Воскресенье

Лиззи сказала: давай поклянемся, что никогда не будем связываться с мальчишками из поселка, не будем иметь с ними ничего общего.

Это было прошлым летом, после того как мы вместе отскребли от велосипедного седла комок зеленой жвачки. Нас обеих от нее просто тошнило, так что было справедливо, что Лиззи отскребла немножко больше, чем я, ведь это мне придется теперь всю жизнь садиться на это седло. В воздухе все еще висела пыль, поднятая велосипедами мальчишек, вокруг нас валялись вещи, выброшенные из гостиной Синей Бороды.

Фу-у-у, гадость какая, — сказала я и вытерла пальцы об джинсы, мне хотелось только одного — поклясться этой клятвой, что я никогда не буду иметь ничего общего с мальчишками из поселка, кому же охота водиться с теми, кто швыряется камнями и прилепляет жвачку к седлам чужих велосипедов.

Потом мы вернулись на виллу, потому что Лиззи считала, мы должны скрепить нашу клятву кровью, без крови клятва будет только пустым звуком, ничего серьезного, и мы занялись поисками чего-нибудь подходящего для нашего кровавого дела.

Нам нужен нож, — сказала Лиззи, и мне стало дурно уже от одного этого слова, потому что крови я видеть не могу, даже малюсенькой капельки, мне сразу делается нехорошо. Но я знала, что если Лиззи что-то задумала, ее от этого никто и ничто не удержит. Такая уж она, Лиззи, — делает именно то, что говорит, чего бы ей это ни стоило.

Я старалась нож не найти, но уже заранее знала, что это бесполезно. В одной из выгоревших комнат Лиззи вскоре откопала какой-то нож с закопченным лезвием. И сказала, что такой нам очень даже подойдет.

Взяв нож, мы поднялись на чердак, к голубям, и Лиззи стала скакать под балками, размахивая ножом, чего голуби ужасно испугались.

Это такой церемониальный танец, когда становятся назваными сестрами! — кричала она, а потом плюхнулась на матрас, под полог. Мы сели друг против Друга, скрестив ноги по-турецки: Лиззи — тяжело переводя дыхание, а я — чуть не дрожа от страха, из-за ножа, который она положила между нами лезвием вверх.

Так нельзя, — сказала я, дружба может дать трещину, так всегда говорила моя бабушка, если кто-то случайно клал нож лезвием вверх.

Конечно, потому-то я так и делаю, — сказала Лиззи. Угадай с трех раз, чья дружба треснет…

Мы взялись за руки над ножом, и я сказала, что вообще-то мы никогда еще не дружили с мальчишками, но Лиззи сказала, что это совершеннейшая мелочь и лучше бы мне закрыть рот, а открыть его, только когда Лиззи велит повторять за ней слова клятвы.

Голуби над нами опустились обратно на балки, их перья медленно падали на матрас, а Лиззи понизила голос до таинственного шепота.

Я, Лиззи, приношу сию клятву на крови в знак вечной мести и вражды с мальчишками из нового поселка.

Она сжала мне руки и пристально посмотрела в глаза, у Лиззи карие глаза с золотистыми точками.

Я, Мальвина, — прошептала я, приношу сию клятву на крови в знак вечной мести и вражды с мальчишками из нового поселка…

…и клянусь, добавила я, что каждому из них приклею на седло по пачке жеваной жвачки с яблочным вкусом.

Мы злобно ухмыльнулись, Лиззи взяла нож и нажала лезвием на подушечку указательного пальца, выступила крошечная капелька крови. Лиззи капнула ее на маленькую тарелочку с золотым ободком. Там мы решили смешать ее и мою кровь.

Давай, — сказала она, теперь ты.

В тот момент я казалась самой себе очень храброй, с торжественным выражением лица взяла нож и надрезала указательный палец, было совсем не больно, кровь капала на кровь Лиззи. Лиззи сказала: мы теперь навсегда названые сестры.

А я сказала: ой, мне плохо.

А потом у меня перед глазами все стало черно.

* * * *

Каждое воскресенье я жду, когда же мой брат Пауль приедет домой.

Если нет дождя, я сажусь на каменную ограду, отделяющую наш сад от улицы, — неважно, холодно или нет, — чтобы сразу увидеть, как его машина заворачивает на нашу улицу. Иногда я сижу там подолгу, особенно когда мама опять болеет и дом затемнен, а у папы плохое настроение, потому что мама больна и ему надо проверять домашние задания, а Анна треплется по телефону с тысячей своих подружек. Тогда я могу часами сидеть на ограде и смотреть на улицу.

Нет ничего лучше, чем когда Пауль приезжает с учебы домой. Прежде чем войти в дом, он подсаживается ко мне на ограду.

Рассказывай, — говорит он, и я рассказываю, что случилось за неделю, из меня просто выливается все, что я не могу рассказать маме, из-за чего она слишком разволнуется, про школу и про то, что мы с Лиззи успели натворить. Я говорю не останавливаясь по меньшей мере десять минут, а Пауль просто слушает, до тех пор пока я не иссякну, а потом говорит: ничего, мы со всем этим справимся.

Лиззи завидует мне из-за Пауля. У нее нет братьев и сестер, и она много бы отдала, чтобы иметь такого старшего брата. Когда мы были маленькими, мы договорились, что он будет наш общий. За это мне полагалась половина Лиззиной морской свинки Монти. Но потом Монти умер. Да и вообще — человеку нужен свой собственный брат, морская свинка его заменить никак не может, хотя Монти был действительно ужасно милый. Делить брата глупо. Тут уж ничего не поделаешь. Мне бы не понравилось сидеть на ограде втроем, хоть Лиззи и моя лучшая подруга.

Я сижу на ограде уже ровно сорок три минуты.

У мамы до сих пор мигрень, вчера вечером приходил наш семейный врач и сделал ей укол, от него она проспала до сегодняшнего утра, а потом все началось сначала. Сегодня утром я проснулась оттого, что маму тошнило. Дни, когда ее тошнит прямо с утра, — самые ужасные, и тогда я стараюсь поскорее смотаться из дома.

Я решаю, что если мимо проедет сначала серебристый автомобиль, а потом два черных, то Пауль скоро приедет.

Если я по-настоящему сосредоточусь, такое получается. Не всегда, конечно, но не так уж и редко. Сегодня машин не видно, ни серебристой, ни черной, наша улица словно вымерла, будто у половины мира случилась мигрень, и только одна я сижу здесь, подставляя солнцу лицо и голые руки, совсем бледные, со светло-коричневыми веснушками.

Наконец я слышу шум мотора, это едет Пауль, я знаю это еще до того, как вижу его машину. Когда он заворачивает из-за угла, я начинаю махать руками, как сумасшедшая, за лобовым стеклом — хотя в нем отражаются солнечные лучи — я различаю светлые волосы брата и его солнечные очки. Он их носит, потому что выглядит в них круто, а девушкам такое нравится. В ответ он сигналит, и гудок получается каким-то совершенно нереальным, так здесь тихо.

Я спрыгиваю с ограды, потому что не могу больше ждать, мне нужно поговорить с ним. Пауль паркует машину у тротуара.

Эй, — говорит он и кружит меня так, что начинает кружиться и голова, как поживает моя младшая сестренка?

И сажает меня на капот машины.

Тебе надо побольше есть, — говорит он, внимательно глядя на меня, ты слишком уж худая.

Он говорит это почти всегда, с тех пор как я начала расти.

Я хотела рассказать ему про дедушку и как он меня целовал, про мальчишку, но теперь не могу даже рта раскрыть, в горле что-то застряло, как будто я проглотила тот комок зеленой жвачки, и он прилип где-то посередине на пути в желудок.

Когда я думаю о дедушке, я ощущаю стыд, очень неприятное чувство, как будто я сделала что-то неправильно. Как будто мне должно быть совестно за этот поцелуй.

Каждый раз, когда я об этом думаю, у меня в животе начинается непонятное шевеление, как на карусели, только хуже. Поэтому я стараюсь как можно меньше про все это вспоминать — про дедушку и про то, что мне опять придется к нему идти, и это мне вполне удается. Я быстро начинаю думать про Лиззи и мальчишку, а сегодня утром я больше всего думала про Пауля и очень сильно хотела, чтобы он меня понял и сказал, что мне не нужно больше ходить к дедушке, никогда. По крайней мере, одной.

Пауль, подпрыгивая на капоте, качает машину.

Раньше мы часто так играли в нашем старом Форде. Пауль садился спереди на капот и качал автомобиль, а мы с Анной делали вид, будто терпим кораблекрушение. Мы называли эту игру «Гибель „Титаника“», я закрывала глаза и видела море, огромные волны, морских чудовищ и акул, и представляла себе, каково это — тонуть, представляла очень ясно. Как вода тебя поглощает и тянет все глубже, вокруг становится совсем темно и холодно, и тогда понимаешь, что сейчас умрешь. А вот Анна про такое ни секунды не думала, я уверена.

Мы кричали, мы орали, орали до хрипоты, пока Паулю не надоедало раскачивать машину.

Эта история с дедушкой… — говорит Пауль, тебе надо перед ним извиниться.

Я вздрагиваю. Папа ему рассказал. Вот, значит, как. Папа рассказал Паулю про меня и дедушку, они говорили обо мне за моей спиной, это подло с их стороны, и они считают, что я должна извиниться за то, что наговорила про дедушку гадостей.

Пауль перестает раскачивать машину, обнимает меня за плечи, и плечам вдруг становится очень холодно. Дед ничего плохого не имел в виду, ты же знаешь, как он к тебе относится. Ты всегда была его любимицей из нас троих.

Я ничего не отвечаю, и Пауль крепче прижимает меня к себе. Очень крепко, как будто он меня понимает, но в глубине души я знаю, что он не понимает ничего.

Абсолютно ничего.

Ни обо мне, ни о дедушке.

Он не был там, он не видел дедушку и не слышал, как дедушка со мной говорит. Как мне ему все это объяснить…

Как сказать, что мне грустно оттого, что никто ничего не понимает, но в горле до сих пор сидит этот комок. Я стараюсь проглотить его, но он застрял плотно, и вскоре мне начинает казаться, что я вот-вот задохнусь. От руки Пауля на моих плечах делается только хуже. Если бы не эта рука, я бы спрыгнула с машины и сделала бы вид, что я тоже так считаю. Проглотила бы комок в горле и засмеялась. Я всегда была дедушкиной любимицей.

Я бы сказала: конечно, я всегда была дедушкиной любимицей, знаю-знаю.

Я прямо чувствую, как легко эта фраза соскользнет с моих губ, как я с ее помощью сотру ненужные мысли, удалю их из головы, и все снова будет в порядке.

Существует ли ластик, которым можно стереть мысли? А чувства?

Пусть кто-нибудь изобретет такой.

Но рука Пауля держит меня крепко, и я знаю, тут что-то не так.

Если кто-то кого-то так сильно любит, как дедушка меня, то тут что-то не так, я уверена.

Чтобы не разреветься, смотрю на носки моих туфель, на асфальт, на мои руки, покрытые веснушками.

Позади нас кто-то одним движением поднимаем жалюзи, наверно, это папа.

Он говорит, что маме нужно наконец собраться с силами, это не годится, когда человек постоянно болен, и поэтому он открывает окна, извлекает маму из постели и тащит ее в ванную и ждет, пока она оденется. Не просто в халат, а в нормальную одежду.

От долгого лежания в постели головная боль тоже не ослабнет, говорит он, а мама в качестве наказания молча потом страдает и таскает с собой по всему дому баночку с тигровым бальзамом, чтобы каждый видел, что ей приходится терпеть и как ей плохо.

Папа хлопает створками окон. Я слышу его голос: по крайней мере, когда твой сын приезжает домой…

Что отвечает мама, я не понимаю, но звучит это очень жалобно и плаксиво.

Он меня целовал, — говорю я тихо. Пауль смеется. Но я же тебя тоже целую, — говорит он и быстро целует меня. В щеку, в ухо и волосы. Не так, как дедушка, а по-правильному.

Так, как целуют того, кого ты действительно любишь.

Видишь, — говорит он, очень даже просто.

Потом спрыгивает с капота, как будто очень торопится и именно сейчас ему надо пойти в дом. Там, где он сидел, в металле осталась вмятина. Отпечаток его попы.

Пауль усмехается немного криво, как будто он сам не очень-то уверен в своих словах, и я усмехаюсь в ответ.

Очень даже просто.

Позади мае кто-то одним движением поднимает жалюзи, наверно, это папа.

Он говорит, что маме нужно наконец собраться с силами, это не годится, когда человек постоянно болен, и поэтому он открывает окна, извлекает маму из постели и тащит ее в ванную и ждет, пока она оденется. Не просто в халат, а в нормальную одежду.

От долгого лежания в постели головная боль тоже не ослабнет, говорит он, а мама в качестве наказания молча потом страдает и таскает с собой по всему дому баночку с тигровым бальзамом, чтобы каждый видел, что ей приходится терпеть и как ей плохо.

Папа хлопает створками окон. Я слышу его голос: по крайней мере, когда твой сын приезжает домой…

Что отвечает мама, я не понимаю, но звучит это очень жалобно и плаксиво.

Он меня целовал, — говорю я тихо. Пауль смеется. Но я же тебя тоже целую, — говорит он и быстро целует меня. В щеку, в ухо и волосы. Не так, как дедушка, а по-правильному.

Так, как целуют того, кого ты действительно любишь.

Видишь, — говорит он, очень даже просто.

Потом спрыгивает с капота, как будто очень торопится и именно сейчас ему надо пойти в дом. Там, где он сидел, в металле осталась вмятина. Отпечаток его попы.

Пауль усмехается немного криво, как будто он сам не очень-то уверен в своих словах, и я усмехаюсь в ответ.

Очень даже просто.

Я запираюсь в ванной комнате.

Не хочу обедать, не хочу больше говорить с Паулем. Я просто хочу быть одна.

Папа колотит в дверь и кричит: что ты там делаешь?!

Купаюсь, — отвечаю я, лежу в ванне.

Это, конечно, неправда, а папа кричит, что он живет в сумасшедшем доме, где одни посреди бела дня залезают в ванну, а другие круглые сутки валяются в постели. Это невыносимо, кричит он, но с ним можно так поступать. Подумала ли я о счетах за воду, ведь это ему придется их оплачивать, каждый день это бесконечное купанье, сколько можно, если я и дальше буду так продолжать, он ванну просто зацементирует.

Да-да, зацементирую! — кричит он.

Я зажимаю уши, пока не исчезают все звуки кроме легкого стука, но это не папа стучит в дверь, это мое сердце. Я сижу на корточках в пустой ванне и жду, когда папа уйдет. Я хочу быть уверена, что я одна.

Сегодня он сунул мне в руки несколько купюр, от дедушки, чтобы я снова к нему приходила и приносила поесть. Каждый день, пока ему не станет лучше, а деньги — компенсация за это. За поездку на велосипеде и за время, которое я провожу с ним во время каникул.

Дедушка тебе очень благодарен, 0 сказал папа и быстро погладил меня по голове.

Обычно он никогда так не делает.

Мама говорит, что просто он вот такой. Не умеет показать, что она нас любит, но это не означает, что он нас не любит. Он показывает это на свой лад, но другие обычно не сразу его понимают. Он зарабатывает деньги, чтобы мы могли позволить себе жить в отдельном доме и ездить отдыхать два раза в год. Чаще всего ей больше ничего не приходит в голову. Иногда она говорит, что он ругает меня только потому, что хочет мне добра, потому что беспокоится, чтобы потом у меня в жизни все было хорошо, а если я не слишком-то успеваю в школе, он боится, что я не получу нормальную профессию. Вот почему он так кричит, когда я приношу плохие оценки. Это означает, что он с ума сходит от беспокойства.

Испытывать чувства и показывать их — это две разные вещи.

Но все равно у меня из головы не выходит мысль о том, что с папиными чувствами что-то не так.

Не пойду, — сказала я и заперлась в ванной.

Деньги все еще у меня в руках, скомканные и влажные от пота. Из кухни я слышу звуки голосов. Если слушать внимательно, прижавшись ухом к двери ванной, можно расслышать, что они там говорят, но я и так все знаю. Даже не надо вылезать из ванной.

Папа говорит, какая я черствая и что он больше не знает, что со мной делать.

Она притворяется, что глухая, — скажет он, в одно ухо впускает, из другого выпускает.

А Пауль скажет: это все возраст.

Я бросаю скомканные деньги в сторону унитаза, попадаю в его край, потом слышу какой-то шум на улице и наконец все-таки вылезаю из ванны, окно в ванной из матового стекла, такая досада, через него ничего не видно, сколько ни смотри, только пятна и больше ничего, но оно откинуто, и если выглянуть через щель, то немножко видно улицу. И еще нашу калитку, кусочек ограды и дорожку из дома на улицу.

А на улице — тот самый мальчишка.

Он едет мимо на велосипеде. Едет так быстро, что я не сразу узнаю его, сначала мне кажется, что я ошиблась, но потом он возвращается, на этот раз медленнее.

Муха.

От ужаса я чуть не падаю обратно в ванну.

Что ему здесь нужно?

Он делает несколько кругов перед нашими воротами, медленно-медленно, волоча ноги по земле.

Неужели он собирается позвонить к нам в дверь! Господи Боже, пожалуйста, сделай так, чтобы он не звонил!

Я сползаю с подоконника. Если он меня здесь заметит, будет очень неловко.

Но потом я снова осторожно выглядываю наружу.

Он выглядит классно, это, к сожалению, надо признать, не хочу даже думать, что сказала бы Лиззи. Она бы сказала, что от одного его вида все мухи тут же сдохнут, а потом велела бы мне выкинуть из головы то, что я себе напридумывала, просто забыть, и все.

Клятва есть клятва. Названая сестра есть названая сестра. И к тому же она была бы права.

Волосы у мальчишки заплетены в короткую косичку, торчащую на затылке, как толстенькая кисточка из конского волоса. На нем джинсы с дырками на коленях и сзади и черная рубашка. Хотя сегодня не особенно тепло.

Видимо, мальчишки замерзают не так быстро.

Из кармана выглядывает пачка сигарет. Я очень надеюсь, что мама его не видит. А то еще решит, что он антисоциален. Из-за одних только дыр на штанах. Она считает, что так одеваться нельзя. Встречают ведь по одежке, часто говорит она.

Чаще всего она говорит это Лиззи, у той тоже дырки на штанах, под ними — полосатые колготки, а иногда — совсем ничего. Это самое ужасное — дырки, под которыми ничего нет. Конечно, я знаю, что у нее там. Стринги, она даже дала мне их померить, на прошлой неделе, перед тем как уехать в горы. Я сказала, что, по-моему, они ужасно неудобные, а Лиззи сказала: бэби, да ты вообще ничего не понимаешь, и мы смеялись, как сумасшедшие, а потом нахлобучили стринги на голову, как шапки.

Муха ставит велосипед перед нашим забором. Решительно открывает калитку и заходит на участок. Перед окном ванной комнаты он останавливается и смотрит вверх на меня.

Мне очень хорошо видно, что ты прилипла к окну, — говорит он, а я от ужаса плюхаюсь в ванну, хотя так делать не стоит, если не хочешь сломать себе шею. Ванна может быть ужасно опасной, если человек невнимателен и поскользнулся.

Я же сказал, я очень хорошо вижу, как ты там прилипла к окну, — повторяет он и бросает в раму камешек, наверно, чисто по привычке, он всегда так делает.

В этом вся проблема с вредными привычками, они принуждают тебя делать что-то снова и снова. Анна, например, грызет ногти, до мяса, хотя это больно, и руки у нее иногда выглядят ужасно, но она все равно это делает.

Раньше мама пыталась отучить ее, специально покупала горький лак для ногтей, чтобы Анна отвыкла, но ничего не помогло, она продолжала поедать ногти, даже с лаком. Я думаю, у Мухи с бросанием камней точно так же.

Чего тебе, — шиплю я через щель, давай проваливай.

На миг наступает тишина, потом он тихо смеется. Поднимает камушек и перебрасывает его из одной руки в другую. Нет, от него и правда все мухи передохнут!

Ты сегодня к деду не пошла, — говорит он, а я тебя ждал.

Ох… Лиззи, наверно, ужасно бы разозлилась, услышав такое. Ждал он! Не смешите меня!

Ты, наверно, хочешь сказать — в засаде сидел, — говорю я, это вы здорово умеете, можешь мне не рассказывать.

Прошлым летом мы накушались этого по самое некуда. А теперь даже дома не чувствуешь себя в безопасности. Хорошо бы Лиззи уже вернулась и сделала так, чтобы все снова стало просто и понятно.

Где твои дружки? — спрашиваю я злобно, небось, стоят за забором на стреме, или я ошибаюсь?

Он оглядывается, будто ищет кого-то.

Не вижу никого, — говорит он и опять улыбается.

Я переступаю с ноги на ноги, я стою прямо в носках в маленькой луже, которая натекла из крана. Папа всегда сердится из-за этого крана, потому что он протекает, а это разбазаривание энергии. Папа настаивает, чтобы мы затыкали ванну затычкой, чтобы вода не утекала просто так. Иногда ванна до половины наполняется ледяной водой, и мама говорит, может, лучше вызвать сантехника, а папа говорит, что она может это сделать за свои деньги, когда снова будет ходить на работу, а до того придется мириться с холодной водой.

Мои ноги, во всяком случае, уже совсем мокрые.

Слушай, — говорит мальчишка, ты завтра придешь на виллу?

Он бросает камешек над головой и не глядя снова ловит его за спиной. Ясно, хочет произвести на меня впечатление. Хвастун. Но в такие игры я не играю, тоже мне искусство — камешек дурацкий кидать… Пусть еще что-нибудь придумает.

Я ничего не отвечаю и нарочно громко втягиваю воздух через нос, так, чтоб он сразу понял, какого мнения я об этом предложении, а именно — самого низкого.

Ну, ты пока подумай, — говорит он, поворачивается, подчеркнуто равнодушно идет на улицу, у калитки на секунду останавливается и бросает камешек.

Мне не видно, куда он попал, слышно только глухой звук удара, я подозреваю, что это один из многочисленных скворечников, которые мама развесила в саду. На птиц она может смотреть часами. Когда нет мигрени.

Потом мальчишка запрыгивает обратно на велосипед, у него это получается очень по-мужски, и я могу еще раз оценить его с тыла.

Он делает круг, потом уезжает. Не оглядываясь.


Я решаю остаться в ванной до конца дня, снимаю носки и вешаю их на край ванны, пусть сохнут. Смотрю, как из крана капает вода и лужа становится все больше и больше, смотрю на небо, как оно темнеет, сквозь матовое стекло это видно.

Время от времени в дверь стучит папа, а потом Анна, ей нужно посмотреться в зеркало, ей постоянно нужно смотреться в зеркало, чтобы проверить, не потекла ли подводка или тушь. Мы с Лиззи решили, что никогда не будем краситься. Из-за Анны. Когда мы хотим ее позлить, то называем полярной совой, потому что она похожа на картинку из учебника биологии, где полярная сова высиживает птенцов. Лиззи как-то сказала: тут больше подходит «Анна высиживает птенцов», зачеркнула название карандашом и подписала рядом новое.

У-ху, у-ху, — изображаем мы сову, когда Анна проходит мимо нас. Она всегда ужасно сердится и говорит, что мы мерзкие маленькие жабы.

Это совершенно не обидно, — говорит Лиззи, быть мерзкой маленькой жабой. Пусть мерзкая, зато не тупая.

Глупая корова! — кричит Анна через дверь, но я притворяюсь глухой.

Пауль уезжает, а я так и сижу в ванне. Он идет мимо окна ванной, через плечо у него, наверно, перекинут рюкзак с ноутбуком, он не останавливается.

Он мог бы сказать: ну, до следующей недели. Или: держись, не сдавайся.

Что-нибудь, чтобы я знала, что он помнит обо мне.

Дверь машины захлопывается.

Я немножко плачу, потому что знаю, что уже никогда больше не буду ждать его на ограде, и слушаю, как шум его машины постепенно замирает вдали.

Загрузка...