Я иду домой, но мои ноги сами сворачивают во двор с серебристыми ивами и качелями, с песочницей и расплавленным золотом солнца в окнах. В песочнице играют дети, девочка с хвостиками прыгает через скакалку, а на скамейке сидит стриженая девушка в широких чёрных штанах с карманами и блестящими молниями, в джинсовой голубой жилетке и белой водолазке. На земле между её широко расставленными ногами в чёрно-белых полукроссовках стоит недопитая бутылка пива из коричневого стекла, в лениво повисших пальцах дымится сигарета. Ребёнок, запутавшись в скакалке, падает и плачет, и девушка говорит:
— Настенька! Ты же большая девочка, а плачешь. Ну, иди сюда.
Я вздрагиваю, услышав своё имя, но эти слова обращены не ко мне. Девушка бросает сигарету и отставляет в сторону пиво, сажает малышку к себе на колени и что-то говорит ласково и тихо, вытирая ей слёзы. Девочка доверчиво льнёт к ней и уже не плачет, берёт конфету, которую девушка достаёт из кармана джинсовой жилетки, мягкими розовыми губками чмокает её в щёку и снова бежит играть. Девушка наблюдает за ней потеплевшим взглядом и ласковыми морщинками у глаз.
Я подхожу и сажусь рядом. Она делает глоток пива, как бы не замечая меня, и мне кажется, что я невидимка. Мы молчим под шелестящими ивами, я дотрагиваюсь до её чёрной штанины:
— Новые?
— Что? — рассеянно переспрашивает она.
— Штаны.
Ника кивает, достаёт новую сигарету.
— Сегодня купила. Да, кстати. — Она расстёгивает карман жилетки и достаёт пятьсот рублей. — Возьми, они не понадобились. Я мамке правду сказала.
Она зажигает зажатую в её губах сигарету, я со вздохом прячу деньги в кошелёк. Мы сидим и снова молчим, она старается выпускать дым в сторону от меня.
— Ника! — слышится с балкона. — Пошли ужинать!
Она оборачивается, отвечает:
— Иду, мам!
— Кто там с тобой? Настя? — кричит голос с балкона.
Я тоже оборачиваюсь и приветственно машу рукой:
— Здрасьте, Надежда Анатольевна!
— Заходите обе, будем ужинать! — зовёт она.
Я встаю со скамейки, а Ника ещё допивает пиво. Я протягиваю ей руку:
— Пошли, мама зовёт.
Допив последний глоток, Ника оставляет пустую бутылку возле скамейки — для сборщиков стеклотары. Сделав напоследок пару затяжек, она бросает сигарету и идёт к подъезду, так и не взяв мою руку. Подавив вздох, я иду следом.
В открытую форточку доносятся голоса детей и шелест ив, кухня наполнена вкусными запахами. Сердце сжимается: разве можно желать чего-то иного, стремиться куда-то прочь, не ценя домашнего тепла? Оно всегда есть и ждёт нас, пока мама дома. Ничего, что она немножко ворчит: она желает добра.
— Мыть руки, девочки… Ника, может, хватит уже надуваться пивом? Вот не буду больше давать тебе деньги — иди, сама зарабатывай, взрослая уже… Бери пример с Насти — она молодец… Не курит, пиво не пьёт, работает, готовить умеет — в общем, повезёт тому, кто на ней женится.
В тарелках дымится борщ, белеет сметана, плавает ароматная свежая зелень — не борщ, а поэма. Отправив первую строфу этой поэмы в рот, Ника бурчит:
— Кто меня с судимостью на работу возьмёт? Сама знаешь…
Маленькая женщина вздыхает, вытирает руки полотенцем.
— Вот заладила — не возьмёт, не возьмёт… А ты пробовала, ходила куда-нибудь? Хоть какую-нибудь работу надо найти — не сидеть же сиднем, пиво дуть да сигареты по пачке в день смолить!
Ника дует на ложку с борщом: горячий.
— Мам, ну не нуди ты… Устроюсь. Ещё недели не прошло, как я дома, а ты уже мне плешь проела с этой работой… Найду я её, найду!
— Ты каждый день обещаешь, — не унимается Надежда Анатольевна. — А сама хоть бы газету купила!
— Да купила уже, вон лежит, — показывает Ника кивком головы на свёрнутую в трубочку газету с объявлениями о работе, лежащую на подоконнике.
— Ну, вижу, купила. Только не видно, чтоб ты её просмотрела!
— Не успела ещё. Сегодня просмотрю. Ох, мам… Неотвязная же ты!
— И не отвяжусь, пока не устроишься.
В уголках губ Ники проступает усмешка, она молчит и ест борщ. Я тоже ем и думаю: трудно же ей будет устроиться. На вышедших из мест заключения смотрят, как на прокажённых. Хорошее место вряд ли удастся найти. А ведь у неё высшее образование. Вот так, из-за одной глупости — вся жизнь наперекосяк.
После борща мы едим котлеты с тушёной капустой — объеденье, Надежде Анатольевне следует поставить пятёрку по кулинарии. На третье — кисель с черникой и овсяное печенье. Ника понемногу добреет от еды, чмокает мать в щёку:
— Спасибо, мамуля… Ты чудо.
Потом мы смотрим телевизор: Надежда Анатольевна в кресле, а мы с Никой — на диване. Идёт сериал, и взгляд Надежды Анатольевны прикован к экрану: она увлечена развитием сюжета, и реальный мир для неё сейчас просто не существует. Пока она не видит, я тихонько прижимаюсь к Нике и кладу голову на её плечо. Я делаю это безо всякой задней мысли, просто потому что мне хорошо и уютно здесь, с ними, а она заметно напрягается от моей близости. Я не знаю, то ли ей это неприятно, то ли слишком волнует её — как бы то ни было, я решаю пощадить её чувства и немного отодвигаюсь. Но мне грустно.
Уже одиннадцатый час, и я говорю:
— Засиделась я у вас… Не хочется уходить, но всё-таки пора и честь знать.
Надежда Анатольевна радушно предлагает мне остаться ночевать:
— Да оставайся, куда ты на ночь глядя пойдёшь? Место есть.
Она намекает на диван, освободившийся после ухода мужа. Мне и вправду хочется сегодня остаться, но какое-то шестое (а может, седьмое или восьмое) чувство подсказывает, что следует всё-таки уйти. Что-то сдвинулось в существующем положении вещей, хотя я пока ещё и сама не могу точно сформулировать для себя, что именно; мне нужно подумать над этим, а для размышлений мне необходимо уединение — клочок личного пространства, в которое никто не вторгнется.
— Да нет, надо идти, — вздыхаю я.
— Ника, тогда проводи Настю, — говорит Надежда Анатольевна.
Ника, язвительно усмехнувшись, отвечает:
— За ней есть кому заехать. Стоит только позвонить, и личный водитель сразу примчится.
— Я не буду сегодня никому звонить, — говорю я. — Прогуляюсь пешком. — И добавляю, обуваясь в прихожей: — И нет у меня никакого личного водителя.
Ника стоит, прислонившись к дверному косяку и сверля меня пронзительным, колючим взглядом.
— Как же нет, когда я видела его своими глазами?
Это портит уютную и безмятежную атмосферу этого вечера, у меня снова становится мрачно на душе. Теперь мне точно нужно уйти, чтобы успокоилась всколыхнувшаяся со дна моей души печаль. Надежда Анатольевна не понимает, в чём здесь дело, и смотрит на Нику с недоумением:
— Ты что стоишь? Проводи Настю хотя бы до остановки. Настя, — обращается она ко мне, — пешком не ходи, садись на автобус или маршрутку.
Ника смотрит на меня пристально.
— Ты хочешь, чтобы я тебя провожала? — спрашивает она.
— Хотела бы, — отвечаю я. — Но не настаиваю, если тебя это затруднит.
Надежда Анатольевна, по-прежнему недоумевая, переводит взгляд с меня на Нику и обратно.
— Девочки, да в чём дело? Что вы рядитесь? Ника, иди, провожай Настю.
Ника без дальнейших пререканий обувает свои полукроссовки и надевает жилетку. Мы выходим на вечерний прохладный воздух, к шелесту ив и стрекоту кузнечиков в траве, Ника молча шагает рядом со мной, держа руки в карманах. В молчании мы доходим до остановки, и Ника, собираясь ждать вместе со мной автобус, закуривает. Я забираю у неё сигарету и кидаю в урну.
— Бросай курить, Ника, — говорю я, дотрагиваясь до её щеки. А про себя шепчу: «Именем Света, изыди, лукавый!» И добавляю вслух: — Это же такая вредная для здоровья гадость!
— Я сама решу, когда мне бросать, — отвечает Ника холодно.
Она закуривает новую сигарету, но внезапно начинает кашлять и давиться. Прижав руку к горлу, другой она хватается за столб остановочного павильона и мучительно, натужно кашляет, потом склоняется над урной, и с её губ падает смолисто-чёрная, тягучая гадость. Понемногу кашель унимается, и нормальное дыхание возвращается к ней. Пошатываясь, она опускается на скамейку, я сажусь рядом и обнимаю её за плечи, и она постепенно приходит в себя.
— Господи, что это было? — хрипит она. — Пакость какая…
— Эта пакость попадала в тебя с каждой затяжкой, — смеюсь я.
— Никогда больше не буду курить, — хрипло шепчет она. — Это ты… Это ты как-то сделала?
— Я только пожелала, чтобы ты бросила эту вредную привычку, — отвечаю я. — Остальное доделал твой организм, откликнувшись на моё пожелание.
— Ф-фу, — ёжится она, передёрнув плечами.
Пачка сигарет летит в урну, я одобрительно киваю.
— Молодец. Мама будет очень рада.
Ника всматривается в меня, и в её взгляде что-то новое — какое-то изумление с примесью испуга.
— Ты сказала «гадость», и я в самом деле почувствовала, какая это гадость, — говорит она. — Ты что, мне это внушила?
— Скорее открыла тебе глаза на правду, — усмехаюсь я. — Потому что это действительно гадость.
— Но как ты это сделала?
Как? Откуда у меня эта способность изгонять из людей всякого рода пакости? Опухоль Дианы, якушевское коварное угощение, вот сейчас — эта дрянь? Я и сама толком не знаю. Может быть, так надо? И что за копьё я держала в руках? Может быть, ту самую святую реликвию, которую все ищут? У меня нет ответов, а количество вопросов день ото дня растёт. Я ничего не могу объяснить Нике: на моих устах лежит печать, наложенная рукой кудрявого мальчика, моего ангела. Я могу сказать только:
— Наверно, я смогла это сделать, потому что я очень, очень тебя люблю.
Проехала моя маршрутка, но я в неё не села: мы с Никой стоим обнявшись, и нам плевать, что кто-то смотрит. Кому какое дело? Мы идём пешком, держась за руки, а над улицей медленно сгущается синева. Звонит Костя, но я не отвечаю: подождёт, никуда не денется. Ника вдыхает полной грудью:
— Дышится-то как! Наверно, это потому что та дрянь из меня вышла. И знаешь, курить совсем не хочется.
Вот уже мой дом, в окнах уютно горит свет. Пора прощаться, но мы всё никак не можем разнять руки. По моему телу пробегают мурашки, у меня вырывается судорожный зевок. Синяя вечерняя мгла склеивает мне веки.
— Слушай, Ник… Я что-то устала сегодня. Я пойду, ладно? Спасибо, что проводила. Иди домой, а то мама, наверно, беспокоится, куда ты запропастилась. И всё-таки просмотри газету… Может, что и найдёшь.
Я глажу её по жёсткому ёжику, она льнёт ко мне щекой, и наши губы на секунду соединяются. Может, это и лишнее, я не спорю. Но каким способом мне ещё выразить мою к ней нежность? Мои пальцы выскальзывают из её руки.
— Пока, Ник.
— Пока, Настёнок.
Я иду домой, а она ещё стоит у крыльца магазина, с золотящимся в свете фонаря каштановым ёжиком, в мешковатых штанах с карманами и молниями, с задумчиво-мрачноватыми глазами в тени тёмных бровей. Очень не хочется оставлять её одну, в моём сердце шевелится к ней что-то тёплое, почти материнское. Это, наверно, её не устраивает, но ничего иного я не могу ей дать.
К своему удивлению я обнаруживаю у крыльца машину Кости и его самого, угрюмо-встревоженного.
— Привет, ты что здесь делаешь? — говорю я ему.
Он не отвечает на приветствие, а сразу обрушивает на меня не очень-то ласковый вопрос:
— Где тебя носит?
— Это что за тон? — усмехаюсь я. — С каких пор я должна перед тобой отчитываться? Ты мне муж, что ли?
— Настя, ты не берёшь телефон, дома тебя тоже нет… Я беспокоюсь, знаешь ли.
Это умиляет меня до глубины души. Он, оказывается, беспокоится обо мне! Я глажу его по голове, очень похожей на голову Ники.
— Костя, солнышко… Ну, я же большая девочка, комендантский час на меня не распространяется. Я была у подруги.
— Это у той, которая стрижётся, как пацан?
— Да, у той. Её зовут Ника. Ни-ка. Запомни. И насчёт её стрижки не советую ехидничать. Это, знаешь ли, не делает тебе чести.
Он пожимает плечами.
— Да мне-то что? Пусть хоть налысо бреется, ей даже идёт. Но я сейчас не о ней, я о тебе. Почему ты так поздно возвращаешься? И почему не берёшь телефон? Тебе не приходит в голову, что я могу беспокоиться?
— Костя, я не твоя жена, — улыбаюсь я. — Конечно, мне приятно, что ты беспокоишься, но я взрослый человек… Когда хочу, тогда и возвращаюсь.
— Понятно.
То, как он сказал «понятно», вызывает у меня лёгкую дрожь и холодок по коже. Положив мне на плечи руки, он привлекает меня к себе и тихо, очень серьёзно говорит:
— Насчёт жены… Или ты выходишь за меня замуж, или… Или я вообще ни на ком никогда не женюсь.
От тёплой тяжести его рук на своих плечах я млею и таю, как кусок масла на сковородке. И щекотно, и смешно, и уютно.
— Костя… Если ты дашь обет безбрачия, тебе заодно придётся постричься в монахи. А в монашеской рясе я тебя никак не представляю.
— Так ты выйдешь за меня?
— Костя, мне надо подумать.
— Ты это уже говорила. Сколько ты ещё будешь думать?
— Сколько нужно. Ты же всё равно ни на ком не женишься, так чего мне торопиться?
— Ты смеёшься надо мной!
— Нет, Костенька, я серьёзно.
— Ч-чёрт!
Я прижимаю пальцем его губы.
— Не чертыхайся. Я этого не люблю. — И, щёлкнув его по лбу, говорю: — С этого момента каждый раз, когда ты захочешь чертыхнуться, вместо этого ты будешь чихать.
— Прикалываешься! — смеётся он.
— А вот попробуй, чертыхнись.
— А вот возьму и чер…
Он спотыкается на полуслове и щурится, как будто что-то попало ему в нос, морщится, и…
— Апчхи!
Я хлопаю в ладоши и смеюсь, а он опять чихает. Двумя разами это не ограничивается, и он чихает снова и снова, как из пулемёта, а я загибаюсь от смеха.
— Слушай, это… апчхи! Не смешно! Апчхи! — чихает он.
— Так тебе и надо, сквернослов! — хохочу я. — Будешь теперь думать, прежде чем поминать нечистого!
— А-а… апчхи! Слушай, прекрати это! Апчхи! Я больше… апчхи! не могу!
— Будешь чертыхаться?
— Не бу… апчхи! не буду!
У него уже слезятся глаза, и я решаю сжалиться.
— Ладно, хватит, — говорю я, положив руку ему на лоб.
— А… а-а… — набирает он воздуха, но на сей раз чихнуть не получается, и он расслабленно выдыхает: — Уф-ф… Фу, вроде отпустило.
— Ну, то-то же, — говорю я.
Он смотрит на меня почти с испугом.
— Насть, ты как это делаешь? Какого чёр…
В тот же миг у него страдальчески перекашивается лицо, и он разражается новой очередью чиханий. Между ними он умоляет меня:
— Насть… апчхи! Ну хва… апчхи! Я больше не… апчхи!
— Ну, теперь ты понял, как это серьёзно?
— Я по… апчхи!
— Ладно, на сей раз прощаю. Хватит.
Чиханье прекращается, и Костя, потрясённый и измученный, вытирает нос и глаза. Он опускается на край сиденья своей машины и шмыгает носом, а я, стоя рядом, усмехаюсь:
— Ну, всё ещё хочешь на мне жениться? Я ещё и не такое могу. Будешь приходить домой пьяным — сделаю так, что от водки у тебя будет понос, а от пива — чесотка. Будешь ходить налево — сделаю, чтобы при одной мысли об этом у тебя самопроизвольно опорожнялся мочевой пузырь. А будешь мне врать, что задержался на работе — сделаю, как в фильме «Лжец, лжец» с Джимом Керри. Будешь говорить правду всем подряд, направо и налево.
Он качает головой.
— Слушай, ты страшный человек… Может, мне и правда не стоит с тобой связываться?
— Решать тебе, — говорю я сухо. — Я тебя предупредила, чтобы ты знал, на что идёшь.
— И хорошо, что предупредила! Боюсь, что я не готов расстаться со всеми мужскими вредными привычками, — улыбается он. — Я подозревал, что ты не совсем обычная, но чтобы настолько… Даже не знаю.
— Дело твоё, — заключаю я. — Теперь и тебе есть над чем подумать.
— Это точно! — смеётся он. — Знаешь, ты похожа на ведьмочку… Нет, нет, не обижайся! Ты светлая.
— Ну, спасибо и на том, — усмехаюсь я. — Ладно, я пойду. Уже поздно, завтра на работу. А ты думай… Время ещё есть.
Время ещё есть, но его очень мало, и я тороплюсь принять душ и лечь в постель, чтобы не проспать на работу. Я очень устала: гудят ноги, горят щёки, плывёт голова. А потом какая-то невидимая сила отрывает меня от кровати, и я оказываюсь под солнечным небом среди звенящей травы, среди разноцветья Долины. На плечи мне струится с неба ласковое тепло, и мне навстречу бежит девочка с букетом. Я подхватываю её на руки, и мы бредём по траве, бредём куда глаза глядят, и нам хорошо. Всюду, куда ни кинь взгляд — колышущееся море цветов, купающихся в золотом солнечном тепле. Всё равно, куда идти: нас никто не торопит, никто не преследует, мы вдвоём, но кого-то не хватает. Я не могу понять, кого, и девочка спрашивает:
«А где папа?»
Я растерянно оглядываюсь, но никого не вижу. Мне приходит в голову мысль.
«Слушай, — говорю я девочке. — Папа, наверно, остался там, на земле. Я-то могу просто так спуститься обратно, а вот как это сделать тебе?»
«Наверно, мне надо забраться к тебе в животик», — говорит она, улыбаясь не по-детски мудрой улыбкой, и мне почему-то думается, что все дети в Городе Света такие. Они знают больше нас, земных жителей, но как только рождаются на грешной земле снова, они всё, или почти всё забывают: уж таков извечный цикл.
Мы сидим в траве у дороги, я заплетаю ей волосы, а она плетёт венок из цветов, которые она собрала. По дороге идёт кудрявый мальчик, ведя за руку мальчика помладше, лет семи. Он хорошенький, как купидончик, но у него недетские глаза. Это новорождённый ангел — ангел моей дочки. Едва завидев её, он рвётся к ней, и кудрявый мальчик отпускает его. Маленький ангел, подбежав к нам, садится рядом в траву, рвёт цветы и протягивает их девочке, а она берёт их и вплетает в свой венок. Венок готов, и она надевает его мальчику на его золотую шапку кудрей. Они бегают наперегонки, и среди травы звенит их смех. Мою руку трогает мягкая рука: пора возвращаться на землю.
«А как же они?» — Я с тоской смотрю на девочку и мальчика, бегающих в траве.
«Пусть ещё поиграют, — улыбается сияющее существо. — Пусть наберутся сил перед долгой работой».
Работа — это жизнь. Тикают часы, шелестит ветер за окном, молчат тени в углах. Ещё ночь, но скоро она уступит место новому дню, и я встану с постели. А пока я отдыхаю — набираюсь сил перед долгой работой, которой ещё не видно конца. Только тогда и начинаешь ценить свет, когда он гаснет; поэтому, люди, цените его. Не всегда есть шанс зажечь его снова. Дорогу осилит идущий: для того она и создана, чтоб по ней идти.
Пищит будильник: новый день начался. Деревья за окном горят золотом, но это не осень, а просто утреннее солнце. Наверно, будет хорошая погода. Кажется, я снова на земле? Да, верно, а вот и мои тапочки. Доброе утро всем!