Происхождение мое самое заурядное. Я выходец из семьи интеллигентов в первом поколении. Мне не довелось ни разу увидеть деда и бабушку со стороны отца, но знаю, что жили они на разъезде Ерал, в крохотном — всего несколько домов — поселке на участке железной дороги, соединяющей Волгу с Южным Уралом. Мой дед, Лаврентий Гордиевский, работал здесь десятником и отвечал за формирование состава поездов. Семейная легенда рассказывает, что однажды он угодил между буферами, и этот случай послужил поводом для его преждевременной отставки. На мой взгляд, поистине достойно восхищения то, что он, простой рабочий человек из глубинки царской России, послал своего сына Антона Лаврентьевича, моего отца, в учительскую семинарию. Учебное заведение, пусть и скромное, открыло моему отцу путь к успешной карьере.
Отец родился на разъезде Ерал в 1896 году. В тех краях жили башкиры и татары, но в районе, где обитала семья Гордиевских, говорили только по-русски, так что отец с детства хорошо знал язык. Должно быть, учился в местной школе, а в восемнадцать лет поступил в учительскую семинарию в Челябинске, ближайшем большом городе. Там он получил хорошее общее образование, проникся горячим интересом к русской литературе. Вернувшись домой в 1917 году, незадолго до революции, отец стал директором сельской школы и вместе с еще одним учителем преподавал все предметы. В то время в глубокой провинции восемьдесят процентов населения составляли крестьяне, в большинстве своем неграмотные, так что школа, по всей видимости, была лишь начальной. Мне думается, отец преподавал хорошо, так как любил свое дело и умел привить ученикам тягу к знаниям. Одно время он руководил церковным хором и впоследствии, когда давно уже распростился с религиозными убеждениями, порой мог тряхнуть стариной и после доброго ужина и нескольких рюмок водки пел прекрасным баритоном духовные псалмы.
Октябрьская революция 191 7 года изменила течение его жизни. Он сделался пламенным, убежденным коммунистом и оставался им до конца своих дней. Я так и не смог узнать, какое участие он принимал в событиях 1917 и 1918 годов, но полагаю, что присоединился к социалистам-революционерам, самой крупной партии левого крыла, особенно влиятельной в сельской местности.
Эсеры были не только социалистами, но и аграриями: их вожди отвергали марксистский лозунг об авангардной роли пролетариата в революционном движении. Они, напротив, заявляли, что главная роль в стране должна принадлежать русскому крестьянству. В. 1917 году партия разделилась на левое и правое крыло, и левое примкнуло к большевистской партии. С конца 1917-го и до середины 1918 года в состав ленинского правительства наряду с большевиками входили и левые эсеры (многие из их экстремистских радикалов были членами ЧК прообраза КГБ), но летом 1918 года произошло размежевание большевиков с эсерами и изгнание последних из партии.
Отец никогда не рассказывал о своей роли в этих событиях, говорил только, что стал кандидатом в члены Коммунистической партии в 1919 году, а членом — в 1920-м, то есть как учитель, а следовательно, представитель буржуазного класса, вынужден был пройти кандидатский стаж, от которого представители пролетариата освобождались.
В 1920 году его послали в Оренбург, для проведения экспроприации продовольствия у крестьян. Это были жестокие операции, часто осуществлявшиеся насильственно, И он никогда не рассказывал о них в подробностях, просто упоминал, что участвовал в операциях по сбору продовольствия. В последующие годы он занимался централизованной заготовкой зерна и продажей его на Запад. Не будучи экономистом или специалистом в области сельского хозяйства, отец, в сущности, был всего лишь сознательным членом партии, идеологически выдержанным, наделенным ораторским даром и случайно вовлеченным в решение продовольственных проблем.
Позже, в шестидесятых — семидесятых годах, почти каждый государственный служащий был членом КПСС. Люди часто вступали в партию не по идейным соображениям, а просто потому, что без этого была невозможна сколько-нибудь успешная карьера; но для моего отца в молодости коммунизм был религией, а партия — Богом. Усомниться в ее власти или мудрости было равносильно пренебрежению долгом, честью и убеждениями, так что мой отец посвятил себя одному идеалу, в который пламенно верил.
Для нас, детей, большая часть его прежней жизни оставалась окутанной тайной. О своей семье он особенно не распространялся, точно так же, как о сборе продовольствия. Мать как-то упомянула, что у него были брат и сестра, но к тому времени, как я появился на свет, они исчезли, и я никогда не видел своих призрачных дядю и тетю. И то же самое произошло с его родителями, которые, видимо, попали в бурный водоворот событий, последовавших за революцией и гражданской войной, и канули в нем.
В тех же двадцатых годах отец женился в первый раз, но на ком, я так и не узнал, потому что он скрывал от нас подробности. Семейная тайна долгие годы мучила моего старшего брата Василько, а позже и меня. Однажды, уже работая в КГБ, я был взволнован тем, что обнаружил еще одного Гордиевского, который, судя по возрасту, мог быть моим единокровным братом. Наткнувшись на его личное дело, я открыл его с надеждой, что обрел некогда утраченного родственника, но нет — Анатолий Георгиевич Гордиевский, специалист по Дальнему Востоку, родился во Владивостоке, а его отчество доказывало, что со мною родством он не связан. Был ли у отца ребенок от первого брака, мы так и не узнали; отец, вероятно, скрывал это, чтобы не будоражить свою вторую семью.
Видимо, он неплохо работал в продовольственном отделе, потому что в 1931 году его направили в качестве помощника руководителя экспедиции в относительно мало тогда известную в Москве Грузию. Целью экспедиции — частично научной, частично практической, — было изучение сельскохозяйственных возможностей региона, славящегося цитрусовыми, но производившего также сухофрукты, чай и хлопок. Руководил экспедицией известный польский коммунист, брошенный в своей стране в тюрьму за подпольную деятельность, а затем обменянный на польских католических священников, содержавшихся в тюрьме в России: еврей по национальности, он был способным человеком и подружился с моим отцом, который вообще любил евреев, считая их сердечными, интеллигентными людьми.
Нельзя сказать, что экспедиция 1931 года была утомительной для ее руководителей. Они совершали деловые поездки по Грузии, но несколько летних месяцев провели в Гагре, на прекрасном курорте Черноморского побережья Кавказа. Романтичная обстановка, царившая в маленьком городке с отличным пляжем и пышной растительностью, окруженном горами, многим вскружила головы, и отец влюбился в одну из младших участниц экспедиции Ольгу Николаевну Горнову — мою мать.
Семья моей матери во второй половине девятнадцатого века жила в казачьем районе неподалеку от Ростова на-Дону; казаки были там элитой, неуживчивой и высокомерной, а мои дед с бабкой принадлежали к числу относительных новоселов, которых не слишком охотно допускали в высшие круги общества. Поэтому в 1890-х годах, услышав, что царское правительство предлагает бесплатные участки земли русским, готовым осесть в Центральной Азии, воспользовались этой возможностью, водрузили свои пожитки на подводу и тронулись в длившийся несколько месяцев путь на Восток, к окраине, которую тогда называли Туркестаном (теперь это Казахстан). Землю им выделили под Чимкентом. Некоторое время они обрабатывали свой участок, а потом дед стал управляющим конезаводом на окраине города. Собственник завода, отставной армейский офицер, именовался помещиком, и, вероятно, дед позволил ему пользоваться частью нашей земли в обмен на должность управляющего. Они с бабушкой оба любили лошадей, даже запах конского навоза был им приятен. Время от времени дед перегонял табуны через степи в Урумчи в Синьзяне, где лошадей продавали по хорошей цене.
Помещик, человек отзывчивый, платил за обучение в школе нескольких из семерых детей деда и бабушки. Сначала родились Анна, Александр и Евгения, потом моя мама, Ольга, четвертая, в серединке, за нею шли Константин, Валентина и Фаина. Анна и Александр успели получить полное образование; Евгения не доучилась год, моя мать училась в школе всего два года, потом революция уничтожила систему частных учебных заведений. После перерыва она поступила в так называемую единую советскую школу в Чимкенте.
В Казахстане, как и везде, большевистский переворот породил полный хаос. Конезавод закрылся, и мой дед потерял работу.
Когда в 1919 году началась гражданская война, восемнадцатилетние и девятнадцатилетние мальчики, бывшие школьные друзья, оказались по разные стороны фронта. Большинство выпускников гимназий воевали в армии адмирала Колчака на стороне белых, отчасти потому, что были истинными патриотами, отчасти потому, что чувствовали склонность большевиков к тирании. Однако, по словам моей бабушки, время было такое смутное, что часто не удавалось вспомнить, кто на чьей стороне воевал.
Дед мой каким-то образом уцелел, и в начале двадцатых годов, когда Ленин ввел НЭП, целью которого было восстановить сельское хозяйство и мелкое предпринимательство, дед, как и многие другие, воспринял эту идею всерьез. Он давно мечтал приобрести водяную мельницу и молоть зерно для земледельцев округи. Вложил все свои средства именно в такое предприятие, и год или два оно процветало, но в 1928 году государство реквизировало его. Деда объявили кулаком. Он умер в 1931 году совершенно сломленным человеком.
Моя мать тем временем, кажется в 1927 году, когда ей исполнилось двадцать лет, уехала в Москву поступать в Московский экономический институт. На четвертом курсе ее как самую преуспевающую студентку направили в экспедицию на Кавказ. Там она познакомилась с Антоном Лаврентьевичем Гордиевским, и они полюбили друг друга.
В брак они не вступили: любая форма свадебной церемонии считалась для коммуниста «дурным тоном». Мои родители стали жить вместе в московской квартире в 1932 году, а год спустя родился мой брат. Свои отношения родители узаконили только в 1945 году, после того как Сталин взялся укреплять нормы семейной жизни, дабы повысить рождаемость. К тому времени у моих родителей было трое детей, а вместе они прожили тридцать лет.
До 1932 года отец продолжал работать в отделе продовольствия, распределения и торговли, скорее как член партии, нежели как экономист. Он нередко с легкой грустью говорил, что в двадцатых годах его хотели назначить в советскую торговую миссию в Гамбурге и что если бы он туда поехал, то до конца своей служебной деятельности оставался в Министерстве внешней торговли. Нет, однако, худа без добра, и хорошо, что он не поехал, так как во время «великого террора» тридцатых годов работники этого министерства сильно пострадали от сталинских репрессий, и отца вполне могли расстрелять.
Вместо этого отца направили в ОГПУ, предшественник НКВД, который, в свою очередь, стал предшественником КГБ. В то время партия посылала лучших своих сынов укреплять советские вооруженные силы, и отец оказался в политотделе погранвойск. Мне думается, он представлял собой скорее академическую фигуру: носил пенсне в стальной оправе и, следуя немецкому обычаю, наголо брил голову — возможно, желая скрыть рано появившуюся лысину.
Сотрудники НКВД обладали большими привилегиями, не последней из них было право на получение приличных квартир. Жилья в Москве остро не хватало: накануне революции в городе было восьмисоттысячное население, но в результате быстрого социального и экономического развития к семидесятым годам оно выросло до восьми миллионов. В двадцатых и тридцатых годах не существовало программы массового строительства, не велось никакой подготовки к демографическому взрыву. Отдельные квартиры в новых домах давали высшим чиновникам и генералам, а большинство простых людей теснилось в старых квартирах, из которых выселили прежних обитателей и которые превратили в печально знаменитые коммуналки. Мои родители были рады, что делят квартиру всего лишь еще с двумя другими семьями.
Тем не менее их жизнь в тридцатых годах была сопряжена с истинной борьбой за выживание. Во время голода 1933–1934 годов продовольствие исчезло: люди, приезжавшие в Москву с Украины и из Центральной России, рассказывали ужасающие истории о голодных смертях. Украинцы, в частности, считали, что голод организован специально и таким образом Сталин наказывает их народ. В деревни посылали особые отряды для изъятия зерна и других продуктов. В большинстве то были подразделения солдат НКВД, сытых, вооруженных и одетых в форму, ими командовали жестокие, идейно стойкие офицеры. Однако картины опустошения были столь ужасны — матери, умирающие с детьми на руках, людоедство, — что даже некоторые из этих офицеров кончали самоубийством или сходили с ума после этих чудовищных рейдов.
Все это, разумеется, вызывало активное неприятие у моего отца: ему хотелось верить, что большинство таких рассказов не соответствует действительности. Из более поздних разговоров с матерью я понял, что он неохотно обсуждал с ней проблемы голода, но она, человек более практичный и приземленный, много говорила об этом, особенно со своей матерью, моей бабушкой Лукерьей Григорьевной.
В Москве продовольствие распределяли по карточкам, введенным на все основные продукты, включая мыло и муку. Система была особенно жесткой по отношению к старикам: им не полагалось никаких карточек или пайков. Нашей семье жилось легче, поскольку отец, как и другие офицеры НКВД, получал дополнительный паек, который выдавали в специальных магазинах, закрытых для посторонних. Там можно было купить яйца, масло, сахар и мясо. И все же впоследствии я ·нередко думал, что брат мой, который родился в 1933 году, видимо, страдал от недоедания, потому что не отличался крепким здоровьем и даже в молодости быстро уставал.
Для моего отца куда более тягостным, чем продовольственные карточки, были сталинские политические чистки, которые набрали силу ко второй половине тридцатых годов. Первый показательный процесс состоялся в Москве в 1936 году, второй — в 1937-м и, наконец, третий — над старым оппонентом Сталина Николаем Бухариным — в 1938-м. Убийственное новое выражение «враг народа» было у всех на устах, и жертвы начали исчезать с ужасающей быстротой, как только НКВД выдвинул понятие «конкретного результата». Спустя много лет, когда я был офицером КГБ, под этими словами подразумевалась вербовка иностранного гражданина для шпионажа в пользу СССР. В тридцатых годах это выражение было эквивалентно слову «вышка», то есть высшая мера наказания, расстрел. Работу офицеров НКВД оценивали в зависимости от того, какое количество соответствующих приговоров они выносили, сколько людей было расстреляно в результате их расследований.
Для моего отца самое страшное время настало, когда начали исчезать не только люди «сторонние», но и работники НКВД. Аресты казались случайными. Процесс получал толчок к движению в самом себе, поскольку арестованные делали чудовищные признания, только бы избежать дальнейших пыток. Когда следователи задавали вопрос: «Кто еще состоял в заговоре?», люди называли первые приходившие в голову имена. Нельзя было предугадать, кто предаст тебя: человек, с которым ты просто поспорил много лет назад, мог донести на тебя как на врага народа, террориста, шпиона, антисоветчика, тайного троцкиста. Одной из жертв стал тот самый поляк, знакомый моих родителей, который руководил экспедицией на Кавказ. Как и большинство членов Коммунистической партии Польши, живших в изгнании в Советском Союзе, он был арестован и расстрелян как иностранный шпион.
Мой отец никогда не говорил со мной о том времени, но мать и бабушка вспоминали, как они были напуганы, как ночами лежали без сна, прислушиваясь к топоту сапог, когда арестные команды поднимались по лестнице дома, где они жили. Четвертая часть из двадцати восьми квартир подверглась этим нашествиям.· Обычно первым увозили главу семьи, а потом возвращались за остальными домочадцами. В худший период с весны 1937-го до осени 1938-го произошло пятнадцать таких визитов. Жертв увозили в черных машинах, так называемых «воронках».
Моя мать была слишком умна для того, чтобы принимать пропаганду на веру. Ей не промывали мозги в учреждении, она не сидела на партийных собраниях и семинарах и не слушала бесконечные речи, поэтому понимала, что не может существовать такое количество подлинных врагов народа, как объявляют власти: просто не бывает в реальности столько преступников и предателей. Но когда она пыталась поделиться сомнениями с отцом, он отмахивался, а порой даже негодовал. Цитировал постулат: «НКВД всегда прав!» — и заявлял, что, раз кого-то арестовывают, значит, есть для этого серьезные основания. Гораздо позже, когда я расспрашивал его о принципах работы НКВД в те дни, он отвечал: «Думается, главным принципом была вербовка агентов или тайных информаторов», Это была правда, так как в тридцатых годах число доносчиков стало огромным, и ходили слухи, что НКВД считает своей почетной обязанностью превратить каждого третьего взрослого человека в информатора. И все-таки, я полагаю, что вера моего отца в коммунизм подверглась серьезному испытанию из-за жестокости сталинского режима.
Наша семья от репрессий не пострадала, но кара постигла моего дядю Александра, старшего брата матери, агронома, которого арестовали в 1938 году, объявили врагом народа и приговорили к десяти годам заключения в лагере в Восточной Сибири. Кто-то, видимо, донес на него за критические высказывания по поводу коллективизации сельского хозяйства. Дядя, однако, сумел извлечь некоторые преимущества из своего несчастья: прекрасный огородник, он начал выращивать овощи и стал одним из самых влиятельных заключенны в лагере, поставляя свежие овощи к столу командиров КГБ. В 1948 году, когда срок его заключения истек, он теоретически сделался свободным человеком, но не получил разрешения вернуться домой и оказался в ссылке. Не усматривая и в этом трагедии, он возглавил предприятие по выращиванию овощей в оранжереях и стал обеспеченным человеком. После смерти Сталина в 1953 году ему разрешили приехать в Москву, и я впервые увидел этого веселого и энергичного человека, полного планов на будущее. Он рассказал мне, что всегда любил пиво, но за десять лет в лагере не выпил ни капли алкоголя. Лагерный городок, отрезанный от шоссейных и железных дорог, был так далек от цивилизации, что завозить туда пиво (в котором 95 процентов воды) или даже водку (60 процентов воды), считалось неоправданно дорого. Единственно разумным было ввозить спирт, в котором 96 процентов алкоголя, и его доставляли из Хабаровска, а иногда похищали из больниц и с авиационных баз. Вопреки, а может, благодаря своему долгому воздержанию дядя Александр превратился в истинного знатока и ценителя пива и, будучи в Москве, решил во что бы то ни стало перепробовать все имевшиеся в продаже сорта.
Увы, через два года он умер от сердечного приступа, его здоровье было подорвано лагерной жизнью. После его ареста в 1938 году жена его оставалась в Самарканде; в должный срок он узнал, что она с ним развелась, и сошелся с женщиной, тоже узницей. Эта приветливая и добрая женщина пережила его и часто нас потом навещала, став членом семьи.
После смерти дяди Александра бабушка решила бороться за его реабилитацию, чтобы обелить его имя и вернуть конфискованную собственность. Дело шло медленно, потому что власти были засыпаны тысячами подобных заявлений; но Лукерья Григорьевна, не зная устали, писала письма, заполняла анкеты и ходила по государственным учреждениям. К тому времени ее так скрутил ревматизм, что ходила она согнувшись почти под прямым углом, держа руки за спиной у основания позвоночника. Бабушка страдала от сильных болей, но воля ее была неколебима, и в конце концов она добилась документа о реабилитации Александра.
Сильное влияние оказал на меня и дядя Константин, младший брат матери, простой, скромный человек, далеко не лишенный здравого смысла. Он был ветеринаром-практиком, и, в то время как в чести был биолог-шарлатан Трофим Лысенко с его бредовой теорией, утверждавшей, что у растений не существует генов, Константин, бывая у нас, говорил: «Это же чепуха! Невероятно! Как его могут слушать? Разумеется, гены существуют. Мы знали о них еще до войны». Слушая его здравые рассуждения, я начал проникаться духом отрицания общества, в котором преследование ученых, говорящих правду, — самое обычное дело.
Я родился в Москве 10 октября 1938 года, когда самый черный период репрессий шел к своему завершению, но мои первые туманные воспоминания относятся к осени 1941 года, когда мне было около трех лет. Немцы тогда бомбили Москву, и во время воздушных налетов нас с братом уводили под своды недостроенной станции метро, которую использовали как бомбоубежище. Эскалаторы не работали, и мы подолгу спускались по ступенькам в набитый людьми туннель.
Мой отец во время войны был политработником и выступал с лекциями перед военными. Когда 22 июня 1941 года гитлеровские войска напали на Советский Союз, он был уже в годах (45 лет) и страдал близорукостью, поэтому на фронт не попал и в боях не участвовал, чего, по-моему, втайне стыдился. Но когда я подрос, узнал от своего двоюродного брата Валентина, каким блестящим оратором был отец. Шестнадцатилетним юношей Валентин побывал на одном из выступлений отца в летнем театре. Сорок пять минут тот держал аудиторию в напряженном внимании, рассказывая о международном положении и о ситуации на фронтах. Говорил с неизменным блеском, начав на высокой ноте, ровно и уверенно вел разговор, почти до конца и завершал лекцию крещендо в трех лозунгах, провозглашенных Сталиным и ставших ритуальными: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» Люди аплодировали ему стоя. Валентин был потрясен способностью отца владеть аудиторией и воспламенять ее.
В конце лета 1941 года немцы быстро продвигались к Москве; государственные учреждения и иностранные посольства готовились к эвакуации в Куйбышев. 16 октября в столице началась паника, люди думали, что немцы вот-вот овладеют городом: начались грабежи, тогда и был сформирован особый полк войск НКВД, который должен был защищать город до последней капли крови.
Наша семья эвакуировалась в Куйбышев, где отец получил временную работу, но город был наводнен беженцами, и он договорился об отправке нас в Киргизию, в город Пржевальск, почти на границе с Китаем. Там, в городе, названном по имени путешественника и географа полковника Н.М. Пржевальского, подразделению погранвойск было поручено опекать семьи офицеров, оставшихся в Москве или ушедших на фронт.
Пржевальск — это первый город, о котором я сохранил ясные воспоминания, Типичное русское поселение с красивыми улицами, кирпичными домами, выкрашенными белой краской, и высокими, стройными пирамидальными тополями, которые так чудесно пахли после дождя. Город располагался примерно в тысяче шестистах метрах над уровнем моря. Климат здесь был хороший: сухо и морозно зимой и умеренно жарко летом. Отец не приезжал к нам туда — слишком далеко добираться от места его службы, и я представляю, как было одиноко маме, но два года мы жили достаточно спокойно и безбедно. Хозяин дома держал свинью, которую мы с братом очень любили, и, когда перед Новым годом ее собрались зарезать, мама заперла нас в комнате, чтобы мы этого не видели. Но потом, когда свинья была уже мертва, тушу накрыли паласом, и мы с Василько сели на нее ничтоже сумняшеся.
В памяти сохранились и другие эпизоды, окутанные дымкой времени. Помню, я стыдился своих ботинок, старых и дырявых. Помню, как мы бегали играть в летний театр: некому было поддерживать в театре порядок, и между скамейками росли дикие цветы. По дороге во Фрунзе (ныне Бишкек), откуда нам предстояло ехать в Москву, пришлось обогнуть озеро Иссык-Куль, и я был поражен тем, как близко подступают горы к ярко-синей глади воды. Во Фрунзе на меня снова произвели сильное впечатление цветы: мы сидели на скамейке в ухоженном сквере, и теплый сентябрьский воздух был напоен запахом душистого табака. И поныне сладкий, почти дурманящий запах никоцианы воскрешает в памяти ту сцену во всех подробностях. И, наконец, когда мы приехали в Москву и вышли из здания Казанского вокзала на Комсомольскую площадь, я был невероятно поражен зрелищем поезда, едущего по виадуку, — поезд высоко в небе!
Осенью 1943 года Москва казалась относительно спокойной. После великих сражений под Сталинградом в январе и феврале и летней битвы под Курском немецкие армии отступали, и было ясно, что они уже не вернутся и что бомбить Москву больше не будут. Отец сумел получить жилье недалеко от знаменитой Бутырки, в добротно выстроенных еще в царское время казармах, где прежде жили солдаты, охранявшие тюрьму. Здесь я и вырос. Окрестности едва ли благоприятные — ведь Бутырка для Москвы то же, что Моабит для Берлина: тюрьма с ужасным прошлым. Часто, когда мы гуляли поблизости, видели, как к воротам подъезжала машина и совершалось чудо: охранник нажимал кнопку, и огромные металлические ворота уезжали в стену. За этими воротами на некотором расстоянии были другие такие же, так что любое средство передвижения, въезжало оно или выезжало, попадало в замкнутое пространство. С маленького балкона нашей квартиры видна была крупная кирпичная башня восемнадцатого века, в которой находились камеры.
Несмотря на близость к мрачной тюрьме, мне, пятилетнему мальчику, Москва казалась замечательным городом. Людей было не много, большинство его обитателей либо ушло на фронт, либо эвакуировалось из города. И почти никакого уличного движения. Москва была чистой, в ней еще сохранялись улицы с деревянными домами и палисадниками, в которых весной расцветала сирень. Вдоль главных трасс деревьев не осталось — их спилили по приказу Сталина и Кагановича.
Мы жили на Лесной улице, названной так, потому что когда-то там находился рынок лесоматериалов.
Соседний с нашим дом хранил на себе некий реликт. На одной из стен была вывеска, старинная, дореволюционная, сделанная по правилам старой орфографии, отмененной большевиками: «Оптовая компания Каландадзе по торговле кавказскими фруктами». Здесь когда-то помещалась подпольная типография, где большевики печатали листовки на типографском станке, установленном в подвале. В мое время там был маленький музей, и первый этаж был оформлен в виде старинной торговой конторы, принимавшей заказы на поставку фруктов с юга.
Одно из самых ярких моих детских воспоминаний относится к лету 1944 года. Правительство объявило, что в определенный день немецких военнопленных проведут по улицам города.
Мы вышли на улицу вместе с матерью. Это было незабываемое зрелище. Бесконечная колонна немецких солдат двигалась по проезжей части улицы; большинство было одето в поношенную военную форму; сопровождал колонну немногочисленный конвой с автоматами. Толпа молча взирала на них, никто не злобствовал, никто ничего не бросал в пленных, потому что люди не знали, как реагировать. Позже мне пришло в голову, что они вдруг осознали, что эти самые немцы — человеческие существа, попавшие в тяжелое положение: их схватили и ведут под конвоем, вернее, гонят как скот. У многих были приятные, но смертельно усталые лица. Разумеется, они понимали, что шествие это затеяно, чтобы унизить их и возбудить ненависть к нацистам, но зрители оставались равнодушными. Тем не менее, акция имела пропагандистский успех: кинохроника была показана во многих странах мира, раз и навсегда продемонстрировав, что Москва никогда не покорилась бы гитлеровским захватчикам.
Мы с Василько прекрасно ладили, но брат был старше на пять лет, и потому особой близости между нами не возникало. Но все же мы много времени проводили вместе, а самым любимым местом наших игр стали развалины храма Александра Невского на Миусской площади неподалеку от нашего дома. Власти пытались взорвать храм, но конструкция оказалась такой прочной, что ее не удалось разрушить до основания. И руины с осыпающимися кирпичными арками, загадочные и привлекательные для мальчишек, неизменно влекли нас к себе.
А еще нам нравилось ходить в Парк имени Горького, где на набережной были выставлены немецкие танки, пулеметы, самолеты, машины, мотоциклы и другое трофейное вооружение.
Однако самым любимым местом Василько был гараж во дворе за нашим домом. Была там авторемонтная мастерская и несколько стоянок для машин офицеров КГБ, живших в соседнем квартале; рядами стояли немецкие мотоциклы, и тут и там валялись всевозможные запчасти: колеса, коробки передач. А еще была целая гора покрышек, по которой мы обожали карабкаться. Здесь же находилась база немногочисленных профессиональных мотогонщиков, в том числе и легендарного Короля, тогдашнего чемпиона Советского Союза, который жил на первом этаже нашего дома. В свои двенадцать лет мой брат увлекался мопедами и питал страсть ко всевозможным механизмам и технике — машинам, пишущим машинкам, радиоприемникам. У него от природы были золотые руки, и на заднем дворе он находил немало способов совершенствовать свои способности.
Оглядываясь назад, я понимаю, что мы тогда жили, так сказать, на строгой диете: сахар, к примеру, считался редким лакомством. Но я не помню, чтобы голодал, и полагаю, наша семья была многим обязана моей бабушке. Решительная женщина, наделенная здравым смыслом крестьянки, она не хотела быть иждивенкой ни в среднем, ни в преклонном возрасте и переезжала от одной дочери к другой, оказывая помощь той ветви семьи, которая наиболее в ней нуждалась.
Будучи полуграмотной, она писала письма, не делая пробелов между словами, — к счастью, ее дети умели их расшифровывать. Она была убежденной христианкой, могла часами говорить о Евангелии и о жизни Иисуса и потихоньку старалась приобщить к христианской вере своих внучат. По слухам, она тайком окрестила моего брата, а когда направлялась в церковь со мной на руках, ее случайно перехватил мой отец. Он пережил настоящий шок, отчасти потому, что стал теперь атеистом, но главным образом потому, что это было чревато серьезными последствиями. Тайное обращение к религии считалось серьезным проступком. Застигнув бабушку, так сказать, на месте преступления, отец обрисовал ей ситуацию, не жалея черных красок, и она испугалась. В результате меня так и не окрестили. Тем не менее бабушка упорствовала в вере: когда я стал старше, она рассказывала мне о религиозных обрядах, восхваляла красоту русской православной службы, формируя у меня стойкий интерес к религии. Бабушка восхищалась жизнью Христа и знала ее во всех подробностях. Она даже по-особому тепло относилась к ослам, потому что Иисус въехал в Иерусалим «На осляти».
Не последним среди достоинств бабушки Лукерьи был ее кулинарный талант. Никто не пек таких вкусных больших открытых пирогов с мясом и пирожков с рыбой, капустой и яйцами. И пельмени с самой разнообразной начинкой она делала замечательно. Наш отец — выходец с Урала, поэтому сибирские пельмени были у нас в большой чести. Бабушка знала все секреты их приготовления. По случаю прихода гостей она варила пельмени по крайней мере сразу трех кастрюлях. Когда первая партия была готова, каждый получал не меньше дюжины, и мы ели их с солью, перцем, горчицей и уксусом. Пока доедали первую порцию, поспевала следующая. Мы с братом отличались завидным аппетитом и съедали невероятное количество пельменей.
— Братик, — шептал я Василько, — я съел сорок
— Это что, — отвечал он, — вот я съел пятьдесят пять! Еще одна картинка из запасников памяти относится к концу войны. Однажды я сидел на заднем дворе нашего дома, и вдруг прибежал мой дворовый приятель с криком:
— Слышал новость?
— Нет, какую?
— У тебя теперь есть сестренка!
Марина родилась 31 марта 1945 года. А пять недель спустя, 9 мая 1945 года, мы праздновали День Победы, днем позже Западной Европы — Сталин потребовал, чтобы акция капитуляции немцев была по примеру союзников проведена и в Москве.
Веселое оживление вносил в нашу жизнь двоюродный брат Игорь Яшкин, сын тети Евгении. Штурман авиации, которому довелось летать на самых первых реактивных самолетах, он служил в эскадрилье Василия Сталина; дважды в год, 1 мая и 7 ноября, эта знаменитая эскадрилья принимала участие в параде на Красной площади. После этого участники парада — члены эскадрильи получали отпуск и сорили деньгами, предаваясь пьянству, и дебоширили. Игорь частенько наведывался к нам. Жизнелюб и весельчак, замечательный рассказчик и любитель праздничных застолий. Увы, пристрастие Игоря к выпивке к добру не привело, и он завершил свою карьеру в авиации жалким диспетчером.
Детского сада я избежал, потому что мама в Киргизии не работала и воспитывала меня дома. В пять или шесть лет научился читать — видимо, мама и научила, — и с самых ранних лет восхищался печатным словом. В 1945 году, в возрасте шести лет, я стал читать еженедельник под названием «Британский союзник», выпускаемый на русском языке британским посольством в Москве, а также «Литературную газету», которая, хоть я тогда этого и не осознавал, была много лучше по стилю, чем большинство партийных изданий. В сентябре 1946 года мне пришла пора идти в школу, и я был полон желания начать учиться по-настоящему.