Хлябь приходит после суши каждый круг, но всякий раз она наступает, когда не ждали. Небо уж давно нависало тучами, а Корвин, выезжая по утрам за ворота, по-прежнему с уверенной улыбкой говорил: "Не, до вечера не польёт," и Свит, серьёзно кивнув, добавлял: "Рано ещё. Не сегодня." И я тоже думала: "Ещё не сегодня". Но о своём. Совсем скоро был должен родиться сынок.
Лазить по лестнице становилось всё тяжелей. Таскать воду в дом и навоз на поганый двор Свит мне строго-настрого запретил, так что целые дни напролёт я теперь просиживала в нашей каморке, глазея в окно да готовя приданое малышу, и только к вечеру спускалась вниз, к очажку. Устав от тяжести, бессонницы, вечной изжоги и болей в спине, я всё ждала: уж скорей бы родить. Потом и ждать перестала. Сделалась вялая, как хлябья туча, погрузилась в какую-то сонную одурь. Только, бывало, сползу с чердака, присяду под навесом, глядь — а уж темно на дворе. И мыслей в голове никаких. Под конец малыш тоже притих, ворочался мало, словно силы копил. И вот, однажды поутру я выглянула за ворота проводить своих в крепостицу и вдруг поняла: пора. И сказала:
— Сегодня.
Свит поглядел в небо, вздохнул, и стал крепить к седлу свёрток с плащом.
А Корвин только улыбнулся:
— Вот чо вы, маги, за противный народ? Пускай бы ещё хоть пару дней сушь постояла. Жуть до чего неохота мокнуть.
И они уехали. А в уличную пыль упали первые капли дождя. А мой малыш стал проситься на Маэлев свет.
Страшно мне не было. Я тогда уж не раз видала, как рожают кошки, собаки и козы, и думала, что хитрого в том ничего нет. И что дома совсем никого — так оно мне показалось даже лучше. На глазах у Корвина или Свита мне было б не по себе. Хотелось быть совсем одной, словно в глухом лесу. Всю вялость и сон сразу как ветром сдуло, и, чувствуя, как с каждой схваткой дитя продвигается к выходу, я думала: хорошо, уже скоро. Эх, и глупа ж я была! Не знала ещё, что родить — непростая работа. Что любая помеха на пути ребёнку будет наказана болью. Что скоро буду не знать, куда себя деть, лишь бы хоть чуть, хоть на миг отпустило. Что придёт пора, когда буду думать только одно: когда ж это кончится. Что буду от бессилия слёзы лить и думать: хоть бы Свит пришёл и помог… А потом вдруг всё получилось. Ребёночку-то тоже тяжело на свет рождаться. Пока каждый из нас только о себе думал, дело на лад не шло. А вместе — повело, как волной, сразу стало понятно, что делать. Я перекинула через дверную ручку крепкий рушник, ухватила его за концы, сама села на корточки, поднажала раз, другой, и сынок выскользнул из меня прямо на пол. Вот только невдомёк мне было: почему столько крови? Я хотела было встать, но лишь поднялась, в глазах потемнело, и меня словно смыло в холодную, тёмную реку с головой.
Потом вдруг слышу, будто меня из-под воды кто зовёт. Стала вслушиваться, а это — Свит. Его голос. Ругается, как всегда, кричит:
— Ёлка, дура! Помереть решила? А ну открывай глаза! Смотри на меня!
Я послушалась. Смотрю — а там, по ту сторону тёмной воды, действительно, Свит. Сам бледный, глаза как плошки, хлопает меня по щекам и зовёт:
— Ёлка! Ёлка! Смотри на меня!
И лежу я, вроде, уже вовсе не на полу, а на постели, укутанная во все одеяла. И воды никакой нет. Только всё равно холодно, словно в реке. Свит увидал, что я очнулась, прошептал: "Слава Маэлю, жива," а потом как крикнет:
— Корвин, гони за повитухой! Кривой тупик, дом с птичками на воротах! Живо! Мухой, стрелой, кабанчиком! Одна нога тут — другая там!
Потом он взял кружку с какой-то горячей настойкой, горько пахнущей травами, приподнял меня и начал поить. Я помаленечку отогрелась, и только тут меня словно ударило: дитя-то где? Враз поняла: если с ним что случилось, то я вот прямо сейчас же, на месте умру. А сынок, видно, тоже по мне заскучал и заплакал. Смотрю — лежит, бедный мой, рядом со мной, завёрнут в Свитову рубаху, личико красненькое, сморщенное, глазёнки голубые… Я потянулась было к нему, но Свит догадался, сам мне его в руки положил. Я малыша к груди прижала, смотрю и не верю глазам: он головой мотает, водит ротиком туда-сюда, а грудь не берёт. Что за незадача такая? Потом маленький мой нахмурился, бровки сморщил да снова как заревёт! Я смотрю и думаю: "Маэлевы оченьки, это ж вылитый Свит, он точно так бровями делает, прежде чем начать на меня орать. И меньшой туда же, не успел родиться — уже ругается." А самой и смешно, и жалко его, бедненького, до слёз.
Тут на лестнице послышались шаги, дверь распахнулась, и на пороге нашей каморки показался Корвин, а с ним женщина, пожилая, но как будто не старая. Лицо у ней было доброе, светлое, стан прямой, на голове по-вдовьи повязан старушечий плат. Она шагнула внутрь, а Корвину ласково сказала:
— Ты ступай, касатик, дальше я сама.
И закрыла дверь у него перед носом.
И сразу в нашу каморку будто Очий луч заглянул. Лёгким шагом повитуха подошла ко мне, сынишку моими же руками верно к груди приложила. Стало так тихо, только слышно, как малыш чуть сопит.
А она улыбнулась и ласково сказала:
— Ну, здравствуй, голубка. Тебя как звать-величать?
— Ёлкой, — едва ответила я.
— Ёлочка, значит? А я повитуха здешняя, Василина. Но ты зови бабой Васей, и дело с концом.
Потом баба Вася уверенно и просто, будто так и надо, взяла за руку Свита, оттянула его от постели, чуть отряхнула, убрала волосы с глаз.
— Ты, соколик, так сильно не волнуйся. Даст Маэль — всё будет хорошо, — спокойно и серьёзно сказала она ему, — Лучше поди распорядись, чтоб нам сюда водички горячей, чистой ветоши побольше, корыто какое… А сам иди, вниз ступай. Нам с твоей Ёлочкой кой о чём своём пошушукаться надо. Хотя постой. Постелька-то детская где? Поглядеть бы, всё ль вышло.
Свит удивлённо захлопал глазами. Чуть обождав, баба Вася терпеливо пояснила:
— Ну, когда дитя родилось, следом ещё что вышло? Или нет?
— Ах, это, — сообразил, наконец, Свит, — Вон там, в ведре.
Баба Вася тут же развернула его за плечи к двери и потолкала на выход:
— Иди, иди. Воду давай неси.
И Свит пошёл. Вернулся он что-то уж больно скоро, сразу видно, воду силой грел, а не на огне. Сунулся было снова присесть рядом со мной, но баба Вася и тут его перехватила и мигом выставила вон:
— Давай, давай, голубчик, ступай вниз. Если вдруг что потребуется — я позову. Займись делом: в сухое переоденься, горяченького поешь. А то вон уже весь дрожишь. И рюмашечку пропусти для согреву. Тебе теперь захворать никак нельзя, жену с сыном кормить надо.
И Свит снова безропотно подчинился. Чудеса да и только!
Баба Вася водворилась у нас на целых три дня. И все эти дни она нянчилась и со мной, и с Лучиком, точно мы оба только что народились на свет. Учила меня, как малыша помыть, как удобно к груди приложить, как на руки взять, чтоб не потревожить… И так-то у неё всё ловко и спокойно получалось, что мне думалось: вот поправлюсь чуток — и тоже смогу.
Саму меня и на третий день ещё сквозняком шатало. И со мной баба Вася тоже возилась, как с малым дитём: поила травами, мыла, меняла измаранные пелёнки да рубашки, кормила с ложки, водила под руки к ведру…
Мне всё казалось, что Лучик слишком маленький и слабый, а баба Вася всегда его хвалила, говорила, что и крепок, и здоров, и ест хорошо. А раз, его умывая, сказала:
— Экой он у тебя глазастенький! Весь в папашу, точёненький: и носик, и бровки… Такой же красавчик вырастет девкам на печаль.
Я тогда сильно удивилась. Лучик-то ладно, но кто б назвал красавчиком белозорого Свита? А потом подумала и решила, что это баба Вася для того моего мужа хвалит, чтобы мне приятное сделать.
Свита она пускала в каморку на нас с Лучиком посмотреть, но всякий раз не надолго и в добрый час. А мне объясняла так:
— Мужчины народ нервный, им всю эту нашу изнанку видеть ни к чему. Лиха им и на службе хватает, а дома должно быть хорошо и спокойно. Твой-то ещё молодец: не растерялся, увидав, как ты на пороге без памяти в луже крови лежишь. И после не охладел, видно, что любит. Другой кто после эдакого зрелища мог бы нос начать воротить.
На те две ночи, что баба Вася спала подле меня, Свит перебрался к Корвину. И всё бы ничего, вот только в первую ночь Свит учинил нам нежданную побудку. Я уже давно приметила, что Свит часто вскакивает до рассвета воды попить, и начала ставить ему кружку с водой у постели, чтоб не шастал раздетый по сквозняку. Он на Корвинову половину перебрался, а кружку-то свою у нас позабыл. Как пропели третьи петухи, слышу: дверь каморки отворилась, половицы заскрипели. А у меня как раз у постели ночное ведро стояло, чтоб далеко не ходить. И, как на грех, в тот раз не пустое. Ну, Свит спросонья на него и наскочил. Вот уж шуму было да ругани, а потом ещё и уборки…
В тот же утро я глядела из окна, как Свит уезжает на службу. Он, как всегда, когда в дурном настроении, не стал открывать ворота, а потащил Кренделька через калитку в поводу. Только калитка сделана на человечью мерку, и потому узка и низка, а Кренделёк куда как толст. Он сперва в створе Свита больно прижал, провёз рёбрами о косяк, а потом ещё и зацепился за щеколду путлищем. Но конь-то старый и умный, как почуял, что ремень натянулся и не пускает, встал в проходе, и ни туда, ни сюда. Свит его тянет, а конь ни с места. Свит тогда сгоряча отвесил ему пинка. Кренделёк прянул назад в калитку, треснулся затылком о низкую притолоку, и с испугу как прыгнет вперёд! Путлище оборвал, а Свита так толкнул грудью, что тот сразу с ног долой да в уличную канаву. Мальчишки соседские со смеху чуть с забора не попадали. Свит зыркнул на них так, что они своими смешками вмиг подавились, а потом как был, мокрый и грязный с головы до ног, вскочил в седло без стремени и укатил.
Баба Вася, посмеиваясь, покачала тогда головой и сказала:
— Ишь, норовистый какой…
Я в ответ:
— Что ты, баба Вася, Кренделёк — конь смирнёшенький, добронравный.
А она мне:
— Да я не про коня. Муженёк-то твой всегда убегает на службу вот так, не емши?
— Он обычно говорит, что ему с утра ничего не хочется…
— А ты, душа моя, всё равно на стол ставь, пусть хоть пару ложек каши положит в рот. И с собой ему заворачивай пожевать. Не будет бегать голодным — глядишь, и ершиться станет поменьше. Они ж там, в крепостице этой, за весь день разве что ломоть серого хлебца с солониной съедят да дрянным пивом запьют. С такого сыт не будешь, вред один.
— Откуда ты, баба Вася, знаешь, что мой служит в крепостице? — удивилась я.
А она улыбнулась и ответила:
— Так ведь мой тоже был княжий стрелок. И сынок старшенький князю служил. Я эту куртку и пальчики, загрубевшие от тетивы, ни с чем не перепутаю.
— Что ж сын теперь? Уже не служит?
Лицо бабы Васи вдруг затуманилось и она со вздохом сказала:
— Не служит, да. Вместе с отцом в землю лёг. Ты, поди, не знаешь, а тут четыре круга назад заваруха была: поморийцы привалили. Отбиться-то наши тогда отбились, но много народу полегло, и из гарнизона, и просто ополченцев. Средненький мой был человек смиренный, пекарь, но тоже стоял на стене, пока его не скосило стрелой. Чего только этим проклятущим поморийцам не сидится дома, на их островах?
И тут меня словно осенило. Всё одно к одному: и то, как она ко всем прикасалась легонько, незаметно ощупывая одежду, лица и руки, и то, что прежде, чем подойти к кому, всегда заговаривала и ждала ответа…
— А что, баба Вася, — осторожно спросила я, — ты правда совсем ничего не видишь?
— Правда, милая, совсем.
— И у тебя всегда так было?
— Нет, отчего ж. Прежде видела, хоть и не слишком хорошо. А как старшенького родила, так вконец и ослепла.
— О… Это от чего же?
— Ах, голубка, на всё Маэлева воля. Первый мой сынок уж такой крупный уродился, да так тяжело на свет шёл… У меня от того что-то в глазах полопалось, а после всё застлало, как чёрным дождём. Я сперва, конечно, с перепугу плакала, потом роптать перестала, так жить научилась. Теперь не тужу, у меня руки да уши зрячие.
— А хотела б ты опять видеть белый свет, как все люди?
— К чему, моя хорошая, несбыточного хотеть? Я каждый день благодарю Маэля хоть за то, что у меня есть здесь и сейчас.
Я обняла её и подумала, что вот человек, который даже без дара силы делает людям добро. Пусть тогда мой дар послужит на то, чтобы сделать добро ей.
В тот же вечер я попыталась поймать поток и с тоской поняла, что сила больше не слышит меня. Сколько бы не пыталась я зачерпнуть, все потоки текли лишь к Лучику. Как я расстроилась тогда! Плакала и ругала себя ругательски, что такой негодящей на свет родилась: ни силы мне, ни удачи ни в чём. Даже родить как следует, и то не смогла. Хуторские тётки вон родят, а на другой день работать идут, и ничего им не деется. Я же до сих пор чуть жива и ничегошеньки сама не могу. Баба Вася как услышала меня — всполошилась, стала расспрашивать, что стряслось. Я кое-как между слезами да соплями рассказала ей про мою печаль. Она, выслушав, только руками всплеснула:
— Ну ты, матушка, даёшь! Напугала-то… Ты это брось, а то ещё молоко пропадёт. Чем тогда мальца кормить станешь? Хуторские тётки знаешь скольких детишек ещё до первого круга в землю кладут? А сколько их самих родами в землю ложится? А ты и сама жива, и сынок жив-здоров. Чего тебе ещё надо? Негодящая она, видите ли. Я тебе на это вот как скажу. У охотников, кто в Торме промышляет, тоже удача бывает разная: когда вернутся с добычей, когда и без. Ну а если вдруг молодой, неопытный охотник принёс хорошую добычу, но вернулся раненым, что тогда? Поправится и снова промышлять пойдёт, и никто на него косо не посмотрит. В другой раз опытнее будет — и всё. Вот и ты сейчас как такой охотник. Поняла?
Понять-то я поняла, но до чего же трудно примириться с тем, что вот у тебя что-то было, а теперь навек ушло, и вернуть ничего нельзя…
На третий день бабушка Василина ушла. Мы впервые остались дома одни. Корвина куда-то сдуло на весь вечер, Лучик спал, а Свит уселся у окна ко мне спиной и сидел так тихо, что казалось, его дома нет. А я, глядя в его расслабленную спину, вдруг почувствовала, что он счастлив впервые за все эти дни. Это мне было с бабой Васей хорошо и надёжно, как за стеной, а Свиту — не по себе и неловко. И всё-таки я решилась кое о чём у него спросить.
— Слушай, Свит, а ты знал, что баба Вася слепая?
— Угу.
— Так ты потому её и позвал?
Свит чуть обернулся и недовольно посмотрел на меня через плечо:
— А ты думаешь, иначе она бы к нам пришла? Разуй глаза, Ёлка: во всём посаде нет никого, кто стал бы мне помогать. Я белозорый, а значит, помориец и враг, и попробуй кому докажи обратное. Да мне грязью в спину не швыряют только потому, что боятся силы.
Я подошла тихонько и обняла его.
— Свит, ну почему ты так плохо думаешь о людях?
— Потому, что они пока ничем не доказали мне, что о них стоит думать лучше.
— Милый, сколько ты уже здесь живёшь?
— Восьмой круг.
— Может, самое время уже попытаться жить с людьми, а не прятаться от них? Они не все плохи, дай им шанс. Вот хоть та же бабушка Василина. Это хорошая женщина, добрая и мудрая. Сделай шаг ей навстречу, и у тебя появится друг. Ведь ты можешь её вылечить?
— Могу. Только зачем? Стоит ей увидеть, с кем она имела дело — и я наживу врага. Смотри, Ёлка, в другой раз будешь рожать сама, с помощью Маэлева благословения и Ящеровой матери, потому что единственная повитуха этого сраного посада к тебе не пойдёт.
— Уверена, ты неправ. Она ведь раньше ничего о нас с тобой не знала. Но теперь-то, прожив под твоей крышей три дня, разве она станет судить о тебе только по масти? Знаешь, как она тебя называла? Красавчик. Советовала мне лучше заботиться о тебе. Да в конце концов, знаешь что? Я никогда у тебя ничего не просила, а вот теперь прошу. Вылечи её, сделай это для меня, хорошо?
Свит подумал немного, потом чуть заметно мне улыбнулся и сказал:
— Хорошо. Но смотри, это только ради тебя.
***
Прошло почти две седьмицы. Как это иногда случается, среди хляби вдруг выдался погожий день. Дождь прекратился, облака посветлели, и пару раз между ними даже мелькнул узкий лоскуточек синего неба.
Свит бродил с корзинкой по базару, выбирая по Ёлкиному наказу зелень и овощи к столу. Вдруг у одного из лотков он увидел знакомый светлый платок. Бабушка Василина, закрыв глаза, чуткими пальцами перебирала пёрышки лука. Свит удивлённо присвистнул и живо подошёл к ней.
— Здравствуй, баба Вася. Чего это ты лучок выбираешь вслепую, на старый манер? Или мазь не помогла?
— Здравствуй, соколик, здравствуй, — повитуха ласково улыбнулась в ответ, не открывая глаз — Мазь-то помогла, как не помочь. Я теперь твоими стараниями всё вижу, ровно молоденькая. А что зеленушку руками мну, так это просто по старой привычке.
Тут она открыла глаза и, наконец, встретилась взглядом с собеседником. Её живое и доброе лицо мгновенно словно окаменело, а потом вспыхнуло гневом.
— Как? — еле проговорила она внезапно осипшим голосом, — Ты? Да ты… Ах ты… Штоб тебя, поморийская рожа…
— Так, всё, — сразу помрачнев, оборвал её Свит, — Бывай, Василина Прокловна.
Резко щёлкнув пальцами у возмущённой женщины перед самым носом, он отвернулся, запахнулся в плащ, надвинул на лицо капюшон и быстрым шагом пошёл прочь. А она так и осталась стоять у лотка, беспомощно и слепо вытянув перед собой свои чуткие руки.