Глава пятая. Хорошо живу

У ближнего к дощатой пристани костра залихватски-весело наяривает гармонь. С немалым удивлением слышу:

Мимо нашего окна

Понесли покойника

А у упокойника —

Выше подоконника!

Многоголосый заливистый хохот. А гармонист продолжает выпевать на удивление чистым тенором:

Утки плавают в пруду,

Серенькие крякают

А я милую люблю,

Только серьги брякают!

И опять взрыв хохота. Деревенская молодежь скучковалась рядом с гармонистом (это матрос с парохода) и отплясывает под частушки. Несколько молодых женских голосов задорно затягивают:

Ах, была я молодая,

Ах, была я резвая,

И в окошко за любовью

К гармонисту влезла я!

Снова заливистый смех и бешеный перестук каблуков по дощатому настилу пристани. Эх, где же мои двадцать лет! Мне бы сюда молодым попасть! Уж я бы тут отжег! И поплясал бы, и погулеванил! Девахи местные — ух, какие складненькие, да с огоньком! А как титьками трясут, как ногами перебирают, лица раскрасневшиеся, цветут улыбками! Красавицы! Даже бесформенные платья их нисколечки не портят…

Но частушки-то, частушки… Полтора века прошло, а слова не поменялись! Или гармонист тоже попаданец? Быть того не может! Тем временем женские голоса слаженно выдают:

Гармонист, гармонист,

Положи меня под низ.

Если будет хорошо,

Положи меня ишшо!

— Ох и озорные тут девки, ох и бедовые! Оженят матросика-то, оглянуться не успеет! — лицо у Никанорыча веселое, в отблесках берегового костра он напоминает то ли домового, то ли лешего… Скорее лешего, домовой, по моим понятиям, старичок махонький, как Нафаня из мультика, а Фролов мужик рослый, во флоте служил, мелких во флот не набирают.

— Дык пермские! — поддакиваю. Ну а чего глупОй Вася может сказать? А с берега доносится тенорок гармониста:

Эх, ёшь, твою мать

Бабушка Лукерья!

Нет волосьев на п**де

Навтыкала перья!

"Чистая" публика чаевничает за столиками на палубе парохода, не смешиваясь с пляшущими крестьянами. Среди них офицеры, несколько молодых, интеллигентного вида женщин со страдальческим выражением лиц, видать простонародные песнопения оскорбляют их тонкую натуру. Какой-то поп сидит за одним столиком с капитаном. Ох и рожа у него (капитан-то вполне достойно выглядит) в темном углу встретишь — в портки навалишь. Поп что-то напористо требует, уж больно мимика у него энергичная, но капитан, улыбаясь, сначала отмахивается, а после какой-то фразы духовного отца серьёзнеет, рассержено его обрывает и даже хлопает ладонью по столу. Публика оглядывается на эдакий демарш, поп удивленно таращит глаза и замолкает. Капитан резко встает и покидает палубу. Погода великолепная, ранние сумерки, но уже видны первые звезды, растущая луна поднялась высоко, ни ветерка, ни мошки с комарами, прохладно, но, накинув какую-нибудь душегрейку, вполне комфортно посиживать на воздухе, наслаждаясь отдыхом после трудового дня.

Мы с Никанорычем сидим на палубе баржи, греем чайник, пьем чай вприкуску с рафинадом каменной твердости и неспешно беседуем, иногда смеемся особенно ядреному, по местным меркам, куплету.

Я не буду тебя еть

У тебя сырая!

Пусть е***т тебя медведь

Он не разбирает!

На берегу уже даже не хохот, а дикое реготание. Смеются даже на пароходе. Не все. И мы хохочем оба, очень уж как-то под настроение частушечка легла. Никанорыч верен себе — рассказывает военные и местные побывальщины, учит уму-разуму. Я ему поддакиваю, пью чай, окуная в него рафинад, иначе не угрызть и удивляюсь рассказанному, как темному, недалекого ума крестьянину и положено. Егор, как началось гульбище, ушел на берег, к местным. Правильно, чего ему с нами, старыми пнями сидеть, насидится еще. А с берега бабы снова поддают жару:

Милый мой, милый мой

Не ложись ко мне спиной

А ложись-ка грудию

Доставай орудию!

Я хохочу, Никанорыч тоже улыбается, но уже смотрит на гулеванящих с легким осуждением. На пароходе тем временем большинство публики начинает уходить с палубы. Холодает, да и многим не по нраву грубые песнопения. Тут я вспоминаю, что Фролов так и не досказал мне про Петропавловск:

— Никанорыч, ты про Камчатку сказывал, дескать, приплыли супостаты, а дальше-то чаво у вас вышло?

Фролов охотно отвлекается от происходящего на берегу и я делаю вывод, что явной и публичной похабщины он не одобряет. Это важно. Чтоб и мне при случае ничего лишнего на эту тему не брякнуть.

— Дальше-то? Я комендором службу нес, при пушках, значит. Батареи пушечные поставили в разных местах, чтоб и друх дружке помочь, если супостат нагрянет пехтурой, перекрестный огонь называется и чтобы по чужим кораблям стрелять, поджигать да не давать десант высадить. Мне было назначено на шестую батарею, которая самая центральная. И началась баталия. В первый же день, тольки англичаны на пушечный выстрел подошли, наши пушкари с Сигнальной батареи первым залпом попали в ихний фрегат и убили ихнего адмирала Прайса чи Крайса, ни дна ему, не покрышки. И в тот день англичаны с хранцузами больше к нам не лезли.

— Еще бы, первым залпом да в самую головку. Вот и забоялись, — поддакиваю, а сам думаю, что про Петропавловскую оборону слышал где-то что-то, а теперь передо мной ее участник, ветеран. Для меня это одинаково, что ветеран Куликовской битвы — из области фантастики. А вот — живая история передо мной сидит, чай прихлебывает.

На берегу утихли песельники и умолкла гармонь, но народ не разошелся, гулянка продолжается — слышны оживленные разговоры, временами раздается многоголосый смех. Звуки тусовки временами напоминают закадровую озвучку и я непроизвольно улыбаюсь, ведь действительно смешно.

"Живая история" тем временем машет рукой:

— Я так соображаю, что они между собой судили-рядили, кто таперича у них главный. Мы про адмирала энтого узнали-то потом, когда англичанов в полон взяли. А спервоначалу-то дивились — один залп и корабли вражеские из боя вышли, отошли подалее и встали на якоря. Стояли оне день и еще ночь, не двигаясь, тольки народ по палубам ходил, да дозорные в трубы на берег глядели. А мы на них. На следующее утро снова стали воевать. Всеми орудиями палили по нашим батареям, да по "Авроре" с "Двиной". Считай — шесть кораблей супротив двоих наших. В "Аврору" да "Двину" попасть толком не сумели. Они в бухте стоят, а тудой не войти, береговые батареи не дают. Им и досталось — две батареи на берегу ядрами изнахратили, часть пушкарей побили-поувечили. Как батареи замолчали, с кораблей выслали десант на лодках, батареи захватывать. Только не выгорело им. Наши ахвицеры с городских батарей как увидели, что лодки с десантёрами к берегу прут и к высадке готовы, бегом туда стрелков с охотниками. А стрелки наши даже не выстрелили ни разу! Подбежали, да как заорут "Ура"! Десантерам в окопах бы засесть, в батарейных редутах, да отстреляться. А оне сразу драпать, понабились в свои лодки, да быстрей-быстрей гребсти оттель, хоть и было их раза в три больше, чем наших. Кишка у них тонкА оказалась! Как наше "Ура" услыхали, только пятки ихния засверкали. Наши стрелки даже вдогон пальнуть ни разу не успели. Ахвицеры дивились, что ни одного заряду ни стратили, одним криком до усеру их перепугали.

— Хе, получается французы с англичанами трусы, а не вояки!

— Ишшо какие! — Никанорыч раскраснелся, движения стали резкими, речь отрывистой. Видно, что мыслями он сейчас там, в Петропавловске. Глотнув чаю, он продолжает:

— Опосля они три дня на кораблях сидели, готовились. И мы тожеть. Разбитые батареи починили, порох — ядра поднесли, снова ждем. На четвертый день опять война — бомбами по батареям да по кораблям. И десант на лодках, под тыщу человек, чтобы уж сразу наверняка ударить.

Опять они две наши батареи артиллерией снесли, пушки да людей побило. Кто с тех батарей живой остался, отошли к городу. И нашей батарее досталось, тогда меня в ногу и ранило. Но стерпел, да и вгорячах не шибко больно. Замотали мне ногу и снова я к своей пушке. Тут десант ихний, на нас идут. А мы их картечью! Стали они густо падать, увидели, что не пройдут и на сопку отошли. Батарейными пушками их стало не достать, углы возвышения не те, директрисы огня другие. И некогда пушки разворачивать, не успеем. А англичанам с той сопки и в город легко попасть и другие батареи можно с тылу расстреливать со штуцеров своих. Завойка, енерал петропавловский, увидал такое дело, кричит — Ко мне все! Мы сбежались, он и говорит — надо десант отбить, а иначе все погибнем без славы и без толку и город отдадим ни за понюх табаку. Мы ружья похватали, примкнули штыки и вперед. И он с нами! И ахвицеры наши! По сопке вверх, напролом, через стланик[34] быстрее лосей рванули. Как поближе подобрались, по супостату залпом из ружей ба-бах! А потом "Ура!" и в штыки пошли! Как крысы англичаны заметались, ей богу! И снова их много больше нас, а задали стрекача оне сразу, по кустам прятались, часть со страху со скалы кидалась, лишь бы от штыков наших втечь. Я двоих аль троих штыком приколол, а иные матрозы да мужики-петропавловцы по пять-семь! У некоторых и по дюжине вражин набралось, особливо у кого родичей да товарищей ядрами поубивало.

— Страшно было?

Никанорыч сначала молчит, шмыгает носом, потом признается:

— Когда бомбы к нам на батарею стали долетать, страшно! Ить не знаешь, куда она, подлая, попадет. Ранило, так дюже испугался. Бахнуло шибко, оглушило, по ноге как палкой железной, не чую ее. Но на ноги встал, шагнул раз, другой, вроде могу ходить-то, хоть и болит. Жонки местных мужиков при батареях были, раненым помогать, прибежала одна, холстинкой ногу замотала, попить принесла, а я и ничего, вроде оклемался, только разозлился — страсть! А в атаку пошли, уже и не страшно, наоборот — азарт: мы вас, сучье племя, как портянки щас порвем! И штык воткнем по самую сурепицу! И воткнули! После боя в плен взяли всего штук пять англичанов. Это, которые по кустам схоронились, да мертвыми прикинулись. А тех, кто не убежал, всех на штыки вздели!

Несмотря на хромоту, Никанорыч молодцевато выпрямился, покрутил левой рукой ус, а правую положил на рукоятку револьвера. Он даже помолодел, лицо его разгладилось, в глазах заиграли опасные огоньки. Передо мной стоял не израненный несчастный инвалид, а русский военный моряк, лихой и грозный.

— И не сунулись оне более, через два дни снялись с якорей и ушли.

— Герой ты, Никанорыч, настоящий! Как есть герой! — я искренен и говорю от души. И тут же интересуюсь:

— А награды вам были за страсть такую? Ить смертоубийство одно. Ты, опять же, в бою поранетый.

Никанорыч разглаживает усы:

— А как же! По указу государя-ампиратора Лександра всех наградили! Мне сам енерал Завойко мядаль вручал!

— А почему не капитан ваш? — неосторожно ляпаю и понимаю, что выдал себя, выпал из образа деревенского дурачка, которому не дОлжно разбираться в таких тонкостях.

Никанорыч с интересом смотрит на меня, но я делаю тупую-тупую физиономию и он, не комментируя неосторожную фразу, отвечает:

— Раненых в боях на "Авроре" и "Двине" в Николаевский пост отвезли, всех — и солдат и матрозов и мужиков с тунгусами. Пока Петропавловск эва… эвакури. вот же словечко-то, язык вывернешь, пока скажешь… э-ва-ку-и-ро-вали, во! и в Николаевск шли, нога гнить начала. С осколком вместе грязь со щепками в рану попали. Корабельный фершал осколок вынул и рану почистил, ан не до конца, долго она у меня кровила, даже хотел ногу отнять, чтобы антоновым огнем не взялась, но я не дал. А куда одноногому? По дворам побираться? Ну и не дал ногу резать, а она гнить. Николаевские лекари выходили, ползимы мне ногу чистили да штопали, земной им поклон. Однако не та ужо нога стала. Видать, пока лечили, в ноге ковырялись, вот и резанули жилку какую. Но я без анбиции! Многие из раненых вообче богу душу отдали. А я живой и о двух ногах, пущай и хромый.

А тесно было — страсть! В Николаевске не ждали столько народу-то. Изб не было, хворые где ни попадя лежали — по избам, по сараям. Геннадий Иваныч[35], начальник Николаевский, храни его Господь, живо всех в оборот взял и наказал строго — лес рубить, избы да казармы строить, глину копать! Матрозы, солдаты, казаки, пока снегу по грудь не навалило, рубили лес, строили город, заодно и лазарет изладили.

Тут промашка вышла — лес сырой, ну и стены сырые. Оно всяко лучче, чем на морозе околеть, но морозы вдарили и стены начало гнуть, в щели дуть, как их не затыкивай. В избах новодельных вместо печек — чувалы[36], тепло не держат, дров много жрут, чуть потухло — холодно. Не углядели раз, проспали, выдуло избу, ну и застудился я. А ишшо от раны до конца не одыбал. Снова меня в лазарет, ить скрутила меня лихоманка так, что свету белого не взвидел. Но одыбал. Ишшо дохтур дивился — двужильный ты, Ваня, говорит. Там и вручили мядаль. Завойка Василь Степаныч даром, что полный енерал, всем, кому награды пожалованы, руку жал, не чинился и за службу благодарил! Пока лечили, "Аврора" весной, как лед сошел, снова ушла воевать. А я остался. Колченогие к морской службе не годятся, хучь и просился я… Не положено, грят! Так и остался тут. Летом на барже, зимой плотничаю.

— А в Расею, домой, чего не возвертаисся?

Фролов хмыкнул:

— Некуда возвертаться. В рекруты потому и отдали, што сирота. Отца вместе с конем волки в степу заели, матка с горя слегла да не встала… Да и чего мне там? Обчество отцову землю ужо давным-давно поделило. Остается только в батраки итить. А я ужо тут разбаловался, кланяться отвык, мне там не ужиться. Кто я там? Голь перекатная, перед всеми шапку придется ломать. А тута я вольный! И сам себе голова. Погляди-кось, какое вокруг богачество немеряное — рыбы от пуза, птица, зверь непуганый, леса бери сколь хошь, только не ленись! Я ить только в матрозы негодный, а так на все руки мастак! Дом построил — загляденье, а не дом! Землицы мне нарезали, баркас изладил, анбар, сенник, баньку поставил! Царь-батюшка от податей да рекрутчины всех местных поселян ослобонил — живи да богатей!

Тут Никанорыч замолкает, вздыхает грустно:

— Вот только нет хозяйки в моем дому. Мало тут баб, новоселки все с мужьями, а ребятня ихняя пока ишшо подрастет… К нерусским, тутошним душа не лежит, да и грязнули оне, ходил я к ним… Я ить ишшо не старый, мне полных тридцать пять годков. Была бы путевая баба, давно б ужо детишков нарожал…, — и опять замолкает.

А мне казалось, что он мой ровесник! Неуместно вспоминается прикол: Абрам родил Исака, Исак родил Иакова, а потом случилась какая-то херня и рожать стали бабы. У меня непроизвольно расползаются губы в улыбке. Прекрати, придурок, немедленно! Задавливаю смех, жестко одергиваю себя, вижу — тема для Никанорыча неприятна. И разворачиваю разговор в другую степь:

— Иван Никанорыч, а пошто ты оружию кажин день носишь? Не война, чай!

Он явно рад сменить тему, приосанивается и согласно кивает:

— Не война, но порядок быть должон! К оружию привычка нужна. И навык. Для того оружие завсегда должно быть при себе. Как ишшо одна рука. Ухо востро надо держать, ить вокруг не Колесниково твое, не Сарапул, не Вятка, а тайга. Народу мало, полиции почитай что и нету, а встречаются и хунхузы китайские, по нашему разбойники, и беглые и просто лихие людишки. Их только оружием стращать, иначе пропадешь. Особливо хунхузов, они по русски ни бельмеса не понимают. Чистые басурманы и тоже оружны. Только у них старьё — фитильные ружья да кремневки. Ежели их встренул, надо сразу палить, хоть в воздух, а лучше наповал. Еще иноземцы в Николаевск приходят — мериканцы, французы, голанцы, датчане, всякие, в общем. Ихние матрозы людишки наглые да задиристые, особенно когда своей виски аль рому налакаются. А к оружному не лезут, хоть и буяны изрядные. Китайцы и японцы, те другие — в порту, в городе порядок чтут, русскую власть побаиваются, русских уважают и с нами не задираются. С корабля в город тольки по делу, на берегу хмельного в рот не берут, с нами без нужды не якшаются, у них для того капитан назначен.

— А как отличить — хунхуз или гольд? Я ить видел и гольдов и китайцев — на одно лицо, желтые, узкоглазые…

— Невелика наука. Гольды на голове волос не стригут, в косички заплетают, а у хунхузов головы бритые. Летом гольд в лес не пойдет, чего ему там. Он в лес зимой ходит, за пушниной, а живет возле речки, она ему и пашня и кладовка. Значит, ежели летом встренул далеко от речки узкоглазого — хунхуз, особенно ежли бритый. Хунхузы в набег ходят по трое, по пятеро. У них с собой завсегда поклажа для дальней дороги, значит за плечами сурьезный такой вьюк с лямками. Он в набег еду тащит, либо ханьшин на продажу, но это другая статья, контрабандисты разбоем не озоруют, а с набега покражу несет. А гольд ходит налегке, с копьем, пальмой по ихнему. Редко-редко с ружьем. И в лодке один, ну вдвоем с бабой. Если с бабой, то баба гребет. Ленивые они, гольды. Лодки у них тоже разные — у хунхузов дощаники, а у гольдов лодки, из дерева долбленные аль из бересты сделаны. Видал небось?

— Ага. Вон, на Мылках стойбище проезжали, там такие стоят!

— Кхы… а ты откель знаешь, что ихнее стойбище Мылкой обзываецо?

Вот же. В самом невинном разговоре умудрился сесть в калошу. Ну, выкручивайся, осел, иначе…

— Дык местные сказали.

— И когда успели? Вроде не было про то разговору…

Я поспешно "перевожу стрелки" на более нейтральную тему.

— Никанорыч, а ты стрелял с оружии своей?

— А то! Весной купил американский револьверт. Кольт Нэви[37] называется. Стало быть новый. Точно новый. Гляди!

Никанорыч вынимает из кобуры здоровенный револьвер с граненым стволом. Крутит барабан, откидывает сбоку крышечку, поворачивает револьвер стволом вверх и высыпает на ладонь… патроны! Самые настоящие! Видно, что вообще-то револьвер не совсем новый, уже вволю пострелял. Во всяком случае, ношеный изрядно — потерта рукоять, есть мелкие царапины на барабане и стволе, грани и срез ствола местами стерты до белизны. Показываю пальцем на патрон, Никанорыч кивает, беру, рассматриваю. Да, патрон. Но это еще не "тот" патрон. Он без капсюля, значит, как и современный мне мелкашечный — бокового огня[38], латунная толстая гильза, пуля свинцовая, калибр около сантиметра. И, небось, дымный порох. Я слышал про такие, а вот увидеть сподобился в первый раз. Никанорыч назидательно поднимает палец.

— Вот, Василий, ты правильно смикитил, новая штука, унитарный патрон называется. В гильзе зараз пистон, порох и пуля. Выстрелил шесть разов, быстро раз-раз, выбил их вот этой штукой (Никанорыч показывает на экстрактор, что справа от ствола) потом раз-раз, зарядил еще шесть и опять готов к открытию огня! Не то, что раньше!

— А что раньше? — интересуюсь.

— Раньше надо было пороху в ствол засыпать, потом пыж шонполом затолкать, потом пулю забить, пистон поставить на брандтрубку[39] и один раз стрельнуть. И заново заряжать. Мешкотное дело! А ежели под дождем, или на ветру, то в ствол и песку и воды наносило, осечки через раз случались. Вроде зарядил, приложился, щелк — ан нет выстрела, а супостат уже перед тобой, некогда снова заряжать, бей его штыком да саблей.

— Эге, а ежели супостатов али лиходеев трое-четверо? Тогда как?

— Тогда, Василий, с собой надо было носить три-четыре пистолета и саблю. Аль бебут — это кинжал такой, флотский. Отстрелялся, саблю в руку и рубить — колоть. А таперича — шалишь! Шесть пуль зараз — это тебе не фунт изюма! А винчестер ихний и вовсе пятнадцать!

— Скока-скока?

— Вот стока, — Никанорыч растопыривает все пальцы на руках и потом еще раз одну пятерню. Ну, тут он прибавил лишку, сдается мне, что четырнадцатизарядные вроде были, не больше. А может и не знаю чего…

— Ого! А винчестер это что?

— Это винтовка новая, магазинка. Стреляет быстро — страсть!

— Покажешь?

Никанорыч хмыкнул:

— Тебе зачем?

— Дык… интересна… А энтих, патронов, где берешь?

— Мериканцы который год в Николаевске лавку держат. Торгуют ружьями и револьвертами, пистоны к ним продают, пули, порох, дробь, патроны. Снаряжение у них там всякое — разное, струмент опять же — пилы, топоры, лопаты, огнива[40], лампы карасиновые. Мериканская одежа-обужа — шляпы, сапоги, перчатки… чего только нету! Сам увидишь, как дойдем. Она на берегу, лавка-то ихняя, рядом с портом. Чтобы товар таскать недалеко.

— Стрельнуть дашь?

— Ну, коли есть охота… Завтра постреляем. Щас уже темно, почти ничего не видать, да и народ еще вон бродит туда-сюда. Половина деревенских уже спит, чего пальбой их булгачить. Завтра днем и постреляем. И Егорка заодно стрельнёт, давно пора его учить-натаскивать, да недосуг все.

— Никанорыч, а сколь ружей у тебя?

— Хе-хе! Много. Цельный ящик. И дома еще.

Загрузка...