Письмо к возлюбленному в пустыню
Сказка впервые опубликована во втором томе того же сборника «Сцены частной и общественной жизни животных» (1842), что и предыдущая сказка о Лисе.
Если «прототипом» Лиса можно назвать собирательный литературный образ романтического героя, не понятого обществом, то у Жирафы (поскольку во французском языке слово girafe женского рода, в России в XIX веке порой говорили не жираф, но жирафа, и мы в данном случае следуем этому старинному написанию) прототип был вполне реальный.
Эта история началась в октябре 1826 года, когда в Марсель прибыла маленькая жирафа-самка, пойманная египетскими охотниками в суданской пустыне и посланная вице-королем Египта Мехметом-Али в дар королю Карлу X. Зиму жирафа провела в Марселе, а 20 мая 1827 года двинулась в Париж — в сопровождении молочных коров (чьим молоком она питалась), трех погонщиков, знаменитого естествоиспытателя Жоффруа Сент-Илера и конных жандармов, которые открывали и замыкали кортеж. 30 июня 1827 года жирафа добралась до Парижа, а 10 июля ее доставили из парижского Ботанического сада в оранжерею королевской резиденции Сен-Клу, где этот живой подарок египетского паши был наконец представлен Карлу X и всему королевскому семейству. В тот же день жирафа возвратилась в Ботанический сад и очень скоро стала любимицей всего Парижа, героиней карикатур и песен, поэм и памфлетов. Модные цвета лета 1827 года получили названия: «цвет жирафьего брюха», «цвет влюбленной жирафы» и «цвет жирафы в изгнании»; появился способ завязывать мужские галстуки «на манер жирафы». Изображения жирафы украсили обои, посуду, мебель. Даже грипп, эпидемия которого обрушилась на Париж следующей зимой, получил название «жирафий грипп». К 1842 году мода на жирафу уже прошла, но сама она была еще жива. Умерла она 12 января 1845 года, почти на двадцать лет пережив пору своего триумфа, когда она была главной «поживкой» (по выражению П. А. Вяземского) французских газет. А чучело ее и сегодня можно увидеть в музее естественной истории города Ла-Рошель.
У Нодье Жирафа исполняет примерно ту же роль «простодушного» созерцателя чужих нравов, какую в «Персидских письмах» Монтескье играют приехавшие в Париж персы, а в «Гуроне, или Простодушном» Вольтера — молодой индеец; с ее помощью создается «остраненная» и весьма неприглядная картина парижской политической реальности.
Впрочем, идеализация мира животных в противовес миру людей для Нодье не только литературный прием, но отчасти и заветная идея. Он превозносит этот мир за то, что животные живут по законам, данным им от века, и не стремятся изменить эти законы по собственному произволу: «Ни политической партии, ни законодателю, выдумывающему в своем кабинете утопию за утопией, не дано создать новый миропорядок, как не дано нубийским термитам изменить архитектуру термитника, а французским пчелам — увеличить хоть на одну грань вечный многогранник сотовой ячейки» (Нодье Ш. Читайте старые книги. Т. 2. С. 72–73).
Да будет тысячу раз благословен милосердный Господь, хранящий Муравьев, Жирафов, а может быть, и людей! Скоро, о возлюбленный жених мой, мы соединимся навсегда. Ученые, о которых я тебе сейчас расскажу (здесь эти люди делают погоду — хорошую, впрочем, довольно редко), Ученые, говорю я, в мудрости своей только что решили, что было бы в высшей степени рационально соединить нас, дабы дать в монографии, посвященной Жирафам, более точную оценку некоторым частным фактам. Возможно, поначалу тебе это покажется не вполне понятным, но выслушай мои объяснения, и очень скоро ты будешь разбираться во всем не хуже меня.
Не стану напоминать тебе о боли, которую причинила мне наша разлука; увы! ты чувствовал то же, что и я. Не стану также описывать мучения, которые доставило мне пребывание в деревянной плавучей темнице. Разве не придется и тебе испытать их в свой черед? Однако ж ты будешь счастливее меня: ведь ты будешь знать наверняка, что, перенеся грозные испытания, в конце пути встретишься со мной. Впрочем, ты сможешь прочесть рассказ о том, что я пережила, в моих «Путевых впечатлениях», лишь только начнет выходить «Журнал ослов и других животных». В сочинителях для такого издания недостатка не будет.
Итак, скажу тебе лишь одно: меня привезли в края, настолько непохожие на наши, что ты с трудом сможешь к ним привыкнуть. Солнце здесь бледное, луна тусклая, небо бесцветное, пыль соленая и влажная, ветер мокрый и холодный. В году триста шестьдесят с чем-то дней, из них триста сорок идет дождь и по всем дорогам текут отвратительные потоки грязи, в которые уважающая себя Жирафа не ступит ни за что на свете. Впрочем, порой для разнообразия дождь становится белым и укрывает землю огромным ковром, чье монотонное сияние слепит глаза и печалит душу; вода затвердевает, и горе птицам небесным, если им захочется пить! они умирают на берегу водоемов, не в силах утолить жажду. Вид этого безрадостного края, имя которому — ПРЕКРАСНАЯ ФРАНЦИЯ, ужаснул меня.
Животные, населяющие ту унылую местность, которую я тебе только что описала, — самые незадачливые из всех Божьих тварей. Они не умеют изящно склонять голову и вечно держат ее прямо, вдобавок мордочки у них совершенно плоские. Шея их, почти полностью скрытая между плечами, не имеет ни протяженности, ни гибкости; кожа бритая, землистого, мертвенно-бледного цвета, и, в довершение нелепости, животные эти усвоили себе глупую привычку ходить на задних лапах, а передними прекомично размахивать, дабы не потерять равновесия. Трудно вообразить себе что-либо более нелепое и неприглядное. Я склонна думать, что эти несчастные животные смутно подозревают о своем уродстве, ибо они с величайшей тщательностью скрывают от посторонних глаз все части тела, какие могут спрятать без ущерба для здоровья; с этой целью они научились изготовлять себе нечто вроде поддельной кожи из коры некоторых растений и шерсти некоторых животных, что, однако ж, не мешает им выглядеть почти так же отвратительно, как если бы они оставались голыми. Клянусь тебе, возлюбленный мой, что, увидев вблизи Человека, я ощутила гордость за то, что рождена Жирафой.
Ты знаешь, как легко нам сообщать друг другу все наши чувства и нужды посредством криков, квохтанья, урчания, а главное, посредством взгляда, в котором высказывается любое испытанное нами впечатление. Судя по всему, жалкая порода, о которой я тебе толкую, обладала некогда теми же способностями, однако, увлекаемая гибельным инстинктом или, если верить свидетельствам мудрецов, подвергнутая неотвратимому наказанию, она вздумала поставить на место простого языка природы почти безостановочное бормотание, удручающее своей монотонностью и призванное сделать мысли как можно более темными; именуется оно речью. Странное это изобретение служит Людям лишь для того, чтобы изъясняться самым непонятным образом, ибо лучшей они неизменно почитают речь наименее четкую и осмысленную — нечто расплывчатое, туманное, неопределенное; если этой невнятице хотят дать название, ее называют идеей. На это слово выбор пал потому, что оно не значит ровно ничего. Недоверчивый, сварливый, подчас шумный и враждебный обмен этими пустыми звуками именуется беседой. Если два Человека провели за беседой три или четыре часа, а потом расстались, можно поручиться, что каждый из беседовавших по-прежнему пребывает в полнейшем неведении относительно мыслей другого и ненавидит его еще сильнее, чем прежде.
Да будет тебе также известно, что этот мерзкий зверь кровожаден от природы и питается плотью и кровью других животных. Однако ж, прошу тебя, не пугайся. То ли от природной трусости, то ли от беспримерной неблагодарности и жестокости пожирает он лишь тех несчастных животных, которые беззащитны и робки, которых легко поймать врасплох и которые, как правило, уже отдали ему свою шерсть или услужили каким-либо иным образом. Вдобавок покушается он, как правило, лишь на своих соотечественников; к животным, прибывшим из-за границы, он относится с благоговением и осыпает их заботами и почестями, что, по крайней мере, доказывает, как мало это жалкое существо заблуждается насчет собственной ничтожности. Человек разбивает парки для Газели, разукрашивает пещеры для Льва, он посадил для меня высокие деревья, с верхушек которых мне удобно объедать вкусную листву; он поселил меня на зеленой лужайке вроде тех, какие встречаются подле водоемов, он отыскал для меня гладкий и сухой песок вроде того, по какому я хожу в пустыне; он поддерживает в моем жилище неизменно ровную температуру; одним словом, собратья его были бы безмерно счастливы, относись бы он к ним с подобной предупредительностью, с подобным вниманием, о чем он, впрочем, и не помышляет. Когда он не испытывает нужды в себе подобных, то презирает их; нередко он их убивает, а порой даже съедает в обстановке величайшей торжественности. Впрочем, несравненно более часто, причем в те самые моменты, когда этого менее всего ждешь, он затевает резню бесцельную и безрадостную. Вызывает ее, как правило, либо звучный пустяк, именующийся словом, либо пустяк неизъяснимый, именующийся идеей. За неимением естественных средств нападения, ибо в них мудрое Провидение ему отказало, Человек изобрел для этих ужасных схваток орудия смерти, которые неотвратимо разрушают все, к чему прикасаются, и по большей части представляют собою подражания тем орудиям, какими Природа наделила животных для их защиты: так, по примеру Единорога Человек гордо носит на боку длинную тонкую шпагу, а по примеру Саранчи — кривую острую саблю. Больше того, он похитил у Всемогущего Господа тайну грома небесного и с отвратительным разнообразием множит его формы и цели. Если источники этого грома невелики по размерам, он носит их на плече, придерживая передней лапой, если же они огромны и таят в своем железном чреве тысячи смертей, он катит их перед собою на четырех колесах. Стоит людям не сойтись во мнениях насчет слова или идеи — а это, Бог свидетель, случается постоянно! — как они пускают в ход свои чудовищные машины, и та из сражающихся сторон, которая убьет больше всего народу, считается правой вплоть до следующей стычки. Такой способ доказывать свою правоту, без сомнения внушающий тебе ужас, имеет даже особое название: он именуется славой.
Человек — не единственное говорящее животное, встречающееся в здешних краях. Я часто вижу здесь другую особь, имя которой — Ученый. Ученые делают все возможное, чтобы не походить на обыкновенных представителей человеческого рода, хотя на самом деле имеют с ними куда больше общего, чем хотят показать. Первая отличительная черта Ученого — зеленая шерсть, которую он любит разукрашивать шитьем и лентами[216]; впрочем, как я тебе уже сказала, все это только уловки, ибо под шерстью прячется животное, в точности похожее на самого заурядного Человека. Другая, более характерная черта Ученого — это его язык, равного которому нет в мире. Ученый нимало не заботится о той призрачной вещи, что именуется идеей и доставляет столько хлопот всем остальным представителям человеческой породы; его волнует лишь слово, худо ли, хорошо ли передающее эту идею, причем если слово это освящено традицией, он его употреблять ни за что не станет. Труд Ученого состоит в том, чтобы пользоваться словами, произносимыми столь редко, что с таким же успехом их можно было бы не произносить вовсе, а главная заслуга Ученого — в том, чтобы каждый день изобретать новые слова, которые никому не понятны, для обозначения самых обыкновенных фактов, которые известны всем. Поэтому Ученый безостановочно плодит эти варварские изобретения, внятные лишь ему одному. Непонятность их его нимало не смущает: ведь Ученый, чьи речи доступны каждому, не может считаться Ученым и притязать на зеленую шерсть; Ученые, подобно Бабочкам, являются на свет в результате полного превращения. Всякий Человек, отважно разглагольствующий на незнакомом языке, — не что иное, как Гусеница, из которой получается Ученый; чтобы довершить метаморфозу, ему остается только сплести себе кокон и заживо похоронить себя в книге, служащей ему Куколкой. Большинство в самом деле там и умирает.
До сих пор я рассказывала тебе о том виде Человека, который именуется Мужчиной. Существует, однако, и другая, куда более интересная и трогательная разновидность человеческой породы, зовущаяся Женщиной. Это несчастное животное полно кротости, изящества, нежности; Мужчина завоевал его в незапамятные времена и подчинил себе хитростью либо силой (точно так же он поступил и с Лошадью). Объявляю тебе, презрев ложную скромность, что Женщина — самое грациозное животное на свете. Мужчина, впрочем, оказывает на нее дурное влияние; она много выиграла бы, пребывая в одиночестве. Видно, что ее мучает горестное сознание своего ложного положения, своей погубленной будущности. Поскольку потребность любить есть едва ли не единственное ее чувство, поскольку ей совершенно необходимо любить что-то или кого-то, она порой внушает себе, что любит Мужчину, и начинает верить, что обретет в нем того идеального возлюбленного, с которым некогда разлучил ее подлый похититель; однако иллюзия скоро рассеивается. Не успеет она покориться новому повелителю, как идеал улетучивается и воплощается в следующем Мужчине. Не думай, что вторая, третья, десятая попытки — ничуть не более удачные, чем первая, — наконец отвращают Женщину от погони за этим призраком, вечно манящим и вечно убегающим. Жизнь ее проходит в поисках неведомого спутника, который ей необходим и которого она, разумеется, никогда не находит.
Потому непостоянство справедливо считается одним из ее пороков или, точнее, одним из ее несчастий, ибо тому, кто предчувствует возможность разлюбить в будущем то, что он любит сейчас, не суждено наслаждаться счастьем. Кроме того, Мужчины упрекают Женщину в тщеславии; впрочем, Мужчины, по своему обыкновению, говорят вздор. Тщеславен тот, кто ценит себя слишком высоко, Женщина же всегда ценит себя по заслугам. Знай она себя немного лучше, она с меньшим почтением покорялась бы навязанным тиранами смехотворным правилам, которые ей глубоко противны. Например, искусственная шерсть, быть может, пристала Мужчине, который невообразимо уродлив, но Женщине подобная безвкусица вовсе ни к чему. Впрочем, справедливость требует признать, что Женщина старается сделать свои покровы как можно более малочисленными, легкими и прозрачными, дабы прохожие могли угадать все, что она не смеет показать.
Если слухи о странных причудах, отличающих обитателей здешних краев, дошли до пустыни, ты удивишься, что, рассказывая тебе в таких подробностях о стране, куда меня привезли насильно, вопреки моим склонностям, я еще ни слова не сказала о политике этих людей, иначе говоря, об их манере править. Дело в том, что из всех вещей, о которых во Франции рассуждают, не понимая их смысла, политика — вещь самая непонятная. Послушай, что говорит о политике один человек, — и ты затруднишься его понять; послушай, что говорят двое, — и ты придешь в замешательство; послушай, что говорят трое, — и у тебя помутится ум. Если же о политике говорят четверо или пятеро, дело очень скоро кончается рукопашной. Видя, как, забыв о взаимной и, безусловно, вполне обоснованной ненависти, которую они испытывают друг к другу, Люди единодушно отдают дань почтения мне, я иногда приходила к мысли, что они решили признать меня своей повелительницей, тем более что я и в самом деле являюсь, насколько мне известно, единственным высокопоставленным существом, к которому они сохранили хоть какое-то уважение. Было бы, между прочим, нисколько не удивительно, если бы самые сообразительные из них, не без основания напуганные досадными неудобствами вечных споров об источниках и полномочиях органов государственной власти (ты, к твоему счастью, не знаешь, что это такое), полюбовно согласились на единственно мудрое решение и стали бы выбирать себе повелителей по росту: это сильно упростило бы избирательную систему и порядок престолонаследия, сведя то и другое к простым обмерам. Выход более чем разумный.
Несколько дней назад я едва не проникла в тайны политики до конца. Я прослышала, что избранные Люди, от коих зависят судьбы страны, собираются в некоем месте, расположенном на берегу реки, и направилась туда[217]. В самом деле, у реки я увидала огромный дворец; все подходы к нему были забиты народом, а все помещения полны особ суетливых, шумных, громогласных, которые на первый взгляд отличались от прочих Людей лишь исключительным уродством, угрюмостью и брюзгливостью — свойствами, каковые я поспешила счесть плодами серьезных размышлений и важных дел. Куда более меня удивила их чрезвычайная резвость, не позволявшая им ни секунды оставаться в неподвижности; дело в том, что по случайности я попала на самое бурное из заседаний. Люди, представшие моему взору, бросались вперед, подпрыгивали вверх, соединялись во множество мелких группок, скалили зубы, прерывали противников угрожающими криками и жестами или пугали их отвратительными гримасами. Большинство, казалось, желало только одного — как можно скорее возвыситься над своими собратьями, причем иные не гнушались ради этого ловко взбираться на плечи соседей. К несчастью, хотя благодаря моему росту я занимала удобнейшее положение и могла следить за всеми движениями собравшихся, в зале стоял такой немыслимый гомон, что я не смогла расслышать ни единого слова и, потеряв терпение, совершенно оглушенная воплями, скрежетом, свистом и шиканьем, ушла восвояси, даже не пытаясь строить догадки о предмете и результатах спора. По мнению некоторых наблюдателей, все заседания в большей или меньшей степени походят на виденное мною, что избавляет меня от необходимости повторять свои визиты[218].
Я намеревалась сообщить тебе несколько образцов того языка, на котором говорят теперь в Париже, и лишь затем отдать письмо переводчику, но он утверждает, что это испортит ему слог, да к тому же, по правде говоря, мне трудно удержать этот жаргон в памяти. Ты составишь о нем достаточное представление по тем тирадам, какими обменялись возле моей вольеры высокий молодой Мужчина с бородкой как у Бизона и прелестная молодая Женщина с глазами как у Газели. Стремясь объяснить причины своего длительного отсутствия, юноша сказал:
— Меня занимали, прекрасная Изолина, могущественные идеи, которые великодушное сердце, бьющееся в вашей женской груди, поможет вам угадать. Помещенный волею дарованных мне способностей в один из высших разрядов, на какие подразделяются адепты совершенствования, и погруженный уже долгое время в филантропические спекуляции гуманитарной философии, я стремился начертать план политического энциклизма[219], призванного морализировать все народы, гармонизировать все установления, утилизировать все свойства и прогрессировать все науки; но все это не мешало мне, движимому самым страстным из притяжений, устремляться к вам, и я…
— Стойте! — перебила его Изолина с достоинством. — Не подумайте, чтобы я оставалась чужда этим высшим соображениям, и не полагайте, будто душа моя способна плениться соблазнами грубого натурализма. Гордясь вашей будущностью, Адемар, я вижу в чувстве, нас связующем, не что иное, как дуализм симпатий, из которых обоюдный инстинкт тяготения создал в конечном счете единый симпатический индивидуализм, или, говоря проще, слияние двух изогенных идиосинкразий, ощущающих потребность в симультанизации.
Затем беседа продолжилась шепотом и, полагаю, сделалась более внятной, ибо, когда юный философ простился с Изолиной, дабы избежать встречи с ее провожатым, он сиял от гордости и довольства. Можешь ли ты вообразить, что, вместо того чтобы сказать «я вас люблю», люди способны прибегнуть к столь чудовищной галиматье? Впрочем, если это и не самый удобный способ изъяснения своих чувств, то, бесспорно, самый изысканный, и существуют прославленные остроумцы, которые взяли себе за правило говорить исключительно на таком языке. О, как не терпится мне, возлюбленный мой, поскорее вернуться в страну, где говорят по-жирафьи!..
P.S. Хотя начальное образование в Жирафии еще не введено и, пожалуй, не будет введено никогда, ибо в наших пустынях никто этим не озаботится, буквы, из коих составлено мое письмо, сами собой сделаются понятны твоему взору и твоей мысли. Они начертаны под мою диктовку одним из Людей, который разумеет язык Животных гораздо лучше, чем свой собственный, что, впрочем, похвала небольшая; Человек этот мне приятель, и однажды я представлю его на твой снисходительный суд. Я достаточно хорошо изучила этого беднягу и осмеливаюсь утверждать, что он сделался Человеком лишь оттого, что не имел выбора, и, будь на то его воля, охотно пожертвовал бы теми правами, какими обладает сей глупый род, дабы оказаться в шкуре любого другого Животного, большого или маленького — не важно, лишь бы оно было порядочным.
Жирафа.
С подлинным верно.
Переводчик Шарль Нодье.