…Синие утренние сумерки сменяются серым светом зимнего дня. Скучный заснеженный двор заглядывает в окна, слепая серость неба застилает взгляд. Утро двадцать третьего декабря ничем не примечательно: как обычно, ползут по улице машины, идут закутанные шарфами люди, мёрзнут голодные бродячие собаки. На кухне пахнет кофе и жареной колбасой, Ника курит у форточки. Морозный воздух, втекая сквозь сетку, касается моего лба. Обняв Нику и положив подбородок ей на плечо, я закрываю глаза. И вздрагиваю, когда она говорит:
— Наверно, пойду я. Пора.
Ледяные клещи сжимают мне сердце.
— Ты бы хоть домой зашла, — еле слышно говорю я. — Как же мама?
Она качает головой.
— Если я с ней увижусь, точно никуда не пойду.
— Но ведь она должна знать.
— Я напишу ей записку. Дай мне листок и ручку.
Склоняясь над столом, как прилежная школьница, она пишет строчку за строчкой. В её до боли знакомой — ещё со школы — манере держать ручку я узнаю прежнюю Нику, с которой мы вместе считали птиц в небе и загадывали: если пролетят три птицы, будет то-то, если одна — будет другое. Красивым почерком выводя слова, она строго поджимает губы — она всегда так пишет, и это тоже мне знакомо и дорого. Ручка останавливается и отрывается от листка: Ника задумалась, облокотившись на стол и обхватив пятернёй голову. Я не мешаю ей думать…
Дело было под Новый год — двадцать второго декабря. Ника по телефону сказала кратко: «Надо поговорить». Это меня слегка встревожило, и я ждала её с мурашками волнения. На всякий случай поставила чайник.
Ожидая, я успела вскипятить его два раза. Когда заверещал домофон, я вздрогнула всем телом.
— Я, — услышала я голос Ники в трубке.
Я открыла дверь, она вошла. Мы не виделись уже два месяца, и я всматривалась в неё, примечая все изменения, произошедшие с ней. Она была в чёрной короткой куртке, чёрных брюках и высоких чёрных сапогах.
— Привет, — сказала я.
Она сняла перчатки и кожаную шапку с козырьком, ответила:
— Привет.
Она смотрела на меня прямо и пронзительно, серьёзно, без улыбки. Подстрижена она была по-прежнему коротко, даже немного короче, чем раньше.
— Можно пройти?
— Да, конечно, — спохватилась я. — Раздевайся, проходи. На улице, наверно, холодина… А у меня чайник вскипел. Чай будешь?
Она не отказалась. Я заваривала чай, а она сидела, сцепив на столе руки в замок и глядя прямо перед собой сквозь задумчивый прищур. Такой мрачной я её ещё не видела.
— Что-нибудь случилось? — спросила я, встревожившись. — Ника, ну не молчи так!
Я накрыла её руку своей ладонью, но она через секунду убрала её. Сегодня она была какая-то бледная, вся холодная и подобранная, как пружина.
— Ладно, не буду вокруг да около, — вздохнула Ника наконец. — Скажи мне… Только честно и откровенно. Ты её любишь?
Я не могла врать ей и ответила со всей честностью:
— Да. Очень.
— Понятно, — сказала она.
Встав из-за стола и открыв форточку, Ника достала пачку сигарет, зажигалку и закурила. Сигареты были не «дамские», тонкие и изящные: теперь она курила крепкий «Бонд». Мне это было неприятно и огорчительно видеть: она втянулась.
Я налила чай, а она докуривала.
— Но это не повлияет на нашу с тобой дружбу, — сказала я. — Ты как была моей лучшей подругой, так и останешься.
Она улыбнулась, но как-то невесело. Села к столу, подвинув к себе кружку с чаем, но пить не спешила: горячий.
— Ты очень изменилась, Ника, — сказала я ей. — Я тебя просто не узнаю.
— Ты тоже изменилась, — ответила она глухо.
Мы молча пили чай. Разговор не клеился. Похоже, мы действительно изменились, потому что уже ничего не было по-прежнему. Мы не могли болтать обо всём подряд, как когда-то, вместо этого между нами встало звенящее, как струна, злое молчание. Уставившись перед собой неподвижным взглядом, Ника медленно приглаживала себе волосы то одной рукой, то другой, а потом, проведя по голове обеими ладонями, поднялась.
— Я пойду.
— Погоди, ты же хотела поговорить, — встала я за ней следом, недоумевая.
— Да я уже всё выяснила, — ответила она, направляясь в прихожую.
Я смотрела, как она одевается. Застегнув молнию куртки до самого верха, надев перчатки и надвинув на глаза козырёк шапки, она словно бы облачилась в холодный непроницаемый панцирь, сразу став чужой, незнакомой, усталой.
— Я тебя больше не потревожу, — сказала она.
От этих слов меня пробрал по коже мороз: они прозвучали, как прощание навсегда. Ника держалась вроде бы спокойно и сухо, но её глаза — мёртвые, пустые — привели меня в ужас.
— Ника, пожалуйста, не уходи так, — пробормотала я. — Ну… Мы ведь можем и дальше быть подругами, зачем ты так сразу?
Она покачала головой, положила руку на дверную ручку.
— Да нет, не можем мы быть подругами…
— Почему же, почему?! — чуть не плача, вскричала я. — Всю жизнь могли, а теперь не можем? Как так?
— Да вот так… — Она запнулась, вздохнула и закончила: — Ты не подруга мне, а любимый человек. Единственная. Всегда была и останешься. Пойми меня правильно, я так не могу. Мне тяжело оставаться… подругой. Я не могу так, прости. Если ты любишь её, — Ника сделала особое ударение на слове «её», — что ж, я тебе не стану мешать. Будь счастлива. Извини, если… Если что не так.
Ошарашенная её словами, я даже не удержала её, просто тупо смотрела, как она уходит. Опомнилась я, лишь когда послышался стук двери подъезда. Бросившись к окну, я увидела её: она спускалась с крыльца — чёрная стройная фигурка на белом фоне снега. Пройдя несколько шагов, она остановилась, и у меня сжалось сердце: неужели вернётся?! Нет: она остановилась, только для того чтобы закурить, и пошла быстрым шагом прочь, не оборачиваясь.
На столе ещё стояли кружки, из которых мы пили чай. Любимый человек. Единственная. Всегда была и останешься. В старой пепельнице — её окурок. Будь счастлива.
Отец, придя вечером с работы, спросил, хмурясь:
— Это что там за окурок?
— Это Никин, — ответила я.
— Она что, курит?
— Ну да.
Он помолчал, потом спросил холодным, неприятным тоном:
— А ты с ней за компанию не смолишь?
— Что ты, я не курю.
— Смотри у меня!
Он поужинал приготовленной мною едой и включил телевизор, а потому не слышал, как я у себя в комнате плакала в подушку. Несколько раз я набирала номер мобильного Ники, но она не отвечала. А потом женский голос сказал, что абонент временно недоступен. Это было в двадцать два сорок.
А в одиннадцать вечера раздался звонок — не мобильного, а домашнего телефона. Отец уже крепко спал и не слышал, как я взяла трубку и сказала:
— Да…
— Настя, извини за поздний звонок, — услышала я тихий женский голос. — Это мама Ники говорит.
— Добрый вечер, Надежда Анатольевна, — ответила я вежливо и спокойно, а внутри у меня всё сжалось и похолодело.
— Ника случайно не у тебя?
У меня оборвалось сердце: так и знала. Что-то случилось.
— Нет, её у меня сейчас нет, но она была… Некоторое время назад.
— А когда она от тебя ушла?
— Да уже давно… Ещё днём. А что?
— Да её дома всё ещё нет, а мобильный не отвечает. Звоним, звоним — всё без толку. Не отвечает… Господи, куда же она могла деваться? Обычно она всегда предупреждает, если не придёт ночевать домой. Она тебе не говорила, куда пойдёт?
— Нет… Ничего не говорила.
Я ничего не сказала Никиной матери о том, какой у нас был разговор, и как мы расстались. Она ещё повздыхала в трубку и попрощалась. Я попросила:
— Как объявится, пусть позвонит мне… Я тоже беспокоюсь.
Всю ночь бушевала метель, и всю ночь я не сомкнула глаз от тревоги, гадая, что могло случиться. Сердцем я чувствовала неладное, и с каждой минутой это страшное предчувствие становилось всё сильнее, заглушая голос надежды на то, что, может быть, всё и обойдётся. Измучившись, под утро — под завывание метели — я задремала.
Разбудил меня звонок. Было ещё темно, и я, вскочив спросонок за телефоном, не могла понять, утро сейчас или всё ещё ночь. На дисплее высвечивалось «Ника», и от радости и облегчения я чуть не уронила телефон.
— Да! — воскликнула я. — Ника, это ты? Ты где?
Голос, который я услышала в ответ, я даже не сразу узнала: такой он был тихий, усталый и подавленный.
— Настя… — прошелестел он. — Настя, ты можешь выйти ко мне? Я здесь…
Я никогда не слышала у Ники такого голоса и в первую секунду даже усомнилась в том, что это она звонила. От испуга мне стало нехорошо.
— В чём дело? Это кто вообще? Ника, это точно ты?
— Да, я, — простонал странный голос. — Выйди ко мне, пожалуйста… Мне нужно тебя увидеть. Я здесь, на твоём крыльце.
С бухающим, как строительный копёр, сердцем я кинулась к балкону и выскочила, в чём была, на холод. Всё ещё бушевала непогода, в свете фонарей вилась пурга. На крыльце горел свет, и я смогла разглядеть девушку, которая стояла, устало облокотившись на железные перила. В этой поникшей, измученной фигуре я узнала Нику и перепугалась окончательно.
— Ника, что случилось? Где ты всю ночь пропадала? — обрушилась я на неё по телефону. — Твоя мама вчера вечером мне звонила — они там с ума сходят. И я тоже почти всю ночь не спала!
— Настя… — Усталый, неузнаваемый голос, как будто ей трудно говорить то ли от боли, то ли от чего-то ещё. — Пожалуйста, выйди, я жду… Мне нужно с тобой увидеться.
— Послушай, так ты лучше заходи! — Я пыталась с балкона разглядеть её лицо, но она стояла с низко опущенной головой, укрываясь от вьюги. — Чего на улице-то мёрзнуть? Вон, погода какая! Нажми кнопку домофона, я открою!
— Нет… Я к тебе… не буду заходить, — ответила она с запинкой. — Спустись сюда, прошу тебя. Возможно… Возможно, мы долго не увидимся. Я должна тебя увидеть, перед тем как я… Пожалуйста, Настя.
— Ладно, я сейчас!
Я стала торопливо одеваться: от волнения два раза уронила дублёнку, а потом долго не могла попасть в рукава. Перед тем как выскочить из квартиры, я мельком глянула на часы в прихожей: семь двадцать утра. Тапочки отца стояли на своём месте у двери. Схватив ключи, я побежала вниз по ступенькам, едва не падая: подкашивались колени.
Ника стояла на крыльце, широко расставив ноги, одной рукой держась за перила, а в другой у неё дымилась сигарета. На лице — ни кровинки, а глаза — ох, я прямо-таки обмерла, когда в них взглянула. Она была похожа скорее на ходячий труп, чем на живого человека. Я схватила её за плечи.
— Ника, что с тобой? На тебе просто лица нет! Тебе что, плохо?
— Да, хреново, — улыбнулась она бескровными губами, и я почувствовала от неё алкогольный запах.
— Ты что, пьяная? — нахмурилась я.
— Сейчас уже почти нет… Но этой ночью я была очень, очень пьяная. — Ника обхватила сухими губами фильтр и затянулась, выпустила дым, потом бросила сигарету и закрыла глаза. — Ох, расстаёмся мы, Настюха… Теперь уже по-настоящему расстаёмся. Не увидишь ты меня лет пять… А может, семь. Не знаю, сколько. В общем, сколько дадут.
— Почему? В чём дело? — накинулась я на неё с вопросами. — Что значит «сколько дадут»? Кто даст?
Теперь, когда я видела её живой и невредимой, у меня чуть отлегло от сердца, но от того, как Ника выглядела, и что она говорила, меня затрясло мелкой дрожью. А она ответила:
— Кто даст? Ну… судья, наверно.
Мне показалось, что она бредит.
— Ника, пойдём ко мне, — сказала я, стараясь говорить мягко и убедительно. — Какие судьи, какие пять лет? О чём ты вообще? Тебе надо отдохнуть, прийти в себя… Проспаться. По-моему, ты всё ещё пьяная.
Я взяла её за локоть, приглашая войти в подъезд, но она не двинулась с места.
— Не такая я уж и пьяная… К тебе я не пойду, мне идти надо.
— Куда? Куда ты пойдёшь в таком состоянии?
— В милицию.
— Зачем ещё тебе в милицию?
Она посмотрела на меня жуткими, пустыми глазами.
— Сдаваться. Я человека убила.
— Что?! Ты?!
Она усмехнулась, снова обдав меня запахом алкоголя.
— А по мне и не скажешь, что я могу убить, да? А вот оказалось, могу…
Меня трясло — и от ужаса, и от холода. Ника со странной ухмылкой всматривалась в моё лицо, потом ухмылка исчезла, а её глаза раскрылись шире.
— Настёнок… Ты чего трясёшься? Ты что, думаешь, что я и… тебя?.. Нет, не бойся… Я пришла, только чтобы с тобой увидеться, перед тем как идти сдаваться. Бог его знает, свидимся ли мы ещё…
— Ника, что ты такое говоришь? Кого ты убила? Когда? Что за бред вообще?
Эти вопросы задал мой несчастный, испуганный голос, а попахивающий спиртным полушёпот Ники ответил:
— Это не бред, я его правда убила. Бутылкой в висок. Там кость тонкая, сама знаешь… Их было двое, они ко мне пристали на улице… Стали хватать меня. Ну, одного я треснула бутылкой… Второй погнался за мной, но поскользнулся… Не догнал. Я бродила, бродила… Ждала, пока хмель выветрится. И пошла к тебе. Меня посадят, Настюха… Ну и пусть. Я того заслуживаю. Ты мне туда не пиши, не надо… Забудь меня вообще.
— Ника!
Голова шла кругом, щёки пылали, сердце замерло в груди ледышкой, а ноги не держали меня. Какой-то бред, стучало в висках. Бред, не может этого быть.
А потом большая чёрная птица коснулась меня ледяным крылом: ЭТО Я ВИНОВАТА. ЭТО ИЗ-ЗА МЕНЯ ОНА НАПИЛАСЬ И НАТВОРИЛА ВСЁ ЭТО. Я осела на крыльцо, застыв в немом крике, с разорванной пополам душой и вырванным из груди сердцем. Буря завывала, лёд сковал мои губы.
Холодные руки гладили моё помертвевшее лицо, сухие губы прижимались к моим.
— Настя… Настёнок, ну что ты… Ну, встань! Да, я дура… Дура, так мне и надо. Я не боюсь… И ты не бойся. Ну, прости меня…
Из дома кто-то вышел, встревоженно покосился на нас, что-то буркнул. Скрипя снегом, пошёл деловым озабоченным шагом, прикрываясь воротником от метели, — какой-то мужчина. Ему не было никакого дела до нас. Чёрная птица закрыла крыльями весь свет, стало душно, тоскливо и очень страшно. Ника села рядом со мной и снова закурила. Стащив с головы шапку, подняла лицо к небу и молчала.
Наверно, мороз щипал лицо, но я этого не чувствовала. Из подъезда вышел ещё один человек; увидев нас, тоже что-то пробурчал и побежал по своим делам — наверно, на работу. Чёрная птица махнула крыльями, обдав меня ледяной волной. Меня осенило.
— Откуда ты знаешь, что он умер? А если он остался жив?
Ника посмотрела на меня как-то странно. Жутко: губы улыбались, а глаза — дикие, пустые и тёмные.
— Ты когда-нибудь слышала хруст костей? Вот… У него висок хрустнул, как вафля, и кровь ручьём… Он упал, как подкошенный. Бутылка тяжёлая, из толстого стекла… Донышко массивное, прямоугольное. Так вот, удар пришёлся как раз углом… кажется.
— Где эта бутылка?
— Не знаю. Бросила… Там.
Мертвящий холод засел в груди, вымораживая душу. Я подняла голову, сказала твёрдо:
— Ты защищалась. Они пристали первыми. Может быть, не окажи ты сопротивление, они бы тебя… изнасиловали. Или даже убили. Понимаешь? Это была самозащита. Превышение пределов самообороны. За это много не дают. Года два, максимум. Может быть, даже условно.
— Ты что, адвокат? — усмехнулась она.
— Нет, но уголовный кодекс читала.
Через десять минут на плите уютно шумел чайник. Колени Ники были широко раздвинуты, я стояла между ними, а она зарылась лицом в мою грудь. Я гладила её стриженую голову, а её руки забрались мне под халат.
— Никуда не ходи, — сказала я. — Возможно, тебе показалось, что он умер. Он мог остаться жив.
— Я его убила, — повторила она. — Тот, второй, уже мог заявить в ментовку. Наверно, меня уже ищут.
— Они первые на тебя напали. Ты защищалась.
— Это ещё надо доказать.
— И докажем.
Я заварила чай, нарезала лимон. «Это я виновата», — колыхались чёрные крылья. Это я довела её до такого. Пока она пила чай, я пошла в ванную, сняла халат, рубашку, трусики. Снова надев халат на голое тело, я вернулась на кухню и села к столу. Минуту мы молча пили чай.
— Я сдамся, — сказала Ника. — Я не хочу прятаться.
Я встала, откинув полу халата, и она увидела, что я без трусиков. Я ополаскивала кружки, а она неотрывно смотрела, прямая, как стрела, даже побледнев от волнения. Встав, она подошла ко мне сзади и запустила руку мне под халат, прижав рукой мою грудь. Я обернулась, и наши губы встретились. Я обняла её за шею, а она неуклюже и грубовато просунула язык мне в рот: целовалась она неумело, но яростно. Я распахнула полы халата и позволила её рукам трогать всё, что они хотели.
— Нет, — сказала она через минуту, садясь. — Мне не нужно одолжений.
Глупо, глупо, грязно. Чушь, низость. Как по-идиотски всё вышло! Я уронила голову на руки и заплакала — ничего другого не оставалось. А ей не оставалось ничего, как только смотреть на мои слёзы. Ни она не могла меня утешить, ни я её. Она открыла форточку и закурила.
— Смертельно устала, — вздохнула она. — Можно прилечь на полчасика?
— Спи, сколько хочешь, Ника.
Через пять минут она уже спала в комнате на диване, а я сидела рядом и разглядывала её, как будто видела впервые. Усталые морщинки и лёгкая желтизна возле губ, обломанные, слоящиеся ногти, длинные ноги. Любимый человек. Единственная. Всегда была и останешься. Её я знаю пятнадцать лет, а Альбину — меньше полугода, но почему-то получилось так, что Альбину я успела за полгода полюбить каждой своей клеточкой и каждой фиброй души, а Никина молчаливая любовь за все эти пятнадцать лет не сумела достучаться до моего сердца. Нет, её я тоже по-своему люблю, но не так, как как она того достойна. И вот, теперь я её теряю. Ужасная чёрная птица по-прежнему застила мне свет своими крыльями, на сердце лежала корка ледяного отчаяния.
Она проснулась в пол-одиннадцатого, долго сидела, обхватив руками голову. Наконец спросила:
— У тебя нет какого-нибудь обезболивающего? Башка трещит…
Я дала ей таблетку, и она приняла её доверчиво, как ребёнок. Улыбнувшись виновато и смущённо, она потёрла ладонью лоб.
— Ну и напилась же я… Никогда ещё такого не было.
Потом, что-то вспомнив, Ника разом подобралась, её лицо окаменело. Встав, она подошла к балконной двери, устремив взгляд в серую заснеженную даль. Между её бровей пролегла складка, лицо приняло выражение угрюмой напряжённости. Одной рукой вцепившись в край подоконника, другой она медленно растирала себе затылок и шею сзади. Не зная, что сказать, я предложила:
— Хочешь кофе?
Она не ответила. Вздохнув, я пошла ставить чайник.
Кофе чернел в белых чашках, сахарно поблёскивала горка печенья, жарилась колбаса. Стоя у плиты, краем глаза я заметила Нику: она стояла на пороге кухни, опираясь о косяк, и смотрела на меня.
— Господи, какая же ты красивая, — сказала она с незнакомой, задумчивой нежностью и восхищением.
— Да ну, — смущённо улыбнулась я. — Не такая уж…
Мне стало не по себе. Ника раньше никогда не говорила мне таких вещей, это было ново и необычно. Мы мирно пили кофе, и то, что случилось этим утром, теперь казалось страшным сном. Может быть, и не было всего этого: беспокойной ночи, удара бутылкой, встречи на крыльце в морозном утреннем сумраке? Я спросила:
— Слушай, а тебе всё это не померещилось с пьяных глаз?
По тому, как сразу изменилось, посуровело её лицо, я поняла: это был не сон, а явь. Сердце повисло в груди ледяной глыбой, и даже кофе не мог согреть мне нутро. Щемящая тоска подступила к горлу, мне было холодно и страшно.
И вот, подперев лоб рукой, Ника думает, и я ей не мешаю. Ручка в её руке то приближается к бумаге, то удаляется от неё. И снова — буква за буквой красивым почерком прилежной школьницы пишет она своей маме, чтобы та прочитала и заплакала. Опять задумчивая пауза, Ника медленно поглаживает голову, ерошит волосы. Наконец, поставив точку, она кладёт ручку и сворачивает листок. Я стою у окна, делая вид, что смотрю на бредущую по колено в снегу собаку — худого пса с облезлой по бокам шерстью, а голос Ники говорит у меня за плечом, отдаваясь эхом в холодной пустоте:
— Пожалуйста, отнеси вечером ко мне домой.
Передо мной — листок, исписанный с одной стороны, свёрнутый пополам и ещё раз пополам. Я почему-то не могу взять его.
— Может, ты лучше сама зайдёшь домой и оставишь там? — неуверенно предлагаю я.
Ника качает головой.
— Я не буду заходить домой. Прямо отсюда пойду в ментовку. Пожалуйста, ты можешь исполнить мою просьбу?
— И как я должна смотреть в глаза твоей маме? — взрываюсь я. — Ты хочешь переложить это на меня? Она будет спрашивать, и как я ей это скажу? Как я ей объясню, почему ты напилась? Ведь я должна буду рассказать… ВСЁ ЭТО!
— Всё не обязательно рассказывать, — говорит она тихо.
— А сама ты не хочешь ей всё рассказать? — кричу я. — Духу не хватает? Пить и искать приключений на одно место ты можешь, а как держать ответ — прячешься!
Лицо Ники, всегда открытое и доброе, теперь становится чужим и холодным; я никогда не видела её такой. Опустив руку со свёрнутым листком, она отступает назад.
— Хорошо, нет так нет, — говорит она сухо. — Я пойду.
Она идёт в прихожую одеваться, а во мне что-то страшно рвётся, как не выдержавшие груза канаты. Дыхание, слова и слёзы вместе застревают в горле, огромная железная лапища стискивает мою грудь. Шатаясь, я иду следом в прихожую и останавливаюсь в дверях, ухватившись за косяк. Я вижу спину Ники в чёрной куртке, над чёрным воротником — стриженый затылок, под курткой — ноги в сапогах. Она тянется за шапкой и видит меня. Её лицо смягчается, брови вздрагивают, она бросается ко мне и обнимает.
— Настя! Ну что ты… Не надо, успокойся! Ну… — Она стискивает меня крепче. — Ну.
Её губы с неуклюжей нежностью тянутся ко мне. Мои пальцы вцепляются в чёрную скользкую ткань её куртки. Её затылок — под моей ладонью.
— Не пущу…
Её губы заглушают мои слова, поцелуем сплющивают их безжалостно и нежно. Я цепляюсь за письмо.
— Дай… Я отнесу.
Она качает головой.
— Не надо. Ты права, я не должна перекладывать это на тебя. Сама наломала дров — сама буду отвечать. Только не плачь, пожалуйста… А то я не смогу уйти.
Её пальцы вытирают мне слёзы, она улыбается, но от её улыбки мне ещё больше хочется плакать. Я стискиваю её что есть сил, а она гладит меня по спине.
— Настенька… Ну, пусти. Мне правда надо идти.
Я плачу, бормочу глупое и ненужное «прости». Она устало улыбается.
— За что?
— За то, что так всё получилось…
Она целует мои мокрые ресницы.
— Ты не виновата. Просто так получилось.
— Я очень тебя люблю, — всхлипываю я.
Она сначала замирает, потом тихо гладит меня по волосам. Отпускает, надевает шапку, надвинув на глаза козырёк. Я хватаюсь за дублёнку:
— Я провожу тебя!
— Нет, не надо, — мягко говорит она. — Не стоит.
Я всё-таки провожаю её. Мы идём по снежному накату, скрипя каблуками. Я поскальзываюсь, Ника меня подхватывает и предлагает опереться на её руку. Стоим на остановке, ждём транспорт, и она заслоняет меня собой от пронзительного ветра. Влезаем в маршрутку. По радио — весёлая песня. Люди едут по своим делам, никого не интересует, куда едем мы. Обычный день.
Когда выходим из маршрутки, она подаёт мне руку. Наши шаги снова скрипят по снегу — последние шаги, которые мы делаем вместе. Вот оно, крыльцо, и вот дверь, в которую Ника должна войти. Две милицейских машины во дворе, расчищенные ступеньки. Где-то едут автобусы, идут люди, и им нет дела.
— Ну, вот и всё, — говорит Ника. — Дальше не надо провожать.
Я ёжусь: пронзительный ветер.
— А может…
Она качает головой.
— Нет, всё. Спасибо тебе.
Её губы прижимаются к моим, хотя нас видят. Их прощальная тёплая ласка пронзает мне сердце, слёзы снова катятся по холодным щекам, а она вытирает их мне, сняв перчатку.
— А письмо? — спохватываюсь я.
— Не надо.
Она рвёт свёрнутый листок, и клочки летят по ветру. Я вздрагиваю:
— Зачем ты?..
— Маме я позвоню, — говорит Ника. — Если разрешат. Ну, всё… — Она набирает воздуха в грудь, выдыхает, решительно глядя на дверь. — Я пошла. Ты иди, не жди меня.
— Я подожду, — говорю я.
— Нет, не стоит ждать, — качает она головой. — Неизвестно, как всё обернётся. Иди домой. Иди и не вини себя ни в чём. Ты не виновата.
Она поднимается по ступенькам, берётся за ручку двери. Я хочу броситься за ней, но её взгляд меня останавливает. Перед тем как её чёрная куртка, кожаная шапка с козырьком и сапоги скрываются за дверью, она в последний раз мне улыбается.
До Нового года остаётся неделя.