Тысяча восемьсот шестьдесят пятый год…
Генерал Черняев стоял на холме, трава на котором давно уж высохла, выгорела под лучами жаркого азиатского солнца, и смотрел в подзорную трубу. Теперь он видел перед собою не только степь, но и темневшие вдалеке стены незнакомого Ташкента, зеленые селения с высокими минаретами, полосы камыша вдоль рек и — множество кокандских воинов, муравьями расползавшихся по равнине. Отряды конницы, длинные цепочки пехоты. Высоко поднималась пыль и снова оседала на землю, на редкий пожелтевший ковыль, на заросли верблюжьей колючки.
Сюда, на холм, доносилось конское ржанье и нестройный гул сотен человеческих голосов. Генерал не ожидал, что кокандцы окажутся столь предусмотрительными. Однако на его моложавом, холеном лице не было сейчас сомнения в победе. Генерал со вниманием всматривался в развернувшуюся перед ним картину, и под каштановыми усами играла у него на губах довольная улыбка. Разве он впервые видит этих воинов с кривыми мечами? У него полторы тысячи солдат, вооружен-ных скорострельными ружьями, у него артиллерия. О чем же беспокоиться? Генерал не видел пока ничего такого, что могло бы внушить опасение.
Главнокомандующий кокандцев — аскербаши — тоже наблюдал: забрав в руку поводья своего светло-серого коня, он смотрел, как рассыпается по степи, рыщет по холмам и увалам его воинство. Аскербаши был бледен. От бессонных ночей покраснели глаза, резче выделились морщины на иссушенном степными ветрами лице. Маленький сухощавый старик казался еще меньше в накинутом на плечи темном парчовом бурнусе без рукавов, свободными складками ниспадавшем на могучий круп серого аргамака. Но, как говорят, невелика птичка, да коготок востер. Так и человека делает иной раз грозным и внушительным не наружность, а положение. Невзрачный старик искоса поглядывал на окружавших его приближенных и телохранителей, но ни с кем не разговаривал, ни с кем не советовался и лишь негромко отдавал приказания о перемещениях воинских отрядов.
Оба войска теперь, после трехдневного выслеживания, рыскания, тайных переходов, совершаемых в пугающей тишине, подошли почти вплотную одно к другому. Конные части кокандцев вырвались вперед. Они быстро меняли построения; отдельные всадники то носились вскачь по степи, то вдруг останавливались, как бы прислушиваясь настороженно.
Передовые подразделения войска генерала Черняева уже завязали бой. Сыпалась неумолчная дробь барабанов, время от времени била артиллерия. Черняевцы в бурном натиске потеснили левое крыло кокандцев. Солдаты, издали похожие в своих белых рубахах на аистов, наступали с двух сторон; не подходя к неприятелю ближе, чем на расстояние ружейного выстрела, они упорно продвигались вперед.
Аскербаши задумался, горько сморщив лицо, редко моргая покрасневшими веками. Руку, в которой зажата была камча, он поднес ко лбу и надолго замер в этой позе. Приближенные толпились растерянно и безмолвно возле того, кого все они считали полностью ответственным за исход сражения. Каждый исподтишка бросал испытующий взгляд на аскербаши — как, что будет? Аскербаши устало вздохнул.
— Чырнай-паша не хочет рукопашной, не подпускает наших ближе, чем на выстрел из ружья… так ему легче уничтожать нас, верно?
Абдымомуи-бек, ближе других находившийся к главнокомандующему, склонился перед ним.
— Повелитель прав, таков и есть замысел неверного, — негромко сказал он.
Аскербаши не произнес в ответ ни слова — он продолжал думать, с беспокойством и тревогой глядя на то, как все ближе подкатывается лавина сражающихся. Наконец отдал короткий приказ:
— Окружение…
Аскербаши хотел завлечь неприятеля, пропустить его без особого сопротивления в самую гущу своих отрядов, лишить таким образом артиллерийской поддержки, а затем, ударив с флангов, окружить и заставить принять бой лицом к лицу. Тогда скорострельные ружья окажутся почти бесполезными для русских солдат и почти безвредными — для кокандских воинов. Генерал Черняев попадет в железное кольцо. Удастся ли это? Кровь ударила военачальнику в голову, сердце сжалось при мысли о том, что генерал, быть может, уже разгадал его замысел. Терпение, выдержка изменяли ему с каждым мгновением; аскербаши погнал коня на левый фланг…
Генерал Черняев опустил подзорную трубу. Еще некоторое время смотрел он невооруженным глазом на поле битвы, прикидывая расстояние, потом приказал, чтобы резервные казачьи сотни вступили в бой. Генерал действовал осмотрительно: если этим сотням придется отступить под давлением количественно их превосходящего врага, то отступят они под прикрытие своих пушек и при поддержке артиллерийского огня снова перейдут в наступление. Если же контратаки не последует, можно будет потеснить кокандцев еще и занять новые выгодные позиции. Генерал снова поднес подзорную трубу к глазу. Одетые в красное пехотинцы-сарбазы поспешно выкатывали на бугры медные пушчонки, так называемые «китайки». Ближе, там, где сосредоточились конники-сипаи, то и дело вспыхивали выстрелы фитильных ружей. Генерал не мог понять, куда палят кокандские стрелки. Пригляделся к растянувшейся в цепь роте своих стрелков — нет, там как будто бы нет потерь ни убитыми, ни ранеными. Но вот в поле зрения генерала попал холм в самом центре неприятельского расположения. На холме группа всадников… Вот они двинулись к своему левому флангу, предводительствуемые стариком на светло-сером коне. Черняев глядел на старика, приговаривая:
— Алымкул… знаменитый аскербаши… Да, да, он самый… Явился, значит, на переднюю линию…
Алымкул приказал отборным частям сипаев немного отступить. Сам он в сопровождении нескольких телохранителей остался на пути у ведущих наступление частей генерала Черняева. Пули взрывали землю совсем рядом. Светло-серый аргамак, тихо всхрапывая и насторожив уши, прислушивался к незнакомым звукам, беспокойно грыз удила и переступал ногами. Аскербаши горячил скакуна, подхлестывая его собранными в левую руку поводьями. Зажатая в правой руке сабля со свистом рассекала воздух; Алымкул несколько раз выкрикнул боевой клич, желая привлечь к себе внимание врага. Он приказал палить из пушек безостановочно — пусть Черняев думает, что аскербаши предлагает ему открытый бой. Нечего было надеяться, конечно, что «китайки» нанесут противнику сколько-нибудь серьезный урон, — они по сравнению с артиллерией русских все равно что игрушечные. Ядра далеко не долетали до цели и, падая, катились потом по пыльной земле, но сарбазы заряжали снова и снова и палили, как бешеные, из подпрыгивающих пушчонок. Аскербаши все еще гарцевал на холме. Вдруг конь одного из телохранителей громко заржал, резко взвился на дыбы и тут же упал замертво, придавив седока. Страх отразился на лицах у всех, кто окружал главнокомандующего, но сам он и бровью не повел и, словно ища смерти, оставался на виду у неприятеля… Генерал Черняев видел все это. Аскербаши казался ему легкомысленным — так впору вести себя молодому джигиту с горячей, неразумной головой… Генерал опустил подзорную трубу и улыбнулся.
— На Востоке еще не боятся подставлять под пули незащищенную грудь. А пуля и героя не пощадит! Этак наш аскербаши скоро угодит на тот свет.
— Насколько мне известно, он выходец из маленького кочевого племени басыз, — напомнил генералу стоявший подле него ориенталист в военном мундире. — Он, так сказать, вождь и вдохновитель самой беспокойной и воинственной части кокандцев. Этот невзрачный старичок сумел благодаря своей хитрости и уму объединить и снова сделать боеспособными истощенные междоусобными распрями разрозненные роды и племена. В меру своих возможностей, конечно.
Генерал к этим словам отнесся неодобрительно. Все еще вглядываясь в даль, он сказал негромко, будто самому себе:
— Поздно спохватился. Пусть трепыхается, сколько хочет, да подставляет грудь под пули — его дело проиграно…
— Это ясно.
Генерал не спеша пожевал губами, сплюнул на землю, вытер рот белоснежным платком и, расправив привычным жестом усы, отдал приказ ударить из орудия по холму, на котором находился Алымкул со свитой.
— Та-ак, посмотрим, что ты за герой…
И генерал снова поднес к глазам подзорную трубу. Ему интересно и весело было увидеть, какой переполох начнется там, на холме, когда, вздымая серую пыль, грянется оземь тяжелое ядро из могучей пушки, когда шарахнется светло-серый аргамак, прочь унося своего безрассудно смелого хозяина. Но аргамака на холме не было! Генерал посмотрел еще, козырьком наставив ладонь над глазами. Редкие кусты верблюжьей колючки… труп лошади… и больше ничего. В ту же минуту слева и справа появились, хлынули конные неприятельские лавы.
— Обмануть решил, ах, старая лиса! Окружить хочет! — вскрикнул Черняев. — Отойти назад! Быстро!
Связной с приказом генерала поскакал во весь опор к стрелковой роте на передовую. Генерал побледнел, его все больше охватывал веселый азарт.
— Живей! Держать оборону со всех сторон, прикрываясь орудийным огнем. Ха, я же говорил, что они привыкли лезть прямо под пули! Ладно, пускай лезут, если полосатые халаты пулей не пробьешь! — возбужденно приговаривал генерал, блестя глазами. Он внимательно наблюдал за быстрым перемещением передовых отрядов неприятеля, и эта быстрота начинала его беспокоить. Что, если конница прорвется сквозь артиллерийский заслон?
Именно это задумал кокандский аскербаши. Не надо сразу идти напрямик; надо прежде всего потеснить один из флангов неприятеля, смять его, окружить и ударить с тыла, чтобы расстроить вражеские ряды, заставить их развернуться и принять рукопашный бой. А для этого нужно смело идти навстречу выстрелам. Не испугаешься пули — победа за тобой, испугаешься — все, конец, поражение, разгром… Отступать — но куда? До каких пор отступать? Охваченный боевой горячкой, аскербаши уже не мог спокойно стоять на месте; он готов был со слезами ярости уговаривать каждого воина, чтобы только поднять в атаку все свое войско.
— Хайт! Айт! Волк попался в капкан, сам пришел в него. Загоняйте волка, хайт, хайт! Окружайте, топчите…
Вытянувшееся цепью многочисленное войско с грозным шумом, точно бурный селевой поток, охватывало левый фланг черняевцев. Пули сыпались градом, но вспыхнувшие огнем сердца уже не ведали страха; размахивая мечами, неслись вперед на крыльях смерти кокандские конники, готовые, казалось, в беге опередить своих коней. У-у-у! Хайт! Хайт-тайт! Земля гудела от протяжного крика, от грохота барабанов, от топота копыт. Установленные на высотах пушки генерала Черняева изрыгали раскаленные ядра. Легкие на скаку аргамаки шарахались от катящихся ядер, перепрыгивали через трупы людей и лошадей и, тут же, настигнутые пулями, падали со стонущим ржанием; то один, то другой всадник опрокидывался с седла, раненный или убитый, а конь продолжал тащить вперед запутавшегося ногами в стременах хозяина. Запах крови смешивался с запахом пороха, отравляя воздух.
— Хайт! Хайт! Окружайте! Смять их, растоптать… Хайт! Да помогут вам духи предков…
Голос аскербаши, то властный, то жалобно-пронзительный, точно песня дервиша, неумолчно звучал над хаосом сражения. Им словно насыщены были столбом поднявшаяся пыль, кровавый чад и голубоватый пороховой дым.
Генерал Черняев занял круговую оборону. Солдаты и спешенные казачьи сотни отстреливались лежа, внося Сумятицу в ряды одичало несущихся конников. Но натиск был таким бурным, что черняевцы хоть и медленно, а все же отступали. Кокандцы несли огромные потери, но рвались напролом, разливались неудержимым потоком, и уже вступали врукопашную самые отчаянные из них. Пренебрежительная улыбка медленно сходила с лица генерала Черняева. Насколько хватит сил отстреливаться? Насколько хватит упорства у этих дикарей?.. Что-то дрогнуло в сердце генерала…
Аскербаши тем временем отделился от своей свиты. За ним теперь следовал только один телохранитель: словно тень, не отставая ни на шаг, ни на миг не теряя военачальника из виду. Мрачен был этот телохранитель, смуглый дочерна, суровый и безмолвный всадник на вороном без единой отметины коне. Крепко сжав губы, сощурив глаза так, что не видно было белков, пристально глядел телохранитель на своего господина, а фитильное ружье, которое держал он, готово было выстрелить в любую минуту. Аскербаши был, казалось, само средоточие буйного наступления кокандской конницы; он носился среди своих воинов на светло-сером скакуне, размахивая мечом, и грозным кличем неустанно призывал к атаке.
— Хайт! Х-а-айт!..
Вдруг аскербаши остановился. Считанные секунды он был неподвижен, но черный телохранитель, быстро оглядевшись по сторонам, тут же кинул зоркий взгляд на спину главнокомандующего и неожиданно соскочил с вороного на землю. На него никто не обратил внимания в горячке боя. Укрывшись за корпусом лошади, телохранитель просунул ствол ружья сквозь гриву вороного. Он спешил, и руки у него дрожали, он не мог целиться. Телохранитель потянул ружье к себе, затем снова просунул его сквозь гриву и, убедившись, что на него по-прежнему никто не смотрит, выстрелил главнокомандующему в спину. Аскербаши дернулся, закинул назад голову, но тут же склонился всем телом к луке седла и замер. Маленькие глазки телохранителя теперь были широко раскрыты; согнувшись, натягивая поводья трясущимися руками, медленно пятился он назад. Аскербаши, напрягая последние силы, повернул голову, изо рта у него показалась кровь. Обессиленным, хриплым голосом окликнул он телохранителя по имени, позвал его на помощь. Тот не отозвался. Страх сотрясал его; с трудом взобрался он в седло и, понукая коня, поехал прочь — опасливо, точно вор. Черной тенью мелькнул он несколько раз среди других всадников и наконец скрылся.
Главнокомандующий очнулся и понял, что ранен. Упорная сила родилась где-то в глубине его существа, возвращая от смертного изнеможения к сопротивлению боли и смерти. Он ухватился руками за гриву аргамака. Увидев, что меч упал, нагнулся, чтобы достать его, но не смог, не хватило сил. Аскербаши начал сползать с седла. Светло-серый конь, чувствуя, что хозяин натягивает узду, сделал круг и в испуге остановился. Алымкул, ухватившись за стремя, попробовал встать. Лоб его покрылся испариной, кровь изо рта стекала на грудь. Он захлебнулся кровью и, выпустив стремя, упал лицом вниз, широко раскинув руки. Конь вздрогнул от запаха крови, захрипел и попятился.
О, игра судьбы… Он, Алымкул — аталык[1], всевластный правитель, опора народа и государства… Он ли не выбирал в друзья себе умных, а в родичи — сильных? Где они все? Почему нет рядом никого теперь, когда он лежит, захлебываясь кровью?
Опершись о землю слабеющей рукой, в последний раз приподнялся он и, как беркут, которого не удержали в вышине сломанные крылья, с тоской во взоре поглядел вдаль. Красный туман застилал глаза, огненно-красными показались ему и земля, и трава, и камни, и даже собственные руки — костистые, поросшие жесткими волосами; с криком метались в адском огне, не находя выхода, несущиеся навстречу пулям конные воины…
Свита аталыка сгрудилась вдалеке. Люди пригнулись к шеям коней, чтобы укрыться от выстрелов. Но вот один из телохранителей заметил светло-серого аргамака, который, лишившись хозяина, то брел, путаясь в упавших поводьях, то шарахался в сторону. Телохранитель испуганно охнул, и на его голос все обернулись. Несколько человек бросилось ловить коня. Тревога охватила сердце каждого, бледностью залила все лица, страхом наполнила взгляды. Где аталык? Что случилось? Не сговариваясь, поскакали все туда, откуда прибрел светло-серый конь.
Алымкул лежал ничком между двумя кустами верблюжьей колючки. Темная кровь расплылась под ним, растекаясь в стороны и впитываясь в землю. Его перевернули на спину.
Упав возле аталыка на колени, зарыдал верный ему Абдымомун-бек. Остальные молчали, хотя у многих слезы навернулись на глаза. Смерть Алымкула ошеломила его приближенных, и кое-кто, крепко стиснув челюсти и сжав губы, озирался, отыскивая путь к бегству и спасению собственной жизни.
— Это убийство…
— Предательское убийство. Ему стреляли в спину.
— Откуда? Кто стрелял?
Плачущий Абдымомун-бек в гневе ударил кулаком по земле.
— Глаз глазу враг… что за времена пришли! Где были телохранители? Тащите их сюда, чтоб глаза у них вытекли, у скотов! Всех сюда!
Из телохранителей не досчитались одного, того, кто теперь несся, вздымая пыль, по дороге в Ташкент — черный всадник на вороном без отметины коне.
Быстрее ветра облетела войско весть о том, что главнокомандующий предательски убит. И смешались яростно атакующие конные сотни; то один, то другой всадник натягивал повод коня. Растерянными чувствовали себя тысячники и пятисотпики; все нерешительнее звучали слова боевых команд, все подозрительнее оглядывались один на другого те, от которых зависело бросить воинов в битву или остановить их. Кого теперь слушать? Чьи приказы выполнять? Никто не хотел взять их на себя. В самый тяжелый момент войско оказалось обезглавленным.
Передовые части кокандского войска уже зашли в тыл Черняеву; неожиданно ряды их начали редеть, наступающая лавина повернула прочь, понеслась в сторону, не вступив в бой. Передние остались без прикрытия и без поддержки. Всадники превратились в живые мишени для пуль. То один, то другой валился с седла наземь. Не щадили пули и коней.
Генерал Черняев получил возможность поправить положение своих отрядов, укрепить позиции и теперь готовился отразить вторую атаку кокандцев. Откуда ждать их на сей раз? Генерал не торопясь наводил подзорную трубу по всем тем направлениям, откуда можно было ожидать атаки. Пока ничего подозрительного видно не было. На холмах и холмиках колыхались от ветра боевые знамена, барабаны сзывали к ним воинов. Единое, слитное, как поток, войско на глазах у генерала распалось: конники отступали, по одному, по два, по нескольку человек подтягивались к своим знаменам. Что с ними случилось? И почему командующий покинул свой наблюдательный пункт и оставил поле боя в такой час?
Генерал глазам своим не верил. Какую новую хитрость задумал старый волк?
— Что с ними случилось? — повторял Черняев, снова и снова поднося к глазам подзорную трубу. — Вот он, Восток! На каждом шагу неожиданность.
Беспокойный светло-серый конь, как генерал ни высматривал, больше не попадал в поле зрения.
Зеленая долина. Поросшие негустым камышом и невысоким кустарником речные берега. В разнотравье там и сям разбросаны красновато-розовые пятна — цветет клевер; чуть подрагивают пахучие желто-серые верхушки полыни, белые головки опушившихся одуванчиков будто ждут дуновения ветра. Но ветра нет, и оттого так безмятежен неровный полет белых и желтых бабочек. В неподвижном воздухе стоит тишина, в которой особенно четки птичьи трели.
Тенирберди медленно спускался по зеленому склону в долину; рыжая кобыла, за которой шел жеребенок, осторожно ступала по извилистой узкой тропе.
На берегу реки одинокое тутовое дерево, раскидистое, тенистое — шахский тут, как его здесь называют. Ни один путник, если он не спешит, не откажется отдохнуть под этим деревом, корявые ветви которого усыпаны плодами, а листва никогда, даже при полном безветрии, не остается спокойной. Издали верхушка дерева напоминает темное озерко, покрытое рябью, — вечно шепчутся, кипят, переливаются листья тута.
Тенирберди ослабил подпругу, сиял уздечку и пустил кобылу пастись в горном клевере. Отвязал от тороки маленький бурдюк с кумысом, не спеша отнес его в тень дерева и подвесил на ветку. Два сорокопута вырвались из густой листвы, взмыли вверх; золотисто-желтые крылья сверкнули на солнце, и птицы закружились, распевая, над деревом. Старик постоял, следя за их полетом, любуясь сверканием крыльев и слушая веселую песню. Потом он по стариковскому обыкновению помолился, вознося богу благодарность за все живущее, и пошел к ячменному полю. Он приехал нынче поглядеть на свой ячмень — скоро ли созреет урожай.
Дождь в этом году выпал вовремя; рано посеянный ячмень хорошо выколосился, стоял густо, тяжелые колосья клонились к земле, полные сочных зерен, — сердце радовалось на них. Старик-земледелец улыбался, искорки вспыхивали у него в глазах. Он сорвал колос, растер его в ладонях, надавил ногтем на крупное зерно и удовлетворенно покивал головой.
В прошлый раз зерно было еще молочное, а сегодня уже затвердело. Самое большее через неделю можно жать, а там и отведать ячменный взвар, если богу будет угодно…
Он не хотел бросать зерна на землю. Собрав в горсть, ловко кинул их себе в рот. Глаза старика смотрели теперь вдаль, — туда, где скорее угадывалась, чем видна была сквозь светло-серые облака цепочка высоких гор со снежными вершинами, и куда медленно плыло солнце.
Нескорым стариковским шагом, ни о чем не думая, брел Тенирберди по краю ячменного поля. Губы старика шевелились: он все еще жевал, посасывал зерна. Остановился ненадолго, стряхнул приставшую к рукам зеленую колючую полову и пошел дальше.
Он был худой, высокий, костистый. Борода и волосы с проседью, а усы белые, как иней; только жесткие, сильно отросшие к старости брови оставались черными. Лицо темно-бронзовое, прорезанное глубокими, крупными морщинами. Умудренный жизнью, полный естественного достоинства человек.
К дереву, между тем, подъехал еще один всадник. Кто бы это мог быть? Сощурив слезящиеся от яркого солнечного света глаза, наставив над ними ладонь козырьком, смотрел старик, как спешивается всадник. Все с той же медлительностью переставляя худые ноги, Тенирберди двинулся обратно. Прежде всего оглядел привязанного к дереву коня. Незнакомый. Хозяин коня, заложив за спину руки с зажатой в одной из них свернутой пополам камчой, стоял и смотрел на реку. Услышав шаги старика, он обернулся и шагнул навстречу, но старик смотрел настороженно и отчужденно, на приветствие ответил холодно. Человек с камчой протянул к Тенирберди руки, здороваясь, и тогда старик узнал его.
— О, да это Сарыбай-соколятник! В добрый час, в добрый час… Иди сюда, посиди…
Сарыбай улыбнулся.
— Давненько тебя не видно…
Тенирберди снял с ветки и расстелил черную козью шкуру, усадил на подстилку неожиданного гостя, сам же встал коленями прямо на землю, нагретую солнцем. Тепло разлилось у старика по всему телу.
— Да, мой Сары… добро пожаловать, давненько тебя не видно, — повторил Тенирберди.
Сарыбай — худощавый, с редкой и жесткой рыжей бородой, с сильно припухшими веками зорких глаз — одет был в тонкий кашгарский халат, заправленный в широкие, расшитые богатым узором кожаные штаны. На ногах у него сыромятные сапоги с загнутыми вверх носами, в руке — камча с серебряной рукоятью.
— Слоняюсь без дела, Тенирберди-аке. Беркут мой линяет.
— Если тебе нечего делать, посторожил бы мое просо, оно вот-вот поспеет, — пошутил Тенирберди и почти беззвучно рассмеялся, обнажая беззубые десны. — Посади своего линялого беркута на верхушку дерева, ни один воробей на поле не прилетит!
Сарыбай ответил на шутку шуткой.
— А какую плату получу я за праведный труд моего беркута, Тенирберди-аке?
— Поделим урожай!
— Ну, если так, я готов каждый год сажать моего беркута на тутовое дерево, чтобы иметь долю в вашем урожае.
— Идет!
— Неплохо я заживу, неплохо! Буду полеживать в юрте и получать готовую еду. И коня не надо мучить, он тоже отдохнет!
Посмеялись. Потом Тенирберди, сдвинув косматые брови так, что в них совсем спрятались его глаза, сказал:
— Ты прав, мой Сары… Нелегко добывать пропитание. Вот ячмень мой не совсем еще поспел, а я хотел было собрать небольшой снопик и накормить ребятишек поджаренным зерном. Каждый день надо присматривать за полем, того и гляди скот потравит. Аил вон он где — за холмом, у источника, ты сам знаешь. Да… надо, надо ребятишек кормить…
— Как же, Тенирберди-аке, жить-то надо. Хлеб сеять, конечно, дело спокойное, если все идет по порядку.
Для кочевников, которые всю жизнь перегоняют скот с места на место в поисках сочных пастбищ и чистой, изобильной воды, хлебопашество — занятие редкое. Они считают, что это дело для стариков или для тех, кто послабее. К земледелию кочевник обращается после какой-нибудь беды — скот угонят, джут [2] случится или еще что. Тогда только и оценят зерно, его вкус, его притягательную силу. Куда привычней охотиться с гончими или с беркутом, куда легче напасть из-за какой-нибудь пустой ссоры на соседний род, ограбить его, ежели силы достанет. Все это исстари ведется, от дальних предков.
Сарыбай-соколятник поддакивал Тенирберди, чтобы не обидеть старика. Сам он, мирза-охотник, выпускает своего беркута на любую дичь, когда и где захочет, живет весело, сытно и свободно, а на бедняков, сеющих по долинам ячмень, смотрит сверху вниз, неинтересна ему вся эта суета. «Нашу долю аллах щедро рассыпал по горам», — эта нехитрая мысль составляет основу его жизни. Беспечный, беззаботный, словно сытый ребенок, соколятник сидел и поигрывал бахромой на серебряной рукоятке камчи.
— Решил навестить вас, Тенирберди-аке, долгих лет жизни вам.
— Бог благословит тебя, мой Сары.
— Неприлично приходить с пустыми руками… — Са-рыбай вытащил из расшитой охотничьей сумки шкуру рыси. — Вот вам на шапку.
Тенирберди так обрадовался, что не сразу смог протянуть руку за подарком, и радость его была приятна охотнику.
— Охотился по первой пороше, мех — как серебро. Примите этот скромный подарок за дорогой и носите на здоровье, Тенирберди-аке.
Тенирберди не по-стариковски ловко поднялся на ноги, встряхнул мех, держа шкуру за морду. Хвост рыси мел по земле, прекрасный мех играл на солнце серебристым блеском.
— Хороша! — просиял Тенирберди. — На шапку многовато… да… шкурка большая… Выйдет на шубу воротник. А с шапкой можно и повременить.
— Ладно, Тенирберди-аке, на шапку пойдет черно-бурая лиса!
— Спасибо тебе, соколятник!
Тенирберди развязал бурдюк с кумысом. Соскучившийся по обстоятельной беседе старик не отпускал Са-рыбая до самого захода солнца.
Наконец охотник решительно встал с места.
— Мне пора, Тенирберди-аке. Повидались, потолковали, что может быть лучше для человека.
Тенирберди уговаривал:
— Сары мой, куда ты? Отведал только нашего плохонького кумыса, как же так? Дом наш недалеко…
— Спасибо. Я не раз гостил у вас. Живы будем, еще повидаемся, Тенирберди-аке.
Тенирберди снова показал в улыбке беззубые десны.
— Ну ладно, Сары мой, — сказал он, вежливо подсаживая гостя в седло, — спасибо, что помнишь старика. Бог тебя наградит за то, что ты меня уважил.
Удерживая коня за повод, он продолжал:
— Ты уезжаешь от меня с пустыми руками. Хлеб, видишь, не поспел… Ну, конь под тобой, приезжай еще раз, когда будет урожай. Увезешь ячменя коню на корм и проса себе на бозо[3]. Погреешь зимой живот. Доброго пути, Сары мои!
— Будьте здоровы! — тронув коня, отвечал Сарыбай. — До свидания, Тенирберди-аке.
Тенирберди крикнул ему вслед, чтобы подтвердить свое обещание:
— Приезжай, Сары, обязательно приезжай, не забудь!
Долго стоял потом старик под деревом, глядя на свисающий с ветки подарок охотника и слегка дотрагиваясь ладонью до легкого, пушистого меха. На такой подарок надо ответить подарком, не менее ценным. Так велит обычай. Уважили тебя — уважь и ты. Кто дарит первым, тем самым дает знать, что желает нечто получить в подарок именно от этого человека. Почти меновая торговля, закрепленная многовековой традицией. Тенирберди решил отдать Сарыбаю вьюк проса — соколятник должен остаться доволен.
Солнце гасло, прячась за горы. На зеленую долину опускался прохладный вечер.
Отряд из пятисот джигитов, днем и ночью настегивая коней, уходил все дальше от поля битвы, от неумолимо настигающих пуль, от смятения, от непонятной и потому страшной силы, которая в решающий момент лишила войско главнокомандующего. Уходил к родным кочевьям, туда, где остались престарелые родители, любимые жены и дети. Каждый всадник охвачен был тревогой и спешил, — так спешит беркут, заметив подбирающегося к гнезду охотника. Вдали уже маячили знакомые горы с белыми вершинами, будто матери, повязавшие на головы белые платки и вышедшие сыновьям навстречу. С новой силой вспыхнула у джигитов тоска по отчему краю при виде этих гор, с новой силой погнали они коней. Рубахи у всадников прилипали к телу, онемели согнутые ноги. Кони исхудали, шерсть у них не просыхала от пота. На рассвете седьмого дня доскакали джигиты до предгорий, где встретились им первые стойбища, — пустые, оставленные людьми.
Темнела холодная зола в яме-очаге. Торчал неподалеку врытый в землю кол. По вытоптанной скотом земле, подымая легкую пыль, шурша пожелтевшей травой, дул, что-то отыскивал порывистый ветерок. В сае [4] журчал родник; летала над ним с пронзительным чекотаньем беспокойная, вертлявая сорока. Трепеща пестрыми крыльями, она то и дело ныряла в густые заросли. И больше ни единого живого существа.
Жители откочевали выше в горы, на пастбища. Но даже давно брошенная, опустевшая стоянка успокоила джигитов. Только теперь почувствовали они тяжелую усталость, расседлали коней, стреножили их и пустили на траву. Сами же растянулись на земле и, подложив седла под головы, заснули таким крепким сном, каким можно спать, наверное, только на родном месте…
Перевалило за полночь. Кулкиши отправился в путь затемно, чтобы доехать по холодку, — так и дорога короче покажется. Ехал, нигде не задерживаясь. Поднялся на невысокий перевал и вдруг услыхал людской говор, конское фырканье, донеслось даже звучное похрустыванье травы на зубах у лошадей. Там и сям огоньки… Что за табор расположился на старом стойбище? Сердце у Кулкиши гулко забилось от страха, по коже подирал мороз. Разбойники?
…Кулкиши привели к человеку, который, опершись на локоть, лежал на курпаче [5], лежал и невеселую, видно, думу думал, потому что хмур был, неподвижен и глаза опустил. На вид лежащему было лет тридцать. На голове у него красная повязка, над повязкой торчит султан сотника. Темно-синий камзол заправлен в расшитые понизу узором кожаные штаны, из-под которых торчат загнутые вверх носки красных кожаных сапог. Опоясан человек был кривым мечом.
Кулкиши глянул повнимательнее и — узнал. Бекназар! Кулкиши негромко поздоровался. Голос его, должно быть, показался Бекназару знакомым. Окинув Кулкиши быстрым взглядом, сотник привстал. Кулкиши осмелел:
— Бекназар, дорогой… благополучно ли возвратились, помоги вам святой покровитель джигитов?
Бекназар крепко прижал руку Кулкиши к своей груди.
— Кулаке! [6] Как дела? Как народ наш, Кулаке?
— Слава богу, слава богу… народ живет себе… Лишь бы с вами все было благополучно.
Бекназар оживился, сел, скрестив ноги.
— Доброго пути вам, Кулаке, но куда это вы едете, на ночь глядя?
— Да все забота о хлебе насущном гонит, Бекназар! На базар собрался.
— Урожай-то не поспел еще?
— Вот то-то, что нет… Через неделю ячмень должен поспеть, пожелтел уже. Не только детям, а и нам самим надоели кислый айран[7] да жидкий кумыс. Не утерпел, нажег немного угля, хочу продать на базаре и купить толокна.
— Где сейчас аил Тенирберди-ака?
— У каменистого родника. Мы все там собрались. Тенирберди-аба стережет от потравы свое ячменное поле в долине возле речки.
Снова нахмурился Бекназар; уставившись в одну точку, думал он некоторое время, а потом сказал тихо:
— Кулаке, возвращайся. Прямо отсюда возвращайся назад…
— Ладно, — ни о чем не расспрашивая, согласился растерянный Кулкиши, а Бекназар, казалось, и не слыхал его ответа и больше не замечал его самого.
Только теперь обступили Кулкиши джигиты, градом посыпались вопросы.
— Кулаке, скажи-ка, где наш аил сейчас?
— А наш, Кулаке?
— Трава в этом году как? Скоту сытно?
— Падежа не было?
Кулкиши отвечал, но на сердце у него было тревожно. Почему Бекназар так настойчиво советовал ему возвращаться? Он поехал по делам, а как же теперь — с пустыми руками назад?.. Еле-еле отделался от джигитов. Вспомнил о лошади.
— Конь-то мой где? — беспокойно спросил он у Эшима. — Вас много, как бы не забрал кто моего коня!
— Зачем, кому он нужен? Пасется тут где-нибудь…
Кулкиши нашел гнедого чуть подальше при дороге. Вьюк сбился на сторону; передними ногами конь запутался в поводьях и теперь не мог ступить ни шагу. Умное животное с укоризной поглядело на хозяина и негромко заржало.
Высоко в небе обломком кривого меча проблескивал сквозь медленно плывущее темное облако месяц. Восток белел. Слабое, неверное пламя костра, вспыхивая, ненадолго освещало смуглое лицо Бекназара. Потом лицо его снова пряталось в густой тени.
— Бекназар-аке, пансат [8] ждет вас, — сказал, подходя к костру, посланный джигит.
Брови у Бекназара сошлись на переносице, но ни слова не произнес он в ответ. Посланный постоял немного и, не решившись повторить приказ, незаметно удалился.
— Кони готовы? — спросил Бекназар, обращаясь к своим джигитам.
— Готовы, Бекназар-аке…
Бекназар встал. Эшим подвел к нему горячего вороного аргамака с белой звездой на лбу. Бекназар, однако, не сел в седло, а быстрыми шагами пошел к костру, который светился поодаль. Эшим, держа в поводу своего и Бекназарова коня, пустился следом за сотником неспешной пробежкой. За ними двинулись и остальные джигиты — кто верхом, кто пеший.
Перед Бекназаром расступились, когда он подошел. Не шевельнулся лишь человек в парчовом халате внакидку, устало задремавший, сидя у огня. Человек был худой, с сильно припухшими веками, седобородый. Белого меха тебетей лежал позади него на траве, а он сидел попросту — в черной суконной чеплашке. Известный и влиятельный по всей Аксыйской округе Кокандского государства Абиль-бий имел военный чин пансата.
— Ассалам алейкум! — громко поздоровался Бекна-зар в мгновенно наступившей у костра настороженной тишине.
Абиль-бий откликнулся приветливо и с таким видом, будто он только сию минуту заметил приход сотника:
— Сюда… Подойди, батыр… — он хлопнул себя по колену.
— Вы приказали позвать меня, пансат-аке?
Абиль-бий окинул Бекназара пристальным взглядом и начал неторопливо, вкрадчиво:
— Батыр… есть одно дело, которое надо обсудить. В трудное время нет ничего лучше доброго совета. Давай посоветуемся.
Бекназар опустился на землю возле костра, поджав под себя одну ногу.
— Я слушаю вас.
Абиль-бий был явно чем-то встревожен. Еще раз посмотрел он испытующе на Бекназара.
— Из семьи, которая распадается, прежде всего уходит согласие. Несправедливым становится отец, бесчестным — сын, сплетницей — хозяйка и воровкой — невестка. Они не уважают друг друга, забывают о долге перед семьей. Вот о чем нам надо крепко подумать, батыр.
Карачал-батыр, который сидел неподвижно и грел руки над огнем, не особенно прислушивался к словам Абиль-бия. Всю свою жизнь Карачал провел на коне; смелый, но невежественный, он не умел ценить хорошо сказанное и веское слово и всегда был грубой силой в руках Абиль-бия, силой, которую, когда есть в ней нужда, можно было направить в любую сторону.
— Закрылись глаза аталыка, — продолжал пансат. — В орде теперь начнется собачья грызня, начнутся драки, будь они прокляты. А русские наступают. Мы же обезглавлены, нас раздирают междоусобицы. Воспользовавшись этим, нас разгромят русские либо растопчет хан. Что тогда? — Абиль-бий благочестиво провел несколько раз своей худой, жилистой рукой по бороде.
— А когда ее не было, собачьей-то грызни, в вашей орде? — сказал Бекназар. — Для народа ваша орда — истинное бедствие.
Абиль-бий улыбнулся едва заметно.
— Орда не только наша, она и ваша, батыр.
Бекназар промолчал, Абиль-бий чутко следил за выражением его лица и, казалось, даже за тем, как он дышит. И хорошего, и плохого можно было ожидать от этого разговора. Сотник Бекназар… В последнее время он держит себя отчужденно и независимо. Почему? Провинился и хочет скрыть свою вину? Затаил обиду? Смерть Алымкула от руки предателя сделала еще заметней холод отчуждения. Бекназар окончательно разуверился в тех, кто возглавлял ханство, — они занимались по преимуществу интригами и дворцовыми переворотами; сейчас Бекназар ненавидел пансата только за то, что он близок был к правящей верхушке. От самого Ташкента двигались они по одной дороге, но встретились для разговора впервые.
Абиль-бий все смотрел на Бекназара. Пансат готов был к любому решению. Хотелось ему во что бы то ни стало сохранить даже в смутное время свое положение, свое влияние на таких, как этот ловкий сотник, сохранить, опираясь на родственные связи, на обычай. Но именно в смутное время надо было вести себя как можно осторожнее, не лезть вперед, не проявлять излишнее рвение и, обласкав Бекназара, использовать его в своих целях. А там видно будет! Впалые щеки пансата дрожали, глаза покраснели от ветра и бессонных ночей.
— Нам сейчас необходимо единство, батыр.
Бекназар выжидал. Сидел, будто каменный, глядя на угли в костре. На последние слова пансата кивнул согласно.
— Кроме тебя, батыр, некому сейчас возглавить войско рода сару, — продолжал Абиль-бий. — Надо бы об этом объявить народу нашему, как прибудем к своим аилам. Собрать всех — и молодых, и стариков — и объявить. Но джигиты наши устали, трудно будет вновь собрать их, когда разойдутся они по домам. На это уйдет много времени. Значит, не собирать их надо лишний раз, а распустить по домам так, чтобы они готовы были по первому боевому зову вскочить в седла, чтобы знали, под чье знамя зовут их.
Бий сделал паузу и сказал значительно:
— Если тебе понадобится наш совет, совет старшего, умудренного жизнью, мы готовы дать тебе этот совет, готовы помочь тебе.
Пансат ожидал, что после таких слов Бекназар вскочит, начнет кланяться и благодарить. Но тот ничего не сказал, не шевельнулся, даже не изменился в лице. Проницательный Абиль-бий понял, конечно, что значило это молчание: «Я могу договориться с джигитами и без твоей помощи, бий. Я проживу и без твоих советов». Неужели понапрасну все это говорится? Неужели он чересчур избаловал сотника, дал ему много воли? Пансат еле сдерживался. А Бекназар в свою очередь хорошо чувствовал, какая буря бушует в груди у пансата, но не боялся этой бури ничуть. Снежный вихрь силен, но разбивается, налетев на скалу.
— Попробуем, — сказал сотник, и небрежный ответ уверенного в своих силах человека только подлил масла в огонь. Абиль-бий все же овладел собой, изо всех сил стиснув зубы. Ладно, пусть сотник берет на себя воинские заботы. Пусть водрузит на свои плечи весь груз смут и междоусобиц, пусть отвечает за все своей головой! Пансат шевельнул губами, спрятавшимися в седой щетине усов и бороды, и сказал еле слышно:
— Тогда надо объявить.
Пока шла беседа у костра Абиль-бия, воинский табор гудел, подымаясь в дорогу. Джигиты ловили коней, седлали их, затаптывали костры, шумно переговаривались. Теперь все воины по приказу сотников, пятидесятников, десятников двинулись к костру пансата, чтобы услышать новость.
Абиль-бий, Карачал и Бекназар сели в седла. Бекназар поднял вверх согнутую пополам плеть, повернулся к Абиль-бию, этим безмолвным жестом предоставляя ему слово. Пансат пристальным взглядом поглядел на стоящих в первых рядах вожаков, откашлялся. Передние приумолкли.
— Батыры, — начал пансат, — долгие речи разводить не к чему. Мы вступили на свою землю. Дальше пути наши начнут расходиться, джигиты разъедутся по родным аилам. Надо, чтобы, уезжая, каждый крепко запомнил одно. За этим и собрали мы вас… — Абиль-бий заговорил о древних обычаях почитания старших, о том, что младшему надлежит оставаться скромным, даже если он возвысится до небес, — так велит и шариат. Только после этого перешел он к сути дела.
— Вы сами видели, орда снова распалась. Видели вы и то, как наступают русские. В это тяжкое время безвластие приведет к разладу, свяжет нас по рукам и по ногам, лишит нас сил перед лицом наступающего врага. Надо, чтобы войско наше подчинялось одному предводителю, батыры. Я старый человек. Выберите себе военачальника-саркера из молодых — такого, чтобы и на язык и на руку был он силен. Такой у нас Бекназар. Что вы на это скажете? — Абиль-бий повысил голос, чтобы все слышали его. — Что бы ни случилось, мы его на произвол судьбы не оставим. Во всех начинаниях, во всех свершениях поддержим его, сколько хватит у нас сил. Ошибется он, свернет с прямого пути, — выведем на прямую дорогу, направим, сколько хватит у нас ума.
Новость взволновала всех, все пять сотен, приготовившиеся двинуться к родным кочевьям. Одни открыто радовались, громко выкликая имя Бекназара, другие было заспорили между собой, загудели, но успокоились, услыхав последние слова Абиль-бия. Пансат это заметил, и душа его снова закипела обидой, но внешне он оставался невозмутим.
Бекназар поклонился войску. Кто-то из джигитов еще раз громко выкрикнул его имя. Бекназар присмотрелся — кто? — но так и не узнал, увидел только в предрассветной мгле, что это всадник на горячем, нетерпеливом вороном коне. Конь гарцевал на месте, а всадник крутил над головой зажатую в руке камчу.
— Джигиты! — крикнул Бекназар, и голос его покрыл разраставшийся шум. — Вы слышали волю пансата. Если вы хотите в смутное время доверить мне ваши головы и силу ваших коней, хотите идти за мной, так дайте мне самому выбрать для вас дорогу. Слушайте меня беспрекословно, выполняйте мои приказы и не обсуждайте их, не вмешивайтесь в мои распоряжения. Это первое мое условие…
Сразу понял лукавый Абиль-бий, к кому прежде всего относятся эти слова. К нему, конечно! Старый хитрец потемнел лицом, — понял, что обманулся… Да, он, который участвовал в стольких интригах и переворотах, обманулся. Но понял он своим изворотливым умом и то, что не надо сейчас ссориться с Бекназаром; надо скрыть обиду и злость до поры до времени. И он бровью не повел на слова сотника. Бекназар честолюбив и самолюбив, он берет власть не для того, чтобы стать послушным орудием в чужих руках и выполнять чужую волю. Он и сам умеет властвовать. И это нравилось Абиль-бию. Он оценил слова Бекназара по достоинству, хоть они больно задели его самого.
Гудели голоса, приветствуя Бекназара; всадники напирали со всех сторон, круг в центре сузился.
— Джигиты! — снова крикнул Бекназар. — Полгода не снимали мы поясов, рубахи приросли к спинам…
Снова гул одобрения.
— Нам надо отдохнуть. Чем ближе к горам будем мы подъезжать, тем больше встретим наших аилов. Мы разойдемся по домам, мы должны сообщить родным о наших товарищах, павших в бою. Мы почтим их память, а потом каждый вернется в свою семью. Но не надо терять связь друг с другом. Пусть от каждого аила один джигит держит связь со мной. Это необходимо. Во всеоружии надо встречать беду, а там видно будет. Батыры! Хочу сказать о последнем моем условии…
Какое еще условие? Голоса стихли.
— Пусть не придется мне дважды повторять мои приказания! Никто не смеет перебивать меня, когда я говорю. Никто не смеет обгонять меня, когда я веду войско.
Его снова шумно поддержало большинство. Бекназар подтолкнул ногами своего скакуна.
— В дорогу!
Отдохнувший за время привала аргамак резко взял с места и, гордо подняв голову с яркой белой отметиной на лбу, понесся вперед.
Загудела земля от топота копыт. Разобравшись на ходу по десяткам, потянулись всадники к горам.
У Кулкиши, который впервые в жизни попал в самую гущу конного войска, закружилась голова. Растерянный, стоял он и не знал, как быть и куда податься. Он не мог везти уголь назад, а бросать его так не хотелось… Отвез бы он этот уголь кузнецам-сартам[9], своим давним приятелям, купил бы толокна, сушеного урюка, бязи на рубаху… а послезавтра вернулся бы к своим. Ребятишек обрадовал бы, аильчанам новости привез, самому приятно, что на базаре хорошо побывал. Кулкиши до крайности огорчался тем, что приходилось возвращаться с полдороги, не сделав задуманного. Но и отправиться туда, куда собирался, он не посмел. Подпихнув себе под зад пустые мешки из-под угля, пристроился он к последнему десятку конников и потрусил за ними, непрерывно подгоняя ленивого, как вол, гнедого…
Бекназар впереди. Вороной аргамак шел теперь иноходью. Следом за Бекназаром скакал Эшим.
Пансат ехал, погруженный в размышления. Изредка поглядывал он в сторону Бекназара. Душа у Абиль-бия горела, он никак не мог успокоиться, злоба захлестывала его. Нет, с этим нельзя, невозможно примириться! «Никто не смеет спорить со мной, вставать мне поперек дороги!» Это первое и последнее его условие, а? Да кто он такой, проклятие его отцу, чтобы говорить слова, которые не шли на язык темникам, а темники [10] эти сшибали с трона ханов не хуже, чем бабки с кона! У пансата сжалось сердце.
Айзада пришла с ведрами к роднику. Из родника только что напился небольшой табунок лошадей; лошади негромко фыркали и в нерешительности топтались на месте. Чистая, прозрачная вода выбивалась толчками и растекалась по земле среди густых зарослей пахучей мяты. Пестро-голубые бабочки опускались на сырой песок и тут же снова взлетали, тонкотелые стрекозы трепетали прозрачными крыльями над самой водой. Завидев Айзаду, лошади, неторопливо и осторожно ступая, начали одна за другой подниматься вверх по зеленому склону.
Молодуха опустила ведра на землю и склонилась над неверным, подвижным зеркалом воды. Вихрем крутились песчинки, поднимаясь со дна; дрожало, меняло очертания отраженное водою лицо молодой женщины, хмурое, бледное от тоски и тревоги. Так не шла тоскливая озабоченность красивому лицу, словно созданному для того, чтобы сиять радостью жизни. Женщина и сама удивилась своему отражению: слегка коснулась рукою лба, исхудавших щек, — в жесте был немой вопрос. Как же она изменилась… Айзада вздохнула и запела негромко и грустно.
Ветер подхватил жалобу женского сердца, пронес ее над благоухающими цветами; пронзительно тоскливой нотой ворвалась эта жалоба в беспечное пение птиц и унеслась в высокое синее небо.
Года не прожили они с Темиром, как забрали его в войско. На битву за веру, за хана — так говорили… Ускакали воины, только прогремел над землею топот конских копыт. Прошел год. Никаких вестей. Сколько раз вскакивала она по ночам и бросалась к двери, едва залает собака. Чутко прислушивалась к каждому звуку, долго стояла возле юрты, затаив дыхание, а в юрте тем временем просыпалась старуха свекровь, натужно кашляла, ворочалась беспокойно, — где невестка, что она делает, чего ждет в ночной темноте? Айзада понимала, что кашель этот — некое повеление ей возвращаться в юрту, и Айзада возвращалась, тихонько ложилась на свою постель.
— Что там? Скотина испугалась чего? — стонущим голосом спрашивала старуха, пустым вопросом прикрывая истинные свои мысли. Зачем невестка так часто выходит из юрты по ночам, как бы не сбилась с пути, не завела с кем-нибудь шашни…
— Нет, я просто так… — сдавленно отвечала Айзада и потом долго лежала без сна, думая о своем. В юрте раздавался храп стариков; доносился снаружи унылый крик козодоя. Женщина, не смыкая глаз, глядела в темноту и не замечала иной раз, как наступало утро.
…Айзада утерла рукою слезы, набрала воды и, повесив ведра на коромысло, пошла по тропке вверх. Вдруг увидела: по дороге со стороны зимовки темной тучей движутся всадники, — быстро, словно тучу эту ветер гонит. Айзаде показалось, что она узнает бег некоторых коней. Нет ли среди всадников Темира? Женщина заспешила навстречу им, не обращая внимания на то, что вода из ведер расплескивается по земле. Всадники уже совсем близко… Чужие? Темира пока не видать. Всадники резко свернули к аилу, понеслись по нему, громко причитая на скаку.
— Дорого-ой мо-о-ой!
— Друг и сверстник мо-о-ой!
— Разлучился я с другом, о-о-ой!
Ведра покатились наземь. Зарябило у Айзады в глазах, покачнулись перед нею высокие горы… Темные ели на их склонах — будто вдовы в траурных платьях. Кто? Айзада все еще не теряла надежду, но дрожь сотрясала ее тело. Кто? Вдруг она увидела свою свекровь. С криком выбежала та из юрты, распущенные седые волосы метались у старухи по плечам, она бросалась от одного всадника к другому, цеплялась за стремена.
К Айзаде тем временем скорым шагом подошли две женщины, и на их напряженных лицах прочла она свой приговор. Пятясь от страшных вестниц, Айзада только спрашивала заплетающимся языком:
— Что?.. Что?..
Одна из женщин взяла ее за руку.
— Улетел от тебя твой сокол, бедная моя…
Больше она ничего не слыхала. Окаменела. И только губы едва шевелились, повторяя: «Нет. Не говори так. Не шути надо мной. Нельзя так… шутить»… Лица женщин были мокры от слез. Она увидела эти слезы, вздрогнула, рванулась всем телом, будто убежать хотела от злой вести… и упала без памяти.
Собрался народ. Кажется, горы содрогались от рыданий. Бекназар и джигиты теперь уже не причитали; в суровом молчании опускались они один за другим на колени прямо наземь. Только Эшим все рыдал, вскрикивая глухо:
— Опора моя! Нет больше опоры мое-ей…
Бекназар застыл, как изваяние, стоя на коленях и опираясь о землю согнутой вдвое плетью. Тенирберди стоял, бессильно привалившись спиной к юрте. Покрасневшими пустыми глазами глядел он в сторону кыблы[11]. Слез у него не было: лицо мертво побледнело, жалко торчала борода, а руки тряслись.
— Родной, желанный мой…
Женщины ввели в юрту Айзаду. Набросили ей на голову черное покрывало, усадили рядом со свекровью спиной к людям. Старуха сидела простоволосая, седые длинные пряди рассыпались у нее по спине и по плечам.
Молодая все еще не могла прийти в себя.
Одна из старух — согбенная, горестно шамкающая беззубым ртом — брызнула водой из деревянной пиалы Айзаде в лицо.
— Сирота бессчастная…
Айзада очнулась. И снова горе обожгло ее огнем.
— А-а-а… куда же я теперь? Как же я теперь? — крикнула она и, вырвав руки у державших ее женщин, со стоном расцарапала себе ногтями щеки до крови.
Когда немного утих первый взрыв горя, Бекназар поднял голову.
— Крепись, отец! — сказал он, обращаясь к Тенирберди. — Так, видно, было суждено…
Его поддержал нестройный гул многих голосов:
— Да, да… так суждено… От судьбы не уйдет никто… Не поддавайся горю, Тенирберди-аке, покрепче затяни свой пояс, получше держи себя в руках.
До сих пор Тенирберди действительно держал себя в руках и не проронил на людях ни слезинки. Слова сочувствия сломили остатки его воли, старик заплакал, громко сетуя:
— Судьба моя, судьба! Чем же я провинился перед тобою на старости лет?
— Славный Темир наш… Слезами его не вернешь, нет, не вернешь, Тенирберди-аке! Не обижайтесь на судьбу, вы не одиноки. Нет Темира, но жив Болот.
Восьмилетний Болот был тут же, оплакивал погибшего брата.
— Мы потеряли Темира. Но никого из нас не минует судьба в свое время. Все примем смерть — кто от коня, кто от камня, кто от пули. Никто не вечен в этом мире и ничто не вечно. Высоко подымает вершину могучее дерево, но и оно засыхает и падает мертвым на землю. В синем небе парит белокрылая птица, но и ее настигает гибель в свой час. Таково веление судьбы, — продолжал Бекназар, глядя на людей, сидевших в молчании, с опущенными головами. — В тот день, когда убили Темира, мы находились под Ташкентом. В тот же день предатель выстрелом в спину сразил нашего аскербаши Алымкула. Как убили его, в войске пошла смута, пошли раздоры, каждый род делал, что хотел, войско распалось. Мы не могли оставаться там. Мы беспокоились за свой народ, за его будущее. Похоронили наших убитых и двинулись к родным горам.
Бекназар вздохнул.
— С незапамятных времен спали мы, подложив под себя меч, просыпались от звона меча. Без него не прожить нам и дня. Может, еще пригодится и этот меч, а не пригодится — пусть будет памятью о погибшем батыре. Повесьте этот меч на решетку юрты…
При этих словах Эшим поднялся и, отвязав от своего пояса Темиров меч, взял его в обе руки и поднес Тенирберди, почтительно преклонив перед стариком колени. Все затихли.
Тенирберди смотрел на испачканные засохшей кровью ножны с выражением горькой беспомощности.
— Жеребенок мой… Свет мой ясный…
Сомнения терзали Абиль-бия.
Проклятье! Можно, конечно, неожиданно схватить его… ну, а потом что? Куда его девать? Перед кем поставить на колени? Что государство? Что власть? Караван жизни подошел к неведомому распутью и остановился. Пока этот караван не выберет дорогу, неизвестно, кто кому может приказывать. Если бы он из простых джигитов… но он не из простых, этот Бекназар. Надо сохранять спокойствие, надо выждать, поглядеть, как повернутся дела, черт их дери! Сдвинулся с места камень Бекназарова счастья, но неясно, то ли на гору подымет судьба этот камень, то ли сбросит на дно ущелья… Все так, но не упустить бы время, когда еще можно действовать, не опоздать бы…
Покуда Абиль-бий размышлял да прикидывал, прибыл к нему посыльный из орды.
Сбор созвали на зеленом горном пастбище.
Бии и аксакалы в громоздких тебетеях, едва услыхали известие о спешном сборе, двинулись в путь — кому как не им решать судьбы народные. Они ехали в сопровождении своих джигитов, которые держались поодаль от старейшин. Народу собралось много; узнав, что явился ханский посол, поднялись все, кто мог держать в руке камчу и имел хоть плохонького верхового коня. Рядом с горделивыми и нарядными молодыми джигитами топтались на тощих своих лошаденках худо одетые бедняки. Прибывшие размещались в юртах, которые Абиль-бий приказал установить на ровных прогалинах, поросших травой. Размещались по обычаю, занимая юрты в соответствии со значением своего рода и племени. Неумолчный людской гомон гудел над стоянкой; кучно толпились кони — им не хватало места на ближних склонах.
Но вот съехались все, кого специально звали на сбор. В полдень на вершине холма заревели огромные медные трубы-карнаи[12]. Из юрты Абиль-бия вышло несколько человек. Карнаи ревели все громче, все оглушительнее, они сзывали людей, и горы повторяли их зов многократным, величественным эхом. Абиль-бий шел важно; рядом с ним шагал незнакомый человек, высокий и большелобый, с коротко подстриженной черной бородой — ханский посол. Внимательным, острым взглядом присматривался он к людям, но старался делать это незаметно для них. А люди глядели на него во все глаза, кто с интересом, кто удивленно, глядели и тут же негромко обменивались мнениями.
— Это, значит, посредник хана…
— Видный человек…
Он, стало быть, с самим ханом разговаривал?
— Если бы не разговаривал, не приехал бы сюда передать ханскую волю.
Абиль-бий настороженно прислушивался к этим негромким разговорам. Он сегодня оделся так, как одевался, когда ездил в орду: расшитый узорами красный халат из дорогой ткани, богатая шапка из пушистого белого меха, украшенная султаном, какой носят пятисотники.
— Ассалам алейкум! — прижимая руки к груди, громко и торжественно здоровались аксакалы.
— Алейкум ассалам![13]
Посол и Абиль-бий попеременно отвечали на приветствия, вежливо наклоняя головы. Народ двинулся вслед за аксакалами. Карнаи не умолкали до тех пор, пока посол не ступил на ковер, разостланный на вершине небольшого холма. Абиль-бий, опустившись наземь, воздел руки вверх и громко произнес молитву; множеством нестройных голосов народ, расположившийся у подножья холма, подхватил ее. После этого Абиль-бий снова поднялся и, дождавшись, когда наступит тишина, заговорил громко и внятно:
— О люди, к нам прибыл посол из орды, Он не какой-нибудь чужак. Он сын известного нам Мусулманкула-аталыка Абдурахман. Вы хорошо знаете, что почтенный аталык приходился нам, нашему племени, родственником. Как родственник прибыл к нам и дорогой наш Абдурахман. Орда поручила ему посредничество между нею и нами.
Лицо у Абиль-бия было мягкое, просветленное. Сбор зашумел, заголосил, и Абиль-бий сразу нахмурился, крикнул:
— Отцы народа! Батыры!
Почти сразу стало тихо: все, кто хоть в малой части мог отнести это обращение к себе, смолкли. Слушали теперь с видом важным и горделивым, каждый чувствовал себя ответственным за всех. Абиль-бий медленным взглядом обвел толпу, продолжал:
— Есть у нас заботы, которые стоят на пути к нашему общему благополучию, заботы, отягчающие сердца всех благородных духом… Как сообщил нам посол, отрок Султансеид ушел из этого мира. Судьба не сулила ему быть ханом. Но, почтенные, — здесь голос Абиль-бия зазвенел радостью, — бог открыл путь счастливому сеиду Кудаяру, он вернул ему былую силу, духи предков благословили Кудаяра, он ныне вновь воссел на трон.
Люди слушали в полном молчании. Заговорщики, подославшие предателя-убийцу к Алымкулу, действовали теперь в открытую. Они зарезали хана-отрока Султансеида и, встретив подоспевшего к тому времени с войском из Бухары Кудаяра, возвели его на трон. Дивились люди судьбе Кудаяр-хана — дважды сбрасывала она его с ханского трона и дважды возвращала ему власть, Есть о чем подумать, есть отчего покачать головой…
— Люди! Посол от хана прибыл к нам неделю назад. Мы открыто высказали все, что думали, омыли наши сердца правдивым разговором. Кудаяр-хан просит, чтобы мы признали его. Разве сможем мы отказать хану в этом? Народ без хана все равно что юрта без хозяина.
В эту минуту Абиль-бий увидел Бекназара; не сходя с коня, остановился Бекназар поодаль и внимательно слушал, опершись на согнутую пополам камчу. Он был не один. Человек десять джигитов окружали его. Десять джигитов на взмыленных конях, — видно, крепко погоняли коней хозяева, спеша на сбор. Десять джигитов, которые стояли теперь тихо-тихо и настороженно поглядывали на собравшихся по вызову Абиль-бия людей. Абиль-бий не позвал на сбор Бекназара, хотел наказать его тем, что намеренно отстраняет от участия в таком важном деле. И теперь не нахмурился и не испугался Абиль-бий. «Постой-ка там, в сторонке», — подумал он только и продолжал важную, неторопливую речь.
— О, умудренные разумом, соберитесь с мыслями, подумайте о том, какие тревожные наступили времена. Владыка взошел на золотой свой трон, и сердце его радуется, но не может он и не огорчаться, думая о своем народе. Разве не слышали вы о том, что Чырнай-паша занял Ташкент?
В страхе зашумел народ, раздались тревожные голоса.
— О создатель, что теперь сделают с нами?
— Перебьют нас всех…
— Не приведи, создатель, увидеть черный день!
Абиль-бий внимательно наблюдал за тем, как откликнется народ на его слова, но не терял и нить своей речи.
— Еще недавно датхи[14] кочевников, собрав равнинные и горные племена, напали на орду, сняли корону с головы Кудаяр-хана. Что скрывать, были там и наши джигиты, это известно и богу, и Кудаяр-хану. Теперь поглядите, ради единства народа хан простил им их вину и просит нас простить ему, если он сам в чем грешен был перед нами. Он прислал к нам уважаемого человека, оказал нам честь. Будь гордым перед гордецом, — ведь он не сын святого, а тому, кто тебе кланяется, поклонись и ты, — ведь он не твой клейменый раб! Я хочу сказать вам, что орда — наша, значит, наш долг — повиноваться ей, выполнять ее волю.
— Святые слова! — подался вперед Домбу. — Надо успокоить хана, написать ему ответ на чистой, как совесть, бумаге и попросить посла передать письмо.
Кудаяр-хан спешил укрепить свой трон; особенно беспокоился он о том, чтобы привлечь на свою сторону кочевников. Он рассылал повсюду своих послов, чтобы восстановить старые родовые связи. Это было прежде всего необходимо орде, но не только об этом думали, не только на это рассчитывали многие прозорливые и предусмотрительные умы. Не стал бы и Абиль-бий только для того созывать большой сбор, чтобы выразить преданность и повиновение хану.
— Пансат-уке! И вы, почтенные… можно мне спросить?
Все обернулись в ту сторону, откуда донесся этот неуверенный голос. Заговорил, оказалось, старик Тенирберди. Опираясь на палку, стоял он в гуще людей и, сощурив глаза, пристально глядел на власть имущих. О чем собирался говорить здесь немощный старик? Что ему здесь надо, сидел бы дома да оплакивал, как положено, погибшего сына. Никто, однако, не сказал ни слова"
Тенирберди откашлялся и начал, запинаясь:
— Услышал, что прибыл посол… я тоже… решил поехать сюда…
— Ничего не слышно, милый человек, подойдите поближе или говорите погромче! — предложил Абиль-бий.
— Как? — не понял было старик, но, когда ему растолковали, чего хочет от него Абиль-бий, начал медленно пробираться вперед. — Я был в долине… поле там у меня, просо я посеял. Так я пошел поглядеть, нельзя ли хоть один сноп спелого срезать… Жить надо… заботиться о хлебе насущном. Никто не может покинуть мир по своей воле, уйти вслед за умершим…
— Спятил ты, старик! — перебил его потемневший от гнева Домбу. — Не о твоем просе здесь речь, глумная голова!
Тенирберди только глянул покрасневшими, мутными от слез глазами в лицо Домбу и, побледнев от обиды, выпрямился и заговорил уже твердо и решительно:
— Слово мое короткое. Почтенные, разве мы не видали Кудаяр-хана, разве мы его не знаем? Он родился и вырос среди кочевников. На радость себе или на горе, бог весть, только он два раза уже был ханом, а теперь аллах в третий раз возвел его на трон. Что ж, мы только можем пожелать ему счастья, больше нам ничего не остается. Кудаяр так Кудаяр, ладно, да только скажите, что доброго сделал он для народа?
— Придержи язык! — выкрикнул, вскакивая с места, Домбу.
Народ заволновался, зашумел, как шумит густою листвой большое дерево, когда налетит порыв ветра.
— Ой, Домбу! — погрозил пальцем Тенирберди. — Если я, как ты говоришь, спятил, то на старости это простительно. А ты, Домбу, спятил, не дожив до старости. Здесь сходка, здесь представитель орды. Разве нужно в таких случаях удерживать язык, разве мы собрались, чтобы молчать?
Домбу сник.
— Абиль, твой отец и наш дорогой старший брат, Караш-бий, царствие ему небесное, был хороший человек, да и ты вроде неплох, отца не посрамишь. Скажи нам, уважаемый, что пообещал своим подданным, своему народу этот Кудаяр?
Вопрос попал в цель. Только теперь спохватились те, кто слушал велеречивого Абиль-бия, не смея рта раскрыть, не то что возразить ему. Только теперь осознали люди, что дело идет об их же будущем. В самом деле, чего ждать им. от хана, что он обещает народу? Вопрос умудренного жизнью старика изменил общее настроение.
— Правильный вопрос! Пускай посол ответит!
— Может, он сулит нам тот самый рай, который показал кипчакам.
— Пускай посол ответит прямо!
Абдурахман поднялся. Все притихли, приготовились слушать. Посол держался сейчас просто, скромно, как в тот день, когда прибыл к Абиль-бию. Сохраняя полное спокойствие, стоял он на холме и сверху вниз смотрел на собравшихся, смотрел проницательным и острым взглядом.
— Дорогие родственники, — громко начал он, — единоплеменники мои, бий откровенно сказал о том, что между ханом и кочевниками были ссоры, были взаимные обиды. Если бы не так, не пришлось бы нам спешить сюда, дорогие родичи. Но все эти ссоры и обиды дело прошлое. Это заживающая рана, не надо снова бередить ее. Не на пользу это пойдет нашему единству. Более того, если есть какие не совсем зажившие раны, надо думать лишь о том, чтобы поскорее залечить их. Верно или нет? По-моему, верно, дорогие мои! — говорил он приятным голосом, ласково блестя глазами и слегка склонив голову к плечу. — Подумайте хорошенько, о вы, мудрые старики, подумайте и вы, горячие джигиты. Не только в государстве, в каждой семье бывают нелады. Глава семьи должен вовремя решить все споры, наставить на путь истинный тех, кто заблуждается. Разумный человек всегда послушается доброго совета. Семью надо беречь от ссор и раздоров. Но если глава семьи вместо того, чтобы рассудить по справедливости, начнет не по достоинству хвалить одного и унижать другого — добра не жди. Где нет согласия, там нет и благоденствия.
— Вот-вот! — подхватил Абиль-бий. — Уместно сказано, уместно!
Абдурахман приложил правую руку к сердцу и продолжал:
— Отец наш, как вы знаете, был аталыком. Как страдало тогда наше ханство из-за грязных поступков подлых нечестивцев, старавшихся развалить государство! Сколько пролито было невинной мусульманской крови! Пал тогда жертвой и наш дорогой отец, а потом хан Кудаяр лишился трона. Я бы затаил месть, дорогие сородичи, да и затаил, действовал совместно с Алымкулом-аталыком и Алымбеком-датхой, но из этого ничего не вышло, кроме бесполезных раздоров. Если бы я попросил сегодня вас о помощи, о поддержке, вы не отказали бы мне, верно? Но я не затем сюда приехал! Я приехал помирить Кудаяра с вами, его родственниками по материнской линии, и сделаю, что в моих силах…
Абдурахмана слушали внимательно и вдумчиво. Верно он говорит! Единодушие, родство — вот главное, а остальным бог не обидит. Верные слова! Что священнее, что выше единодушия! Мало-помалу сбор расшевелился и, негромко обсуждая речи посла, гудел согласно. Абиль-бий просиял, даже его волновало явное стремление народа к единству. Он высоко поднял обе руки.
— Аллау акбар! [15] Бог один и хан один. Аллау акбар! Но вот Абиль-бий снова обратился к толпе.
— Народ! — крикнул он властно. — Отныне мы подчиняемся воле Кудаяр-хана. Мы поклялись в этом именем бога. Для того, кто нарушит эту клятву, нет ни семьи, ни жены, он вероотступник!
Обеими руками принял он от Абдурахмана бумажный свиток, скрепленный печатью хана, торжественно поднял свиток кверху, потом поднес его ко лбу, губам и склонился в низком поклоне.
— Вам говорю, отцы народа, вам, его бесстрашные защитники, истинно это ханский ярлык, посланный нам повелителем!
В молчании смотрели все на грозный свиток в руках у Абиль-бия. Слышно было только негромкое пофыркивание сытых лошадей, да чуть шелестела от ветра трава.
— Чтобы защитить государство, нужны резвые скакуны, нужны храбрые джигиты, могущие направить на врага бег этих скакунов. Никто не смеет отказаться! Ханский указ один! Все джигиты, что вернулись с поля битвы, должны снова седлать коней! Поможем им собраться в дорогу. Пусть каждый запасется едой на месяц, возьмет второго коня, полное вооружение. Я сам поведу войско. Медлить нельзя! У нас нет больше времени на сходки и совещания. Быстрей собирайте джигитов, через месяц все должно быть готово. Мы все до одного двинемся в Коканд, принесем присягу короне.
— Пансат-аке! К послу вопрос!
Все разом обернулись к тому, кто посмел перебить Абиль-бия. Бекназар! Крепко упершись ногами в стремена, приподнялся он в седле. У Абиль-бия глаза Налились кровью.
— Родич! — крикнул Бекназар. — Вот, значит, какой подарок преподнес нам хан! Завтра он тысячами погонит нас под выстрелы русских винтовок. Мы с вами знаем, как метко бьют эти винтовки, как далеко они бьют! Хороший рай готовит повелитель своим подданным!
— Повелитель не собирается гнать ни вас, ни нас под выстрелы русских. Он хочет прогнать врага, напавшего на мусульман. Если вы скажете так, это будет верней, смелый джигит, — ответил Абдурахман.
— Ладно, можем сказать и так… Мы, родичи, о том толкуем, что это воля хана, приказ орды. А нам-то какой прок от того, что мы воюем? Если никто одолеть не Может, надо, куда ни кинь, думать о мирном согласии. Хан только сел на трон — посылает нас походом на Чырнай-пашу. Ладно, оседлаем мы своих коней, пусть орда даст нам ружья меткие, дальнобойные, скорострельные, такие, как у солдат Чырнай-паши. Пушки пускай даст! Не годятся кривые мечи! — Бекназар выхватил меч из ножен и, подбросив его вверх, на лету поймал за рукоятку. — Это оружие годится теперь только ночным разбойникам. А нам нужны винтовки! Пушки нужны, слышите!
Посол думал. Все молча смотрели на него.
— Дозволенное аллахом оружие найдется, батыр, — сказал наконец Абдурахман. — Все мы рабы аллаха, у него будем мы просить помощи. Будем молить его, чтобы он ниспослал нам оружие. Без его воли и муха не погибнет. Кроткого раба своего аллах сохранит. Он может сделать так, что и камча окажется сильнее пушки.
Бекназар покачал головой.
— Не может камча оказаться сильнее пушек. Это слова бессильного. Бессильный всегда прикрывается именем аллаха…
Абдурахман не нашелся, что ответить. Абиль-бий вспыхнул.
— Бекназар! Перестань, Бекназар! — стонущим голосом выкрикнул он, но Бекназар не обратил на него никакого внимания и продолжал:
— Родич! Сделайте нам родственное одолжение, передайте нашему хану поклон от нас. Но пусть орда не беспокоится понапрасну, мы не двинемся с места! Вы сами знаете, кони — наши крылья. Мы не дадим сломать себе крылья, мы не хотим ползать на четвереньках! Наши джигиты — это сердце наше, мы не хотим подставлять наше сердце под пули! Не забудьте передать это, когда вернетесь в орду, не забудьте, если вы настоящий наш родич!
— Смутьян! — весь затрясся Абиль-бий, гневно сверкая маленькими красными глазками.
— Разве это называется сеять смуту, пансат-аке? Нет! Я выложил всю правду как на ладони. Я хочу уберечь джигитов от верной гибели. Но если кто хочет идти в поход, я тому не препятствую. Пускай идет, но я не пойду! Теперь вы довольны?
— Ты на свою голову беду кличешь, скажу я тебе, на свою голову, Бекназар. Разорю! Не посмотрю ни на какую родню! Ой, Бекназар, Бекназар!
Бекназар и бровью не повел, отвечал с издевкой:
— Разорите? Пожалуйте в любой день. Вы знаете, где стоит наш аил, — у зеленой долины… Поехали! — бросил он своим джигитам и поскакал прочь, не оглядываясь. Джигиты понеслись за ним. Никто не посмел остановить их. Ни посол, ни Абиль-бий, ни один из почетных стариков, испытавших на своем веку все, кроме смерти, не двинулись с мест.
— Чтоб их кровью рвало! — выругался Абиль-бий, хватая себя за пояс трясущимися руками.
И тогда лишь все вышли из оцепенения.
— Что делать, а? — сказал кто-то, и тут же прорвало плотину молчания, сходка загомонила.
— Не пойдем в поход! На что он нам?
— Пропади оно пропадом! Не только коня, навозу конского не будет им! Лишимся коней своих — крыльев лишимся.
— Верно Бекназар говорил! Пусть идут, кому жизни не жалко!
Ударами камчи хлестали воздух выкрики.
— Они хотят лишить нас коней, годных для похода, а потом нас самих начнут избивать, как избивали тогда кипчаков…
— Проклятие!..
Вскакивали с мест, бежали к своим коням. Брови нахмурены, у каждого в руке стиснута камча. С шумом растекался людской поток, и ничто не могло остановить его. Старейшины во главе с Абиль-бием, аксакалы из аилов, посол Абдурахман, бледные и растерянные, провожали народ глазами. Ринулись люди прочь, скорей, скорей, — кто на коне, кто пешком, кто бежал, ведя коня в поводу, не успев подтянуть подпругу. За Бекназаром, туда, куда ускакал он и его джигиты. Гудела земля от конского топота…
На другой день Абиль-бий собрал около себя аксакалов, сверлил каждого грозным взглядом, говорил зло:
— Слушайте хорошенько! Не говорите потом, что не слыхали! У меня слово одно! С теми, кто пойдет за Бек-назаром, я разорву всякие отношения. Будь это хоть старший брат моего отца, не спущу, не прощу, каленым железом прижгу ему задницу…
Съежившись, садились аксакалы в седла, а Абиль-бий даже не пошел, как положено, проводить их.
В этот день Абиль-бию больше не пришлось улыбаться. Желтый, злой сидел он и даже не мог по-прежнему любезно разговаривать с послом. Промаялся без сна всю ночь, на рассвете молча пошел совершать омовение перед молитвой.
После молитвы Абдурахман сказал со вздохом:
— Эх, пансат-аке… Мы-то с вами чем виноваты… С одной стороны хан, с другой — народ. Мы исполнили свой мусульманский долг, были между ними справедливыми посредниками. Наша совесть чиста на этом и на том свете. Остальное пусть решают сами.
— Абдурахман… — заговорил со страстью Абиль-бий. — Пошли мне две сотни сипаев из Андижана. Если погибнет хоть один, я заплачу виру. Они нужны мне для устрашения… Абдурахман! Двести сипаев…
Абдурахман посмотрел на пересохшие губы Абиль-бия, на его бледное лицо и улыбнулся.
— Так не годится, пансат-аке. Вы поддаетесь озлоблению. Поступить так, как вы хотите, это все равно, что бросить горящую головню в пересохшей степи. Пожар, будет, пансат-аке.
Абиль-бий, высоко подняв брови, удивленно и вопросительно смотрел на посла.
— Повелитель сейчас беспомощен, — продолжал посол. — У него только и есть, что ханский титул да показное величие. Казна пустая, войско разбежалось. Не лучше ли нам не обострять отношения с народом, а, пансат-аке? Если вспыхнет пожар, первым сгорит наш дырявый сеновал. А сеновал-то этот нам с вами очень нужен, и надолго нужен…
Заныли кости у Абиль-бия, он угрюмо опустил голову. Зло засмеялся:
— Значит, у вас, как у филина, нет ничего, кроме громкого голоса да важного вида?
— У нас нет другого пути, пансат-аке, кроме как передать повелителю слова Бекназара, его поклон, как он сказал. Я много слышал таких приветствий от других кочевых родов, надо суметь передать их как можно мягче. Для повелителя важна поддержка хотя бы части племен, каша с вами поддержка нужна.
Потом они долго сидели молча, погруженные каждый в свои размышления. Абдурахман наконец поднял опущенные веки.
— Здесь никто не был из Сары-Узен-Чу?
— Нет… А что? Нужен кто-нибудь оттуда?
— Черту они нужны! — с сердцем ответил Абдурахман. — Я было решил, что тамошние смутьяны на здешний народ повлияли.
— Боже упаси!
Снова замолчали. Сидели, как в воду опущенные, — замучили, видно, обоих беспокойные мысли.