Шарль Нодье (1780–1844) был знаменит при жизни и оставил богатое наследие; перечень его сочинений в каталоге Французской Национальной библиотеки включает — не считая журнальных статей, но считая переиздания — более 900 названий[1]. Однако во Франции в XX веке вплоть до конца 1970-х годов, как свидетельствует один из самых авторитетных знатоков его творчества, он редко привлекал внимание исследователей[2]. В России Нодье тем более не принадлежит к числу таких народных любимцев, как Дюма или Бальзак, хотя его довольно активно переводили при жизни[3] и всякий, читающий на русском языке, почти наверняка знает название хотя бы одного произведения Нодье — и так же почти наверняка не знает, кто именно его написал. Когда в пушкинской «Барышне-крестьянке» молодой охотник Алексей Берестов по-французски подзывает свою «прекрасную лягавую собаку» словами «tout beau, Sbogar, ici», он «цитирует» не кого иного, как Шарля Нодье. «Жан Сбогар» (1818) — одно из самых знаменитых произведений писателя, байронический роман о благородном разбойнике, которого П. А. Вяземский назвал «характером разительным […] ужаснейшей и величайшей красоты»[4]. Другой случай незаметного присутствия Нодье в русской словесности был недавно выявлен М. П. Одесским: упоминание шотландского города Гринока в цикле М. Кузмина «Форель разбивает лед» восходит не к чему иному, как к главному произведению Нодье 1830-х годов — сказочной повести «Фея хлебных крошек»[5]. Однако все это не меняет общего положения: Нодье для русского читателя — отнюдь не главный французский писатель. Между тем он достоин более внимательного отношения.
Если попытаться в двух словах определить своеобразие творчества Нодье на фоне современной ему французской литературы, эти два слова будут: «другой» и «разный».
Другой — это значит, что, хотя Нодье выразил, причем в очень яркой форме, многие главенствующие тенденции литературной жизни своего времени, мысль его развивалась совершенно не так, как у современников. В статье 1831 года он признается: «Если бы я увидел, что мои убеждения полностью совпадают с мыслями, высказываемыми на страницах какой-нибудь из газет, я бы тотчас прекратил писать. До сих пор я никогда не писал так, как пишут газеты; ни одна из газет никогда не писала так, как пишу я»[6].
Разный — это значит, что он исключительно многолик. В одной из сказок, вошедших в настоящий сборник, Нодье упоминает бустрофедон — письмо, в котором от строчки к строчке меняется направление чтения. Можно сказать, что все творчество и вся жизнь Нодье — своеобразный бустрофедон, столько в них вместилось противоположностей. Нодье был страстный библиофил, но это не мешало ему утверждать, что книгопечатание принесло человечеству только вред. Нодье был человек разнообразных познаний, но это не мешало ему безжалостно высмеивать ученых. Нодье был противник утопических доктрин Сен-Симона и Фурье, но это не мешало ему усердно посещать собрания рабочих (фурьеристов и сенсимонистов) и сочинять собственные утопические теории. Наконец, Нодье был монархистом (или, во всяком случае, решительным противником революций), но это не помешало ему еще до свержения Карла X предсказать будущность старинной монархии в описании кобылы Патриции, которая верно служила людям много веков подряд, но теперь никому не нужна: «Патриция спотыкается. Патриция окривела. Патриция хромает. У Патриции разбиты ноги. Патриция задыхается. Патриция потеряла передние зубы. Патриция больше ни на что не годна. Патриция устарела. Патриция отжила свой век»[7] (именно об этом пассаже Бальзак сказал: «Нодье посылает Бурбонов под видом старой благородной кобылы умирать на конюшне»[8]). Вот далеко не полный список парадоксов Нодье, который легко продолжить. Но чтобы читателю было понятнее, о чем идет речь, нужно рассказать о жизни Нодье или, по крайней мере, об основных ее вехах.
Шарль Нодье родился 29 апреля 1780 года в Безансоне в семье адвоката, который во время Революции был назначен председателем окружного уголовного суда. Антуан-Мельхиор Нодье не был революционным фанатиком, однако и ему случалось приговаривать людей к смерти. Его сын видел гильотину в действии, и это зрелище произвело на него такое сильное впечатление, что отрубленная голова стала постоянной темой его кошмаров и постоянным предметом его рассказов, как письменных (в повести 1821 года «Смарра, или Ночные демоны» герой видит, как ему отрубили голову «и она покатилась, подскакивая, по отвратительному помосту, […] зацепилась за выступ эшафота и яростно впилась в него зубами»[9]), так и устных (по свидетельству Жерара де Нерваля, Нодье так убедительно описывал, как его гильотинировали во время Революции, что оставалось непонятным одно: как он сумел приладить голову на место?[10]).
О событиях своей бурной юности Нодье сам не раз рассказывал в мемуарных очерках, где правда переплетена с вымыслом так прочно, что историкам до сих пор трудно отделить одно от другого. В 17 лет он организует в родном Безансоне тайное общество «Филадельфы» (вначале, по-видимому, не столько политической, сколько литературной направленности[11]), в 1802 году в Париже вступает в другое общество — «Медитаторы», о котором известно больше, чем о первом, и приоритетам которого, прежде всего тяготению к древней, «первобытной» поэзии, Нодье сохранил верность до конца жизни[12]. К 1803 году Нодье уже имеет за плечами несколько публикаций: две книги по обожаемой им энтомологии (выпущенное совместно с Ф.-М.-Ж. Люкзо «Рассуждение о назначении усиков у насекомых и об их органе слуха», 1798, и «Энтомологическая библиография», 1801), трагические романы «Изгнанники» (1802) и «Зальцбургский художник» (1803), в которых он очень рано, практически одновременно с классиком жанра — Шатобрианом — вывел героя, который «потерял чувствительность в погоне за химерами и истощил свои жизненные силы, не успев получить наслаждения»[13], и одновременно фривольная повесть «Последняя глава моего романа» (1803), где герой-повествователь пять раз в самых разных ситуациях овладевает своей будущей невестой, не зная, что это она; прозрение наступает лишь после официальной брачной ночи. В конце 1803 года, по-видимому, в состоянии аффекта, вызванного безвременной кончиной Люсили Франк, своей первой возлюбленной, Нодье доносит сам на себя полиции, открывая авторство крамольного сочинения — гневной антинаполеоновской оды, опубликованной анонимно в 1802 году. В тюрьме Нодье продержали всего месяц, а потом выслали под надзор полиции в родной Безансон. Однако вместо того чтобы остепениться, он в 1805 году замышляет новую антинаполеоновскую акцию: вместе с несколькими друзьями намеревается похитить Наполеона на обратном пути из Милана в Париж. Полиция Фуше раскрыла заговор прежде, чем заговорщики успели что-либо предпринять. Друзей Нодье арестовали, а сам он сумел заблаговременно бежать и несколько месяцев скрывался в горах Юра. Но затем благодаря покровительству префекта департамента Ду он возвращается к нормальной жизни, женится (на единоутробной сестре покойной возлюбленной, Дезире Шарв, с которой прожил до самой смерти в счастливом браке), сочиняет (в 1807 году) работу на тему, предложенную Безансонской академией, «О влиянии великих людей на их век», в которой превозносит до небес того самого Наполеона, которого еще недавно клеймил и проклинал, а в 1812 году вообще поступает на государственную службу в качестве заведующего библиотекой города Лайбах (ныне Любляна), столицы Иллирийской провинции, принадлежавшей в ту пору Франции. В конце 1813 года Иллирия вновь становится австрийской, Нодье возвращается в Париж, где почти безвыездно будет жить до конца жизни, занимаясь только литературной деятельностью.
Деятельность эта исключительно многогранна; очень условно ее можно разделить на несколько направлений. Во-первых, художественная проза: вышеупомянутый роман «Жан Сбогар», романы и повести — сказочные (новелла о влюбленном домашнем духе «Трильби», 1822; «Фея хлебных крошек», 1832), сентиментальные, «неистовые» («Смарра», сотканная из кошмарных видений героя[14]; страшная мелодрама «Вампир», 1820)[15]. Во-вторых, цикл воспоминаний о Революции и Империи, в которых историческая реальность причудливо перемешана с вымыслом[16]. В-третьих, проза библиографическая и библиофильская: рассказы, статьи, рецензии, наполненные бесконечными ссылками на старые и редкие книги, подробностями их сочинения и издания, анекдотами прошедших эпох[17]. В-четвертых, философские эссе (о них речь пойдет ниже). В-пятых, бесчисленные рецензии на новые книги, а также предисловия к чужим произведениям и проспекты готовящихся чужих изданий — тексты, которые Нодье писал ради денег, но с присущим ему блеском[18]. В-шестых, работы по лингвистике, которая занимала Нодье в течение всей жизни (в 1808 году он выпускает «Словарь звукоподражаний», в 1828 году — «Критический разбор словарей французского языка», а в 1834-м — «Начала лингвистики»[19]). И наконец, особо следует упомянуть произведение Нодье, которое невозможно причислить ни к какому разделу, — «постмодернистский» роман «История Богемского короля и его семи замков» (1830), «безумное» повествование, выросшее из одной фразы романа Л. Стерна «Тристрам Шенди»[20], полное раблезианских перечислений, стернианских перебивок, вставных новелл в разных стилях, бесед между тремя ипостасями авторского «я»[21], игрой со шрифтами (эта книга с иллюстрациями Тони Жоанно по праву считается еще и шедевром типографского искусства), и проч., и проч. Эпитет «постмодернистский» применительно к роману 1830 года — это, конечно, анахронизм, однако литературная техника Нодье в этом романе так сильно опередила современную ему литературу, что иначе, пожалуй, и не скажешь. Нодье лучше, чем кто бы то ни было, сознавал, что «все уже сказано» до нас, и постоянно писал об этом. В частности, в «Истории Богемского короля» он восклицает: «И вы хотите, чтобы я — подражатель подражателей Стерна, который подражал Свифту […] который подражал Сирано […] который подражал Рабле — который подражал Мору — который подражал Эразму — который подражал Лукиану — или Луцию из Патраса — или Апулею, — поскольку я не знаю, да и не хочу знать, кто из этих троих был ограблен двумя остальными… и вы хотите […] чтобы я написал книгу, новую и по форме, и по содержанию!»[22] Однако же этому «подражателю подражателей» удалось то, что удается далеко не всем искателям новаций, — сознательную игру чужими стилистическими пластами он сумел превратить в собственный стиль (а ведь именно так действуют — или хотят действовать — постмодернисты). «История Богемского короля» так же отличалась от тогдашней прозы, как романтическая трагедия Виктора Гюго «Эрнани», впервые поставленная в том же 1830 году, отличалась от тогдашней драматургии. Гюго совершил революцию в театре, Нодье мог бы совершить ее в прозе — но не совершил, так как текст его оказался слишком сложным, слишком «революционным»[23].
Многими узами — и дружескими, и литературными — Нодье был связан с романтическим течением, которое набирало силу во Франции в 1820-е годы и торжествовало в годы 1830-е. Он печатался в журнале «Французская муза» (1823–1824), который способствовал становлению французского романтизма. Его салон в Арсенале служил центром, где собирался весь цвет тогдашней романтической словесности.
И тем не менее, как уже было сказано, Нодье всегда и писал, и, главное, мыслил наособицу. Бальзак (вообще относившийся к Нодье с величайшим уважением) в одном из своих «Писем о Париже», датированном 9 января 1831 года, назвал «Историю Богемского короля» «сатирой пресыщенного старца, который под конец жизни замечает ужасную пустоту, скрывающуюся за всеми науками, всеми литературами. […] Он бросает взгляд на наш город, наши законы, наши науки и устами дона Пика де Фанферлюкио и Брелока с оглушительным хохотом говорит нам: „Наука?.. Вздор! К чему это? И что мне с того?“»[24]. В этой же статье Бальзак причислил Нодье к «школе разочарования». Конечно, это определение можно отнести ко многим современникам Нодье, которые выводили на страницах своих романов героев с трагической судьбой. Однако скептицизм и пессимизм Нодье выделяются даже на этом фоне.
1820–1830-е годы — это эпоха расцвета прогрессистских утопий (прежде всего, сенсимонизма и фурьеризма), исполненных веры в то, что будущность человечества радужна и что люди способны сами приблизить наступление этого светлого будущего. Вот эту веру Нодье решительно отказывался разделять. В начале 1830-х годов он сочинил несколько серьезных философских статей, в которых изложил свои взгляды на прошлое и будущее человечества (в 1832 году он соединил их под одной обложкой в пятом томе своего собрания сочинений, которому дал подзаголовок «Грезы литературные, моральные и фантастические»). В одной из них, названной «О совершенствовании рода человеческого и о влиянии книгопечатания на цивилизацию» (1830), Нодье полемизирует с Сен-Симоном, сказавшим: «Золотой век не позади, а впереди нас». Нет, возражает Нодье, «золотой век — не позади современного общества и не впереди его; как и большая часть человеческих верований, вера в золотой век принадлежит к области фантазий и напрасных чаяний. Идеальное устройство общества — старейшая из социальных грез, иллюзия, с которой человечество не в силах расстаться в старости, которая уже наступила, и не расстанется при смерти, которая вот-вот наступит. Род человеческий обречен. Его единственное и главное призвание — жить, меняясь, и окончить жизненный путь, не достигнув цели, ибо эта цель чужда его природе»[25]. Доказательству этого пессимистического тезиса специально посвящена другая статья, вошедшая в тот же том «Грез», — «О ближайшем конце рода человеческого». Нодье начинает ее с признания, которое сразу противопоставляет его всем прогрессистам: «Нынче все толкуют об улучшении рода человеческого и о том, что он рожден для прогресса, но никто не говорит о его конце. Это заблуждение обличает великое тщеславие человека, который полагает, будто потомство Адама бессмертно, хотя все кругом рано или поздно умирает»[26].
Главный «враг», с которым Нодье воюет без устали и в статьях, и в сказках, — это понятие бесконечного совершенствования человеческого рода. Оно имело довольно долгую историю; первым его публичным обсуждением стал так называемый «Спор Древних и Новых» в конце XVII века. В ходе этого спора «Древние» отстаивали превосходство античных авторов над современными, а «Новые» утверждали, что, поскольку творческие способности человечества постоянно совершенствуются, авторы века Людовика XIV не могут не превосходить Вергилия или Горация. В XVIII веке та же проблематика рассматривалась уже не только в литературном, но в социально-философском плане. Просветители исходили из веры в безграничные способности человеческого разума к совершенствованию; в XIX веке эту веру переняли от них последователи утопических теорий.
Нодье, ненавидевший само слово «прогресс», резко расходится в этом вопросе со своими прогрессивными современниками: «Предки наши не знали слова „совершенствование“, что лишний раз доказывает их мудрость. […] Утверждать, что человеку дано совершенствоваться, — значит предполагать, что он может изменить свою природу; это все равно что ждать, чтобы на иссопе выросла роза, а на тополе — ананас. […] покажите мне человека, наделенного хотя бы одним лишним чувством в придачу к тем пяти, что есть у всех людей, — и я поверю в возможность совершенствования рода человеческого. Не спорю, по прошествии долгих столетий в результате какого-нибудь мирового катаклизма на земле могут появиться, сами собой или по воле высшего разума, существа, устроенные гораздо более счастливо, чем мы, — это, увы, немудрено! Но то будет уже не совершенствование, а созидание, то будут не люди, а некие новые существа»[27]. Тем же самым скепсисом проникнута и статья «О близком конце рода человеческого», где Нодье утверждает, что за все время своего существования человечество не узнало ни одной моральной истины, какая бы ни заключалась в книге Иова, ни одной философской идеи, какую бы уже ни высказал Пифагор, и т. д. Количественное приращение технических знаний возможно, но в судьбе человечества оно ничего не меняет. Свидетельство тому — плачевное состояние, в котором пребывает это самое человечество.
На это состояние Нодье смотрит без иллюзий. Фраза, брошенная в одной из рецензий: «Никому не возбраняется считать планеты обитаемыми, хотя лично я предпочел бы для своего собственного пользования планету совершенно пустую»[28], — не просто фигура речи. Душевный настрой Нодье очень близок к тому, которым он наделил Полишинеля в одноименном очерке; Полишинель под пером Нодье разом и мастер «презрительной, оскорбительной иронии», и меланхолик (именно вследствие близкого знакомства с развращенным обществом)[29]. Современные города (плоды цивилизации!) Нодье рисует в красках невыносимо мрачных: «О совершенствовании рода человеческого рассуждают карлики пяти футов роста, стиснутые в чудовищных клоаках, в шестьдесят лет уже совсем немощные, страдающие и умирающие в крови и в грязи, но успевающие перед смертью пролить еще несколько капель чернил, чтобы запечатлеть на бумаге эту тщеславную ложь»[30]. И далее Нодье не жалеет отрицательных эпитетов для характеристики того «стада жалких животных», в которое превратила людей цивилизация.
Во всесилие цивилизации, особенно ее технической стороны, Нодье не верит и называет ее маской, парадной одеждой, скрывающей труп; он утверждает, что между внешним усовершенствованием социальных форм и подлинной жизнеспособностью рода нет ничего общего. Конечно, пишет Нодье, мне станут возражать и указывать на непрерывное движение цивилизации; на это я отвечу: я не хуже вас вижу, что она движется, но, в отличие от вас, твердо знаю, куда именно[31]. Впрочем, Нодье не питал иллюзий и касательно человеческого рода как такового.
В «Смеси», открывающей том под названием «Грезы», Нодье приводит одну из таких грез: «…я оказался среди нации, которая, по мнению всех путешественников, отличается кротостью, любезностью, остроумием и предрасположенностью к добру, ибо цивилизация ее, простодушная, юная и доверчивая, насчитывает, если верить местным жителям, не больше трех-четырех месяцев». «Благородные дикари» в лице своих наиболее мудрых представителей обсуждают следующий вопрос: «Стоит ли нам ныне, когда мы в высшей степени свободны, в высшей степени нравственны, в высшей степени усовершенствованны и, следовательно, в высшей степени добры, продолжать есть человеческое мясо». И далее оратор «медовым голосом филантропа» приводит множество аргументов «за»: во-первых, предки наши испокон веков ели человечину; во-вторых, она очень вкусна; в-третьих, эта полезная пища «поддерживает в наших женах и детях ту превосходную любезность и неподражаемую учтивость, которые обеспечивают нам превосходство над всеми прочими народами». Все это, по мнению оратора, с которым охотно соглашаются его соплеменники, дает «добрым дикарям» полное право есть человечину на «ежегодных пирах в честь праздника Согласия и Гуманности»[32]. Мрачная картинка дает весьма полное представление о том, что думал Нодье о человеческой природе, как нецивилизованной, так и «в высшей степени усовершенствованной».
А вот его мнение об устроенных людьми революциях: «Вы совершили революцию и отменили все моральные и политические устои общества! Отменили все законы! Отменили самые затаенные движения души, ее привязанности, верования и веру! Отменили троны и алтари, памятники и камни, неодушевленную материю и смерть, могилы и прах предков. Но вы не отменили эшафота, потому что ни единое человеческое чувство никогда не посещало, никогда не осеняло ваши дикарские революции! И вы еще смеете именовать себя просвещенными! И вы дерзаете предлагать себя в качестве образца усовершенствованной цивилизации? Осмелюсь спросить, в чем же она заключается, эта ваша цивилизация? Не в том ли отвратительном вампире, который оттачивает стальное лезвие, отрубающее головы? Вы самые настоящие варвары!»[33]
Вот этот глобальный пессимизм и неверие в то, что жизнь человечества может быть улучшена с помощью социальных реформ, с помощью просвещения или технического прогресса, отличает Нодье и от просветителей XVIII века, и от утопистов века XIX-го. С нынешним человеком, по убеждению Нодье, ничего хорошего произойти не может ни при каком политическом устройстве[34], — так радикально не мыслили ни предшественники Нодье, ни его современники. Правда, нельзя сказать, что Нодье вовсе не предлагает своим читателям никакой перспективы, однако ни реалистической, ни особо вдохновляющей эту перспективу назвать нельзя. Нодье, хотя и воюет с утопистами, сам показывает себя утопистом ничуть не меньшим, когда — правда, осторожно и без излишних подробностей — описывает в статье «О палингенезии человечества и о воскресении», завершающей том «Грез», того нового человека («человека понимающего»), которого Господь еще не создал, но непременно создаст (ибо, по убеждению Нодье, Творение еще не окончено). Новый этот человек, который придет на смену нынешнему («человеку думающему»), будет обладать немыслимыми способностями не только в умственном, но и в физическом плане — например, плавать в морях или летать по воздуху, поскольку легкие у него будут напоминать аэростат; здесь Нодье выступает достойным собратом Фурье, который предсказывал появление у человека третьей руки. А за человеком понимающим последует человек воскресший, который будет так неизъяснимо прекрасен, что Нодье даже не берется его никак охарактеризовать. Иными словами, Нодье и сам тоже отдает дань вере в «совершенствование», только в его концепции и совершенствование особое — неземное.
Визионерские статьи, собранные в томе «Грез», представляют собой прямое философское и публицистическое высказывание. Успеха оно не имело и иметь не могло; утопия должна быть привлекательной, а Нодье не сулил человечеству в его нынешнем виде ровно ничего приятного, а в качестве утешения преподносил вот что: «Промежуток, отделяющий думающее существо от существа понимающего, ничтожен: это просто-напросто смерть»[35]. Однако, высказывая свое отношение к прогрессу, совершенствованию и прочим модным теориям, Нодье и не стремился понравиться; напротив, он доводил свое расхождение с общепринятыми мнениями до намеренного эпатажа и как бы бросал вызов всем современникам[36].
Непосредственно на философские темы Нодье после 1832 года не писал, но своей концепции остался верен; просто прежнюю полемику с идеей бесконечного совершенствования он продолжил иными средствами.
В финале статьи «О некоторых явлениях, связанных со сном» (вошла в том «Грез») Нодье пишет о двух принципах, которым подчиняется общество: один связан с воображением, другой — с материальными условиями существования; жизнь любого общества есть не что иное, как борьба между этими двумя принципами. «Сто лет назад наши крестьяне читали легенды и волшебные сказки и верили в них; теперь с той же верой они читают газеты и прокламации. Они были безрассудны, а сделались глупы; вот и весь прогресс. Какое из этих состояний лучше? Об этом каждый может судить сам. Если же мне будет позволено высказать мое мнение, я скажу, что, поскольку у человека нет способа избежать подчинения своей двойственной природе, исключительное следование каждому из этих принципов невозможно. […] В стране, где абсолютную власть получит воображение, не будет положительного начала, а цивилизаций без положительного начала не существует. В стране, где положительный принцип восторжествует над всеми мнениями и даже над всеми заблуждениями — если в мире существует хоть одно мнение, не являющееся заблуждением, — в такой стране человеку не останется иного выхода, кроме как отринуть свое звание человека и бежать в леса, оглашая окрестности громогласным хохотом; ибо иного прощания подобное общество не заслуживает»[37].
Хотя в данном случае Нодье делает «уступку» положительному принципу и Скрепя сердце признает его относительную полезность, вообще-то эта самая положительная материальность была ему глубоко отвратительна. Ее достижения (паровые двигатели, железные дороги и проч.) вызывают у Нодье, своеобразного анти-Жюля Верна еще до всяких романов Жюля Верна, стойкую неприязнь; он убеждает современников: «То, что вы именуете прогрессом современного общества, отнюдь не исключает возвращения к варварству. Вы были варварами и останетесь ими, более того, вы превзойдете в варварстве своих предшественников, и время это уже не за горами; от прежних варваров вас будет отличать только одно — вы будете клясться цивилизацией и совершенствованием, а в устах варваров это звучит смешно»[38].
Что же остается? Если человечество движется не к светлому будущему, а к новому варварству, то, полагает Нодье, истинные ценности нужно искать там, где цивилизация исказила их в наименьшей степени: в фольклоре, в деревенских обычаях и провинциальных нравах, в преданиях «молодых» народов, которые стоят гораздо ближе к «золотому веку», чем народы «старые», уже много столетий вкушающие блага цивилизации и погрязшие, если можно так выразиться, в материальной «положительности». Поэтому Нодье в 1830-е годы выступает защитником народных легенд, региональных наречий, патриархальных деревенских нравов, старинной литературы (система взглядов, которую Жан Рише назвал регрессивной утопией)[39].
В XVIII веке во Франции уже был один мыслитель, и очень знаменитый, который превозносил первобытное состояние народа, еще не испорченное цивилизацией, — это, разумеется, Жан-Жак Руссо, к которому Нодье относился с большим пиететом. Однако если Руссо предлагал человечеству определенные политические решения (например, введение прямой демократии), Нодье, как уже было сказано, не верил вообще ни в какое земное разрешение конфликтов. Что отличает его не только от руссоистов, но и от современников-консерваторов, которые искали прибежища в традиционном католицизме или традиционном монархизме (от них Нодье был далек как идейно[40], так и биографически[41]). Все эти выходы принадлежат реальности. Но глобальный пессимизм Нодье не позволяет ему принять ни один из них. Единственной сферой, которая дает защиту от позитивной, материальной, технократической цивилизации, он признает фантазию, или сказку (для Нодье эти два понятия практически взаимозаменяемы[42]).
Свою теорию сказки Нодье излагает в статье «О фантастическом в литературе». Сказка — это все то, что не совпадает с античными мифами и появилось после них; сказка — это вся средневековая культура («сказка была повсюду в жизни, в самых суровых верованиях и в самых очаровательных заблуждениях, в торжественных обрядах и в празднествах. Дух сказки царил в суде, в церкви и в театре»), и, наконец, сказка — это выражение души народа, еще не испорченной «новшествами сугубо материального плана, от которых нравственность и духовное развитие народов нисколько не выигрывают»[43]. Нодье всегда помнил сам и постоянно напоминал своим читателям, что человечество, подобно отдельному человеку, развивается от юности к старости, и развитие это ничего хорошего не приносит. В юности человечество было невинным и поэтичным от природы — между тем, старея, оно эти качества теряет. Вернуться в прошлое невозможно, но возможно частично воскресить его с помощью некоторых литературных форм — прежде всего, с помощью сказок. В юности народы мыслили сказками, потому что не умели мыслить иначе, а в старости обращаются к сказкам как к прибежищу от материального, позитивного нового века; сказочная стихия служит старому, разочарованному обществу заменой религии. «Выдумки переживают второе рождение в ту пору, когда иссякает власть настоящих или мнимых истин, из последних сил вдыхающих жизнь в изношенный механизм цивилизации. Вот что сделало фантастические сочинения такими популярными в последние несколько лет, вот что превратило их в главный литературный род той эпохи упадка или перехода, до которой мы дожили. […] Если бы человеческий ум, уже видевший вблизи все отвратительные черты мира действительного, не утешался до сих пор живыми и блестящими химерами, разочарование наше обернулось бы безутешным отчаянием, а общество единодушно стремилось бы к собственному уничтожению»[44]. От такого исхода способны уберечь сказки, которые, следовательно, для Нодье не только и не столько литература, сколько метафизическое лекарство и утешение, своеобразная религия вне рамок официального христианства.
Авторское предисловие к одиннадцатому тому собрания сочинений (1837), куда как раз и вошли «Сказки в прозе и в стихах», начинается с признания: «За те пятьдесят лет, в течение которых я сношу превратности реальной жизни, я нашел для себя лишь одно сколько-нибудь существенное утешение; оно заключается в том, чтобы слушать сказки или их сочинять»[45]. И далее в своей парадоксальной, намеренно эпатирующей манере Нодье утверждает: «Для нравственного здоровья народа умного и чувствительного не нужно ничего, кроме „Кота в сапогах“, „Красной Шапочки“, „Ослиной шкуры“ и „Тысячи и одной ночи“»[46]. Кстати, Нодье полагал, что главные литературные типы, которыми принято восхищаться в серьезной литературе, присутствуют и в сказках; в статье «О фантастическом в литературе» он называет Мальчика-с-пальчик, Синюю бороду и Кота в сапогах Одиссеем, Отелло и Фигаро детской литературы, которым суждена не менее долгая жизнь, чем «взрослым» героям[47].
Термин «сказка» (фр. conte) требует некоторых пояснений. Французское слово conte многозначно и покрывает гораздо больше смысловых полей, чем русская «сказка». Конечно, contes — это, прежде всего, только что упомянутые сказки Перро или «Тысячи и одной ночи». Но это еще и contes Лафонтена — по сути дела, стихотворные новеллы, и contes Вольтера, которые принято переводить на русский как «повести»; во времена Нодье термином conte обозначали также просто новеллы[48]. Сам Нодье тоже применял жанровое обозначение conte к текстам разного рода. Некоторые его contes — это рассказы о происшествиях реальных, хотя и кажущихся невероятными (сам Нодье называл их «подлинными фантастическими историями»[49]), причем герой здесь зачастую — простак, юродивый, «идиот», который несведущ в делах «цивилизации», но зато умеет разговаривать с птицами или бабочками (одна из «сказок» 1830-х годов так и называется «Батист Монтобан, или Идиот»). Это простодушное и наивное существо не от мира сего, чудак — не только любимый персонаж Нодье, но, возможно, и идеальный его читатель, способный поверить в то, что читателю-позитивисту показалось бы диким и смешным. Однако все эти герои у Нодье, как правило, кончают плохо — либо гибнут, либо, как главный герой «Феи хлебных крошек» Мишель-плотник, попадают в лечебницу для душевнобольных.
Счастливый исход возможен только в таких «сказках», какие Нодье причислял к «выдуманным фантастическим историям» (их образцом он называет сказки Перро). В них все происходит совсем не так, как в жизни; в них нет места «двоемыслию» и лицемерию, в них белое — это белое, а черное — это черное, в них честный побеждает плута, а добро торжествует над злом. В этом смысле к сказкам относятся все старинные книги, написанные «слогом простым и ясным» и содержащие в себе «всю премудрость, всю философию, всю поэзию», — не только собственно волшебные сказки, но и рыцарские романы, и народные легенды, и даже путешествия Гулливера и Робинзона — одним словом, все те книги, какие нашел Бобовый Дар в своей волшебной библиотеке.
Однако сказки Нодье отнюдь не исчерпываются этим «первобытным» простодушием. Лучшие из них — сказки для взрослых, полные ехидных намеков, понятных только взрослым. Они написаны человеком, который живет в старую, изверившуюся эпоху и всегда помнит об этом. В них всегда есть место снижающей иронии, которая показывает, что Нодье сам не очень-то верит в свою патриархальную утопию и в возможность сказочного разрешения конфликтов. В этом смысле очень показательна последняя фраза сказки «Бобовый Дар и Душистая Горошинка»: «Так кончаются волшебные сказки»; ее можно понять и в том смысле, что все кончилось хорошо для героев сказки, и в том, куда менее оптимистическом, смысле, что сказки вообще кончаются и наступает совершенно несказочная жизнь, где подобное счастливое развитие событий невозможно.
Настоящий Нодье начинается там, где волк рассуждает о «насаждении среди окрестных волчьих племен священных оснований нравственности» и о подготовке волков к «зерноядной» диете, «каковая и является главной целью волчьего совершенствования», или там, где сказочная принцесса Душистая Горошинка внезапно цитирует циничный афоризм острослова XVIII века Шамфора: «Самая красивая девица в мире может дать только то, что имеет», или там, где Лис, влюбленный в Курицу, говорит о своей любви словами заглавного героя трагического романа Б. Констана «Адольф», — то есть там, где в простодушную старинную сказку вторгается современность и насмешка над ней, а заодно и над самим автором и его заветными «грезами». Выше шла речь о выпестованной фантазией Нодье-философа фигуре «человека понимающего»; так вот, в сказке «Зеротоктро-Шах» эмблемой «возраста понимания», которую демонстрирует научному сообществу ученый-наперсточник, служит мерзкая обезьяна с голым задом.
Несколько слов о нашем сборнике. Сам Нодье книги с таким названием и с таким составом не напечатал. Однако обе части этого названия почерпнуты непосредственно из Нодье. С первой частью («сказки») мы уже разобрались. Осталось разобраться со второй. «Здравомыслящий насмешник» — выражение из помещенного в нашем сборнике «Живописного и индустриального путешествия», причем выражение, в котором потомки увидели очень точное автоопределение писателя: после смерти Нодье выходит сборник «Новеллы и фантазии здравомыслящего насмешника»[50]; П.-Ж. Кастекс, первым после долгого перерыва выпустивший большой сборник прозы Нодье[51], объединяет соответствующие новеллы в «цикл „здравомыслящего насмешника“»; Жан Рише дает своей книге об «Истории Богемского короля» подзаголовок «Шарль Нодье — здравомыслящий насмешник»[52]; последняя биография Нодье также называется «Шарль Нодье, здравомыслящий насмешник»[53]. Нодье, как уже говорилось, был таковым далеко не всегда; у него есть сочинения более однотонные: только неистовые, только сентиментальные и моралистические, только сказочные[54]. Но особенно он хорош там, где соединяет две стихии: возвышенного морализма и злой насмешки над общественными «психозами». Именно такие тексты представлены в нашем сборнике.
Переводы сказок «Золотой сон» и «Бобовый Дар и Душистая Горошинка», выполнены по кн.: Nodier Ch. Contes. P., 1961.
Переводы сказок «Лис, попавший в западню» и «Записки Жирафы» выполнены по кн.: Scènes de la vie privée et publique des animaux. R, 1842.
Перевод остальных сказок выполнен по кн.: Nodier Ch. Hurlubleu, Grand Manifafa d’Hurlubière et autres contes. Ed. J. Geoffroy, Dole, 2008.
Сказки «Золотой сон», «Левиафан» и «Зеротоктро-Шах» печатаются на русском языке впервые.
Остальные сказки были опубликованы в периодике в нашем переводе:
«Бобовый Дар и Душистая Горошинка» — в «Октябре» (2011. № 5); «Сумабезбродий, Манифафа Сумабезбродии» — в «Золотом веке» (1993. № 4); «Лис, попавший в западню» и «Живописное и индустриальное путешествие» в «Иностранной литературе» (2003. № 4); «Записки Жирафы» — там же (1999. № 8).
Для настоящего издания все переводы подверглись более или менее значительной правке.
Вера Мильчина