Алевтина приехала с таким фарфоровым лицом, что я, разговаривая, все присматривалась, удивляясь. На светлой коже раньше полыхал румянец во все щеки, из-за которого тринадцатилетняя Алька меня изрядно насмешила когда-то.
— Я знаю, — похоронным голосом сказала она, покачивая раздутым ранцем с обрезанными лямками (на спине мы их не носили, не дети, а модные в те времена дипломаты появились у нас только в классе девятом), — я знаю… У меня диабет!
— Алька, какой диабет, ты что?
— Видишь, — ткнула себя длинным пальцем в щеку, заставив нежную розу заполыхать, — а? Я вчера прочитала, бывает «диабетический румянец».
— Да ну тебя, — успокоилась я, что Алька не умрет, оставив меня без подруги.
И вот мы снова в насмерть знакомой кухне блочной пятиэтажки, из окна которой виден автовокзал с древним курганом в центре. И я вспоминаю, как пятнадцатилетняя Алька, спохватываясь, бежала из кухни, суя ноги в босоножки-стукалки, хлопала дверью, крича из коридора:
— Сиди, я щас, за хлебом!
Я сидела за кухонным столом, смотрела в окно, как она, резко отмахивая одной рукой, а другой по-дамски прижимая к боку старую кошелку, проходит далеко внизу. И вечный керченский ветер путает каштановые волосы.
Сейчас она блондинка и волосы по цвету ничем не отличаются от лица. Только карие глаза светят неспокойным блеском, да горят накусанные губы. В этом она не изменилась, хотя слишком лихорадочен блеск и слишком часто прикусывает она нижнюю губу.
— Ну, расскажи, как ты там, на северах?
— Андрюшик, — зовет она вместо ответа и, вытерев нос трехлетнему белобрысенькому мальчику, подталкивает снова в комнату.
— Иди, поиграй, мама разговаривает.
Теперь она смотрит в окно, так же, как когда-то смотрела вниз я, наваливаясь боком на край пластикового стола. Понукаемая молчанием, неохотно говорит:
— Ну как, как. Нормально. Сашка директор дома быта сейчас. Фотографом он там еще.
— Ого! А чего не приехал с вами?
— Работы много.
Она замолкает. Слышно, как оскальзываются по жести балконного навеса голуби. Будто те же самые, что и десять лет назад. И вдруг поднимает голову. У нее такой взгляд, будто там, в Омске или Томске, я все путала, куда же увез ее огромный медлительный Сашка, с ней что-то очень сильно не так.
— Лёк, а катер на косу ходит?
— Да, лето же. Ходит.
— Слушай! А давай завтра, вместе, туда! Покупаемся?
Говорит это, как хватается за веревку или спасательный круг. И глаз не отводит, поправляя пальцами с алым маникюром белую прядь на фарфоровой щеке. Я смотрю вглубь коридора, там ее сын методично возит игрушечный трактор, туда-сюда. Наверное, в папу. Точно — в папу.
— А малые?
— Берем их!
— Аль, не знаю… Мой-то, ему пять уже, и загореть успел. А вы белые, как смерть.
— Не хочу я его с матерью оставлять. На полдня, ну, Лёка, давай!
Она сидит напротив, моя сердечная подружка, с которой влюблялись в одних и тех же мальчиков на дискотеке, пили сухое вино из бутылки, запрятанной в подвале в трубу, и одалживали друг другу платья и кофточки — поносить. Смотрит, будто я должна ее спасти.
За окном пятого этажа ярится ветер, такой же белый, как новые алькины волосы, только весь состоящий из летней радости.
— Поехали, — говорю.
И на следующий день мы с мальчиками и сумками, из которых торчат горлышки бутылок с холодным компотом, сидим на корме старого катера, на жесткой скамье из деревянных планок. Алька держит в кулаке натянутый подол андрюшкиной футболки и вертит головой, поедая глазами все вокруг.
— А помнишь, мы босиком бежали, опаздывали, а причал железный, горячий, как сковородка?
— Бежим, орем, береговые смеются. Пальцами показывают.
Алька хохочет и отпускает футболку, прикладывая пальцы к нижним векам, по привычке. Она всегда смеялась до слез, и боялась — тушь потечет. Туши сейчас нет, но глаза мокрые.
— На катере нас Витька ждал, да? Махал рукой, то нам, то в рубку, рулевому, чтоб подо-жда-ал дур!
— Не Витька, Санька!
— Длинный такой, да? Ходил все время в вельветовых штанах, драных, и рубашке с розами.
— Ага. Он. Еще нам дал порулить, помнишь?
— Это, когда я крутила, а ты кричала, что след виляет? За нами который: «пена-пена неправильная!»
— Ты та-акой капитан прям была. Отдавать штурвал не хотела. Кричала «моё колесо!»
— Угу, а Санька за голову схватился и тоже кричал, что его с работы, из-за нас.
— А сам виноват, чего разрешил-то.
— Ну, он же не знал, с кем связался.
Она вскакивает и, лавируя среди пассажиров, сидящих яркими кучами одежд и сумок, успевает зацепить сына за подол у ступеней трапа, ведущего в салон. Снизу показывается голова Тимки, он находит меня глазами и, успокоенный, скрывается в люке. Пока он там, в салоне, я тоже спокойна. Алька возвращается, таща сына за вытянутый край футболки. Андрюшка упирается, методично цепляясь за чужие баулы, и заунывно воет себе под нос.
— Подожди, сынок, мама разговаривает, — машинально реагирует Алька. И снова поворачивается ко мне, убирая с лица перепутанные ветром волосы:
— А Виталика ты видишь?
Перед именем делает еле заметную паузу. Мне не надо уточнять, что за Виталик. Влюблены были обе, в шестнадцать лет. У меня прошло быстро, потом в городе здоровались, кивали друг другу.
— Он в рейсы ходит. После института. Привез жену, Лена зовут. Ничего так девочка, спортивная такая.
Спортивные девочки, с крошечными попками и длинными загорелыми ногами, меня болезненно волнуют. Уж очень, как мне кажется, велика разница между моими плавными округлостями и их мелькающей, такой недостижимой худобой. Алька тоже худая, но у нее при длинных модельных ногах очень широкие бедра и потому кажется, что талия шире, чем на самом деле, и не похудеешь ее, разве что кости обтесать.
— А, — равнодушно говорит она на новости о Виталике, и нагибается через железные перила, посмотреть, как заворачивает вода белое кружево по зеленому мармеладу. Очень красиво, движется и движется. Только клетки перил мешают, ложась поверх живого рисунка черной решеткой.
— Говорят, у них не слишком хорошо все…
Мне очень хочется, чтобы Алька улыбалась и трещала, как она умеет. Нет, улыбаться она как раз не умела, сразу смеялась. Икала потом, вытирая пальцами мокрые щеки. Отсмеявшись, делала специальное лицо и пищала дежурную шутку «у меня рожа не в семачках?». Вопрос про рожу и семачки сталкивал нас в новый приступ хохота. А потом надо было уже мне, поддержав ослабевшую подругу под локоток, предупредить, показывая на асфальт «Алевтина Андревна, осторожно, тут, пардон, лужа». Работало всегда…
Скамья давит под коленями. Тимкина голова время от времени показывается над ступенями в салон, катер качает и сбоку налетают горстями брызги. Андрюшик, выкручивая подол, зажатый в алькином кулаке, копается в сумке, вытаскивая свой трактор. Я думаю, может быть, спросить ее сейчас, про семачки, пусть рассмеется. Но боюсь, что она промолчит в ответ. И молчу. Звенит и чирикает солнечный свет, перемешанный с морем, солидно тарахтит двигатель, кричат дети и родители, размахиваясь хлебом в хохочущих чаек. А у меня муж в рейсе, где-то в Италии, придет через два месяца в новых, колом стоящих джинсах, привезет сервизы «Мадонна» и одеяла с тиграми — сдавать в комиссионку. Ну, и мне джинсы привезет. Тимке рубашки и курточки. Пять раз забухает с дружбанами, два раза сводит меня в кафе. Месяц пролежит на диване перед телевизором. И снова в рейсы, на полгода. Я — молодая жена загранщика, с хорошеньким личиком и стройными ногами. Мне завидуют. Похудевшая и очень красивая Алька — жена директора дома быта. Солидно и состоятельно. Я ее потом спрошу, что там не так. Когда пацаны будут купаться…
Сойдя с трапа на узкий пирс острова, Алька прерывисто вздыхает и, оглядываясь, хватает меня за руку.
— Стой!
Я привыкла к алькиным резким движениям и покорно останавливаюсь, пока Тимка тянет другую мою руку — скорее к воде, на песок. Она цепляет на длинноватый точеный нос дымчатые очки и, шипя на сына, стряхивает с ног ажурные босоножки. Вешает их на ремень сумки, — мы так ходили когда-то по городу, босиком. Пальцы на ногах тоже покрашены красным лаком и мне становится неловко, я свои никогда еще не красила. Она замечает взгляд.
— Да, в доме быта, девчонки же знакомые, маникюр-педикюр. Это так, когда работы нет, мы там сами себе.
— Ага, — говорю, но она уже не слышит. Делает первый шаг босой ногой, морщась от мелких камушков под ступнями. Снова вздыхает прерывисто и, наконец, улыбается, чуть-чуть.
Над воротами пансионата вертит руками деревянный морячок-флюгер, шлепают по дорожкам загорелые и красные, обваренные солнцем, люди. Около общей кухни кто-то чистит кастрюлю пучком травы. И мы переглядываемся на ходу, обе вспомнив, как нечаянно украли начищенный для чужого борща чеснок, просто взяли, болтая, и бросили в нашу кастрюлю. Потом Алька, сделав ангельское лицо, мешала воняющий чесноком бульон под угрюмым взглядом хозяйки борща.
— К старому причалу?
— Да, там нормально, мелко и…
— Лек, и мидий да? Надерем мидий! И костер!
— Да там же мелочь одна, Аль! Мы же с дитями на баржу не пойдем. Глубоко.
— Пусть мелочь!
Потом мы ходили по пояс в воде, у останков затопленной баржи, той, что лежала у самого берега, высоко, как цапли, поднимая ноги и аккуратно, чтоб не порезаться о рваные края железа, ставили их среди мягких водорослей. Нагибались, шарили руками во взбаламученной течением воде, наощупь находя полуоткрытые, сразу же захлопывающиеся узкие створки. Без ножей и перчаток, не ныряя, а просто — бродя по мелкоте, где раньше стыдно было, что же мы, нормальных мидий не надерем! И забирались мы с ней — и на старую баржу, торчащую в сотне метров от берега, и на сваи заброшенного причала…
Нагибаясь к воде до самого подбородка, Алька замирает, сощурив глаза от солнечных бликов. Только иногда, вытягивая нижнюю губу, делает «пыфф», чтоб улетела с носа легкая челка. И вынимает из воды открученную раковину, блестяшую черным бочком. Повертев гордо, складывает в пакет, привязанный к торчащей ржавой железке. Я стараюсь рядом. Пакет пузырит и потихоньку опускается под воду.
— Эй, барышни! Че лазите, где не надо, а ну напоретесь на железяку?
Жилистый, черный над закатанными штанами, с удочками и армейским вещмешком, дядька, покрикивая, идет мимо, не останавляваясь. И кивает, когда Алька кричит в ответ, как положено.
— Та лана! Нормально все.
— Ну смари…
Что-то сказав и нашим мальчикам, строящим на песке кривую башню, уходит, крепко ставя на песок прокаленные босые ноги.
Костер мы развели в очажке, сложенном из старых закопченых камней, и дырявый железный лист обнаружился в ближайшем кусте лоха. А за спичками сбегал Тимка, попросившись — сам. И я помахала в ответ на вопросительные взгляды семьи, валяющейся на коврике поодаль, все нормально, спички для нас, косу не сожжет.
Огонь был маленький и почти не видный, все у нас было немного игрушечным в тот день, будто детским. Да еще дети рядом. Но большая жара была настоящей, и выцветшее небо стояло перевернутой мытой банкой над узким островом с песчаными ящеричными охвостьями. По-настоящему прыгали вдалеке с края пирса блестящие коричневые люди, и с катера громко кричал в мегафон капитан, настоящий капитан маленького катера по имени «Рейд». Белые алькины ноги были зарыты в настоящий раскаленный песок, пряча в нем алые крашеные ногти.
Когда ракушки на противне, зашипев, раскрывали створки, и стягивалось в комочки на перламутре желтое мясо с коричневой каймой, Алька подтаскивала их к краю, нетерпеливо задирая рукав тонкой рубашки (я силком заставила маму и сына накинуть рубашки от солнца), зубами, чтоб не обжечь губы, хватала горячий комочек и, покатав во рту, жевала. Одну за другой. Изредка совала остывшее мясо сыну, он раскрывал послушно рот, сморщившись, выплевывал на песок, но тут же открывал рот снова. Алька ругалась, жалея «продукт», с упреком качала головой:
— Весь в папу, блин. Все до сэбэ, шо не зъим, то понадкусюю!
Жара становилась сильнее и гуще, стискивала горячий воздух в дрожащее марево, и он колыхался, наколотый на пучки высокой травы. Прозрачная вода поплескивала на желтом песке, и время от времени кто-то из нас вставал, чтоб зайти по пояс и окунуться, смывая пленку зноя с горячей кожи. Полосатая алькина рубашка высыхала на глазах, отлипая от локтей и трепеща на ветру рукавами.
— Аль?
— М-м?
— У вас там с Сашкой-то все в порядке?
Она бросила пустую скорлупку в растущую на песке кучку и сосредоточилась над противнем, выбирая другую. Подцепила палочкой и стала дуть, вертя осторожно, чтоб не уронить.
— Мы с тобой их даже без соли, да? А все равно, вкусно как.
Море сверкало и, чуть правее, далеко за вторым причалом, торчала в воде корма завалившейся старой баржи. Там мы были, с Виталиком и его другом, как же его… Сережа, да. Я с ним поцеловалась, зачем-то. А Виталик все время поддевал Альку, подшучивал, но улыбался так хорошо, что мне было по-хорошему грустно и немножко завидно. А потом она сказала, раз она такая длинная дылда, ну, разве можно встречаться с таким невысоким мальчиком. И влюбляться в него — нет-нет, нельзя. По пятнадцать лет нам с ней было…
— А помнишь, на барже какие мидии были, Лёка, помнишь? Огромные просто! Я раньше таких никогда и не видела. Да и потом… никогда.
Я, обхватив колени руками и устроив подбородок поверх колен, смотрела через ресницы, как блестит мир вокруг. Алька, не переставая шуршать и скрести по противню, вывалила на него последнюю порцию сырых ракушек. И сказала:
— Да все в порядке у нас. Все, что надо — в порядке. Квартира хорошая, денег он приносит. Сына знаешь, как любит, готов, прям, умереть за него.
Швырнула скорлупу, далеко размахнувшись и выворачивая худое запястье. И передразнила мужа:
— Андрюшик, Андрюшик! Иди ко мне, мое золото, иди, мой мужичок!
Будто сам Саша, большой и медлительный, с северными белыми волосами и северной же обстоятельностью, появился и сел у невидимого дневного костра.
— И меня он любит. Говорит, самая красивая. Во всем доме быта.
— Чума…
— Да нет, там, правда, знаешь, какие девахи работают? Все здоровые, длинноногие и глазищи зеленые, серые. Молодые, не рожали еще. Вокруг него прям вьются. А он только на меня смотрит. Говорит, в следующем году квартиру сменяем, на трехкомнатную.
— А ты его?
— Что? А… Люблю, конечно. Я же не поехала бы, Лек, если бы не любила? Да?..
Молчание повисло еще одним маревом над сухой травой. На каленом песке, обернувшись к нам, сидела маленькая серая ящерка, красивая до невозможности. Дышала маленьким горлом.
— Ну-у…
— Слушай, хватит, а?
Она поворошила хворост и подкинула в костер веток. Повертела головой, следя за Андрюшиком. Я сидела, подбородок давил на колени, вспоминала, как Алька и какие-то ее новые подружки, что появились в выпускном классе, убежденно и горячо рассказывали о том, что «из этой дыры — нет-нет, только уезжать, да куда угодно, только бы не тут, а чего тут ловить-то?»
Она всегда была скрытной, моя Алька. То, что ей плохо, я поняла. А от чего — толком понять не могла. Ведь не из-за того, что там нет мидий. И этого солнца, которое везде…Блеска морской воды под криками нахальных чаек.
Молодые и все еще от молодости глупые, отделенные неполным десятком лет от другой, юной глупости, что, уйдя в прошлое, все-таки проросла в этот день, бесцветный и яркий от зноя одновременно.
Алька еще погремела ракушками, через силу сунула в рот последнюю. Отползла от погасшего костра и, складывая руки на груди крестом, легла навзничь, сказав торжественно:
— Вот. Всё.
Немедленно подскочила опять — убедиться, что пацаны не утопли и не испеклись в песке. И снова легла, сохраняя торжественность.
Я сидела, тень моего плеча ложилась на похудевшее красивое лицо, розовое от солнца, на рассыпанные по высокой шее пряди белых волос. И за торжественным спокойствием исполненного желания я вдруг увидела чужой город, весь из длинной зимы и короткого лета, из чужих разговоров и взглядов, большой квартиры, что будет покинута ради еще большей, друзей мужа, приходящих в гости по праздникам.
…Не походить босиком по песку, не нырнуть, перебирая руками по ржавчине старой сваи. Не выскочить на испеченный солнцем балкон, где ходят и ходят тяжелые голуби, царапая когтями тонкую жесть. Те же самые, что десять лет назад.
Не развести маленький костер, на котором — старый железный противень, непременно спрятанный в ближайших кустах. Не поесть мидий.
Такие пустяки…