Глава 27. Новая весна

Снова май и снова сирень, а молодая листва на деревьях уже большая и мокрая: льёт дождь. Залитый лужами асфальт усыпан зелёными кисточками кленовых цветков, я иду под зонтиком с букетом сирени на вокзал. Обычный день — для кого-то радостный, а для кого-то печальный. Слившись с толпой встречающих и провожающих и прячась от дождя под старым чёрным зонтиком, я жду, когда на нужный путь прибудет нужный поезд, чтобы сказать: «Привет».

Поезд прибывает, кого-то разлучая, а кого-то соединяя. Люди, сумки, пакеты, рюкзаки бурлят вокруг; улыбки, объятия зажигаются семафорными огнями, а я лавирую посреди всей этой суеты со своим зонтиком и сиренью и высматриваю знакомое лицо. Не так уж много прошло времени, чтобы оно могло слишком измениться, но всё равно я волнуюсь: каким я его увижу? Будет ли на нём улыбка при встрече со мной, или меня встретят нахмуренные брови и угрюмый взгляд? Отразится ли на нём удивление, добавилось ли на нём морщинок? Пока я гадаю, стоянка поезда заканчивается, и я растерянно озираюсь, так и не увидев знакомого лица. Не может быть, я просто проглядела.

Я суечусь, бегаю по перрону, наступаю кому-то на ногу, рассеянно бормочу: «Извините». Мне что-то недовольно бурчат в ответ, а я ещё раз извиняюсь. Бегаю по лужам, заглядывая в каждое лицо.

Да что же это?.. Нигде нет лица, которое я ищу; бурление угасает, рельсы пусты, в сердце тоже пусто и тревожно. Расстроенная, я бреду под зонтиком по мокрому перрону, стискивая во вспотевшей руке стебли сирени, как вдруг налетаю на паренька в джинсах и поношенной спортивной куртке, с каким-то затёртым чёрным пакетом и в тёмно-синей бейсболке, низко нахлобученной на глаза.

— Ой, простите, — испуганно бормочу я.

Паренёк бросается подбирать уроненный мной букет сирени; из-под синей кепки видны коротенькие тёмные волосы на висках и затылке, куртка на плечах потемнела от дождя, серые кроссовки — не первой новизны, шнурки грязные. Приглядевшись получше, я понимаю, что это не паренёк, а стриженая девушка. Поднявшись с корточек, она протягивает мне сирень, и из-под низко надвинутого козырька на меня смотрят знакомые глаза. И я говорю то, что собиралась сказать:

— Привет, Ника. С возвращением.

Да, она совсем не изменилась, только маленький шрамик пересекает левую бровь. Судя по тому, что видно из-под кепки, пострижена она совсем коротко, как парень. Зонтика у неё, конечно, нет, но моего хватает для нас двоих. Перрон совсем опустел, и мы на нём одни под дождём.

— Твоя мама не смогла отпроситься с работы и попросила меня тебя встретить.

Мы идём на автобусную остановку, я покупаю рядом в киоске минералку. Никина рука с обломанными ногтями протягивает мне две потрёпанные купюры:

— Купи мне заодно «Бонд» крепкий.

Она распечатывает пачку тут же, на остановке, достаёт из кармана коробок спичек и закуривает. С крыши остановочного комплекса ручьями струится вода, из подъехавшей маршрутки люди принуждены прыгать через лужу. Я делаю глоток воды, а Ника курит, глубоко затягиваясь и выпуская дым изо рта и из носа одновременно. Не знаю, что у неё в потёртом пакете, но выглядит он тощим. Задумчиво щурясь, она смотрит в затянутое тучами небо, и в ней есть что-то чужое, непривычное для меня. Внешне вроде бы прежняя, но взгляд какой-то новый — настороженный, холодный, недоверчиво-враждебный.

Мы едем в автобусе: она молчит, и я молчу. Я осмеливаюсь просунуть руку под её локоть — никакой реакции, только ещё больше подобралась. Мои щегольские туфли робко пристраиваются возле её старых кроссовок, и она терпит это молча. Смотрит в окно и замечает:

— Мы что, к тебе едем?

— Ну да, — отвечаю я. — Я же говорю, твоя мама на работе, а ключей она мне не оставила. Посидишь у меня, пока она не придёт домой, я тебя покормлю. Ты есть хочешь?

Она не отвечает, но я каким-то образом чувствую, что хочет. Она отбыла срок, вытерпела, выдержала, она вернулась. Самое лучшее, что я сейчас могу ей дать, — это хороший домашний обед.

Она выходит из автобуса первой и, взглянув на мои каблуки, подаёт мне руку. Я благодарно улыбаюсь ей, но её губы остаются сурово сжатыми. Мы идём от остановки к дому, попутно я захожу в магазин и покупаю целый пакет продуктов для обеда; он получается таким тяжёлым, что ручки больно врезаются мне в руку. На крыльце магазина Ника молча берёт у меня его, и мы идём домой: я резво стучу каблуками впереди, а Ника шагает с пакетом следом за мной.

Наконец я сбрасываю каблуки и всовываю ноги в тапочки.

— Ну, вот мы и дома. Сейчас я что-нибудь приготовлю, ты пока отдохни.

Я мою руки и слышу, как она говорит:

— А у тебя тут всё по-старому.

Выйдя из ванной, я стаскиваю с головы шёлковую косынку, и Ника на несколько секунд ошарашенно замирает, взгляд у неё странный, пристальный.

— Насть… Что у тебя с волосами?

Я выгружаю продукты на стол.

— Так, седина местами пробивается.

— Местами?.. Да она сплошь! Ты себя в зеркало видела?

Я улыбаюсь.

— Видела, Никуля. Не далее чем сегодня утром.

Пока я готовлю обед, она сидит у стола и не сводит с меня взгляда. Я стараюсь не обращать внимания, но мне от этого уже слегка не по себе. Когда нож в моей руке измельчает зелень для супа, она спрашивает с глухой тревогой в голосе:

— Так ты скажешь, что случилось, или нет?

Отправив зелень в суп, я отвечаю:

— Много чего случилось… Мой папа и Аля погибли. Я получила удар ножом в живот. Наверно, из-за всего этого.

О Якушеве ей незачем знать, и я об этом умалчиваю. Выключив огонь под кастрюлей с супом, я высыпаю в сковородку нарезанную кусочками картошку и рубленый лук, солю, взъерошиваю Никины волосы, остриженные по-мальчишески коротко, и говорю с улыбкой:

— Скоро будем кушать.

Перехватив моё запястье, она вскакивает, загремев табуреткой и обжигая меня взглядом:

— Кто тебя ударил? Когда?

— Да успокойся ты, сядь. — Мягко надавив на её плечи, я принуждаю её сесть на место. — Это уже давно было. Всё прошло и зажило. Виновные понесли наказание.

Кухню уже наполняет вкусный запах картошки. Я помешиваю в сковородке лопаточкой, пробую, ещё подсаливаю.

— Картошка готова, — объявляю я. — Мыть руки, живо!

Пока Ника намыливает над раковиной руки, я вешаю ей на плечо чистое полотенце. Наливаю тарелку супа, щедро накладываю картошку, режу хлеб, ставлю кружку молока. Вернувшись на кухню, она смотрит на всё это голодными глазами, но не решается приступать, и я подбадриваю:

— Чтоб тарелки были чистые!

Сначала она отпивает несколько глотков молока, потом отправляет в рот первую ложку супа. В течение следующих десяти минут она не произносит ни слова — уплетает за обе щеки, и её глаза светлеют и добреют. Просто удивительно, что еда делает с человеком! Очистив тарелку кусочком хлеба, она протягивает её мне:

— Можно ещё картошки?

Я кладу ей добавки, и она ест с прежним аппетитом. Над её худой мальчишечьей шеей топорщатся коротенькие волосы, обкорнанные под машинку и аккуратно сведённые на нет. Я подливаю ей молока — она кивает. И спрашивает:

— Ты чего не ешь?

— Да я потом…

Чтобы справиться с собой, я ухожу на балкон, и слёзы катятся градом. Не знаю, отчего это — может быть, оттого что так свежо и пронзительно пахнет воздух, листва на деревьях такая блестящая и чистая, умытая дождём, а под балконом покачивается пена сиреневых гроздьев. А может, потому что уже не вернуть всего того, что было: оно ушло безвозвратно, в прошлую жизнь.

Я вздрагиваю, краем глаза заметив Нику, стоящую в проёме балконной двери с сигаретой за ухом, торопливо смахиваю слёзы и улыбаюсь.

— Ничего, всё нормально.

Она выходит на балкон, достаёт сигарету из-за уха и закуривает.

— Всё очень вкусно, — говорит она. — Спасибо.

Мы стоим рядом, не глядя друг на друга. Пепел падает вниз, в мокрую траву, и мне хочется потрогать коротенькую щетину над шеей Ники: что-то в ней смешное, мальчишечье. И в падающей на лоб прядке, и в изгибе бровей и вырезе ноздрей у неё что-то от дерзкого мальчишки, любителя сбегать с уроков, но её взгляд сразу ставит всё на свои места, и понимаешь, кто перед тобой. Осталась ли она прежним человеком, или колония наложила на неё неизгладимые шрамы? В душу ей я не могу заглянуть: её глаза перестали быть зеркалом.

Я всё-таки глажу её по затылку, но она никак не реагирует. Только говорит с едва приметной усмешкой:

— Ты с этим поосторожнее… Я ведь могу и неправильно истолковать.

От её взгляда у меня пробегает по коже лёгкий холодок, в животе что-то неприятно ёкает, и я понимаю, что передо мной уже совсем другой человек. Мне больно и тошно. Как будто у неё заменили душу.

Она идёт в прихожую, а я, в смятении, с ещё не просохшими слезами, бреду следом. Сидя на корточках, уже в своей синей кепке, Ника зашнуровывает кроссовки.

— Подожди, куда ты пойдёшь? — растерянно бормочу я. — У тебя ведь нет ключей. Будешь гулять по улицам?

Она поднимает голову и улыбается мне из-под козырька.

— Ничего, погуляю, пока мать не придёт с работы. Подышу вольным воздухом.

— Да зачем? Можешь остаться, — предлагаю я.

Закончив со шнурками, она встаёт.

— Настенька, нет, — говорит она ласково. — Спасибо. Если я останусь, это будет лишним.

Я всовываю ноги в туфли и хватаю косынку, сумочку и зонтик.

— Тогда будем гулять вместе.

Мы бродим по мокрым улицам и дышим вольным воздухом. Я тихонько беру Нику под руку, и она не возражает. Когда мы проходим мимо трепещущих на ветру фруктово-овощных палаток, она заглядывается на великолепные румяные персики, но увидев их цену, присвистывает и смеётся.

— Нет, такие лакомства нам не по карману.

Я достаю кошелёк и говорю продавщице:

— Взвесьте полкило вот этих персиков, пожалуйста.

— Насть, не надо, — тихо говорит Ника.

Я и бровью не веду. В полкило помещается три персика, я расплачиваюсь и вручаю Нике кулёк. Мы идём дальше, некоторое время висит неловкое молчание.

— Не стоило, — говорит наконец Ника.

Я отвечаю:

— Почему не стоило? Я тоже люблю персики. Давай съедим их вместе.

В ближайшем ларьке я покупаю бутылку самой дешёвой воды и мою персики под струёй. Их бархатная кожица намокает. Устроившись на ещё сыроватой скамейке, я впиваюсь зубами в сочную мякоть, потом протягиваю персик Нике, и она тоже откусывает. Кусая по очереди, мы приканчиваем первый персик, причем Нике достаётся последний кусочек на косточке, и вместе с ним ей в рот попадают и мои покрытые соком пальцы. Я смеюсь:

— Не откуси мне руку!

Она улыбается:

— Она очень вкусная.

Таким же образом мы съедаем второй персик, а от третьего Ника отказывается:

— Всё, кушай сама.

Мне ничего не остаётся, как только съесть его самой. После этого у меня все пальцы в соке, и я хочу ополоснуть их остатками воды из бутылки, но Ника со странным блеском в глазах берёт мою руку:

— Можно?

Её рот щекотно и влажно обхватывает мои пальцы, и в том, как она это делает, есть что-то сладострастно-порочное. Мне слегка не по себе, но я не показываю вида, Ника тоже как ни в чём не бывало закуривает, потом, спросив меня:

— Не будешь? — допивает остатки воды и бросает бутылку в урну.

Прогулка продолжается, мы идём вдоль парковой ограды — чёрных молчаливых чугунных прутьев, и мне они отчего-то напоминают могильную ограду.

— Ты как — работаешь? — спрашивает Ника.

Я киваю.

— Продавцом в салоне подарков. Но сегодня у меня выходной.

— Выходной — это хорошо, — задумчиво говорит Ника. И добавляет: — А я даже не знаю, как буду устраиваться. Наверно, отовсюду будут отфутболивать.

— Всё равно где-нибудь да возьмут, — говорю я, чтобы её подбодрить. — По-любому устраиваться надо.

— Надо, — соглашается Ника. — Не буду же я сидеть у матери на шее.

— Они с твоим папой развелись, — говорю я. — Ты знаешь?

Она кивает, её взгляд становится угрюмым. Мы проходим мимо летнего кафе с продажей пива, и она кивком головы предлагает мне зайти. Это кстати, потому что мои ноги устали на каблуках. Мы берём по пиву и пачку чипсов, садимся за столик. Только сейчас я соображаю, что это то самое кафе, в котором мы с ней когда-то сидели, и сердце ёкает. Ника приникает к стакану долгим глотком, с наслаждением пьёт.

— Ох, сто лет пива не пила, — говорит она.

— Мы здесь уже были, — замечаю я.

— Может, и были, — пожимает она плечами.

— Мы тут сидели в тот день, когда ты в первый раз коротко постриглась, — напоминаю я.

— Не помню, — отвечает Ника.

— Не помнишь? — удивляюсь я. — Такой знаменательный день?

Она усмехается.

— Нет, не помню… Выходит, не такой уж и знаменательный. Были дни и познаменательнее.

Я выпиваю одно пиво (0,5 литра), а Ника, соскучившись по этому напитку, берёт второе. Потом мы гуляем по парку, и, как когда-то давно, Нику тянет повисеть на перекладине. Ей удаётся подтянуться один раз, а потом она со смехом спрыгивает на землю. Сделав пару шагов, она присаживается на корточки возле дерева и прислоняется спиной к стволу.

— Что-то развезло меня, — усмехается она. — Пьянит вольный воздух-то…

Скорее так подействовал на неё литр пива, но я молчу. Сидя на корточках у дерева, она смотрит куда-то вверх и улыбается, и ей, наверно, сейчас хорошо. Мне не хочется ей мешать, и я молча встаю рядом, прислонившись к тому же стволу плечом. Мы вместе смотрим в небо над верхушками деревьев, серое, затянутое тучами, и не хочется ничего говорить. Я не спрашиваю Нику, каково ей было в неволе: я чувствую это и так. Она сидит, я стою рядом, и мы молчим.

— Слушай, — вдруг фыркает она, — кажется, пиво просится наружу.

Мы не идём в платный туалет, а ищем кусты погуще. Ника забирается в самую середину, а я караулю, нет ли кого поблизости. Она в кустах вполголоса матерится.

— Что случилось? — спрашиваю я, еле сдерживая смех.

— Крапива, мать её!.. Прямо в пятую точку ужалила!

Я беззвучно давлюсь от смеха. Ника выбирается из кустов, застёгивая джинсы, потирает зад и с улыбкой прибавляет ещё пару крепких словечек. Мы бредём в зарослях, пока не выходим на дорожку.

Потом мы сидим на скамейке, Ника курит уже вторую сигарету подряд, задумчиво щурясь. Сквозь серую пелену облаков проглядывает наконец-то солнце, и мокрый асфальт блестит. Рыжевато блестят в луче солнечного света ресницы Ники, и кажется, будто не было ничего, и мы по прежнему старые подруги.

Бросив окурок, она обращается ко мне:

— Можно серьёзный вопрос?

— Давай.

— Ты сейчас одна?

— Какой ты предпочитаешь ответ: длинный или короткий?

По аллее гуляют мамаши с колясками, влюблённые парочки, а я одна. На крыше воркуют и целуются голуби, под окнами раздаются по ночам кошачьи концерты, прямо посреди улицы собираются собачьи «свадьбы», люди в ювелирных салонах покупают обручальные кольца, а я одна и свободна, как ветер в поднебесье. Маленькая девочка с букетом полевых цветов ждёт встречи со своей мамой, а мама даже ещё не знает папу. А может быть, знает, но то, что именно он будет папой, ей неизвестно. Это длинный ответ.

— Давай лучше короткий, — говорит Ника.

— Тогда — да. Одна.

Телефонная мелодия сопровождается зелёными аплодисментами тополиной листвы. Я достаю телефон из сумочки.

— Настя, ну как? Ты встретила Нику?

— Да, мы сейчас в парке.

— Дай-ка мне её на минутку.

Я передаю Нике телефон.

— Привет, мам… Да. Нормально. Да так, гуляем… Ладно. Хорошо, идём. Да…

Мы идём домой — не ко мне, а к Нике. Она останавливается посреди своего двора и, закрыв глаза, слушает шелест ив. Присев на край детской песочницы, закуривает.

— Ну, ты чего? — спрашиваю я удивлённо. — Мама ведь ждёт.

— Сейчас пойдём, обожди, — глухо отвечает она. — Мамка меня столько ждала — неужели не подождёт ещё пять минут?

— А зачем пять минут?

— В руки себя мне надо взять, понятно?

Поперхнувшись дымом, она кашляет, прикрываясь рукой, потом длинно сплёвывает и курит, обводя взглядом крыши домов двора. Розовые высокие мальвы у подъезда покачиваются, кланяясь нам, солнце блестит в лужах, в небе проступают клочки синевы, а на кирпичной стене написано голубой краской из баллончика: «Люблю. Скучаю».

Мимо бежит девочка со скакалкой, только хвостики подпрыгивают по бокам головки. В уголках губ Ники проступает усмешка, у глаз — ласковые морщинки. Ведь она могла бы выйти замуж, родить детей, думаю я. Зачем ей понадобилось любить меня вот уже семнадцать лет? Ну, кто сказал, что у природы всё продумано? Чушь, природа ошибается.

А может быть, так было надо?

— Ника! Настя! Что вы там сидите? Заходите!

Ника, вздрогнув, оборачивается и смотрит на свой балкон. Встаёт, надвинув на глаза козырёк, бросает окурок и, крепко и твёрдо взяв меня за руку, решительно ведёт к подъезду. Вдохнув напоследок свежий влажный воздух, мы погружаемся в полумрак лестницы.

Щёлкают замки, отодвигаются запоры, и дверь открывается. Опустив на пол свой потёртый пакет, Ника снимает с головы кепку, и маленькая женщина в перепачканном мукой фартуке, прижавшись к её груди, всхлипывает. Наверно, не зря Ника курила у песочницы: сейчас её глаза сухи.

— Мамуля, всё хорошо, не плачь, — говорит она глухо. — Ну, ну… Всё.

Маленькая женщина смущённо улыбается, смахивает костяшками пальцев слезинки: руки у неё тоже в муке, как и фартук.

— А я тут пельмени затеяла…

— Здорово, мамуля, — говорит Ника. — Хоть Настя меня в обед хорошо накормила, но от пельменей я не откажусь.

— Да я ещё только начала, — суетится Надежда Анатольевна. — Когда они ещё будут-то!..

— А мы поможем, — улыбается Ника. — И дело пойдёт быстрее.

Устроившись у маленького стола в тесной кухне, мы втроём лепим пельмени. Надежда Анатольевна уже взяла себя в руки и не плачет. Она ни о чём не расспрашивает, только задаёт один вопрос:

— Нормально добралась-то?

Ника кивает, её пальцы ловко защипывают края теста.

— Отец ушёл, — роняет Надежда Анатольевна, в то время как её руки непрерывно работают. — Бабулю схоронили, Анюта уже ходит. (Анюта — маленькая племянница Ники.)

— Я знаю, мам, — отзывается Ника. — Ты же мне писала. У нас горячая-то вода есть? Мне бы помыться с дороги.

— Есть, есть, — отвечает Надежда Анатольевна. — Все твои вещи в шкафу, помоешься — переоденься.

В кастрюле булькают пельмени, пахнет лавровым листом. Надежда Анатольевна склоняется над плитой, вытягивая шею, я убираю со стола всё лишнее, а Ника курит у форточки. Надежда Анатольевна недовольно косится на неё.

— Слушай, бросай, а?

Ника морщит лоб.

— Что бросай?

— Курить.

— Обязательно брошу, мам.

— Ну, некрасиво ты выглядишь с сигаретой, нехорошо! Да и вредно… Сама знаешь.

— Знаю, мам. Брошу.

— Точно?

Ника широко улыбается, в её глазах — незнакомый, ледяной отблеск. Двинув бровями, она говорит:

— Век воли не видать.

Надежда Анатольевна хмурится и поджимает губы, я молчу. Ника, посмеиваясь, прислоняется головой к трубе батареи.

— Ну, сказала бы: «Точно», — обиженно и недовольно говорит Надежда Анатольевна.

— Точно, точно, — вздыхает Ника.

Пельмени дымятся в тарелках, мы едим. Ничего вкуснее я в жизни не ела. Надежда Анатольевна, подпирая рукой подбородок, смотрит на Нику, а та, низко наклоняясь над тарелкой, поглощает пельмень за пельменем, да с таким аппетитом, будто и не обедала у меня. У Надежды Анатольевны опять краснеют глаза, шмыгает нос, и Ника, положив вилку, выпрямляется.

— Мамуля… Ну что ты! — Она целует её пальцы, губы, чмокает в нос, гладит по волосам. — Ну, ну, ну… Ты чего, мам? Всё же хорошо.

— Всё, я уже… — Надежда Анатольевна пытается взять себя в руки, бодрится, улыбается, но у неё не получается, и она зажимает глаза ладонью.

— Так, мамуля, пойдём. Пойдём, пойдём.

Дожевав пельмень, Ника уводит её в комнату, а я остаюсь на кухне одна. Мне ничего не остаётся, как только доедать свои пельмени, а их порции стынут в тарелках. Я заглядываю в тощий пакет Ники. Мыльница, зубная щётка, футболка, казённая эмалированная кружка. Что там ещё, я разглядеть не успеваю: Ника возвращается.

— Шмон наводишь? — Она улыбается, а глаза странные, колючие.

— Извини, — бормочу я. Мне неприятно слышать из её уст эти тюремные словечки.

— Могу показать, если так любопытно.

Она выкладывает содержимое пакета на освободившуюся табуретку Надежды Анатольевны. Свернув пакет, она бросает его в угол.

— Вот и все мои манатки.

Мне нехорошо, и я поднимаюсь.

— Я пойду…

Она сжимает моё запястье.

— Настя, сядь, я тебя не отпускала.

Я пытаюсь высвободиться, а она загораживает мне дорогу, и я попадаю в её объятия. Её щека прижимается к моей.

— Не уходи, останься ещё.

Я остаюсь. Возвращается из комнаты уже успокоившаяся Надежда Анатольевна, и мы доедаем пельмени. Потом я мою посуду, а Ника достаёт из шкафа свои вещи, выбирая, что надеть. Отобрав белую водолазку и мешковатые брюки цвета хаки с кучей карманов («пацанские», по выражению Надежды Анатольевны), она берёт большое полотенце и несёт его в ванную.

Небо окончательно расчищается, в нём стоят невесомые золотисто-ванильные облачка, в верхних окнах дома напротив ещё ослепительно горит солнце, а у земли, внутри двора, уже смеркается. Ника сутуло сидит на качелях под серебристо-зелёной ивой, чуть отталкиваясь ногой и опустив стриженую голову, ни о чём не рассказывает и ни на что не жалуется, ничего не просит и никому не верит — никому, кроме меня. Мне уже пора домой, но меня что-то держит здесь, я не могу уйти. Худая мальчишечья шея смешно и трогательно переходит в круглый, покрытый тёмным ёжиком затылок, и кажется, что в этих поникших плечах совсем нет силы и твёрдости, нет воли и энергии, и только по колючим искоркам в глазах можно понять, что этот человек ещё жив.

— Ну, наверно, я пойду, — говорю я нерешительно.

Ника вскидывает голову. По её глазам я вижу, что она хочет сказать мне «останься», но она говорит глухо:

— Да… Да, иди. Спасибо тебе.

Загрузка...