Бабушка умерла в прошлом году в мае.
Она стала совсем тоненькой и лысой, такой я ее никогда не знала. У меня было ощущение, что она все больше и больше исчезает, пока от нее, в конце концов, ничего не останется.
Мальвина, — сказала она как-то, я становлюсь все меньше и меньше, скоро смогу спать в коробке из-под обуви — как ты думаешь?
Я не знала, что мне про это думать, потому что бабушка всегда была маленькой, едва метр пятьдесят, и потому что я знала, что она права. Бабушка всегда была во всем права. Она была мудрая, нежная женщина, никогда не кричала, а когда кричал дедушка, она улыбалась.
Кто улыбается, вместо того чтобы орать, всегда сильнее, — говорила она.
В день ее похорон улыбалось солнце.
Мы стояли вокруг могилы, все рыдали, особенно дедушка, и Анна, и старушки-соседки, но они всегда рыдают. Мама не рыдала, она осталась дома, с мигренью, она не переносит похорон, там слишком много людей и запах ладана, а в конце, когда каждый пожимает тебе руку и говорит искренние соболезнования, она может просто взять и убежать. Она не была даже на похоронах своих родителей, папа ходил на них один, с Паулем и Анной. Я тогда была еще слишком мала.
Я никогда еще не была на похоронах.
Рядом со мной стояла Лиззи. Мы были одеты в черную, слишком теплую одежду, солнце светило на нас, и Лиззи сказала: смотрите, солнце улыбается, потому что Бог радуется, что бабушка наконец-то на небесах.
Мы были единственными, кто не рыдал, мы бросили наши цветы на гроб, и я не могла поверить, что моя бабушка лежит там, внизу, потому что гроб был большим, гораздо больше, чем мне раньше представлялось.
Намного больше, чем обувная коробка.
Бабушка, наверно, в нем совершенно потерялась, подумала я.
После похорон мы отправились на виллу, прямо в черной одежде.
Мы бродили по дому, вылезали и влезали через окна второго этажа, я надеялась, что придут мальчишки, мне хотелось по-настоящему разозлиться, орать и выкидывать вещи из окна. Вилла вдруг показалась мне совсем пустой, как будто из нее исчезла душа.
Точно, — подумала я, душа отсюда сбежала.
Мы долго поджидали мальчишек, хихикая и изобретая глупые игры, потели, потому что было жарко, но не осмеливались снять черные вещи. Лиззи сказала, что снимать их нельзя, в день похорон надо быть в черном, а я сказала — может, и хихикать нельзя.
Глупости, — сказала Лиззи, с чего ты взяла.
В конце концов, мы поднялись на чердак, и там у меня уже не осталось сил выдерживать эту пустоту. Я почувствовала себя такой ужасно несчастной, как никогда еще в жизни, начала плакать и рыдала в подушки, пахнущие мышами, а Лиззи гладила меня по спине. Она все еще тут, — сказала она и гладила, и гладила меня, а я разозлилась, потому что не хотела ей верить.
Вовсе она не тут, — крикнула я, не ври мне!
Лиззи не ответила. Она перестала меня гладить, убрала руку и очень серьезно на меня посмотрела. Лиззи никогда не лгала мне раньше, я это знала.
Ну и где же она? — закричала я и забегала, как сумасшедшая, туда-сюда по чердаку, и плакала, потому что думала, что не вынесу боли в груди.
Лиззи не бегала. Она тихо сидела на матрасе.
Когда я остановилась на минутку, потому что от бега закололо в боку, а от слез началась икота, то увидела, как через дыры в крыше на нас светит солнце, в золотых лучах танцует и кружится пыль, воздух светится и окружает наши головы нимбами. Так, по крайней мере, это выглядело.
Обещай мне, — сказала я, и Лиззи кивнула и пообещала, что моя бабушка не просто ушла, что она всегда будет присматривать за мной и заботиться обо мне, как ангел-хранитель.
Обещанное надо выполнять, — прошептала я, потому что в обещаниях я кое-что понимаю, а Лиззи сказала: конечно, я же знаю.
Через некоторое время мы увидели мальчишек из поселка, они шли к вилле, но у нас больше не было никакого желания с ними бодаться, мы вылезли через заднее окно и тихонько ушли. Издали мы немножко понаблюдали, как мальчишки бродили по вилле, но они были одни, и скоро им это надоело.
Им скучно, — сказала Лиззи.
Ничего, они еще захотят, чтобы им снова стало скучно, — сказала я.
Мы едем к дедушке. Только папа и я.
Во время поездки в машине царит ледяное молчание. Я в раздумьях, что же мне делать. Папа сегодня утром зашел в мою комнату, подчеркнуто плотно закрыл дверь и сел на стул у письменного стола. Это выглядело странно, потому что он никогда там не сидит, он почти никогда не заходит ко мне в комнату.
Какое-то время он рассматривал постеры над моей кроватью, на них поп-звезды, которые мне нравятся, и наши с Лиззи фотографии. На них он глядел особенно долго, как будто не замечал раньше, что у меня есть подруга.
Вот она, эта Лиззи, — сказал он, и мне не понравилось, что он сказал «эта Лиззи», а не просто «Лиззи» или «твоя лучшая подруга Лиззи».
Я кивнула и уставилась на то место на стене, рядом с его головой, где над столом висит фотография, которая мне особенно нравится. Мама Лиззи сделала ее прошлым летом, мы обнимаемся и смеемся прямо в камеру, а у Лиззи под глазом синяк. Огромный и фиолетовый, так что вид у нее совершенно отчаянный, как у пиратской дочки.
Я только что разговаривал с дедушкой по телефону, — сказал папа, он из-за тебя очень расстроился. Он не может понять, почему ты больше не хочешь к нему приходить.
От этих слов у меня сильно закружилась голова, я не знала, что сказать, и поэтому молча кусала губы и ждала, когда же папа уйдет и оставит меня в покое.
Ты слишком много воли даешь чувствам, — сказал он, рассудок для тебя пустой звук, абсолютно пустой звук.
Тут голова закружилась так сильно, что лицо Лиззи на фотографии завертелось и приблизилось ко мне, и глаза пришлось закрыть.
Все черное, — подумала я, это хорошо.
Папа просто продолжал говорить, ему было совершенно все равно, что у меня глаза закрыты, совершенно все равно, ему было важно только то, что он рассказывает — про чувства и что нельзя на них полагаться, а полагаться можно только на рассудок, и если у человека есть хоть капелька рассудка, то он поймет, что семья желает ему только добра. А дедушка — это тоже наша семья.
В конце папа снова сказал: в одно ухо влетело, в другое вылетело, у тебя всегда так, к сожалению…
Потом пришла мама, она держалась за голову, сощурив глаза, как будто у меня в комнате очень, очень яркий свет и ей приходится смотреть прямо на него. Папа сказал: пусть только она не вмешивается, вот только ее комментариев ему не хватало, и мама снова вышла, не говоря ни слова.
Дедушка снова оставил ключ в двери.
Не надо так делать, — сказал ему папа, хотя бы из-за этой Бичек.
Дедушка лежит на диване, вид у него больной, коричневый в клетку плед натянут до самого подбородка.
Моя Мальвина, — говорит он.
Я ни секунды рядом с ним не выдержу. Пробормотав извинения, я исчезаю в туалете.
Рывком открываю окно и глубоко вдыхаю. Теплый весенний воздух льется внутрь. Я далеко высовываюсь из окна, отсюда виден весь задний двор.
Каштаны вовсю цветут, их свечки белые и тяжелые, по небу движутся облака, пышные, как из ваты. Прямо подо мной — маленькая детская площадка с качелями и сломанной каруселью, мы с бабушкой часто туда ходили.
Раньше там стояла конструкция для лазанья, похожая на дракона. Можно было лазить внутри по всему его телу, а из пасти торчала горка, очень длинная. Когда я забиралась на нее, на самый верх, бабушка всякий раз делала вид, будто ужасно боится за меня, а я делала вид, будто сейчас упаду.
Бабушка хваталась за сердце и кричала: Мальвина, я этого не выдержу, это слишком!
Конечно, я ни разу не упала, я катилась с горки вниз, прямо в объятия бабушки.
Драконовой горки давно уже нет. Пару лет назад кто-то отодрал ее крепления и перевернул. Дедушка тогда сказал, это вандалы, он имел в виду больших мальчишек из соседних домов.
Фрау Бичек идет через двор, чтобы выбросить бутылки в контейнер, она не смотрит на меня, младенец висит у нее на боку и плачет. Не так громко, как обычно, звон бутылок гораздо громче, его наверняка слышно в соседних домах.
Они звенят так, что я даже не слышу, как захлопнулась дверь квартиры. Я понимаю, что папа ушел, только когда вижу, как он выходит из подъезда. Он коротко кивает Бичек, а потом идет мимо бело-красного шлагбаума, который отделяет двор от улицы.
Я не отрываясь смотрю на этот шлагбаум.
Смотрю долго, до тех пор пока не раздается стук в дверь.
Мальвина, — говорит дедушка, очень мягко говорит, что ты там так долго делаешь?
Когда я открываю дверь, дедушка все еще стоит перед ней. Он берет меня за руку и тянет в гостиную.
Нам с тобой надо кое-что обсудить, — говорит он. Что-то очень важное.
Мы садимся рядом на диван, так близко, что соприкасаемся локтями и коленками.
Я попросил твоего отца уйти, — говорит он.
И кладет мне руку на плечи. Я чувствую, как рука дрожит, почему — я не знаю, она дрожит и такая тяжелая, что все крепче и крепче придавливает меня к дивану.
Знаешь, почему я его отослал? — спрашивает дедушка, все еще очень мягко и тихо, так он, наверно, говорил бы с котенком или пойманной синичкой.
Я отворачиваюсь.
Но дедушка берет меня за подбородок и поворачивает мою голову к себе, так что приходится смотреть ему в глаза.
Один глаз у него стеклянный, это тоже рана с войны, дедушка рассказывал, как его задело осколком гранаты, кровь хлестала из него, как из свиньи, так он всегда говорит, как из зарезанного поросенка. Настоящий глаз тускло-серый. Стеклянный глаз ясный. Я смотрю в стеклянный глаз.
Знаешь, то, что ты рассказала папе и Паулю про нас с тобой, — это нехорошо с твоей стороны. Но папа тебе все равно не поверил. И знаешь почему?
Дедушка делает паузу, а я размышляю, как ему живется со стеклянным глазом, как он ощущается в глазнице, есть ли там слизистая оболочка? Может ли стеклянный глаз плакать, и как это странно, что я могу видеть этот глаз, а он меня нет.
Потому что он всегда верит мне. Потому что я его отец. Что бы ты ему ни рассказывала, он тебе не поверит.
Теперь я вижу уже четыре стеклянных глаза. Один из них у дедушки на лбу, он размыт, как будто медленно удаляется все дальше и дальше.
Пауль и твой отец такие глупые, — говорит дедушка, они ничего не поймут, они подумают, что с тобой что-то не так, но я тебя понимаю, я знаю, что в тебе происходит.
Его дыхание касается меня, моих щек — несвежий, затхлый запах.
Ты ведь совсем запуталась, маленькая моя, — говорит он и гладит меня по голове, тихонько и нежно. И правда, у меня внутри все перепуталось, там безнадежный хаос, как в комнате, в которой все перевернуто вверх дном, где повсюду валяется одежда, книги, бумажки и старые тетрадки, а я сама стою рядом, надо бы убраться, но хаос все время только увеличивается.
Верно ведь я говорю, Мальвина, ты не знаешь, как прекрасна любовь, и поэтому выдумываешь всякие ужасы про своего дедушку, а я ведь так тебя люблю…
Он подталкивает меня назад, к спинке дивана, стеклянный глаз расплывается в серую трясущуюся массу, она наплывает на меня, охватывает со всех сторон, как какое-то морское чудовище, как гигантский осьминог. Гигантский осьминог, присосавшийся ко мне своими присосками. Одна присоска у рта высасывает из меня дыхание и впихивает в меня свое, серый язык облизывает мне губы.
Тебе же это нравится, Мальвина, не может не нравиться, — говорит он, целует меня и дрожит.
Происходит что-то странное. Я чувствую, как выползаю из моего тела.
Медленно, сначала из ног, потом из живота, потом все выше и выше.
Я исчезаю.
Исчезаю в моей голове.
Издали я слышу дедушкин голос.
Ты ведь обещала, — повторяет он, а я не могу понять, что он имеет в виду. Я вижу только, как перед глазами плывут облака, такие же, как на небе, только гораздо больше и мягче, и мне становится ясно, что сама я нахожусь в точности за моими глазами. Я совсем крошечная, здесь меня никто не найдет, — облегченно думаю я, и тут дедушка говорит: ты же обещала бабушке, ты же знаешь, ты же помнишь — ты и бабушка, в прошлом мае…
Дедушка отодвигается от меня, потом встряхивает, потому что я не шевелюсь, спихивает меня с кушетки, как будто он вдруг рассердился. Я с трудом встаю и бреду в ванную. Не очень-то легко ходить, когда сидишь за собственными глазами.
Ну что, все улажено? — спрашивает папа, он вернулся меня забрать.
Дедушка кладет руку мне на шею. Я чувствую, что это значит.
Это значит — попробуй только рот открыть.
Конечно, — говорит он, Мальвина у нас умная девочка.
И отпускает меня.
Возле виллы все тихо.
Очень тихо. Муха еще не пришел. Велосипед я просто бросаю перед дыркой в заборе и бегу через сад, по гибкой сухой траве, через дырявую дверь, потом по ступенькам вверх, вверх на чердак.
Я срываю с потолка розовый полог, это получается легко, он плывет вниз, как пустой воздушный шар, обволакивает меня, как фата.
Он и правда ужасно уродливый, — сказала Лиззи про полог, когда я повесила его.
Она висела вниз головой на балке, зацепившись за нее ногами, и лицо у нее стало все красное, а я сказала, что, если кровь так долго приливает в мозг, можно головой повредиться. Тогда Лиззи стала повторять наизусть таблицу умножения — как доказательство, что с головой у нее все в порядке.
Я топчу матрас, топчу, пока не рвется обивка и из нее не вылезает поролон. Тут появляется Муха. Он стоит неподвижно у люка в полу и смотрит, как я бешусь, как разношу мой чердак на мелкие кусочки.
Чего уставился? — кричу я на него.
Я бросаюсь в него первым, что попадается под руку. Это подушка, она попадает ему в грудь.
Не смотри на меня так! — кричу я и слышу, как мой голос срывается.
На самом деле, это не мой голос. Это дикие осы жужжат в ухе. Этого Муха знать не может, но я знаю, и еще знаю, что мой крик не похож на крик, он слишком тихий. Мой голос тихий и скрипучий, как будто я наглоталась песка. Я вижу, что мальчишка не принимает меня всерьез. Так всегда и бывает, потому что я не умею кричать по-настоящему — не то что Лиззи: она, если захочет, может заорать так, что вся округа сбежится.
А хочет она этого довольно часто, когда злится. У меня так не получается. Лиззи говорит, это зависит от голосовых связок, но я знаю — мне просто не хватает смелости.
Но я все равно кричу: можешь снова уматывать, прямо сейчас! И продолжаю швыряться.
Еще подушка, и еще одна, потом свечки: ударившись о деревянный пол, они разламываются на куски, вокруг все усеяно красными восковыми обломками.
Ты все-таки пришла, — говорит он.
На секунду я замираю, чувствую, как кровь приливает к щекам.
Похоже на то, но я не из-за тебя пришла, — говорю я, не из-за тебя, не воображай себе ничего.
Муха кивает.
Я думал, ты не придешь, — говорит он.
Он делает шаг ко мне, воск хрустит под кроссовками. Через дыры в крыше задувает порывистый ветер. Это апрель, по небу несутся обрывки облаков, между ними коротко проглядывает солнце, по лицу Мухи быстро пробегают тени.
Оставь меня в покое! — снова кричу я на него, просто оставь в покое.
Полог завернулся вокруг моих ног, я стряхиваю его, пинаю изо всех сил, пинаю все, что попадается мне под ноги, мне все равно, что он думает обо мне, главное — пусть оставит меня в покое и уматывает.
Да что с тобой такое? — спрашивает он.
На мгновение в моей голове возникает картина, ослепительно яркая, такая яркая, что даже глазам больно, я вижу бабушку, ее белые завитые волосы, влажные от пота, похожие на шелковую бумагу, они кажутся приклеенными к голове, ее бледное, измученное лицо с тонкими губами. Я ясно вижу, как она берет меня за руку, хочет сжать ее как можно крепче, но пожатие получается совсем слабое, как у мышки. Я тогда еще подумала — я держусь за мышкину лапку.
Ничего, — ору я, ты что, понять этого не можешь?
Он делает неуверенный шаг, засовывает руки в карманы штанов, как будто ищет там еще один камешек, а когда не находит, засовывает руки еще глубже и сжимает их в кулаки.
Почему ты все ломаешь? — спрашивает он.
Матрас проседает под моими пинками, как будто я иду по облакам, облакам из потертого поролона и разорванного чехла.
Эту хибару скоро снесут, — передразниваю я мальчишку, в точности копируя его тон, слегка скучающий, равнодушный, я даже ощущаю его сигарету в уголке рта.
А теперь проваливай, — говорю я.
Я шарю глазами по чердаку в поисках еще чего-нибудь, что можно в него швырнуть.
Вокруг валяются куски черепицы и доски с ржавыми гвоздями. Этим даже Лиззи не стала бы швыряться. Она бы не решилась, я точно знаю, потому что ее мама говорила нам, если мы зайдем в наших разборках с мальчишками слишком далеко, у нас будут серьезные неприятности. Под «слишком далеко» она имела в виду, что никому нельзя делать по-настоящему больно, даже если ты злишься. Она сказала, что злость можно выпускать на всем, только не на людях, животных или растениях, и, в общем-то, мы старались этих правил придерживаться. Лиззи никогда не швырнет ни в кого черепицей. Никогда в жизни.
Осторожно, как будто пол покрыт острыми осколками, а не обломками воска, мальчишка пробирается обратно к лестнице. Хотя в руках у меня нет ни черепицы, ни доски с ржавыми гвоздями. Он исчезает через люк, так и не вынимая рук из карманов. Он, наверное, никогда и не слышал о том, что нельзя спускаться по лестнице, не вынимая рук из карманов, этот Муха.
Как тебя зовут? — кричит он мне, спустившись вниз, стоя перед домом, там, где он в прошлом году пробил дверь. А я думала, он уже ушел. Совсем ушел.
Мальвина, — шепчу я так тихо, что он наверняка не слышит. Меня зовут Мальвина, — шепчу я. Мой голос гудит, как тысяча ос.