ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Станет ли беркут, привычный к свежей крови, клевать вонючую падаль? Сарыбай-соколятник только вздыхал да отворачивался, когда проголодавшаяся птица тянулась к нему, просила есть, как просит неоперившийся птенец.

— Чем накормлю тебя завтра? Что дам послезавтра?

Забота ссутулила охотнику плечи. Что делать? Как найти выход? А найти надо…

Сарыбай пошел прочь из аила — на густо поросший можжевельником горный склон. Осмотрел расставленные третьего дня силки, — ничего. Хоть бы крот попался!

Суровая и долгая зима не давала пощады не только домашнему скоту, но и дикой живности. Погибло, не дотянув до весны, множество птиц. От голода и холод был страшней, вымерли фазаны и куропатки; падали на лету и становились легкой добычей лис обессиленные вороны. Косули забегали в загоны для скота и попадали под нож; некоторая часть их успела уйти в места, где снегу было не так много.

Но вот потемнела земля, вскоре пробилась и зелень. Сарыбай бродил и бродил в поисках дичи, но поиски эти были тщетны. Неужто совсем оскудела земля?

Поздно вечером вернулся он домой, смертельно усталый. На пороге юрты ждала его Суюмкан.

— С добычей тебя, охотник, — сказала она, а измученный Сарыбай не в силах был даже ответить жене, только улыбнулся невесело.

Справа от входа в просторную юрту встрепенулся, захлопал крыльями беркут. Голова его была закрыта колпачком, но он, не видя, почуял хозяина и с надеждой тянулся к нему с пронзительным писком. Сарыбаю показалось, что даже голос ослабел у голодной птицы, и тяжело было от этого у охотника на душе.

— Трудно ему, соколятник. Чуть заслышит где шорох, тянется туда. Пищит, еды просит. Хоть бы кусочек мяса… Жалуется по-своему, бедняга, как дитя малое. Как почует, что надеяться не на что, опустит крылья и сидит… Отпусти его, соколятник… Найдется еще, бог даст, беркут на твою долю, отпусти, не мучай его… — попросила Суюмкан. — Да и ты весь оборвался по колючкам, отыскивая ему пропитание.

— Что ты, баба, болтаешь?

Сарыбай сердито нахмурился, еще горше стало ему. "Отпусти"! Легко сказать — отпусти. Он как-никак соколятник, настоящий соколятник, как бы тяжко ни приходилось ему сейчас. Беркут у него испытанный, хваткий, не первый год они охотятся вместе. Лучше у себя вырезать кусок мяса и накормить птицу, чем отпустить. Бессловесная тварь, а друг этот беркут Сарыбаю. Друг и помощник, все равно, что член семьи.

Суюмкан между тем хлопотала по хозяйству. Доставая из мешка толокно, сказала с тяжелым вздохом:

— И у нас. еда кончается. У нас и у всей нашей родни. Они на нашу юрту смотрят, а нам самим едва на полмесяца хватит. Была бы, как в прошлые годы, дойная скотина, мы бы и горя не знали. Где оно, молоко-то?

— Хватит! Что ты меня терзаешь? — взорвался Сарыбай.

Потом он долго сидел в мрачном раздумье. Велел позвать Мадыла.

Мадыл вошел в юрту, поздоровался. Сарыбай молча кивнул.

— Брат, — обратился он через некоторое время к Мадылу, — о корме для беркута позабочусь я. — Он тяжело вздохнул. — У родичей наших нет пропитания. Что поделаешь, это общая наша беда. Голод ждет нас. Ты понял? О беркуте позабочусь я сам. О пропитании сородичей надо позаботиться тебе, брат, больше некому, — и Сарыбай бросил Мадылу кожаную рукавицу, на которую во время охоты сажал беркута. — Вот, возьми, иди в долину и передай рукавицу вместе с моим приветом дяде Тенирберди. Пусть пришлет вьюк зерна. Мы всегда выручали друг друга, слава богу. Он не отпустит тебя с пустыми руками. Тенирберди человек умный и понимающий, поймет он и наше положение. Скажи ему прямо: живы будем — отблагодарим как следует.

— Брат, а как я привезу зерно?

Сарыбай улыбнулся.

— Ты сначала сходи туда. Неизвестно, как они сами там… Хотя ладно, разыщи Идына и возьми с собой. Надо думать, один вьюк зерна донесете вдвоем.

Мадыл взял рукавицу и встал.

— Отправляйтесь завтра поутру. Доброго пути вам.

Легче стало у Сарыбая на душе. Он снял с решетки-кереге комуз. Давно не брал он его в руки. Начал не спеша настраивать, внимательно прислушивался к каждому звуку. Наигрывал потихоньку, а сам все думал, думал. Он умел заставить комуз заговорить. С детских лет узнал он и полюбил искусство дедов и отцов. Но играл потом не часто — повседневные заботы не оставляли для этого времени. Да, не часто приходилось игрывать, — разве что одолеют грустные думы, как сегодня вот… Но грустил Сарыбай редко, унывать не любил и, если брал, бывало, в руки комуз, то больше для того, чтобы развлечь свою единственную дочку; с видимым удовольствием слушал тогда музыку и беркут…

Сегодня птица не обращала внимания на игру Сарыбая. Широко раскрыв крючковатый клюв, беркут все порывался туда, где слышались ему шорохи. Сарыбай положил комуз и стал наблюдать за птицей. Беркут рвал клювом на себе перья, взмахи огромных крыльев поднимали в юрте ветер; с сердитым клекотом пыталась птица порвать сыромятные путы на ногах. Это оказалось беркуту не под силу, и тогда он, встопорщив перья, кинулся в озлоблении на Сарыбая…

Наутро Сарыбай поднялся рано.

— Мне нет удачи, так, может, борзой моей она выпадет на долю…

Он ушел в горы, не попрощавшись с женой, взял с собой борзую, через плечо перекинул фитильное ружье. Еще солнце не взошло, а он успел уже осмотреть силки и капканы, установленные на поросшем можжевельником склоне возле самого аила. Пусто… Сарыбая это не огорчило, — он и не надеялся здесь что-нибудь найти. Вся его надежда была теперь на упорно рыскавшую борзую. Он старался поспевать за собакой, не терять ее из виду. Близился полдень, но поиски пока были безуспешными. Сарыбай снова и снова посылал собаку вперед, кричал по-охотничьи, даже выстрелил дважды из ружья, надеясь вспугнуть дичь. Но только мелкие птахи щебетали по кустам, будто из всей живности на белом свете они одни и остались. Хоть бы их настрелять, но и они не попадались на мушку.

Борзая на мгновение замерла, потом начала подкрадываться. Сарыбай сжался, кинулся искать укрытие. Высунув длинный язык, борзая почти ползла по земле. Что там такое? У Сарыбая колотилось сердце. Пристально вглядывался он в ту сторону, куда кралась собака, и наконец увидел на прогалине крота, рывшего землю. Крота хочет поймать? Сарыбай оглядел все вокруг, но кроме крота никакой другой твари не заметил. Пропади он совсем, этот крот! Сарыбай хотел было подозвать борзую, по передумал. Ладно, лучше крот, чем ничего. Охотник, бесшумно ступая, двинулся за собакой. Крот, должно быть, что-то почуял: привстал, начал прислушиваться. Сарыбай целился, но никак не мог взять зверька на мушку. В это время сбоку, из кустов, кинулась на крота борзая. Готов!.. Сарыбай подбежал, запыхавшись. Ах ты, черт! Крот ускользнул. Охотник оторопело смотрел на собаку, а та понуро обнюхивала свеженарытую землю.

— Эх, и тебе тоже нет удачи!

Собака словно поняла, что слова хозяина относятся к ней, виновато отошла в сторонку. Отошла и легла, всем своим видом показывая, что нынче ни на что уже не надеется.

Сарыбай попытался разрыть кротовину, хоть и знал, что это дело пропащее, — до крота не дороешься, только ногти обломаешь. Охотник скоро устал и, вздыхая, отерев со лба пот, присел отдохнуть. В голове вертелись мысли досадные и безысходные. Что же делать и куда податься? А? Слезы навернулись Сарыбаю на глаза, затуманенным взглядом глянул он на свернувшуюся на земле борзую. Десять лет этот пес верный друг и помощник, добрые десять лет. Бессловесный, но, кажется, все понимающий, ласковый, послушный, надежный… Сарыбай еле слышно, побледневшими до синевы губами окликнул пса, потом встал и сам подошел к нему. Пес ласково завилял хвостом, но сильная рука хозяина вдруг до боли крепко стиснула ему морду, другая рука сжала горло… Считанные мгновения понадобились охотнику, привыкшему ломать шеи лисам, чтобы сломать шею собаке.

Сарыбай ободрал собаку, разнял на части худую тушку, уложил куски в торбу. Вздохнул, завязал торбу и взвалил на плечо.

Жена, как всегда, ждала его на пороге юрты.

— С добычей тебя… Вижу, торба не пустая…

С улыбкой потянула она завязки.

— Боже мой!..

Сарыбай ничего не ответил. Не мог. Он только молча оскалился, затряс головой. Вошел в юрту, положил мешок и со вздохом поглядел в ту сторону, где, бессильно распустив крылья, сидел беркут. В юрту вбежала Кундузай, дочка, принялась нетерпеливыми пальцами развязывать мешок — мясо принес отец! Сарыбай сказал виновато:

— Это мясо не едят, дочка…

Он, несмотря на голод и усталость, не мог усидеть на месте. Встал, надел рукавицы, начал кормить беркута собачиной. Орел с жадным клекотом хватал кровавые куски и глотал один за другим, прикрываясь крыльями.

Мяса борзой хватило беркуту на несколько дней. Потом Сарыбай вынужден был снова двинуться на поиски корма…

Большой, обнесенный невысокой, сложенной из камней оградой загон для скота. С той стороны, что поближе к юрте, пристроены к загону каменные ясли. Чуть ниже неумолчно журчит родниковый ручеек. Это место издавна прозвали зимовьем Карабая. Откочуй отсюда хозяин — и только камни изгороди да кучки засохшего навоза напомнят о том, что здесь была стоянка…

Сарыбай шел и присматривался к стойбищу. К самому загону прижались две юрты. Одна покрыта новой кошмой, — должно быть, байская. Тишина мертвая. Ни души живой не видать. Сарыбай подходил к юрте, нарочито шумно ступая, откашлялся погромче, чтобы дать знать хозяевам о своем приходе. Но ни один человек не вышел ему навстречу, только выскочила из-за юрты тощая черно-пестрая собака, похожая повадкой на тех шакалов, которые скитаются по заброшенным кладбищам. Сарыбай вздрогнул от неожиданности, но собака только тявкнула и тут же, опустив голову и поджав хвост, метнулась снова за юрту, обманутая, должно быть, в своих надеждах получить съестное. Снова все стихло.

Сарыбай вошел в юрту бая и остановился у порога. Карабай лежал, укрывшись халатом, на своей постели. В стороне, возле того места, где в юрте обычно держат кухонную утварь, сидела жена Карабая, повернувшись к мужу спиной.

— Здравствуйте, Кара-аке! — поздоровался Сарыбай.

Кара приподнялся и, обнажив в улыбке беззубые десны, протянул вялую руку.

— Это ты, Сарыбай?

Сарыбай присел на колени.

— Зашел навестить вас, Кара-аке…

Он развязал суму.

Глаза Карабая наблюдали за ним с жадным любопытством.

— Я вижу, ты принес подарок своему дяде, дорогой соколятник.

— Вроде того, — отвечал Сарыбай.

— Баба! Где ты там?

Женщина повернулась.

— Подавай угощенье! От охотника подарок надо принимать на охоте, а нам соколятник сам принес. Надо нам по этому случаю потрапезовать вместе. Давай живей…

Женщина насупилась, но ослушаться мужа не посмела. Долго возилась она в ашкане, потом подала сваренное копченое мясо и дымящийся мясной отвар. Сарыбай, который еще от дверей почуял запах мяса, понял, что хозяева, заслышав его шаги, припрятали было еду. Соколятнику стало противно, он едва отведал мяса и отер пальцы о скатерть.

— Кушайте сами, бай, — промолвил он и достал из сумы принесенный Карабаю подарок. — Если пожелаете отдарить, бай, я буду рад и козленку. Тяжелые настали времена для меня, и я уповаю на ваше великодушие, бай.

Кара крепко прикусил губу и даже застонал слегка, но глаз не мог отвести от распростертой перед ним великолепной барсовой шкуры. Сарыбай встал, поднял шкуру за морду и провел по меху рукою.

— Бай мой, когда приносят подарок, взамен не просят ничего, не торгуются — дай мне то, подай другое. Что поделать, нужда пригнала меня к вам. Джут не только на мою долю выпал…

Карабай заерзал беспокойно и снова застонал.

— Соколятник мой… Батыр похваляется до первого выстрела, а бай — до первого джута. Ох, была бы у меня сейчас сотня лошадей, как прежде… Я подарил бы тебе шубу, подвел бы тебе верхового коня…

Сарыбай покраснел от стыда до самых ушей.

— Ты сам видишь… сам видишь, соколятник мой… Осталось у меня всего с десяток коней, — бай горестно согнулся почти до земли. — Только десять из ста… только десять! Наказал нас господь!

Сарыбай зажмурился — у него вдруг закружилась голова. Когда он снова открыл глаза, взгляд его встретился со взглядом Карабая. И такая всепожирающая, ненасытная алчность горела в маленьких, покрасневших глазках этого только что степенно, отрешенно от суеты мирской рассуждавшего старика, что Сарыбай вздрогнул и выронил шкуру барса из рук.

— У нас это есть… — прохрипел Кара. — Есть мертвое богатство. Оно не принесет ни хлеба, ни мяса, оно лишь забава для сытого.

Не разгибая спины, Кара поднял дрожащие руки, закрыл ими лицо и горестно завыл, оплакивая погибшие табуны и отары.

Сарыбай никак не ожидал услышать такое. Растерянно попятился и стоял, не зная, то ли сказать слова утешения, то ли смеяться над завываниями Карабая.

Сотней лошадей владел Карабай, жил в достатке, но жена его не рожала. Он подумывал о том, чтобы взять еще жену помоложе, которая родила бы ему детей, но ведь с молодой бабой хлопот не оберешься. Ей нужны ласки да забавы, а где ему взять на это силы? Известное дело, жена старика — жена для всех. И Кара махнул на все рукой. Дожив до старости, окончательно потеряв надежду стать отцом, только и тешил он себя своим достатком, нарадоваться не мог на табуны коней, на отары овец.

— Полно вам, Кара-аке… Надо подчиниться божьей воле. Не горюйте. Я беру назад свои слова, я ничего не прошу у вас, извините…

Карабай сидел все так же, закрыв руками лицо. Сарыбай поспешно вышел из юрты, даже не вспомнив о барсовой шкуре.

— Сглазили вы мое добро, черные вороны! Завистники проклятые… Табуны мои, табуны! — снова запричитал Карабай.

Сарыбаю стыдно было, что кинулся за помощью к. этому человеку, невыносимо стыдно. Он шел прочь от мрачных, как могильники, юрт, шел, не обращая внимания на то, что полы распахнутой шубы путаются в ногах.


Соколятник выезжал, бывало, на охоту, как на праздник, не один, а с несколькими помощниками; гордо красовался он на горячем гнедом коне, за которым послушно бежала свора гончих. Сегодня он шел один, пеший, посадив беркута себе на плечо.

— Не было счастья на долю моей борзой, может, выпадет оно тебе, хваткий беркут.

Тишина в горах. Даже птиц не слышно. Лощины зазеленели, но на вершинах еще лежит снег. Горы будто дремлют, окутанные дымкой тумана. Тишина. Синие пролески и ярко-желтые лютики расцветили землю. Пар поднимается над влажными луговинами, воздух напоен духом молодой зелени и неповторимо свежим запахом талой снеговой воды.

Беркут тяжел. От тяжести этой ныло у Сарыбая плечо, он невольно опускал его все ниже. Пересадил птицу на другое плечо. Твердые когти беркута крепко вцепились в ключицу.

Долго бродил Сарыбай по горам. Долго и безуспешно. Злое упрямство овладело охотником, он не хотел бросать поиски. Шел и шел, обливаясь от усталости потом. Поднявшись на невысокий взгорок, решил отдохнуть. Снял с плеча птицу, усадил на камень. Бессильно опустился на землю сам, облизывая пересохшие, потрескавшиеся губы. Сидел, подперши ладонью щеку, думал, как быть дальше. В ушах звенела тишина. Только ветер, налетая порывами, печальным шорохом проносился по невысоким еще кустикам полыни. Сарыбай скоро остыл и чувствовал теперь, как пропитавшаяся соленым потом рубаха холодит, прикасаясь к телу. Охотник поежился. А день был какой-то мягкий и сонный, и оттого, должно быть, помягчело и на сердце у Сарыбая. Он снял было чепан, постелил на землю и прилег, но тут же встал, почувствовав, как размаривает его сон. Стянув с себя рубаху, почесал под мышками и принялся выбирать из рубахи вшей. Вот проклятые твари, стоит человеку отощать, так и нападут на него…

Забеспокоился, захлопал крыльями беркут на камне, защелкал клювом, вытягивая шею. Птица тянулась навстречу ветру, навстречу свободному простору…

— Учуял что-нибудь…

Сарыбай снял с головы беркута колпачок. Орел тотчас вырвался из рук и взмыл в высоту. У Сарыбая забилось сердце. Пошли, бог, удачу, пошли добычу! Охотник, сощурившись, глядел в небо, поглядывал и по сторонам, стараясь угадать, откуда появится дичь.

Беркут все набирал высоту, уходил кругами и наконец скрылся из глаз. Соколятник ждал его возвращения с нетерпением и беспокойством. Нет… Только ветер по-прежнему шуршит среди зарослей полыни. Неужто не вернется орел?

Хваткий мой, неужели ты улетел… бросил меня… Чтоб мне пропасть, не сумел я уберечь тебя в лихую годину… — бормотал в страхе Сарыбай, не имея сил, не имея смелости громко, по-охотничьи, позвать птицу.

— Хваткий мой… как родного сына, любил я тебя…

Знакомый клекот донесся сверху. Летит! У Сарыбая от радости разрывалось сердце. Беркут клекотал так тогда лишь, когда видел добычу. Охотник, забыв надеть рубаху, бросился бежать навстречу приближающемуся клекоту. Задыхающимся голосом выкрикивал благодарственные слова богу. Беркут несся с высоты, но Сарыбай не видел пока добычи… Совсем близко свист широких крыльев… Птица камнем упала на охотника, чуть не сбив его с ног. Сарыбай едва успел загородить лицо подставкой, на которой обычно держат соколятники ловчую птицу. Беркут ударил ногой, подставка вылетела у Сарыбая из рук.

— А-а-а… Что ты делаешь, хваткий мой?!

Беркут не узнал хозяина. Он долго кружил над горами, не находя никакой добычи, ничего живого, потом увидел полуголого Сарыбая и принял его в этом непривычном обличье за какую-то дичь.

Орел взмыл и снова бросился на охотника, растопырив страшные кривые когти, раскрыв голодный клюв. Смерть! Безоружный человек завертелся вокруг камня, ища укрытия. Смерть! Сарыбай потерял голову от страха, вспомнив во внезапном озарении окровавленную голову убитой им борзой. Теперь его, Сарыбая, черед. Настало возмездие.

Охотник не хотел умирать. Он сопротивлялся, как мог, в ярости не чувствуя боли от ударов железного клюва, от рывков крючковатых когтей. Беркут клевал его в лицо, стараясь добраться до глаз. Удар… Еще… Искры полетели у Сарыбая из глаз. Стиснув изо всей силы веки, он вслепую продолжал схватку. Прижал коленом ногу птицы, рукой ухватил за шею, крутил, сжимал, душил… Навалился всем телом.

Немного погодя Сарыбай встал у неподвижно распростертого тела беркута. Встал и тогда только решился открыть глаза. Но ничего не увидел, и казалось ему, что глаза не открываются. Поднес руку, потрогал глазницы. Рука ощутила липкую влажность. Кровь… Сарыбай понял, что это кровь, но не видел ее. Непроглядная тьма закрыла от него сияющий мир. Сарыбай чувствовал, как волна жаркой боли заливает все тело. О создатель, ты лишил зрения раба своего! Охотник зашатался, подкосились ноги, и рухнул он наземь рядом с телом мертвого беркута.

2

Пришла к беднякам долгожданная весна. Можно было вздохнуть с надеждой и облегчением, посидеть на зеленой траве, распрямить согнутые заботой спины. Оголодавшая скотина набивала брюхо свежей травой, истомленно грелась на теплом солнышке. Солнце было ласковое, как мать; лучами своими возвращало оно силы всему живому.

Настало время откочевать на летние выпасы. Первыми спешили сняться с места те, у кого скота было побольше: чем человек богаче, тем меньше нужны ему другие люди. Такие не тянутся к общине, не нуждаются в родстве; соседи им даже неприятны — того и гляди, смешаются на выпасе табуны или отары, пойдет раздор… У Тенирберди скота было немного, он собирался кочевать вместе со всеми.

Надо сказать, что у них в общине больше занимались земледелием, чем скотоводством. Эти полукочевники обрабатывали удобные, ровные поля по берегам рек, проводили к полям арыки, сеяли хлеб. Зерна чаще всего хватало до весны, летом не переводилось молоко. Люди жались друг к другу, как куры в курятнике. Редко перекочевывали с места не место. В жаркое время года подымались на летние пастбища, но не слишком высоко, поближе к своим посевам…

Солнце светило ярко. На площадке посредине аила играли ребятишки. Возле юрты Тенирберди сам хозяин и Кулкиши готовились к пахоте, вязали из гибких прутьев караганы связки для сохи. Работали с разговором, в который изредка вставляла слово и старуха Санем, устроившаяся неподалеку со своей пряжей.

— Скажи-ка, брат Тенирберди, как чувствует себя бедняга Сарыбай? — спросил Кулкиши. — Ты ведь знаешь — человек без коня, что птица без крыльев. Я хотел тогда пойти с вами, но моя рыжуха еще не оправилась, я на ней пока не езжу, а пешком передвигаться не могу.

Тенирберди горестно покачал головой.

— Да как чувствует? Плохо. Изранен весь. Ослеп. Живет в темноте, черная ночь пала на него.

— Вот проклятый беркут! Сарыбай любил его не меньше, чем свою единственную дочь. А хищник остался хищником и напал на своего хозяина. Говорят, изодрал его так, что бедняга Сарыбай едва на тот свет не отправился.

— А каково приходится его несчастной жене? — вздохнула Санем. — У них ведь одна-единственная дочка…

— Хуже всех ему самому, — сказал Тенирберди. — Жена что ж? Живет себе. Живут ведь и те, кто похоронил близкого человека…

Айзада сидела в юрте и чинила одежду. Слова свекра ножом полоснули ее по сердцу. На глаза привычно набежали слезы.

— Айзада! — окликнула невестку свекровь. — Чем на ночь будем очаг топить? Хворосту совсем не осталось, сходи-ка, набери, пока светло.

Женщина отложила работу. Не послушаешься — свекровь напустится с упреками. Айзада будто видела перед собой пронзительно-злые глаза Санем. Вскочила, быстро вышла из юрты, захватив веревку. Она всячески старалась угодить свекрови, надеясь послушанием смягчить ее.

— Возвращайся поживей, — напутствовала невестку Санем.

Проходя мимо играющих ребятишек, Айзада окликнула Болота.

— Пойдем со мной, кичине бала[43],— позвала она. — Хворосту наберем.

— Ну-у, — заныл было Болот. — Я есть хочу, джене [44], не хочу за хворостом идти.

— А игрой своей ты насытишься?

— Нет. Я очень голодный, джене.

— Ну вот, пойдем с тобой, хворосту насобираем, домой принесем, я тогда тебе молочка скипячу. Идем, родненький…

Айзада ласково погладила мальчугана по голове. Болот, услыхав про молоко, оживился. Взял у Айзады веревку и побежал вперед.

В год гибели Темира Болоту было девять лет. Теперь ему исполнилось двенадцать. Прошли три года, тяжких для семьи. В раннем детстве родители порой наказывали Болота за озорство, но после смерти старшего сына, жалея мальчика, баловали его и предоставили самому себе. Айзада видела в Болоте черты сходства с Темиром и, может быть, поэтому любила его, как родного братишку. Теперь она шла следом за бегущим вприпрыжку мальчуганом, погруженная в свои долгие, печальные мысли; голова ее была непокрыта, длинное черное платье мело подолом землю.

Куда ей спешить? Куда девались ее веселость, готовность к радости и счастью… к любви? Она не знает веселья, смеха, тепла. В нынешнем году свекор должен устроить последние поминки по сыну. Согласно обычаю, он может на этот раз созвать родичей Айзады и при них снять с нее траур, предоставляя ей тем самым право войти в новую семью, найти нового мужа. С весны думала об этом вдова. Думала о том, что, может, спадет, наконец, с души тяжелый гнет горя и слез, что настанут еще и для нее счастливые дни. Оставаясь одна, Айзада подолгу смотрелась в зеркало, разглаживала морщинки под глазами, сердце билось в груди тревожно и нетерпеливо…

Айзада тяжело вздохнула.

Болот не обращал на нее внимания. Бежал вперед и вперед. Ребенок он и есть ребенок, — забыл о пустом желудке, гоняется, швырнув на землю веревку, за ярко-желтыми бабочками, обрывает пестрые венчики цветов, следит, задрав голову, за плывущими в вышине облаками. Бабочки легко улетают от мальчишки, а он смотрит, как они летят, потом разыщет в траве брошенную веревку, почешет босые, исцарапанные колючками ноги и бежит дальше…


В то невозвратное время зеленая равнина так же безмятежно дремала под солнцем, сонно вслушиваясь в лепет бегущих среди трав ручейков; с одной стороны подымались к небесам высокие горы, а в другую сторону зеленое море, слегка колеблемое налетающим время от времени ветерком, тянулось насколько охватывал взгляд.

Ярко светило солнце. Все тихо, недвижно. Но вот на светлой ленте дороги, что тянулась, пересекая многочисленные речки и ручейки, вдоль зеленой долины, показалось темное движущееся пятнышко. Одно… второе… третье… Длинной цепочкой вытянулся медленно идущий караван; то скрываясь в лощинах, то вновь появляясь, подходил он все ближе.

Кочевка. Приставив ладонь к глазам, долго вглядывался в нее Темир. Впереди везли знамя. Звенели многочисленные колокольцы, шумно гомонило кочевье, проходя мимо поля.

Просо уже наливалось. Землепашцы во главе с Тенирберди ладили возле поля ток; несколько человек подновляли оставшиеся с прошлого года растрепанные, покосившиеся пугала. Зерно поспевало, на него, того и гляди, могли налететь грабители-воробьи. Завидев кочевье, люди сбежались к дороге.

Караван двигался неспешно, с медлительной важностью. Высокие, тщательно увязанные вьюки на верблюдах были покрыты ткаными коврами и кошомными ширдаками, искусно расшитыми узором "рог козла"; позвякивали колокольчики на длинных шеях верблюдиц, идущих в поводу у старух в высоких белых элечеках; ленивые волы испускали протяжное низкое мычание; испуганно ржали отбившиеся от маток жеребята; то и дело покрикивали на караван погонщики; слышался над дорогой топот сотен копыт. Все эти разнообразные шумы сливались в тот общий нестройный гул, который сопровождает каждую большую кочерку.

— Чья кочевка-то? — спросил кто-то.

— Поглядите на знамя, — отвечал Тенирберди.

— На знамени полумесяц…

— Значит, это кочевка рода баргы.

Тенирберди вышел на обочину дороги, поздоровался с мужчинами, едущими в середине кочевья.

— Отведайте пищи вместе с нами, уважаемые! — предложил он. — Так велит обычай.

— Благодарствуйте, но далеко еще до наших пастбищ, долог наш путь, — отвечали, тоже по обычаю, люди из каравана, не останавливаясь.

— Утолите жажду, почтенные!

— Успеем и жажду утолить, спасибо вам!

— Так доброго пути вам, уважаемые!

— На добром слове спасибо, отец…

Кочевье двигалось все дальше, к невысокому холму, поросшему мелким кудрявым кустарником. Тенирберди стоял и смотрел вслед каравану, привычным задумчивым движением поглаживая серебристо-белую бороду.

Кочевья, кочевья… Проходили века, а все так же, как тысячу лет назад, тянулись караваны то из долин в горы, то с гор в долины, и, склонив голову набок, тянул кочевник нехитрую свою песню. Нет у него ни сада, ни загона, ни поля; как уйдет он со своей стоянки, — останутся там лишь кучки навоза да три круглых закопченных камня. Тому, кто всю жизнь проводит в дороге, кому и разуться некогда, даже золото — только лишний груз. Вот и не остается после кочевника никаких следов на земле, кроме могильного бугорка где-нибудь на холме. Он — как ветер в поле, пролетел и — нету его…

Вот о чем думал худой, умудренный жизнью старик с натруженными в синих жилах руками.

"— Отведайте пищи вместе с нами, уважаемые!"

"— Благодарствуйте, но далеко еще до наших пастбищ, долог наш путь…"

В самой середине кочевья Тенирберди заметил белого верблюжонка. Чей он? Старик пригляделся. Верблюжонок, чистенький, как белое облачко, не отставал от верблюдицы, которую держала в поводу женщина, сидящая на вороной кобыле. Мальчуган на иноходце, оседланном особым детским седлом, дразня верблюжонка, подталкивал его в бок свернутой вдвое плетью. Верблюжонок в ответ "пугал" мальчишку, мотал головой, но в черных глазах животины сияла озорная радость — игра верблюжонку нравилась. Следом ехала взрослая девушка. Под нею шел гнедой жеребчик в белых чулочках и с белой звездочкой во лбу, сбруя на жеребчике нарядная, украшенная кистями и серебряными бляшками, стремянное путлище — из полосок дорогой бухарской красной ткани. Девушка сидела неподвижно и, чуть прищурив красивые, с поволокой, глаза, смотрела на полоски зеленого жита — будто яркие заплаты на сером чепане земли; смотрела и на людей у дороги, дивилась и на пугала — похожие на людей, руки вроде растопырили, а не шевелятся. Девичья шапочка из меха выдры украшена была пушистыми совиными перьями; на шее у девушки — блестящие бусы, солнце играет на них и отбрасывает на милое, красивое лицо светлые зайчики. Черные волосы заплетены в тонкие косички — по пяти на каждом виске.

Пообочь каравана бежит куцая черная собака. Собаке жарко; свесив из пасти длинный красный язык, она старается не отставать от кочевья. Приляжет на траву и тут же, заметив, что караван уходит дальше вперед, вскакивает, догоняет его. Звенят и звенят колокольцы. Где-то в самой голове каравана заревел верблюд, но рев его слышен уже слабо, скрадываемый расстоянием.

— Утолите жажду, добрые люди…

Хозяин белого верблюжонка, ехавший следом за тяжело нагруженным волом, вдруг повернул коня.

— Мы бы напились, — сказал он и поздоровался: — Здравствуйте, Тенирберди-аке, как поживаете?

— Слава богу, слава богу, — отвечал Тенирберди, удивленно разглядывая всадника.

— Не признали? Я — Джамгыр. Джамгыр из рода баргы с тамгой полумесяцем…

— Что-то глаза мои стали сдавать, а лицо-то вроде знакомое… узнал, узнал! — и Тенирберди поспешно протянул руку. — Ты Джамгыр, сын Джабая-аксакала. Здравствуй, здравствуй, Джамгыр мой! Пожалуй, напейся… милости просим… Как твои дела?

— Спасибо… живем, Тенирберди-аке, среди своих людей, кочуем вот.

Наполнив кумысом из бурдюка большую деревянную чашку, Темир протянул ее Джамгыру. Тот принял кумыс, не сходя с седла, залпом осушил чашку и крикнул:

— Эй, жена, придержи-ка поводья, напои детей кумысом! Живей, пока задние не напирают…

— Темир, возьмите кумыс и поднесите им, — велел Тенирберди.

Эшим тотчас взвалил на плечи бурдюк, Темир взял чашку, — побежали подавать кумыс.

— Лишь бы все были здоровы, Джамгыр мой, это главное… На какие пастбища направляетесь?

— Решили в этом году откочевать на Мин-Бугу, Тенирберди-аке. Наши бии хотят перегнать потом скот в Талас. Говорят, в Аулие-Ата наезжают русские торговцы, вот наши и думают через Талас переправить туда скот для продажи. Мы дали согласие, кочуем теперь вместе со всеми.

— А-а… — понимающе протянул Тенирберди. — Туда, значит, где выгодой пахнет. Правильно. А что привозят русские торговцы? Оружие?



— Нет, оружием они не торгуют. Говорят, из казахской степи движется к нам большое русское войско. Говорят, оно будет охранять своих торговцев и наблюдать за ними. Землю, говорят, будут мерять. В Коканде из-за этого настоящее смятение, никто не знает, что делать.

— Это большая новость…

Тем временем Эшим с Темиром угощали кумысом женщину. Та взяла чашку в руки, но только поднесла ее ко рту, как увидела, что сынишка подъехал совсем близко к ней. Мать передала чашку сыну.

— На, выпей, родной…

Мальчишка, пошмыгивая вспотевшим носом, с жадностью глотал кумыс. Когда чашка освободилась, джигиты наполнили ее во второй раз и снова поднесли женщине. Чуть отпив, она сказала сыну:

— Биймирза, позови сестру.

Темир на этот раз возразил — негромко, вежливо:

— Пейте сами, байбиче[45], кумыса у нас много.

Она выпила с удовольствием и от души поблагодарила:

— Большое спасибо. Будьте счастливы, дорогие.

И подтолкнула ногами кобылицу.

Темир подошел с кумысом к девушке.

Гнедой жеребчик, помахивая длинным черным хвостом, пофыркивая и звеня удилами, хватал губами высокую траву. Завидев Темира с чашкой, испугался и попятился.

— Выпейте кумыса, бийкеч[46]

Красивая девушка чуть приподняла темные, похожие на крылья ласточки, брови, слегка наклонилась вперед и протянула руку. На смуглом и нежном запястье звякнули парные серебряные браслеты. У Темира захолонуло сердце. Он не мог отвести глаз от белого, без единого пятнышка лица. Когда девушка взяла кумыс, он слегка прижал своей рукой один из ее пальчиков. Краска залила лицо девушки, глаза вспыхнули; с удивлением посмотрела она на широкогрудого рослого джигита. Темир убрал руку, а девушка, ничем больше себя не выдав, только пригубила кумыс и вернула чашку Темиру.

— Вы совсем не пили…

Девушка поклонилась в знак благодарности, улыбнулась и тронула коня… "Что я за невежа, зачем обидел ее?" — досадовал на себя Темир, глядя вслед всаднице. Но почему она улыбнулась?..

— Счастливого пути, Джамгыр мой!

— Спасибо, Тенирберди-аке. Счастливо оставаться!

Отец девушки шумно попрощался с Тенирберди, прикрикнул затем на ленивого вола и, проезжая мимо Темира и Эшима, бросил:

— Прощайте, джигиты.

— Прощайте… счастливого пути!

Кочевье медленно потянулось на взгорье, звона колокольчиков почти уже не было слышно.

Тенирберди вернулся на поле.

— В конце этой недели нам бы тоже надо откочевать повыше, — негромко проговорил он. — Вот настоящий праздник для кочевника, единственный, к сожалению. В этот день самый захудалый бедняк и то надевает чистую, пусть залатанную рубаху, поднимается чуть свет и вместе со всеми родичами покидает старое стойбище, надеясь на новом месте найти свое счастье. Забывает во время кочевки, сыт он или голоден. Забывает все обиды, вражду и раздоры и помнит только о своем долге быть опорой родичу. Во время кочевки не зазорно юноше и девушке ехать стремя в стремя. Нам от предков остался обычай: встретить караван, предложить угощенье, а если на угощенье нет времени, напоить путников холодным кумысом, расспросить о здоровье и благополучии, помочь укрепить покосившиеся вьюки и проводить кочевку до границы своих угодий. Почему же вы не проводили их хотя бы до первого холма? Никто даже с места не двинулся, как я погляжу…

Темир обрадовался:

— Мы с Эшимом проводим…

— Надо, надо поддержать обычай. Пусть не подумают, что мы, занятые своим полем, забыли исконные порядки…

Темир поскакал на светло-рыжем иноходце. Потряхивая челкой, конь топтал тяжелыми, большими копытами сочную траву, рвал поводья из рук хозяина. Вороной трехлетка Эшима то нагонял иноходца, то отставал. Темир все искал глазами белого верблюжонка; в сердце джигита как будто песня звенела, неясная, непонятная надежда пьянила его и несла на своих крыльях…

— Не уставать вам! Крепки ли подпруги у ваших коней?

— Спасибо, джигиты! Слава богу, подпруги крепкие…

Темир переговаривался с кочевниками. Эшиму было не до разговоров: у него конь заартачился.

— Темике, давай потише…

Темир, обернувшись, придержал повод. Он не хотел обижать Эшима, но, весь разгоряченный буйной скачкой, поглядывал на друга с немой просьбой — наддать ходу трехлетке, понестись снова с ветром наперегонки. У Темира глаза горели, как у птицы, что рвется в небо; на лице неуверенность сменялась надеждой.

Джигиты ехали теперь близко к семье, в которой мо-лодуха на игреневом трехлетке везла красную колыбель с младенцем. Руки молодой женщины чуть придерживали колыбель, — то ли задумалась мать над ребенком, то ли задремала, не поймешь, потому что лицо ее было скрыто под легким покрывалом. Когда Эшим с Темиром подъехали еще ближе, игренька вздрогнул. Вздрогнула и молодуха, перехватила покрепче колыбель, остановила коня и приподняла покрывало.

— Не уставать вам! Крепки ли подпруги у ваших вьючных?

— Слава богу, дети мои! — отвечала вместо невестки старая женщина, что ехала впереди нее на кобыле.

— Чья кочевка, джене? — спросил молодуху Эшим.

Молодуха, смутившись, опустила голову. Старуха, видно, крепко знавшая обычаи и правила поведения, повернулась к невестке:

— Ответь, дитя мое, славным джигитам.

Смуглая молодуха покраснела, но так и не сказала ни слова. Чтобы не смущать ее еще больше, джигиты дали ходу коням.

По узкому ущелью, заросшему кудрявым хмелем и диким виноградом, с шумом бежала холодная горная речка, приток реки, что текла по долине. В ущелье прохладно, тенисто. Видно, как проплывают в небе спокойные белые облака. Кочевка вступила в ущелье, и к шуму бегущей воды присоединились посвист, окрики, которыми люди понукали лошадей и скотину переходить речку вброд. Ребятишки с завистью поглядывали на ягоды спелой дикой вишни, на золотисто-желтый урюк. Кое-где над водой свесились длинные гибкие ветки старых берез.

Темир с Эшимом в ущелье поневоле должны были ехать шагом — дорога узкая. Не скоро выбрались они на дорогу к перевалу, а когда выбрались, половина кочевья уже миновала перевал и двигалась дальше к поросшим густой зеленью холмам. Здесь было гораздо прохладней, чем на равнине, ближе казались белые чистые облака, воздух напоен был сильным и острым запахом можжевеловой смолы.

— Не догнали, эх…

Темир махнул рукой, остановился и огорченно замер, провожая взглядом удаляющееся кочевье.

— Вон он… белый верблюжонок…

Белый верблюжонок по-прежнему не отставал от матери, бежал вприпрыжку, то скрываясь в гуще всадников и вьючных животных, то вновь мелькая белым легким пятнышком.

Девушка ни разу не оглянулась. Сверкали на солнце серебряные украшения в ее косах… Долго смотрел Темир ей вслед, смотрел, как смотрят иной раз люди, провожая стаю белых лебедей, улетающих все выше и выше к небу, к облакам.

Та красивая девушка была Айзада.

Во второй раз они встретились с Темиром в урочище Мин-Бугу, во время свадебных девичьих игр.

Темир преследовал ее горящим, страстным взглядом. Айзада пряталась среди сверстниц, старалась не думать о джигите, но никак не могла уйти от взоров красивого, сильного незнакомца. Кто он? Почему все время глядит на нее? Девушка тревожилась и стеснялась, даже страшилась чего-то. Она помнила тот день, когда их кочевка шла по долине. Помнила, как этот самый джигит пожал ей руку, подавая чашку с кумысом. Сердце Айзады колотилось.

Джигит держался вежливо и скромно. Голосом, полным молодого желания, пел одну песню за другой. Пел о том, как встретил во время кочевки красивую девушку, которую не в силах забыть. Айзада слушала эти песни сама не своя, — а вдруг он сейчас пропоет, что встретил наконец свою красавицу, нашел ее… Ей казалось, что все — и девушки, и юноши — знают тайну песен незнакомого джигита. Она была почти уверена, что это так… Но джигит вел себя сдержанно и разумно, не переходил границ дозволенного обычаем и, видно, рад был, что девушка поняла его, был благодарен ей за ее скромность, ее милое смущенье.

— Ты хорошо поешь, друг! — похвалил Темира один из парней.

Девушка, по случаю свадьбы которой и затеяны были игры, сидела на почетном месте с лицом, закрытым фатой. Рядом с ней был счастливый жених в нарядной куньей шапке. Жених повернулся к Темиру:

— Друг, та, кого ты ищешь, должно быть, здесь…

— Не бойтесь, жених-мирза, я ищу совсем другую!

В свадебной юрте разразился общий смех. Жених покраснел до самых ушей, но вынужден был смеяться вместе со всеми. Только теперь Айзада осмелилась сама посмотреть на Темира. У человека с черной душой глаза холодные, как у змеи, в них можно прочитать его дурные и грязные мысли; а у кого сердце светлое, у того и лицо чистое, как цветок, а в глазах звезды горят. Так говаривала, бывало, бабушка Айзады, умершая в прошлом году. Спрятавшись за спиной подруг, Айзада долго и пристально смотрела на лицо Темира, на лице этом видела она душевную теплоту, в глазах — свет любви. Темир поймал ее взгляд, и на этот раз девушка не опустила ресницы.

На следующий день джигит передал ей через подругу слова признания. Айзада застыдилась, не могла сказать ни да, ни нет, на свидание не пошла. Джигит после этого был мрачен, печален и спел перед тем, как уехать, песню о соколенке, который, порвав шелковые путы, улетел от хозяина и не вернулся на зов. Пел он о тоске соколятника; пусть улетевший сокол встретит на своем пути того, кто будет ценить его по достоинству, а не встретит — пусть помнит серебрянокрылый своего прежнего хозяина-друга…

Настала пора спускаться с горных пастбищ. Двинулся и род баргы в сторону Кызыл-Джара, где всегда проводил осень. Земледельцы к этому времени тоже вернулись к своим поселениям и готовились к зиме. Снова выходили они по обычаю встречать кочевые караваны, снова предлагали путникам отведать пищи и выпить холодного кумыса.

Темир не выходил навстречу кочевникам. Отвергнутый, он чувствовал себя подавленным. Знал о его горе один Эшим, но и это угнетало Темира. Сам не зная зачем, он искал и искал в проходивших мимо караванах белого верблюжонка. И вот вдали, в том месте, где сливались две речки, увидел он белое пятнышко. Верблюжонок? Или большой белоснежный элечек какой-нибудь старой, почтенной женщины? Темир со стесненным сердцем отвел взгляд и больше не смел поднять глаза. Он все равно не показался бы, не вышел бы навстречу той, которая не посчитала его себе ровней.

Поступи он иначе, девушка, пожалуй, сочла бы его бессовестным и неумным. Темир ушел прочь по берегу реки.

Приветливое лицо радует сердце. Сердечная теплота сближает людей и делает их друзьями. Короткими были встречи Тенирберди и Джамгыра во время перекочевок, но приветствовали они друг друга с искренней радостью. На этот раз Джамгыр и его близкий родич Кулбатыр расположились на отдых неподалеку от аила Тенирберди. Обрадованный Тенирберди вечером пошел вместе с несколькими родичами поприветствовать прибывших; на угощенье взяли с собою два ведра бозо.

Джамгыр к тому времени уже оборудовал походный шалаш: в землю воткнули жерди от юрты, связали наверху и накрыли расшитыми полотнищами. Неподалеку поставил такую же временную юрту Кулбатыр. Людям в шалаше не разместиться; туда ставят посуду, убирают масло и другие припасы — чтобы ненароком скот не потоптал. Если есть в семье малые дети, им тоже дают отдохнуть в шалаше. Джамгыр, завидев гостей, опередил жену и кинулся развязывать вьюки, доставать и расстилать возле шалаша ковер-ширдак и одеяла.

— Добро пожаловать, Тенирберди-аке, добро пожаловать!

Гостей усадили на одеялах. Потолковали о том о сем, выпили по чашке бозо, приготовленного старухой Санем, потом Джамгыр приподнялся и крикнул:

— Айзада! Где там, дочка, наш Биймирза, пойди-ка скажи ему, чтобы пригнал сюда скотину!

Девушка в красном платье спускалась в это время по склону с охапкой хвороста в руках. Услышав окрик отца, она кивнула в ответ, бросила хворост и быстро пошла вверх, туда, где Биймирза пас стадо. Джамгыр с гордостью поглядел девушке вслед, но сказал с деланной небрежностью:

— Дочка это наша…

Тенирберди закивал:

— Хорошая. Взрослая совсем. Очень хорошая.

— Есть у нас еще и мальчишка-сорванец.

Это он за стадом присматривает? Ну что ж, мужчина. Хозяин.

— Был бы опорой своей единственной сестре, больше нам ничего не надо.

— Да будет так. Дети — это счастье и радость.

Биймирза вскоре пригнал топочущее стадо голов в двадцать овец и коз. Парнишка совсем запарился, грязные струйки пота сбегали по разгоряченному лицу.

На незнакомых людей он глядел с живым и веселым любопытством.

— Что ты так взмок, сын мой? — спросил Джамгыр.

— С овцами замучился. Убегают все время в лощину, там трава больше, — шмыгая носом, отвечал Биймирза.

Джамгыру по душе была бойкость сынишки.

— Что ж ты с гостями не здороваешься, дорогой?

Биймирза подошел, отец подбодрил его:

— Не стесняйся! Поздоровайся за руку. Ну, подай руку-то!

Тенирберди крепко пожал маленькую грязную руку мальчишки, ласково сощурился.

— Молодец! Ты настоящий джигит, пора тебе и в скачках участвовать, — сказал он и поцеловал мальчика в лоб.

Поцеловала Биймирзу и Санем.

— Биймирза, — попросил отец, — пойди приведи нам барашка пожирней. Ну, беги!

— Я возьму ягненка от рыжей, он у нее один родился, большой и жирный.

— Молодец, понимаешь! Давай!

Биймирза сорвался с места бегом, а Джамгыр сказал ласково:

— Вот разбойник!

Айзада тем временем возвратилась, и, оставив хворост возле очага, подошла поближе к гостям, и, в знак приветствия, приоткрыла закутанное платком лицо. Тенирберди глянул на девушку краем глаза — иначе было бы невежливо — и сказал:

— Будь здорова, дорогая, будь здорова…

Айзада покраснела, как вишня. Со старухой Санем они обнялись: старая женщина поглядела девушке в лицо с веселым изумлением, слегка ущипнула ее за кончик носа и потом поцеловала свои пальцы. Айзада принялась помогать матери. Санем все смотрела на красивую длиннокосую девушку и любовалась ее скромной, достойной повадкой. "Вот будет невестка — настоящая радость для семьи, в какую она войдет. Счастья тебе, дорогая!" — пожелала она про себя.

Джамгыр поставил перед гостями приведенного сыном на привязи ягненка и, как полагается по обычаю, попросил гостей благословить животное на убой.

— Ну зачем, зачем это, Джамгыр, дорогой! — начал отговарить Тенирберди. — Пока мясо сварится, да пока мы его съедим… Мы-то дома, а ты, не дай бог, от кочевки отстанешь.

— Не говорите так, Тенирберди-аке! Я должен был послать за вами человека с верховым конем в поводу, а вы вот сами явились. По милости бога вы, как говорится, впервые переступили наш порог. Как же можно отпустить вас без угощения? Благословите, прошу вас!

Тенирберди больше не противился. Джамгыр связал ягненку ноги, приговаривая:

— Пока живы, Тенирберди-аке, только и посидеть за трапезой с приятными собеседниками. Что может быть лучше? А кочевка пускай себе уходит. Не заблудимся и сами. Догоним помаленьку.

Поточил нож и негромко обратился к связанному животному:

— Были дни, были ночи, за тобой вины нет и за мной вины нет, во всем виноват голодный живот…

И он ловко перерезал ягненку горло.

Тенирберди беззвучно шептал про себя те же слова, поглаживая бороду.

— Айзада, а что это твоего дяди Кулбатыра не видно? Где он? Или устал от долгой дороги и прилег отдохнуть? — спросил Джамгыр у дочери, разделывая тушку ягненка. — Позови их, пусть посидят с нами, послушают речи нашего Тенирберди-аке, отведают мяса.

— Дядя погнал вьючных на водопой, — тихо ответила Айзада.

— Верно, верно, я ведь сам просил его.

— Когда мы собирались к вам, он стоял и разговаривал с Кулкиши, — вставил слово Тенирберди. — Должно быть, пошел к ним на бозо.

Джамгыр уже складывал баранину в казан. Засмеялся:

— Вот оно что! Забыл наш Кулбатыр о кочевке. Ради бозо он обо всем готов забыть, готов пороги обивать! Биймирза, садись на жеребенка да съезди к ним в аил, разыщи Кулбатыра. Зови его сюда мясо есть да пригласи и тех, к кому он пошел. Езжай, сынок!

Вскоре появились приглашенные, и немало. За едой, за беседой время незаметно прошло до вечера. Наконец Тенирберди сказал:

— Ну, Джамгыр, совершим благодарственную молитву. Гостю говорят "приходи", а уйти он должен сам.

— Не опешите, побудьте с нами еще, — попросил Джамгыр.

— Нет, Джамгыр, ты и так задержался надолго. Пора тебе собираться в путь.

— Ну ладно, Тенирберди-аке. Аминь тогда, боже, благослови…

— Аминь. Пусть много тени и прохлады встретится на вашем пути, пусть сопровождает вас удача.

— Спасибо! Счастливо и вам, гости дорогие!

— Счастливо!

Тенирберди с односельчанами помогли Джамгыру нагрузить вьюки, проводили кочевку и тогда лишь отправились восвояси.

Когда Тенирберди и Санем пришли к своей юрте, Темира дома не было. "Где он ходит-бродит? В гости вместе со всеми не пошел…" — недоумевал отец. Тут он увидел сына. Темир шел от реки. Он старался казаться веселым, но видно было, что на душе у него неспокойно, что он огорчен.

— Мы с матерью ходили навестить Джамгыра, а ты где был? Тебя нигде найти не могли, — упрекнул сына старик. — Если рядом с твоим аилом остановилась на отдых кочевка, твой долг, сын мой, навестить людей, сказать им слово привета. Избегают общения малодушные, не считаются с другими невежи. Что? Убежал? Не захотел посчитаться?

Темир покраснел до ушей. Он не смел поглядеть отцу в лицо и рад был, что Эшим окликнул его и таким образом вызволил из тяжелого положения.

Эшим! Всегда веселый и простодушный, он и сейчас встречает Темира с лицом радостным и даже возбужденным. Что у него на уме? Уж, наверное, какие-нибудь забавы да шутки. Темир повеселел и сам.

Спрятав руки за спину, Эшим спросил, лукаво прищурившись:

— Что у меня в руке? Отгадай!

— Брось ты свои загадки! В прошлый раз таскался за тобой чуть не до вечера, а оказалось, что в руке у тебя дохлый червяк какой-то!

В другое время Эшим помучил бы Темира подольше, но сегодня он сам поспешил показать, что прячет в кулаке. Разжал пальцы, и Темир увидел, что на ладони у друга лежит изрядно помятый шелковый красный платочек. Эшим смотрел на Темира горящими глазами. Темир удивился. Вышитый платочек. Эшим поднял платочек повыше и торжествующе поднес его к лицу Темира.

— Что это?

От платочка приятно пахло. У Темира забилось сердце. Откуда это? Парень даже зажмурился.

Айзада не забыла джигита, что пел об улетевшем от хрзяина соколенке. Помнила о нем и тосковала. Яркий, как пламя, кусочек шелка расшила зелеными нитками затейливой вышивкой, надушила платок росою цветов, распускающихся у самых ледников. Так выразила свое первое, стыдливое и трепетное чувство шестнадцатилетняя девушка.

— Это мне передала ее подруга, Темике… — сказал, задыхаясь, Эшим. — Та самая молодуха, помнишь? Я ехал рядом с кочевкой, она на меня посмотрела и говорит: "Не уставать вам". "Спасибо, — отвечаю. — Крепки ли подпруги у ваших вьючных?" "Слава богу, — говорит, а сама оглядывается по сторонам. — Что-то не видно твоего брата, который пел так хорошо, — говорит она и смеется. — Может, он у тебя под седлом прячется?.." Ох, я тебя с утра ищу. Она, видно, поняла, что ты убежал куда-то. Не знаю, как…

От ударов сердца у Темира шумело в ушах. Эшим продолжал:

— Потом она… Темике… говорит: "Дай руку!" Я взял ее за руку. Ой, Темике, ну и нежная ручка у нее…

— Не тяни ты! Дальше!

— Дальше… "Ты, — говорит, — парень, мою руку не сжимай, возьми поскорей вот это!" Я поглядел — сверточек маленький. Она мне: "Отдай своему брату, который от нас спрятался. Если он умный, — поймет, от кого подарок, а не поймет — его дело". Она хотела еще что-то сказать, но тут подъехал муж, наверное, здоровый такой. Я будто ни в чем не бывало прочь поскакал. — Эшим дрожал от радости. — Вот…

Темир слова выговорить не мог и стоял, как каменный, ни с места.

Темир с Эшимом дважды после этого ездили к стоянкам рода баргы и в одну из этих поездок тайно встретились с Айзадой. Узнали, что Айзаду собираются просватать в Кызыл-Рабат, где жили дальние родственники Джамгыра из рода карабагыш, прозванные сартами. Люди они зажиточные, Джамгыр что ни год привозит от них много добра. Должно быть, в счет калыма…

Поздней осенью Айзада переступила порог юрты Тенирберди.

Джамгыр, Кулбатыр и еще двадцать пять человек пустились за ней в погоню. В роде кельдейбай это предвидели, и все, кто мог, двинулись навстречу. Остановившись у въезда в аил, Кулбатыр крикнул:

— Эй! Бекназар-батыр, выходи!

Бекназар не заставил звать себя дважды и встал перед Джамгыром.

— Ты позвал, я явился, сват, перед тобой…

— Что ты толкуешь, батыр? Какой я сват? Я — преследователь. Вы совсем зазнались, вижу я. Иначе разве могли бы вот так поступить, разве могли бы умыкнуть шестнадцатилетнюю девушку? Держи теперь ответ! — сурово и оскорбленно отвечал ему Джамгыр.

— Слезай с коня, Джаке. Обиду свою выложи, стоя на земле, меч подыми на нас, стоя на земле. Выслушай и ты нас, склони ухо к нашим доводам.

Джамгыр будто и не слыхал:

— Где она? Где ослушница?

— Вот это хорошо, Джаке. Идем, поговори сам со своей дочкой.

Айзада с подружками сидела в свадебной юрте.

— Спрашивай, Джаке. Это твое право. Дочь твоя. Джигиту, что силой, против ее воли, умыкнул девушку, которой его мать не надела, как положено по обряду, серег, такому джигиту наказание одно, наказание это — смерть. Никто не властен тогда ни смягчить наказание, ни усилить его. Мой младший брат со мною не поделился, не посоветовался, невесту привел неожиданно, и если он умыкнул насильно, я его защищать не стану, сам свяжу. Спрашивай! А если девушка убежала по своей воле, право на их стороне. Спрашивай, Джаке.

Айзада сидела за занавеской. Бекназар подвел Джамгыра к занавеске, кивнул ему головой — начинай, мол. В юрте зашушукались, зашевелились. Джамгыр позвал строго:

— Айзада!

Айзада не откликалась. Джамгыр еще строже:

— Айзада! Если ты здесь, почему не отвечаешь? Это я, твой отец. Отзовись!

— Я здесь, — дрожащим голосом сказала Айзада.

В юрте все замерли и, затаив дыхание, слушали, что будет дальше. Что она скажет еще? Не отступится ли, не испугается ли по молодости…

— Тебя увезли силой? Обманули?

Долго молчала Айзада. Кулбатыр, весь в тревоге, нетерпеливо мигал покрасневшими веками. Бекназар побледнел. Сделал знак Джамгыру, чтобы спрашивал еще.

— Айзада! Не бойся, дочка, я ведь стою рядом с тобой. Если тебя увезли силой, так и скажи, не бойся!

Послышался дрожащий голос Айзады:

— Нет…

— Обманом увезли?

— Нет…

Джамгыр так и замер. А люди кругом одобрительно зашумели.

— Айзада, что передать твоей несчастной матери? — задал Джамгыр следующий вопрос.

— Пусть благословит нас, — отвечала Айзада окрепшим голосом.

Джамгыр чуть не упал…

Так Айзада сама нашла свою долю, свое счастье.


Последние поминки по Темиру справляли в урочище Каменистый Ручей, — ведь именно здесь впервые услышали родичи весть о его гибели. Женщины причитали в голос; вся родня рыдала, отдавая последний долг душе усопшего.

Кончился траур Айзады.

Джамгыр, конечно, был на поминках, привез и положенное в таких случаях приношение, но о судьбе дочери спросить не решился. Боялся услышать в ответ что-нибудь, вроде: "Спешишь, сват, скушать то, чего еще не купили!" Однако траур снимают с женщины ее родители, и скоро Джамгыр с женой и еще несколькими родственниками приехали к Тенирберди. Траурную одежду Айзады бросили в огонь, надели на женщину белое платье, привезенное из родительского дома, голову ей повязали белым платком. Теперь, если свекор со свекровью разрешат, она может уйти из их семьи; могут они просватать ее и за любого из своих родичей — на это тоже их полная воля. Но если обручить окажется не с кем, вдова сама над собою вольна. Джамгыр не заговаривал с Тенирберди о дочери, он лишь смотрел на свата умоляющими глазами. Но Тенирберди хмуро молчал, и сердце у Джамгыра час от часу ныло все сильней.

Накануне отъезда Джамгыр решился.

— Сват мой, — начал было он и запнулся.

Мать Айзады молча заплакала. Тенирберди угрюмо опустил голову. Джамгыр вновь собрался с силами.

— Сват мой… Мы стали сватами по воле бога… Но судьба неумолима. Бог, породнивший нас, нас же и разлучает, — Джамгыр всхлипнул. — Сват дорогой! Ты ведь тоже отец. Пожалей молодость моей дочери, отпусти Айзаду…

Вместо ответа Тенирберди тоже расплакался. Джамгыр обнял его.

— Душа моя, сват мой дорогой…

Запричитала Санем:

— Горе мне, сын мой Темир нынче умер, только нынче умер он… Ой, горе!

Тенирберди выпрямился.

— Нет, сват, об этом и не говори! Я потерял Темира, но нет у меня сил отпустить невестку, потерять и ее. Разве ты бессердечный, сват мой? Разве у нас некому заменить Темира?

Джамгыр остолбенел.

— Сват… дорогой мой сват… — повторял он, а слезы продолжали Катиться по щекам.

Тут наконец в разговор вмешался Кулкиши:

— Чем слезы лить да препираться, вы бы, сваты, постарались договориться толком. В ваших руках судьба человека. Семь раз отмерь, один — отрежь, как говорят. Ты, сват Джамгыр, хочешь взять дочь к себе, но не можешь, а ты, брат, ежели не за кого тебе невестку отдать, тоже права на нее не имеешь…

Но разумные слова Кулкиши уже не доходили до сватов, обозленных и потерявших уважение друг к другу.

— Бросьте, сваты, бросьте, не обижайте друг друга. Подумайте, есть ли вам из-за чего ссориться? Нет. Сват Джамгыр, ты хочешь выполнить свой отцовский долг, и ты прав, дорогой. Любой на твоем месте просил бы о том же самом.

Джамгыр все плакал, ссутулив спину.

— Если ты, брат Тенирберди, не хочешь отпускать от себя невестку, позаботься о ней, о ее будущем. Но если нет у тебя на примете подходящего мужа для нее, лучше отпусти женщину. Подумай об этом…

Тенирберди напустился на Кулкиши:

— А ты? Ты почему об этом не думаешь?

Кулкиши смутился, но ответил:

— Хорошо, подумаем… Подумаем все вместе.

Айзада, сидя возле юрты, слушала эти разговоры и горько плакала. Рядом с нею сидел Болот, серьезный и присмиревший; не проходило дня, чтобы джене не плавала, но мальчик понимал, что сегодня у нее особые причины для слез. Болот тихонько перебирал серебряные украшения в косах Айзады. Спор в юрте шел все ожесточенней.

— Джене… тебя увезут? — спросил Болот обиженно.

— Не знаю… — ответила Айзада, вытерла слезы рукавом и погладила мальчика по голове.

Джамгыр стоял на своем; он не хотел уезжать до тех пор, пока не соберутся все жители аила, стар и млад, пока он не выскажет им свою жалобу, свою мольбу. Тенирберди согласился на это.

Собрались аильчане на следующий день. Пришел и Кулкиши, серьезный, важный, — будто решение у него готово, он ждет лишь подходящего случая, чтобы сказать свое веское слово. Осунувшийся за ночь Джамгыр беспокойно оглядывался. Седая бороденка его тряслась, глаза жалобно моргали. Старик, казалось, готов был каждой собаке в аиле бить челом о судьбе дочери.

— Люди, дорогие, будьте милосердными. Помните о боге, люди…

Бекназар скромно сел неподалеку от аксакалов. Он нынче ничем не выделяется среди сородичей. На голове белый тебетей, на ногах — юфтевые сапоги, надел Бекназар и такие же, как у большинства горцев, штаны из выделанной кожи дикого козла. Сидел и поигрывал толстой плетеной нагайкой.

Когда все собрались, Джамгыр заговорил:

— Люди добрые, все вы знаете, что ваш джигит умыкнул Айзаду. Я с моими сородичами пустился в погоню. Если девушку кто увез силой, против ее воли, тому наказание смерть, и не спасет, не защитит его самый многочисленный род. Вот почему мы погнались за беглецами. Гнев мой остудили слова моей дочери, подкупило и благоразумие Бекназара-батыра. Ведь это правда, Бекназар, дорогой? Ты сказал тогда: "Разбушуется озеро — быть наводнению, народ разбушуется — быть беде. Не доводи дело до побоища, Джамгыр-аке. Не гневайся, возьми себя в руки и благослови молодых!" Твои слова омыли мне сердце, я увел прочь моих сородичей, я радовался тому, что дочь моя попала к хорошим людям. Айзада стала вашей невесткой. Скоро пришел ханский приказ, пансаты начали собирать джигитов в поход на врага. Ты, Бекназар, повел за собою свою сотню. Ты привел ее назад, но Темир не вернулся с вами.

Джамгыр опустил голову, помолчал. Потом закончил тихо:

— Вот мы со сватом стоим теперь перед вами и просим рассудить нас. Мне, батыр, довольно одного твоего слова. Скажешь ты: иди, мол, вдова наша, — я тотчас уйду. Но я прошу о своей единственной дочери. Она еще молода. Жаль мне, если она, горемычная, достанется недоброму человеку.

Джамгыр сел и сжался в комок. Тишина. Все выжидательно смотрели на Тенирберди, мрачного и неподвижного.

— Что скажешь ты, Тенирберди? — спросил кто-то из аксакалов. — Говори, ты глава семьи. Если есть у тебя с кем обручить вдову, — обычай и шариат на твоей стороне. Если нет никого, в твоей воле освободить невестку, отпустить ее от себя.

Тенирберди повторил то, что сказал вчера:

— Я потерял Темира, но нет у меня сил отпустить невестку, потерять и ее. Род мой еще не прекратился. Нет Темира, есть Болот!

Люди переглядывались, у Джамгыра округлились глаза.

— Мальчик становится совершеннолетним в двенадцать лет, девочка — в девять. Болоту в этом году исполняется двенадцать, я обручу Айзаду с Болотом.

Снова все стихло. Бекназар своим взглядом, словно шилом, колол Тенирберди. Старик опустил голову, но на лице его было написано жестокое упорство.

— Так не пойдет! — отрезал Бекназар, и все вздрогнули. — Не пойдет! — повторил Бекназар. — Невестка твоя почти вдвое старше мальчика. И возраст, и рост, и мысли разные у них. Как же можно необдуманно решать их судьбу? Обратись к богу, дядя, к богу обратись!

Тенирберди весь трясся от ярости и отчаяния.

— К богу? А разве я не к богу обращался? Бог указал мне этот путь, бог и его шариат!

— Так не пойдет, говорю тебе!

— Бекназар! Бекназар! О Бекназар, не смей больше вмешиваться в дела моей семьи! Ты повел Темира на смерть, и ты же… Довольно! Боже милостивый, где ты, возьми меня к себе, лучше умереть, чем терпеть насилие сородичей!.. Боже, возьми мою душу!

Люди пытались успокоить Тенирберди; решение Бекназара многим казалось неверным и жестоким. Джамгыр сидел весь красный и обессиленно вытирал пот со лба. Растерянный Кулкиши стоял, разинув рот, и не мог представить себе, чем все это кончится.

— Ну, а вы что скажете? — Бекназар обвел глазами аильчан. Сидевший ближе других аксакал пожал плечами, в выцветших от старости глазах застыло недоумение: не приходилось аксакалам сталкиваться с таким противодействием главе семьи, с нарушением установлений шариата, и потому он не знал, что сказать и посоветовать.

Бекназар хорошо понимал, что идет против вековых обычаев, что поступает вопреки воле всеми уважаемых аксакалов. Он был сейчас против всех, ему нужна была помощь, поддержка.

— Хорошо! Пусть придет сюда сама вдова. Ее судьба решается, что она скажет, на том и порешим! — бросил он, и снова молчание было ему ответом.

Виданное ли дело — приводить женщину в собрание? Кто и когда считался с ее мнением? Освященные веками обычаи не знали такого. Не бабьего ума это дело, только мужчины могут решать его. Невозможно это! Невозможно? Говорят, ежели колотушка крепкая, то и войлочный кол в землю вобьешь. Возможно, если захочет Бекназар! Кто посмеет спорить с ним? Он этого не терпит в своем аиле; при малейшем противоречии рука его тянется к рукояти смертоносного меча. Потому и прибавили к имени Бекназара прозвание "батыр". Бекназар-батыр — герой Бекназар, богатырь Бекназар!

Бекназар нетерпеливо ждал ответа, и люди наконец зашевелились.

— Ладно, пускай придет…

— Пусть сама скажет!

— Верно, судьба-то ее…

Айзаду привела жена Кулкиши. Четыре года прожила Айзада в аиле, но мало кто из людей преклонного возраста знал женщину в лицо: не положено молодухе вертеться на глазах у почтенных, пожилых мужчин, не дай бог перейти кому из них дорогу. Теперь она стояла перед ними, из скромности набросив на лицо и грудь белый легкий платок… Поклонилась и, как подобает по обычаю, села в сторонке.

Старший из аксакалов, не глядя на Айзаду, обратился к ней. Говорил он ясно, громко, — чтобы ей хорошо было слышно.

— Дитя мое, здесь решается твоя судьба. Ты, конечно, знаешь, о чем идет речь. Мы вызвали тебя, дитя мое, чтобы ты раскрыла нам свое сердце. Что ты скажешь, свет мой?

Стало тихо, как в могиле. Белое покрывало Айзады не дрогнуло, ни слова, ни звука не проронила вдова Темира. Все смотрели на нее, а она оставалась недвижима и нема. Жена Кулкиши горячо зашептала ей:

— Милая… соберись с духом, выскажи, что у тебя на сердце.

В ответ Айзада только вздохнула.

— Айзада, не будь малодушной, твоя судьба сейчас зависит от тебя одной! Говори, говори, родная!

— Чего вы ее принуждаете? Молчит, значит, согласна остаться, — сказал Кабыл, и все, а особенно аксакалы, с облегчением перевели дух, будто с трудом одолели тяжелый перевал. Лишь Джамгыр смотрел на дочь отчаянными глазами, и казалось, что он вот-вот с криком сорвется с места.

Но Айзада, должно быть, собиралась сказать свое слово: она откашлялась, и все, как по приказу, замолчали.

— Я… — начала Айзада, запнулась, но быстро справилась с собой и продолжала. — Не за выкуп пришла я в эту юрту, не продали меня… Я по своей воле убежала с любимым человеком. Я пришла в его семью, чтобы жить, состариться и умереть здесь.

Айзада замолчала, слезы душили ее. Жена Кулкиши испугалась было, что вдова Темира больше ничего не сможет сказать, но страх этот был напрасен.

— Я чту память покойного. Я не могу причинить боль его родителям. Если бы свекор отпустил меня добром, я ушла бы. Не хочет он этого — не могу я уйти и оставить стариков в слезах и в горе.

— Родная ты моя! — не выдержал Тенирберди.

— Но пусть свекор не обручает меня с мальчиком. Младший брат Темира и мне брат, больше того — я к мальчугану отношусь, как к своему сыну. Пусть свекор и не думает просватать меня за него! Я не уйду. Я уберу косы под тебетей, я заменю старикам их погибшего сына. Я честно буду заботиться о них, выполнять любую работу. Вырастет мальчик, станет джигитом, — сама найду ему подходящую невесту, справим той. Я заменю Болоту старшего брата. Может, и свекор мой тогда будет мной доволен.

С удивлением слушали люди Айзаду. Тенирберди и Джамгыр сидели, повесив головы. Кабыл — по крови самый близкий родственник Тенирберди — сообразил, что Айзада получает все-таки некоторую свободу, и пробурчал недовольно:

— Нету, что ли, среди нас подходящего ей по возрасту?

Айзада откинула платок с лица. По обычаю молодуха не смеет этого делать, не смеет открывать лицо перед множеством мужчин. Да еще перед стариками. Айзада поступила так намеренно, она хотела дать понять всем, кто слушал ее, что, пока она жива, от слов своих не отступится.

— Я была скромной женщиной, но вот судьба заставила меня прийти к вам сюда и сказать то, что вы слышали. Не сказать я не могла. С нынешнего дня я в вашем аиле не невестка, а равный всем вам сородич. Если свекор мной недоволен, я теперь вправе обидеться на него. Вправе встать и уйти от вас… И если сама смерть преградит мне дорогу, я пойду навстречу смерти. У счастливого смерть отнимает счастье, у несчастного — его страдания и муки. Смерть освобождает таких горемычных, как я, от горя и слез…

Аксакалы молчали.

Бекназар встал.

— Все. Слово сказано.

И пошел прочь.

3

"Прими, батыр, привет от сердца, чистого, как эта белая бумага. Твой старший брат Абиль-бий ослабел здоровьем. Посети нас, батыр, и привези с собой дядю Тенирберди. У меня есть к тебе просьба, нужно мне и посоветоваться с тобой". С таким письмом отправил Абиль-бий доверенного джигита к Бекназару. Тенирберди неотступно уговаривал Бекназара непременно откликнуться на зов. Нельзя не поехать, если старший в роде оказывает честь и сам посылает письменное приглашение, будто не старший он, а младший. Нельзя не поехать! Кто своих не признает, того называют безродным бродягой. Бий к тому же нездоров, как видно. Если не оказывать уважение живым, к чему тогда оплакивать мертвых? "Вели седлать коня, — понуждал Тенирберди Бекназара. — Не поедешь ты, так я один отправлюсь!"

Тенирберди с Бекназаром прибыли в назначенный день.

Абиль-бий был здоровехонек, но гостей принял с таким видом, будто вконец измучил его жестокий недуг. Со стоном поднялся с постели, страдальчески сморщил лицо, когда пришлось поднять руку, чтобы поправить бархатную ермолку на голове. Глаза Абиль-бия были устало полузакрыты.

— Эхе-хе… Пока здоров, не только родню, но и самого бога забываешь, — начал он, едва гости уселись. — Чего не бывает между нами, когда мы живы-здоровы. А вот как постигнет испытание нашу душу и тело, свалится на голову беда, тогда и познаем мы истинную ценность родственных уз, тогда и становится нам ясно, кто нам друг, а кто враг, Тенирберди-аке.

Тенирберди поправил шубу, укрыл ее полами поплотнее колени и ответил с явным одобрением:

— Справедливые слова, бий. Даже когда эти узы оборваны, в душе остается хоть капля теплоты, капля участия к родному человеку.

— Сам себе руку не отсечешь, Тенирберди-аке. Что бы там ни было, но мы с вами до сих пор всегда придерживались обычаев. Если браним своих детей, то для того лишь, чтобы исправить их, сделать лучше. А молодежь наши наставления понимает шиворот-навыворот, к советам нашим не прислушивается. Близки, видно, последние времена, близок день Страшного суда…

Тенирберди при этих словах виновато опустил голову, словно стыдясь за своих строптивых младших братьев.

Абиль-бий продолжал все тем же стонущим, полным бессильной горечи голосом:

— Что поделаешь, Тенирберди-аке, молодые не ценят родства. Мы вот, можно сказать, одной ногой стоим в могиле, но неустанно боремся с нашими бедами и знаем, что родич родичу первая опора. Не понимаю я, ведь мы тоже были молодыми…

Бекназар сидел с отсутствующим видом и не говорил ни слова. Он еще с порога заметил, что Абиль-бий только прикидывается больным. Как ни старался Абиль придать своим маленьким, заплывшим жиром глазкам страдающее, удрученное выражение, Бекназар успел заметить, что в глубине их горит ожесточенная злоба. Бекназар всегда старался действовать в соответствии с условиями и обстоятельствами, взвешивать каждое слово. И теперь он сидел, ничем не выдавая своего настроения, сидел и слушал.

— Пансат-аке, мы о вас вестей не имели. Мы, как младшие, конечно, должны были приехать без зова. Простите, — сказал он негромко…

Абиль-бий принял огорченный вид.

— Все это оттого, что связи между нами не было, — проныл он. — Можно сказать, ни от нас к вам, ни от вас к нам даже мышь не пробежала.

— Ветви на дереве растут в разные стороны, но корни их объединяют, — продолжал Бекназар. — Мы родичи, мы одно племя. Ссоры и раздоры, которые происходят сгоряча, не надо принимать всерьез. Они не могут возвести между нами стену, пансат-аке. Однако, если назвать рабом бия, бий только рассмеется, а если раба назвать рабом — это смертельная обида. Когда на нас повышают голос, мы это воспринимаем как угрозу, когда над нами заносят камчу, нам она кажется мечом. Вот откуда рождаются обиды и озлобление…

Собравшихся в юрте начали обносить холодным, свежим кумысом, который, казалось, светился в красивой деревянной чаше, отделанной по краям серебром. Подавали кумыс строго по старшинству.

— Продолжай, батыр. Грязь с рубахи смывает вода, грязь с души — слово.

— Все известно и без слов, пансат-аке. Наши бии, отцы народа, к народу не прислушиваются, о нуждах народных не пекутся.

Глаза у Абиль-бия сразу открылись. Сообразив, к чему идет разговор, он едва заметно улыбнулся.

— Хан — вот разум и глаза всего народа. Народу нужен глава, справедливый правитель, верный шариату. Иначе любой крикун может посеять смуту среди людей, иначе некому будет прислушиваться к жалобам народа, заботиться о его нуждах, и государство распадется. И наша служба государству не в том состоит, чтобы продавать свой народ, а в том, чтобы сохранять единство и быть преданным священному престолу. Таких родов, как наш, немало. Если каждый род будет требовать свое и затевать ссоры, какая от этого польза всей стране?

— Верно… Во имя этой пользы, во имя общего блага мы делали немало. Для хана мы были и конем, и воином, и мясом на его достархане. Готовы были шкуру с себя снять и ему на шубу отдать… А сами живем год от года хуже. Как пересыхающий родник дает все меньше воды, так и нас становится все меньше с каждым годом. Почему мы помним свой долг перед священным престолом, перед ханом и почему хан не помнит свой долг перед подданными? Почему он смотрит на подданных, как на дичь, на которую можно натравливать гончих псов и ловчих птиц?

Абиль-бий не спеша поднял чашу с кумысом, покачал головой, отпил несколько глотков и задумался. В юрте стало тихо.

Тенирберди, восседавший сегодня на почетном месте, пока не находил, что сказать. Если подумать, и тот, и другой по-своему правы. Но на самом деле кто-то один виноват больше, чем другой. Кто же? Абиль-бий? Бекназар? Тенирберди никак не мог рассудить.

— Твои слова разумны, младший брат мой, — сказал Абиль-бий и снова сокрушенно покачал головой. — Но на все есть свои причины. Не священный престол, конечно, повинен в том, а бессовестные люди, которые пользуются милостями престола и бесятся с жиру…

— С жиру бесится сам хозяин священного престола!

Абиль-бий прямо поглядел на Бекназара. И в глазах его можно было прочесть, что сам он с этим согласен, но говорить так считает неосторожным.

— Возможно, — сказал он уклончиво. — Посмотрим, а пока нам рано беспокоиться. Ту голову, что не печется о народе, покарает сам бог. Как бы много ни было бессовестных людей, в орде есть кому подумать. Кто знает? Рано или поздно головы бессовестных слетят с плеч.

Бекназар молча кивнул головой.

Что случилось с Бекназаром? Чего это он стал таким смиренным — будто шаман, утративший сверхъестественную силу? Абиль-бий решил про себя, что наконец-то принесла свои плоды издавна проводимая им тактика.

Абиль-бий помнил, какую пощечину — первую в своей жизни! — получил он от народа в тот день, когда все собрались послушать ханского посла. Не учел тогда он, что орда не имеет большого влияния на кочевников. Пойми он это вовремя, не стал бы так резко говорить с Бек-назаром, принял бы ханского посла как подобает, но о помощи хану войском и речи не допустил бы. Дальновидный политик, он быстро сделал выводы из своей ошибки. Резкое слово — плеть, ласковое — укрюк. Ловкий бий старался теперь ласковыми словами снова перетянуть на свою сторону отшатнувшихся было от него родичей. Первым делом начал приглашать к себе в гости по одному наиболее уважаемых аксакалов, принимал их радушно, рассказывал о приятных известиях из столицы. Назавтра провожал с почетом каждого и одаривал конем или дорогим халатом. Сам из дому не отлучался, распространил слух о своей болезни. Как не навестить больного — к Абиль-бию на поклон потянулись родичи один за другим. Бий всех встречал приветливо, был щедр на угощение и подарки. Аксакалы и старейшины, уезжая от него, не могли нахвалиться добротой и щедростью Абиля, — старый хитрец знал, что не на ветер пускает добро, что не зря раздает подарки. Гостям своим он без устали втолковывал, чтобы дома они призывали воинственных джигитов не затевать пустые раздоры, вести себя скромно и почитать старших. Как бы между прочим вставлял при этом словцо насчет того, что ослушники и смутьяны, кем бы они ни были, не уйдут от наказания. И если одним он лишь намекал на такую возможность, то другим говорил о ней твердо и прямо.

Воины разъехались по своим аилам, окружение Бекназара редело. Настало время, когда с Бекназаром считались уже только земледельцы из его аила. Он даже не пытался воспрепятствовать этому. Да и что он мог бы сделать? Народ не испытывал открытого притеснения ни от белого царя, ни от хана, жизнь текла мирно, никто не рвался в битвы и сражения; с обстоятельствами нельзя не считаться, нельзя плыть одному против течения. Вот отчего так присмирел Бекназар.

…Абиль-бий, сощурив глаза, пристально посмотрел на Бекназара. Приехал-таки, голодранец! Не зря говорят, что снежный буран и косулю загонит в хлев. Абиль-бий сжал губы, злые искорки заплясали в глазах: "Погоди! Ты мне пока еще нужен! Резкое слово — плеть, ласковое — укрюк. Верно сказано! Погоди, погоди, ты еще нужен мне!"

О деле, по поводу которого он хотел советоваться, Абиль-бий заговорил только на следующий день. Скликал к себе всю окрестную кочевую знать. Сам сидел больным-больной, не подымая глаз, и никому было невдомек, о чем он думает про себя. Под вечер Абиль-бий подошел к тому месту, где расположились самые почетные гости, бесцеремонно уселся среди них. От его болезни теперь как будто не осталось и следа; вид у Абиль-бия был важный, торжествующий и самоуверенный.

— Почтенные! — начал он, ни на кого не глядя. — С давних пор гложет меня одна забота. Вы знаете, как забота сушит человека, не приведи бог! Но моя печаль касается и вас, вашей чести.

Гости внимательно слушали. Абиль-бий теперь только обвел всех медленным взглядом.

— Скажите, братья мои, что за человек был наш покойный Джаманкул?

К чему он об этом спрашивает? Не все даже сообразили, о ком идет речь. Один из аксакалов ответил беззаботно:

— Бедняга Джаманкул был скромный человек.

Абиль-бий горестно опустил голову.

— Да… похоронили такого человека, а достойных поминок не справили.

Негромкие слова бия камнем упали на головы гостей. Наступила недолгая тишина, потом заговорили люди, перебивая один другого.

— Он в жизни мухи не обидел, бедняга!

— А дети у него еще безответнее, их не видать и не слыхать…

Абиль-бий вздохнул.

— Вот об этом и хотел я откровенно поговорить с вами. Дети — детьми, они не проявили величия души, но как на это смотрит весь род Джаманкула? Мы все его родичи, кому как не нам исполнить долг перед усопшим? Если мы этого не сделаем, кто же сделает?

Нет ничего плохого в том, чтобы справить богатые поминки по бедному родственнику. Аксакалы не могли возражать Абилю и только согласно кивали головами:

— Родство — не юрта, в которой можно сидеть, когда захочешь. Родич познается в радости и в горе, в исполнении родственного долга. Тогда он угоден богу.

— Надо, чтобы о таких поминках знали повсюду.

Абиль-бий подхватил:

— Надо нам справить поминки нашему Джаманкулу так, чтобы друзья это считали достойным, а враги — пристойным. Надо оповестить Алай и Узген, Андижан и Маргелан, пригласить всех, кто имеет верхового коня. Что вы скажете на это, уважаемые отцы народа? — Абиль-бий, как бы обессиленный долгой речью, издал приглушенный стон и добавил: — Ну… не худо бы для приличия пригласить гостей из Кочкора, с Иссык-Куля, из Сары-Узен-Чу. Но эти аймаки отрезаны русскими, что поделаешь…

— Бий, — сказал с некоторым замешательством Домбу, — если устраивать такой большой аш[47], надо бы, наверное, и хана пригласить. А? Разве можно без хана?

— Справедливо, Домбу, справедливо, — не глядя в его сторону, кивнул Абиль-бий. — Как бы то ни было, мы рабы золотого престола и должны во всем советоваться с ханом, на все просить его соизволения.

Глаза Абиль-бия испытующе черкнули по лицу Бекназара. Бекназар промолчал.

Кто не знал Джаманкула? Абиль-бию он приходился родней. При встрече всем улыбался приветливо — и знакомым, и чужим, и старшим, и младшим. Ездил верхом на большерогом быке, пас и охранял стадо, — вот и все его занятие. Он и вправду мухи никогда не обидел, был скромен и непритязателен. Живой он Абилю был совершенно безразличен, а после смерти стал дорог и мил. Может, потому, что, как говорится, у потерянного ножа рукоятка золотая? Для чего понадобилось Абилю почитать умершего Джаманкула? Бий печется лишь о своей славе и чести. Ему, однако, нужен повод. В последние два года он немало постарался и для себя, и для орды. Недоверие между ордой и кочевниками мало-помалу сходит на нет. Имя Абиля хану известно. Если Абиль-бий сумеет еще укрепить связь кочевых племен с верхушкой ханства, хан не пожалеет для него почестей и подарков; тем самым возвысит себя Абиль-бий и среди кочевников, никто уже не сможет да и не станет соперничать с ним в борьбе за власть, за влияние на племена. Но надо, обязательно надо поближе свести кочевников с ханом и его окружением, усадить их за общий достархан. А по какому случаю, как это устроить? Вот и задумал Абиль этот аш, вот почему вспомнил он о Джаманкуле, вызвал его дух из забвения для того, чтобы ловчее обделывать свои дела, успешнее проводить свою политику.

Разгоряченные кумысом аксакалы дружно поддержали Абиля.

— Правильно! Хоть он и бедный, и скромный, Джаманкул — наш родич. Надо справить достойный аш.

— Это наш старинный обычай! Еще можем удержать камчу в руке, можем принять на себя и расходы на поминальный пир.

— Спасибо… Спасибо… — с дрожью в голосе говорил Тенирберди. — Кто почтит память усопшего, того да почтят живущие. Все смертны, в этом мире бессмертия нет. Все мы уйдем, каждый в свой час. Но не жаль умереть, если знаешь, что останутся после тебя достойные наследники. Да возрастет слава твоя, мой брат, благо тебе!

Абиль-бий добился своего. Кто скажет, что он плохо придумал? Приняв решение, аксакалы начали совещаться о том, когда и где провести аш, сколько юрт должен поставить каждый из родов, сколько скота пригнать на убой для угощения, как провести поминальную байгу и какие награды назначить победителям. Обо всем надо было позаботиться заранее.


Сарыбай сидел в юрте. Сидел молча, опустив плечи. На глазах у него зеленая повязка. Куда девался молодцеватый мирза-охотник? От него и половины не осталось. Зажили, превратились в безобразные темные шрамы раны на лице, нанесенные когтями беркута. Человека узнают по глазам — что он думает, что чувствует. А когда глаз не видно, даже не сразу поймешь, спит он или бодрствует, задумался о чем или просто так сидит. Так и Сарыбай. Но вот он расправил грудь, вздохнул тяжело и начал прислушиваться. Где-то неподалеку от юрты играли ребятишки, и Сарыбаю хотелось узнать каждого по голосу. Он слушал и слушал, молча, сосредоточенно… Потом позвал:

— Суюмкан!

— Здесь я, сижу рядом с тобою, отец моей дочки, — откликнулась жена.

— Дай-ка… — и Сарыбай протянул руку.



Суюмкан знала, о чем он просит. Комуз. Суюмкан поднялась, сняла комуз с кереге[48].

— Отец Кундуз… — начала было она и запнулась, и так остановилась у стенки, не отдавая Сарыбаю инструмент.

— Ну?..

— Давай поговорим немного, отец Кундуз…

С тех пор, как Сарыбай начал понемногу поправляться, комуз стал его единственной радостью и утешением. Сарыбаю почти все время приходится сидеть на месте, от этого затекают ноги, немеет шея. Даже губы, кажется, утратили подвижность оттого, что он подолгу молчит. Раскалывается от боли, горит огнем голова от постоянно сдерживаемых рыданий. Рвется наружу крик, и так хочется отбросить, уничтожить черную завесу, опустившуюся перед глазами. Он задыхается, точно рыба, выброшенная на берег. Где выход? Где взять силы? Сломленный судьбой, он только и может тяжко вздыхать. Тоска растет и переполняет сердце… И тогда приходит на помощь комуз.

Сарыбай не ответил жене и снова протянул руку за комузом.

— Ну что ж, соколятник, — сказала тогда Суюмкан, стараясь, чтобы голос ее звучал весело. — Сыграй тогда что-нибудь хорошее, хотя бы песню о кочевке[49].

Сарыбай согласно кивнул и заиграл, но мелодия, сложенная весело и задорно, под его пальцами вдруг зазвучала жалобно и тоскливо. Не о веселых сборах на кочевку пел комуз, а о горе, разлуке, об отчаянии человека, неожиданно упавшего в бездну. Суюмкан слушала, слезы текли у нее по щекам, она отирала их рукавом, а когда Сарыбай кончил, заговорила опять нарочито бодрым голосом, чтобы муж не догадался о ее слезах.

— Отец Кундуз, ты совсем не так сыграл?

— Почему не так?

— Разве так играют эту песню? У тебя грустно получилось…

Сарыбай снова вздохнул.

— Как, ты говоришь, получилось?

— Да грустно очень.

Сарыбай задумался, потом спросил:

— Где Кундуз? Что-то я не слышу ее голоса.

— Ушла с подружками к роднику.

— Поиграть?

— Да нет, по воду пошли.

Сарыбай повернул голову, как птица, которая услышала далекий шум.

— Э, Суюмкан… — сказал он тихо-тихо, горько покривив рот.

— Да, отец Кундуз!

— Ты снова плачешь?

— Нет, отец Кундуз!

Сарыбай дотронулся до щеки Суюмкан.

— Зачем ты говоришь неправду слепому? Плачешь ведь…

Суюмкан прижала руку Сарыбая к своему лицу, горючие слезы полились потоком.

— Перестань, Суюмкан… Я-то считал тебя умной женщиной! Видишь, я уже смирился со своею судьбой, а ты все оплакиваешь мое несчастье, все не хочешь смириться. Так, видно, бог судил мне, что поделаешь. Не плачь! Тяжко мне, когда ты плачешь, пойми это, Суюмкан.

— Хорошо, хорошо, отец Кундуз. Я больше не буду. Смириться мне трудно, отец Кундуз, трудно смириться с тем, что ты потерял глаза…

— Смирись. Подумай о дочери. Надо беречь ее, не показывать ей наше горе, не то девочка падет духом.

Суюмкан успокоилась, утерла слезы.

— Ну вот так! Крепись… Кто поможет нам, если мы сами не поможем себе?

И Сарыбай снова заиграл на комузе, но на этот раз старался, чтобы мелодия звучала бодро и радостно.

— Ежели несчастный только и станет твердить, что о своем несчастье, где ему взять силы? — говорил он весело. — Я попал в беду, но не хочу все время помнить о ней, Суюмкан. На мое счастье, у меня есть ты и дочка.

Гнедой конь Сарыбая был настоящим скакуном. Сарыбай его попусту не гонял, в кокберы [50] на нем почти не участвовал, а седлал только в особо торжественных случаях, пускал на большую байгу. Охотник потерял зрение, потерял собаку, беркута, потерял и коня. На гнедом разъезжал теперь по любой житейской необходимости Мадыл.

Сарыбай, задумавшись, вспоминал гнедого с его красивой маленькой звездочкой на лбу. Слепой охотник поднялся, Суюмкан поддержала его под руку.

Они вышли из юрты.

— Солнце садится? — спросил Сарыбай.

— Да.

— Жар ослабел… — негромко, почти что про себя говорил Сарыбай. — Вот-вот, должно быть, перевалит солнце через гору… А где гнедой привязан?

Суюмкан отвела мужа к столбу, к которому привязан был конь. Гнедой заржал — то ли узнал хозяина, то ли корму просил. Сарыбай протянул обе руки, ласкал коня, как отец ласкает ребенка. Гладил, почесывал за ушами, приговаривая: "Дорогой ты мой… как ты? Здоров?" Провел рукой по спине, по крупу.

— Рабочей скотиной стал… отощал…

Мадыл, который, пользуясь последними светлыми минутами дня, сидя у порога юрты, чинил чокои, сказал виновато:

— Много приходится ездить на нем. Кожа да кости…

Суюмкан махнула рукой:

— Не все ли равно, худой или гладкий? Ему не на скачки, можно верхом сесть — и ладно!

Сарыбай усмехнулся, обеими руками дернул коня за хвост.

— А он сильный. Хотелось бы мне пустить его на скачки. А почему бы и нет? Мой гнедой не раз выигрывал байгу[51].

Мадыл бросил свои чокои, вскочил, босой подошел к ним.

— Да как же он побежит, аке? Ну как? Он совсем обессилен. Какая там байга, спасибо, до весны дотянул…

— Мадыл, — встрепенулся Сарыбай, — насчет выездки я сам позабочусь, а ты первым делом корми его, пускай хорошенько в тело войдет, до осени времени много, на поминках по Джаманкулу наш гнедой, глядишь, и поскачет на байге.

Мадыл смотрел на старшего брата с удивлением и радостью. Давным-давно не видел он его в приподнятом, бодром настроении, не слыхал, чтобы Сарыбай говорил о завтрашнем дне, о будущем. Сейчас перед ним как будто стоял прежний Сарыбай, известный мастер выездки скакунов. И Мадыл не решился сказать что-либо такое, от чего Сарыбай снова утратил бы всякий интерес к жизни, снова бы пал духом. Он поддержал брата:

— А что? И вправду, давай-ка испытаем нашего гнедого, брат!

И вспомнилось ему, сколько раз возвращался прежде Сарыбай в своей нарядной куньей шапке победителем после байги, возвращался гордый и радостный, ведя в поводу полученную в награду кобылу с жеребенком. Сколько раз… И в сердце Мадыла вдруг тоже ожила надежда.

— Так и сделаем, — твердо сказал Сарыбай. — Хорошенько смотри за ним. А выездку предоставь мне. Для этого глаза не нужны.

Мадыл принялся выхаживать гнедого. Для поездок по хозяйству брал лошаденку Идына либо ходил пешком. Он и сам не заметил, как увлекся, вовремя кормил коня, носил ему воду, чистил — одним словом, не забывал о гнедом ни днем, ни ночью. Через месяц конь оправился.

Сарыбай похвалил:

— Молодец, все хорошо! Теперь начинай понемногу выводить его. Поить води в поводу. Дня через два поставим его на выстойку до утра, погоняем потом до пота — и снова на выстойку. Так у него сойдет лишний жир и мышцы окрепнут. Потом ты еще месяц будешь терпеливо ухаживать за ним. А там, даст бог, начнем выезжать по-настоящему, начнем и на скачки пускать его!

Сарыбай, казалось, и не думал теперь о своей беде, все его мысли были заняты конем, и только им. Мадыл, до глубины души обрадованный тем, что брат его вернулся к жизни, старался, не жалея сил.

Однажды в полночь Сарыбай проснулся от раздавшегося неподалеку топота копыт. Яростным лаем залилась собака. Сарыбай поднял голову, сердце тревожно забилось. Топот коня удалялся.

— Увели! — Сарыбай сорвался с постели.

— Что ты? — проснувшаяся от его крика Суюмкан ухватила мужа за подол рубахи. — Куда ты, отец Кундуз?

Сарыбай, не слушая ее, кричал:

— Мадыл! Где же ты, Мадыл?

Мадыл спросонок не мог сообразить, чего хочет от него Сарыбай; поняв, о чем беспокоится брат, побежал прочь из юрты, отрывисто бормоча что-то вроде: "да здесь он…", "на месте стоит…". Конского топота уже не слышно было, вернулась к юрте, все еще подтявкивая, собака. Мадыл не нашел коня на месте и теперь метался по юрте, все еще пытаясь убедить себя и других, что не кража произошла, а просто конь отвязался и ускакал, чем-то напуганный…

Но Сарыбай сидел у порога, бил кулаками оземь:

— Свели, свели! Я сердцем почуял. Свели-и!

Мадыл, причитая, побежал в ту сторону, куда ускакал конокрад.

Теперь уже все проснулись, загомонили, заспорили… Доносились из лесу суматошные крики Мадыла. Сарыбай позвал Идына, тот прибежал.

— Иди, приведи Мадыла, хватит ему орать! Вор увел коня, и нечего попусту сбиваться с ног.

Идын на своей кляче догнал Мадыла, вернулись они вдвоем. Мадыл никак не мог опомниться, проклинал себя. Присел было, прислонившись к стенке юрты, тут же вскочил. Но Сарыбай уже овладел собой.

— Перестань! — сказал он. — Криком вора не поймаешь, довольно причитать. Я слышал топот одного коня. Вор, значит, пришел сюда пеший. Гнедой наш — скакун известный. Если вор не дурак, коня он резать не станет. Если не уведет гнедого через Талас в казахские степи, объявится рано или поздно. И нечего горло драть, надо завтра с утра идти к бию и рассказать, как было дело.

Мадыл в эту ночь не спал. Чуть свет взгромоздился на лошаденку Идына и отправился к Абиль-бию. Рассказал, что случилось. Абиль-бий искренне огорчился.

— Чтоб ему сдохнуть на дороге; у кого же это поднялась рука? Ежели бы Сарыбай был здоров… — он не договорил и принялся ругать Мадыла: — Знаешь ведь, сколько врагов у хорошего скакуна, как же ты мог не держать его при себе днем и ночью, почему не наматывал повод себе на руку, когда спал?

— Да я всегда спал рядом с конем. Надо же было именно в эту ночь… в юрту я ушел, чтоб мне пропасть…

Абиль-бий засмеялся:

— К бабе захотелось небось, бугай ты эдакий!

Мадыл покаянно клонил голову.

— Чтоб мне пропасть… злосчастная ночь…

Абиль качал головой укоризненно:

— Гляди в оба, так и не будет у тебя соседа-вора! Где вот теперь искать?.. Ну ладно, ты ободри Сарыбая, пускай не убивается, постараемся сыскать коня. Я сам исподволь этим займусь. Не иголка в сене, найдется.

Мадыл уехал обрадованный.

Абиль-бий взялся за дело исподтишка, осторожно. Расспросы вел так, чтобы не возбуждать подозрений. Велел узнавать в Чаткале, Кетмень-Тюбе. Искал будто бы своего коня. Но гнедой исчез бесследно, словно в воду канул, либо в камень превратился…

Сарыбай наигрывал на своем комузе, и мелодия напоминала щебет птицы. Сарыбай усмехался.

— Стервец, пес поганый, увел нашего гнедого. Камень ему в зубы, зарезал он на мясо нашего скакуна!

— Знать бы только, кто он, проклятый! — скрипел зубами Мадыл.

— Ладно! — Сарыбай заставил свой комуз петь еще веселей и громче. — Он тоже раб божий, пускай набьет себе брюхо, стервец…


Серая равнина Кызыл-Джара. Поздняя осень. Длинная цепь всадников движется по равнине в сторону гор.

Впереди, точно соблюдая положенное расстояние, едет знаменосец. Он твердо держит знамя, и тяжелые складки полотнища величаво колышутся на ветру. Позади знаменщика скачет на коне смуглолицый молодой мирза. Плавно несет хозяина крупный чалый иноходец. Одет всадник в красно-золотую парчу, обут в сапоги из синего сафьяна, на голове синяя чалма. Видно, впервые попал мирза в эти края; стараясь не поворачивать головы и тем самым не показывать своего волнения и любопытства, он то и дело поглядывает по сторонам, смотрит и на все выше подымающиеся на горизонте суровые темные горы. Несмотря на молодость, мирза хорошо владеет собой; он сдержан, к чему его обязывает положение и воспитание, но тонкие брови то и дело сходятся на переносице, выдавая внутреннюю тревогу молодого человека. Слева на поясе у мирзы дамасская сабля, справа — однозарядный русский пистолет.

Это старший сын Кудаяр-хана Насриддин-бек. Рядом с ним — Абдурахман. Он весь в черном: черный, дорогой материи халат, какие носят наиболее знатные и влиятельные придворные, тебетей из черной мерлушки, броско отороченный красным бархатом. Неуверенность и подозрительность, так ясно читавшиеся в глазах Абдурахмана, когда он приезжал в горы послом от хана, уступили место самоуверенности и властной решимости, но взгляд этих глаз по-прежнему пронзителен и зол.

Насриддин-бека и Абдурахмана сопровождало человек сорок сипаев, ехавших по четыре в ряд сильно растянутым строем. Вот впереди, у самых предгорий, завиднелись юрты, множество юрт, установленных в ряд. Возле каждой юрты — люди, оседланные кони. Насриддин-бек начал было про себя считать юрты, но сбился.

Едва завидев приближение Насриддин-бека и его свиты, понеслось им навстречу несколько десятков всадников. Всадники мчались во всю прыть, с криком и шумом, но вскоре вперед вырвались двое.

— Мирза, тебя ждут твои кровные родичи, родные дядья. Они начали кокберы в честь своего племянника, в честь его высочества, надежды мусульман мирзы Насриддин-бека. Это знак почета и уважения, — объяснил Насриддин-беку Абдурахман.

Лицо мирзы вспыхнуло румянцем: он и теперь не сказал ничего, но, как видно, успокоился и внимательно наблюдал за состязанием. Вскоре победитель, обскакав по кругу всю свиту мирзы, остановился перед Насриддин-беком, швырнул отбитую в схватке тушу теленка под ноги шарахнувшемуся от неожиданности иноходцу и, прижав к груди сложенную вдвое камчу, поклонился.

— Спасибо, братец! — поблагодарил Абдурахман. Насриддин-бек снял с пояса дамасскую саблю.

— Пусть это оружие станет тебе наградой, батыр!

Богатырски сложенный джигит двумя руками принял подарок, поцеловал саблю, затем молниеносным движением выхватил клинок из ножен, подбросил высоко вверх и на лету поймал за рукоять.

— Спасибо, мирза!

И поскакал прочь.

Неспешной рысью приблизились к Насриддин-беку встречающие во главе с Абиль-бием.

— Низко кланяемся нашему племяннику, сыну хана! Добро пожаловать, ханзада! — радостно приветствовал Насриддин-бека Абиль-бий и остановил коня.

Насриддин-бек поглядел на Абиль-бия. Абдурахман поспешил шепнуть мирзе, что Абиль — самый здесь влиятельный человек. Насриддин-бек милостиво улыбнулся и протянул Абиль-бию руку.

Снова вырвался вперед знаменосец. Абиль-бий спешился, поднял обеими руками тушу теленка и подал ее Насриддин-беку на седло. Тот принял ее и тронул иноходца, который прежней плавной иноходью понес мирзу следом за знаменосцем.

Насриддин-бек, с трудом удерживая тяжелую тушу, старался покрепче прижать ее к седлу.

— Насриддин-бек! Насриддин-бек! — выкрикивали на скаку сипаи. Абдурахман и Абиль-бий, обеспокоенные, как бы мирза со своей тяжелой ношей не свалился с седла, ехали по обе стороны от него.

По знаку Абдурахмана мирза повернул коня к двум большим белым юртам, поставленным отдельно на холме. Подъехали, остановились у первой из них. Аксакалы, которые должны были встретить мирзу у дверей юрты, замешкались, засуетились бестолково.

Туша теленка тяжело шлепнулась наземь. Из юрты тем временем важно и степенно вышла Каракаш-аим в нарядном элечеке. Абдурахман ее узнал.

— Каракаш-дженгей! С тебя причитается! — сказал он и, как положено по обычаю, преградил мирзе дорогу.

У Каракаш-аим зарделись от радости щеки, заблестели глаза: она тотчас сообразила, что молодой джигит перед нею и есть ханзада.

— Ай-й, да никак это наш племянник ханзада? — игриво протянула она. — Как же, как же, должны мы выкупить его приезд, без этого нельзя!

Она скрылась в юрте и тут же вышла снова. В руках у нее была поддевка из горностаевого меха с выдровым воротником. Грузная Каракаш-аим по-молодому играла глазами.

— Сойдите с коня, племянник-ханзада, даже тот, кто занимает в ханстве самое высокое положение, у дверей дядиной юрты должен спешиться.

Абдурахман, опустив веки, утвердительно кивнул, — надо считаться с обычаем. Насриддин-бек спешился, и Каракаш-аим тут же накинула ему на плечи дорогую поддевку, сшитую ее собственными руками, — по тому, как женщина поправила поддевку у мирзы на плечах, как провела рукою по спине, видно было, что она гордится своей работой. Стройная юношеская фигура Насриддин-бека обрела вдруг осанистость и вальяжность.

Старейшины во главе с Домбу, почтительно сложив руки на груди, явились поприветствовать мирзу. Но помимо них на торжество прибыло много простых людей, которых бий не принимал во внимание. Насриддин-бек обвел взглядом всю эту толпу, и теплого выражения на лице его как не бывало, остались только холодность и высокомерие. На него смотрели сотни глаз — заискивающих и испуганных, удивленных и любопытствующих, а то и хмурых, неодобрительных.

— Ассалам алейкум, ханзада!

Насриддин-бек сдержанно принял многоголосое приветствие и ответил на него, еле шевельнув губами.

Торжественно начались поминки по Джаманкулу в день прибытия Насриддин-бека. С того дня прошла неделя. Неделя непрерывных пиров и развлечений. Едешь на поминки — дома не наедайся, говорят горцы. Аил, который устраивает поминальный аш, должен позаботиться о том, чтобы никто из прибывших не испытывал ни в чем недостатка, сколько времени ни длился бы аш. Если хоть один из множества прибывших гостей уедет недовольный, позор не только хозяину аша, но и всему роду. Вот почему Абиль-бий так тщательно готовился к ашу и во время поминок не давал спуску никому из хозяев многочисленных юрт, — по первому его знаку они должны были со всех ног бежать, куда он прикажет.


— Эй, заставь коня поплясать! На то нас матери родили! А ну, давай!

— Ха-айт! Победа сильному!

— Хайт! Хай-тайт! Хай-тайт!

Густая толпа окружила место поединка, гудела, волновалась, кричала. Посредине круга вертелся на вороном аргамаке Бекназар, повязавший голову красным платком. То и дело взвивался на дыбы разгоряченный конь, а Бекназар подбрасывал вверх и подхватывал на лету обнаженный клинок.

— А ну, кто выйдет против него?

— Выйдет достойный сын своей матери!

— А ну, кто… Если нет соперника, пусть глава аша отдаст батыру награду!

— Что ты торопишь? Потерпи… Видишь? Ханзада привел с собой сорок джигитов!

— Верно! Спешить нам некуда. Насмотримся хорошенько. Все эти молодцы прибыли сюда не только за тем, чтобы мяса поесть.

— Кто их знает…

Бии собрались на холме. Они тоже глаз не сводят с майдана. Хмурый Абиль-бий чутко прислушивается к выкрикам, а Насриддин-бек словно и не слышит их. Он любуется джигитом, готовым начать поединок на саблях.

— Дядя! Это он! Он! — возбужденно говорит Насриддин-бек, привставая в стременах. — Победитель кох-беры!..

На холм поднялся верховой джигит.

— Повелители! Они говорят, если нет батыру соперника, надо отдать ему награду победителя.

— Кто говорит? — вытянул шею Абиль-бий.

— Аксакалы!

— Передай аксакалам, чтобы не спешили. Что скажут о нас гости, если мы, не дождавшись соперника, присудим награду своему батыру? Народу собралось много, найдется соперник…

Расправив плечи, Абиль-бий поглядел по сторонам.

Абдурахман понимающе кивнул: Абиль-бий, конечно, радуется. Бекназар продолжал носиться по кругу, кричал богатырским криком, то и дело подымал коня на дыбы. Гостей ошеломляло и пугало это зрелище. Абиль-бию же оттого еще больше почета, уважения в народе. С довольным видом обратился он к Насриддин-беку:

— Племянник мой… Никто не посмел принять вызов нашего батыра. Что вы на это скажете? Что нам предпринять? — спросил Абиль, тем самым давая понять высокому гостю, что передает бразды состязания в его руки.

— Разрешите!

Ташкалла склонил голову перед беком, голос его дрожал от нетерпения.

— Разрешите, бек.

Насриддин-бек даже растерялся.

— Что тебе?

— Разрешите, бек! — повторил все тем же дрожащим голосом Ташкалла, и видно было, что ежели он не получит разрешения, то либо своей волей ринется, либо, оставшись здесь, разрыдается от обиды.

Насриддин-бек замешкался с ответом, Абдурахман же улыбнулся одобрительно, давая тем самым свое согласие. Тогда и Насриддин-бек благословляющим жестом простер ладонь.

— Да поможет тебе покровитель воинов, Ташмат-батыр… Аминь!

И Насриддин-бек бросил быстрый, опасливый взгляд на поле поединка, крепко прикусив нижнюю губу.



Ташкалла поклонился трижды, как положено; нестройный хор голосов благословил храбреца. Ему подвели каракового коня под седлом. Стоявший позади Насриддин-бека трубач-сурнайчи завел боевую песню, и звуки ее неожиданной тревогой отозвались в сердцах. Рассыпалась глухая дробь барабанов. Встрепенулся Насриддин-бек, а за ним и его свита. В народе смолкли шутки и смех, и морщились от напряжения смугло-загорелые лбы, крепко сжимались губы, щетинились усы, кивали-покачивались бесчисленные тебетеи.

— Что такое? Поглядите, какой у него свирепый вид… — бросил кто-то, и тут же словно плотину прорвало — хлынул поток угроз, опасений и насмешек.

— Гляньте, сипаи по коням бросились!

— А вы что, так и будете стоять?

— Проснетесь, когда ваши головы покатятся с плеч!

— Ой, беда.

Заволновались, зашумели даже те, кто глазел на майдан издали — с горных склонов, где многие устроились лежа, подсунув под локоть собственный тебетей.

— Тихо, люди, тихо! — успокаивал всех чей-то голос. — Пусть мирно пройдет аш. Что вы такого увидали? Что увидали, бешеные? Разве боец выходит на поединок с улыбкой? Он должен быть грозен и суров…

Сквозь толпу, одних уговаривая, на других замахиваясь камчой, пробирался верхом на коне Домбу.

Но вот глашатаи в белом поскакали во все стороны, чтобы объявить условия поединка.

— Бойцы выходят на честный поединок. Нельзя бить коней, нельзя наносить удары друг другу по коленям. За убитого виру не берут. Победитель получает девять наград, первая из них — верблюд. Слушайте, люди, слушайте хорошенько! За убитого не мстят, победителю — награда!..

По одну сторону выстроились джигиты Насриддин-бека, по другую — кочевники, выстроились и застыли в молчанье. Только горящие глаза выдавали волнение, глаза да руки, что невольно тянулись к воротникам. — "О боже, боже…" Никому не приходило в голову, а стоит ли рисковать жизнью, проливать кровь друг друга. Горячий дух предстоящего поединка захватил всех, и кипела кровь при воспоминании о старых раздорах и обидах.

О небо, не отнимай чести! Седобородых стариков и юнцов объединяло одно желание, одно чувство. Честь! Во имя одного этого слова стеной нерушимой вставали кочевники, во имя этого слова горели города и сталкивались в кровавых битвах племена и народы. В слове этом сила кочевников — и беда их.

…Джигиты одновременно послали вперед коней, и не улеглась еще поднятая тяжелыми копытами пыль, как бойцы уже встретились лицом к лицу. Оба резко осадили скакунов — так, что присели они на задние ноги, но тут же выправились, а джигиты смотрели какое-то мгновение друг на друга острыми, яростными глазами. И вот уже взвились вверх обнаженные сверкающие клинки и сшиблись в мощном ударе, рассыпая искры.

Ташкалла в Коканде и Маргелане слыл известным забиякой; он затевал драки от нечего делать, а если не находил с кем подраться, шел в чайхану, накуривался анаши, дурачился, размахивал выхваченной из ножен саблей и со смехом смотрел, как прочь убегают перепуганные люди. Кто посмеет стать ему поперек дороги? Ташкалла — любимчик старшего сына самого хана. Не было ему равного ни в борьбе, ни в кулачном бою. Потому и называли его не Ташматом, как нарекли родители, а Ташкаллой, что значит "каменная голова". Он уже несколько лет обучал сипаев и сарбазов своего мирзы искусству владеть саблей. Сегодня Ташкалла не мог удержаться от участия в поединке, невыносимо было для его самолюбия, что бог знает кто, кочевник с гор, никому не ведомый, так смело бросал вызов.

Ташкалла был хитер и ловок. С первого взгляда понял он, что перед ним не безрассудный храбрец, а боец умный и опытный. Ташкалла тут же отбросил намерение выиграть поединок с налету, ошеломить противника первым ударом и повергнуть его в пыль под копыта коней. Он начал бой осторожно, уповая на свое признанное всеми искусство.

Звенели сабли, храпели, выгибая крутые шеи, взмыленные кони. Бойцы то сходились стремя в стремя, то отступали.

Зрители нетерпеливо ждали исхода поединка, им казалось, что бойцы слишком медлят, слишком осторожничают. Там и сям вспыхивали бурные споры, порой казалось, что вот-вот в толпе начнется потасовка. И вдруг разом смолкло все, только ахнул кто-то:

— Конец! Кто убит, люди добрые?..

В серую пыль скатилась отрубленная голова, и пыль потемнела от крови. Караковый аргамак метнулся в сторону, еще державшееся в седле обезглавленное тело от толчка повалилось на бок. Нога убитого застряла в стремени и конь, храпя, потащил тело за собой.

— Бекназар убит!

— Камень тебе в глотку, что ты говоришь? Открой глаза!

Бекназар подбросил высоко вверх окровавленный клинок. Толпа ринулась навстречу победителю. Неподвижны остались только те, кто стоял на холме, — знать во главе с Насриддин-беком и Абиль-бием. Бледный, как смерть, Абиль-бий онемел, потерял способность соображать. "О творец, какие еще испытания уготовил ты мне? В крови бы тебе захлебнуться, дьявол Бекназар!" — думал в жарком ужасе Абиль-бий, не в силах даже представить себе, какие последствия повлечет за собой смерть Ташкаллы… Замер на месте и Насриддин-бек. А барабаны гремели все так же глухо и тревожно, и уже потянулись к оружию руки сипаев. Насриддин-бек это видел, но, казалось, не собирался им препятствовать. Пот ручьями бежал по лицу Абиль-бия.

Бекназар между тем приближался, далеко опередив следующую за ним толпу. У Насриддин-бека от ярости округлились глаза. Трясущейся рукой ухватился бек за пистолет, но Абдурахман тотчас ударил его по руке.

— Здесь не Коканд…

Иноходец бека поставил уши торчком, — но оглушительный крик, неудержимый клич победы несся следом за Бекназаром. От клича этого звенело у Насриддин-бека в ушах, свинцом наливалась голова, в глазах темнело…

Нагнавшие и окружившие Бекназара всадники подскакали вместе с ним к первой в ряду юрте.

— Эй, кто там есть?

Из юрты вышла старуха в элечеке, худая, усталая, — ведь ей пришлось, не зная отдыха и сна, две недели подряд встречать да принимать гостей. Испуганно и удивленно глядели на всадников старушечьи глаза, а губы привычно бормотали:

— Заходите, заходите… Добро пожаловать, дай вам бог удачи, батыры…

— Победа, мать, победа! Не попрана честь наша! Один из всадников неуклюже скатился с коня. Честь? какая честь? Старуха ничего не могла понять. Поняла одно — люди прибыли с доброй вестью, надо поздравить их.

— Слава богу, слава богу!..

Тот, кто первым успел спешиться, был уже не молод, но старуху называл матерью, как бы видя в ней всех матерей, благодарил ее и с нею всех матерей, возвеличивал само материнство.

— Радуйся, добрая мать, сын твой Бекназар отстоял нашу честь в кровавом поединке! Радуйся, сегодня день твоей радости, мать! — повторял он.

Эх, сабля острая, боевой клинок! Потеха боевая! Многих джигитов заставила ты навеки расстаться с седлом, многих невест оставила без женихов…

Бекназар чувствовал, как закипает в душе непонятная злость. Крепко сжал губы. Не было в нем радости победы, не было. С непривычным для себя безразличием отдавался он воле других. Скакун Бекназара весь был в поту и, словно не в силах больше держать свою ношу, тяжело переступал с ноги на ногу. Бекназара подхватили на руки прямо с седла. Старуха потянулась обнять его.

— Дай бог… дай бог тебе, родной… — растерянно твердила она, потом спохватилась, бросилась в юрту и вынесла чашку с водой, чтобы обвести ею по обычаю — против сглазу! — трижды вокруг головы батыра. Обвела, пошептала и выплеснула воду в западную сторону. Брызги сверкнули в красноватых лучах клонившегося к закату солнца.

Люди тем временем успели зарезать истошно блеющего жертвенного козленка, вынули из него еще горячие легкие и подали их старухе.

— Нет на свете никого святее и дороже матери. У матери чистое сердце и легкая рука, ударьте же, как велит наш обычай, этими легкими вашего сына-батыра!

Старая женщина послушно подошла к Бекназару и, пошлепывая легкими его по голове, по спине, по рукам, по коленям, приговаривала:

— Убереги от недоброго глаза… убереги от недоброго глаза… Пусть засыплет недобрые глаза могильная пыль. Пусть отсохнет злой язык… Да хранят тебя духи предков. Да хранит тебя покровитель джигитов. Будь опорой своему народу, будь стойким, как горы, родной…

Слезы текли по морщинистым щекам старухи. Кончив заклинание, старуха поглядела на легкие. Они почернели — добрый знак, заклинание подействует. Со словами "заберите все злое с собой, да исчезнет оно с заходом солнца" старуха отбросила легкие в ту же сторону, на запад.


Звонко распевал глашатай:

— Слушай, народ, слушай! Готовь скакунов к большой байге, к скачкам на целый день пути! Тянуть лошадей нельзя[52]. Конь, какого тянули, награды не получит. Снимайте с ваших коней поводки. Конь с поводком к байге не будет допущен. Такова воля Насриддин-бека! Слушай, народ, слушай! — погоняя своего коня, глашатай разъезжал взад-вперед через толпу. — Готовьтесь! Спешите, скоро начнется байга. Путь далек. Скакать до Кызыл-Рабата. Слушай, народ…

Заволновались, зашумели саяпкеры — те, кто готовил коней к скачкам. Кое-кто из них отводил скакуна в сторонку, собирал вокруг себя своих, принимался молиться о победе.

Мадыл все думал о гнедом. Вдруг объявится конь, вдруг объявится… С надеждой глядел Мадыл по сторонам, поглощенный одной мыслью, одним желанием. Горько было у него на сердце. "Видно, правду говорят: если в тысячной отаре одна овца принадлежит бедняку, волк ее-то и зарежет. Не наше счастье, чтобы найти, а наше, чтоб потерять. Единственного коня и того свели!"

И он озирался беспокойнее и беспокойнее. И вдруг увидел: изо всех сил нахлестывая ленивую клячу, пробирается к нему знакомый парнишка.

— Мадыке, ой… Мадыке, гнедой ваш… — еще издали сбивчиво закричал малый.

Мадыла жаром обдало от одного только слова "гнедой"; ему казалось, что волосы на голове встали дыбом. Он кинулся к мальчишке.

— Где? Где гнедой?

— Вон там! Его готовят к скачкам…

Поглядев в ту сторону, куда показывал мальчишка, Мадыл кинулся бежать. Люди расступались перед ним. Он задыхался от волнения, он чуть не плакал и никого не замечал.

Мальчик-наездник как раз в это время медленно проезжал на покрытом богатой попоной коне то в одну, то в другую сторону — скакуну надо размяться. Убран был гнедой богато, а из-под нарядного налобника виднелась белая звездочка, такая приметная. Ступал конь легко, будто и земли не касался; глаза полузакрыты, чуть-чуть играют мышцы, весь лоснится конь…

Мадыл подбежал.

— Он это! Наш гнедой… Он это, он! — твердил он, хватаясь за грудь. — И лысина его. И морда… Он это… Слезай, чтоб тебе сдохнуть, сын вора!

И он протянул руку — схватить гнедого за узду. Конь шарахнулся, мальчишка осадил его и заставил отступить.

— Кто вор?

— Стой! — Мадыл погнался за ним. — Стой, тебе говорят, я тебе покажу, кто вор.

Мальчишка-наездник не подпускал Мадыла к себе. Собрались люди. Как обычно бывает в случае ссоры либо спора, из толпы выступил один из стариков-аксакалов, подозвал наездника.

— Давай сюда, сынок! Чья это лошадь?

Мальчишка ответил:

— Домбу.

— Дяди хана?

Наездник кивнул. Люди вокруг загомонили.

— Но ведь это гнедой Сарыбая! Как он попал к Домбу?

В это время показался и сам Домбу в сопровождении нескольких человек, — он ехал взглянуть еще раз на скакуна перед началом байги. Был Домбу плотный, с короткой бородой. Маслено блестели узкие раскосые глазки. Он, видно, забеспокоился, заметив возле своего коня целую толпу, но подъехал степенно, сохраняя на лице улыбку.

— Наш конь! Люди дорогие, это же наш гнедой! — кричал Мадыл.

Его остановил тот же аксакал.

— Сам Домбу-бий жалует сюда, не кричи, веди себя достойно, мы узнаем истину. Здесь люди, и если конь и вправду… — он запнулся, потом продолжил: — Воровство будет разоблачено.

Домбу слышал. Недовольно скосил и без того косые глаза.

— Что за сборище? О чем тут речь?

Мадыл ухватил его коня за повод.

— Вор! Какой ты бий! Вор… Отдавай нашего коня!

Домбу почернел от злости.

— Ну! Ты говори да не заговаривайся, голь перекатная! Какой такой конь! Ты узнал своего коня?

Аксакал выступил вперед.

Бий, вы ведь знаете, что у Сарыбая вор увел гнедого коня. Вы знаете, и мы все знаем. Хозяин вот говорит, что это и есть его конь…

— Иди сюда! — позвал Домбу своего наездника. — Привяжи коня! — и повернулся к аксакалу. — Вы достигли возраста пророка, я уважаю вашу седую бороду, аке, не то я с этого мерзавца живьем бы кожу содрал! Я велел привязать коня вон там, в середине. Если узнает — пускай берет…

— Да узнал я его! Как же не узнать! — Мадыл дернулся было к коню.

— А ну прочь! — гаркнул Домбу.

Два джигита не подпустили Мадыла к коню.

Мадыл выругался и бегом бросился к юрте Насриддин-бека.

— Насилие! Грабят на глазах у всего честного народа! Я пойду… Я жалобу подам… — задыхаясь, кричал он на бегу. — Если вор богатый, значит, на него и управы нет?

— Пускай идет, — злобно вытаращил маленькие глазки Домбу, глядя Мадылу вслед.

Толпа шумела. Одни жалели Мадыла, другие выражали откровенное беспокойство — сколько, мол, он ни кричи и ни доказывай, ему же хуже будет. Начавший было разбор дела аксакал, сощурившись, всматривался в привязанного поодаль скакуна: "Видел я Сарыбая верхом на этом гнедом коне. Точно, его это конь, по всем статям схож…"

— Раз такое вышло, надо суд устроить, — сказал он так, чтобы Домбу услыхал.

А Домбу никого не велел подпускать к коню. Народу собиралось все больше. Даже те, кто начал осмотр скакунов, чтобы отобрать тех, каких можно допустить на байгу, бросили свою работу.

Но вот показалась еще группа всадников. Абиль-бий и с ним несколько человек из знати. Мадыл припал к стремени Абилева коня.

— Защити, отец народа! Вот наш гнедой. Как мне не узнать моего коня? Бессовестный грабеж! Что творит этот Домбу?

— Ассалам алейкум… — негромко поздоровался со всеми Абиль-бий и, приподняв брови, поглядел на скакуна, из-за которого вышел спор.

— Бий! Меня здесь называют вором. Все знают твою справедливость, окажи ее мне! — заносчиво заговорил дядя хана, который, полагаясь на свое высокое родство, всегда старался исподтишка навредить Абилю, а теперь явно шел на шумную ссору.

Абиль-бий, почувствовав это, спросил спокойно:

— Где конь?

Ему показали коня, привязанного на видном месте и накрытого богатой попоной так, что, как говорится, кроме копыт да ушей ничего и не разглядишь. Но Абиль все же узнал гнедого коня Сарыбая и сказал нарочито медленно, с паузами и с явной издевкой:

— Дядюшка хана, кто пойман, тот и вор. Но, может быть, ты просто нашел коня, так верни же его хозяину, Таков порядок. Таков обычай.

Домбу ничуть не испугался.

— А если это ложь? Клевета? — выкрикнул он, и злобным раздражением сверкнули его покрасневшие косые глазки. — А? Говори прямо, Абиль-бий! Я не потерплю подобного оскорбления, Абиль-бий!

Почему он говорит так смело? Может, и вправду, другая это лошадь, ошибся проклятый Мадыл? Абиль-бий еще раз пристально поглядел на коня. Нет, это явно гнедой Сарыбая. И Абиль ответил:

— Клеветник понесет наказание. Как бы беден он ни был, заплатит девятикратную виру. Но если дядя хана виноват… тогда еще хуже, ведь кроме девятикратной виры заплатит он за свой поступок несмываемым позором. — Он посмотрел куда-то поверх бровей Домбу. — Подумай сам, признаешь ли ты справедливым такое предложение.

— Спустись на землю с небес, Абиль-бий! — насмешливо сказал Домбу и махнул рукой одному из джигитов. — Сними попону с коня!

Джигит снял попону вместе с потником, который служил мальчишке-наезднику вместо седла. Люди ахнули в один голос, увидев коня — это был красно-чубарый, как кулан, аргамак. У Мадыла из глаз полились неудержимые слезы. Он глазам своим не верил.

Домбу приказал:

— Проведите коня перед людьми! Пусть смотрят. Пусть узнает его тот, кто потерял своего коня! Ну что, узнаешь его ты, Абиль-бий?

Красавца аргамака водили мимо собравшихся то в одну, то в другую сторону. Он плавно выступал, чуть помахивал хвостом, и сияла серебром белая звездочка у него на лбу.

Гомонила толпа.

Мадыл только и повторял:

— Гнедой со звездочкой… Гнедой со звездочкой…

Он то садился, то вставал, и не мог сообразить, как это вместо гнедого взялся неведомо откуда чубарый конь.

Домбу подъехал к нему.

— Видал теперь? — он, тесня ошалевшего Мадыла грудью коня, несколько раз вытянул его с размаху плетью по голове. — Вот твое наказание. Я не потребую с тебя девятикратную виру, отродье шлюхи!

Мадыл не смел поднять голову и только закрывал ее руками от ударов.

— Мало ему! Бессовестный клеветник… — сказал кто-то.

Но кое-кому пришло в голову вот что: "Откуда же взялся у Домбу чубарый скакун? Что-то не слыхать было, чтобы он покупал такого коня…"

Абиль-бий молча уехал. Он-то чувствовал, что лжет Домбу.

Домбу всегда был на руку нечист. Это он велел украсть гнедого скакуна у Сарыбая. Волосяной аркан долго кипятили в воде и, пока он еще не остыл, обмотали им гнедого от шеи до крупа. Конь ржал от боли, пытался вырваться, ударить своих мучителей копытом, но его крепко связали. Потом канат перерезали, обожженные места начали постепенно заживать, но на них, вместо шерсти прежнего цвета, вырастала седая. Так гнедой превратился в чубарого. С тех пор его днем всегда накрывали попоной, чтобы никто не обращал особого внимания, а теперь вот Домбу хотел пустить коня на большую байгу.

Где гнедой конь? Нет его! Перед людьми стоит чубарый. Абиль-бий стиснул зубы, ему уже не хотелось присутствовать на поминках, которые он и затеял-то во имя своей собственной славы, но делать нечего: с одной стороны, нельзя оскорбить своим поведением Насриддин-бека, а с другой — Домбу-то, как-никак, хану родней приходится, с этим нельзя не считаться. И, не раздувая ссоры, Абиль затаил ненависть к Домбу глубоко в сердце.

Певец из тех, что существуют за счет прихлебательства, запел песню в честь чубарого коня. Домбу хотелось показать себя перед людьми щедрым и великодушным. Он слез со своего коня.

— На, певец! — сказал он, бросая поводья тому в руки. — Кто воспевает коня, должен сам ездить верхом!

Людям нравится проявление щедрости, красноречия, молодечества. Все вокруг громко хвалили Домбу.

— Молодец! Вот у кого надо учиться джигитам!

Певец же, возвысив голос до наивозможных для него высот, шел за Домбу и пел теперь уже о нем, прославляя его благородных предков и сравнивая его щедрость со щедростью легендарного Хатем-Тая — не в пользу последнего.

Домбу не оборачивался. Он старался ничем не показать, насколько он рад и доволен, а про себя думал: "Абиль услышит — лопнет от злости!"

Чубарый выиграл байгу, в которой участвовало больше трехсот скакунов. Далеко неслась слава Домбу, его почитали теперь так, будто он невесть что совершил.

А бедняга Мадыл, на горе себе по глазам узнавший гнедого, убрался с поминок, не дожидаясь их окончания.

— Поступь его, глаза, веки его, дорогой брат! — рассказывал он Сарыбаю. — Весь был закрыт попоной, а как сняли попону-то… чубарый конь, настоящий кулан!

Слезы душили Мадыла, от слез покраснели глаза. Сарыбай, человек опытный, разгадал подлую хитрость Домбу.

— У, чтоб тебе пропасть… — пробормотал он и добавил, тут же взяв себя в руки: — Ладно, было да сплыло, пора и забыть. Как бы только не напакостил он нам еще. Бойся того, кто бога не боится, так мудрые говорили…

4

В 1868 году Кудаяр-хан отправился на поклон к губернатору Ташкента.

Абиль-бий добился, чтобы на поминки по Джаманкулу прибыл ханзада с приближенными, и надеялся таким образом сломать лед отчуждения между кочевой знатью и ханским двором. Надежды его не оправдались. Абиль отправился в орду сам, повез богатые подарки и встречен был хорошо: хан пожаловал ему парчовый халат и чин датхи, включил Абиль-бия в свиту, которая должна была сопровождать Кудаяра в поездке к губернатору.

Генерал-адъютант фон Кауфман принял хана весьма радушно. Это был нужный для генерала ход, и потому он охотно вступил в переговоры, соглашался с тем, что кровавые стычки нежелательны, сочувственно принял заявление хана о том, что в стычках этих главным образом повинны некоторые смутьяны, баламутящие орду. Впредь упаси боже от кровавых сражений, заметил генерал и добавил, что великий император и не помышляет о войне с маленьким Кокандским ханством. Напротив, он относится к хану отечески милостиво и готов защищать его престол от врагов внешних и внутренних. Если обрушится на Коканд какая-либо беда, государь всея Руси воспримет это как беду собственную. Хан Ко-канда может спокойно восседать на престоле под таким покровительством. Но если хан или кто-либо из его беков захотят последовать за смутьянами, если возникнет малейшая возможность беспорядков, повелитель всея Руси того не потерпит. Он, губернатор, дружески предупреждает хана об этом.

Хан и губернатор вскоре перешли к выработке так называемого "Положения". По условиям этого положения, земли Коканда вплоть до Ташкента входили в состав Российской империи. Хан и его беки не должны чинить препятствий вооруженным путешественникам, едущим с научными целями в Ферганскую долину. Русские купцы получали право свободно торговать в любом городе ханства. И, наконец, обе стороны должны были вступать в отношения или переговоры с каким-либо еще государством только по взаимном уведомлении и согласии. Генерал-губернатор заверил Кудаяр-хана в уважении к его власти.

Кудаяр-хан вернулся к себе во дворец успокоенный. Будто спали с плеч его все заботы о внутреннем и внешнем благополучии государства. И осталась у него в руках лишь драгоценная золотая монета — собственная власть.

5

Откуда-то издали послышался яростный собачий лай" потом — конский топот. Мадыл, поглощенный работой и своими размышлениями, не обратил на это внимания, и только громкий окрик заставил его поднять голову.

— Эй ты, греховодник, очнись!

Мадыл вздрогнул и поднял голову. Перед ним остановился всадник на вороном коне. Мадыл торопливо отер испачканные краской руки прямо об одежду и подошел принять коня, помочь всаднику спешиться.

— Добро пожаловать… Добро пожаловать, дядя хана!

— Пожаловали, пожаловали на тебя поглядеть, — усмехнулся гость.

— Милости просим, сходите с коня, — повторил уже свободнее опомнившийся от первого испуга Мадыл.

— А где пять лошадей?

У Мадыла снова смятенно заколотилось сердце.

— Не могли раздобыться… Вы сами знаете…

Всадник напирал конем на Мадыла.

— Что знаю? Кого ты обмануть хочешь, барсук, повторяя изо дня в день одно и то же?

Мадыл попятился.

— Разве мы не отдали бы, если б было что…

Всадник обрушил на голову Мадыла новый град ругани, но на этот раз обозленный Мадыл не отступил и не потупился.

— Хватит вам! Не ругайтесь и конем не напирайте, — сказал он. — Чего позорите? И без того с нас хватает горя. Потерпите, рассчитаемся как-нибудь…

— Как-нибудь? Это подать самому хану! Нужно пригнать пять лошадей, а не как-нибудь. Хан не может дожидаться, пока вы тут чешетесь! Понятно?

Мадыл теперь уже не давал спуску.

— А где их взять? Родить, что ли?

Всадник от гнева чуть языка не лишился.

— Гляньте на него… послушайте, что несет этот голодранец!

— Голодранец, говоришь? Пускай! Бог создал не одного только дядю хана, голодранцев тоже он сотворил.

— Хватай его! — заорал всадник. — Вырвать ему его поганый язык!

Молча наблюдавшие за их перепалкой пятеро конных джигитов тут же спешились и кинулись на Мадыла. Но справиться с ним было не просто. Он сопротивлялся отчаянно, отбивался от наседавших джигитов попавшей под руку жердью. Жердь с треском переломилась, и пятеро одолели-таки одного, поволокли за руки и за ноги, награждая пинками, хлеща плетьми.

С плачем подбежала жена Мадыла, бросилась к мужу; один из джигитов так оттолкнул ее, что женщина упала, но тут же вскочила и снова бросилась Мадылу на помощь. Ее отталкивали, отшвыривали, а она не унималась и все старалась своим телом загородить мужа от ударов. Платье на ней скоро было изодрано в клочья; разъяренной волчицей налетала она на обидчиков, царапала их, кусала за руки, била, что было сил.

Всполошился весь аил; кричали женщины, ревели, пряча лица в материнских подолах, перепуганные ребятишки.

Мадыл сопротивлялся до тех пор, пока не потерял сознание. Только тогда джигиты смогли связать ему руки, заворотив их назад.

В аиле из мужчин в это время никого не было, только больной Сарыбай. Он слышал крики и плач и попытался было встать, но не смог. Суюмкан как могла успокаивала мужа, потом поднялась, достала выделанную шкуру серебристой рыси — большую, красивую — и пошла просить милости у разгневанного всадника на вороном коне.

— Дядюшка хана, смилуйтесь, пощадите… — не утирая бегущих по лицу слез, смотрела она всаднику в глаза. — Бедность и щедрому вздохнуть не дает. Только из-за бедности нашей не смогли мы заплатить подать вовремя. Вы сами видите, как мы живем, иначе разве стали бы мы спорить из-за каких-то пяти лошадей.

Всадник слушал ее и любовался красивым рысьим мехом.

— Ведь Мадыл, бедняга, работал, не покладая рук, делал решетки, красил жерди, только бы подать уплатить…

Суюмкан встряхнула рысью шкуру, чтобы лучше заиграл мех.

— Вот перед вами последняя добыча охотника. Примите малое за большое, плохое за хорошее, дядюшка хана, приторочьте наш скромный подарок к седлу вашего коня. Помилуйте горемычного, он не виноват…

— Выходит, хан должен сидеть и дожидаться, пока вы продадите ваши кереге и уплатите подать?

Всадник подъехал вплотную к Суюмкан. Ожидая удара камчой, она, стиснув зубы, опустила голову. Он замахнулся было, но одумался, — как-никак, перед ним стояла женщина.

Суюмкан медленно подняла голову, и в глазах у нее теперь не было страха, они горели гневом.

— Батыр! Вы камчой не замахивайтесь! Кто ударит женщину камчой, тому не будет в жизни счастья, — сказала она.

Всадник, наклонившись с седла, посмотрел Суюмкан в лицо.

— Это ты жена ослепленного беркутом?

— Я…

— Эй, барсук! Я подарил твою жизнь этой храброй бабе! Слыхал? Пять лошадей приведешь ко мне через неделю. — Он ударил коня в бока ногами, скакун закусил удила, заплясал на месте. — Слыхал? Если не выполнишь приказа, всему вашему аилу несдобровать!

Мадыл не слыхал, голос доносился до него неясным шумом где-то далеко-далеко бегущей воды.

— Спалю и пепел по ветру пущу!

С этими словами ускакал всадник на вороном коне. Шкуру рыси он не взял — гордость не позволила. Следом за своим господином понеслись и джигиты.

Женщины хлопотали возле Мадыла. Непрошеных гостей провожал только черный щенок Мадыла. Яростный лай собачонки не понравился, видно, всаднику на вороном коне. Он приостановился, вынул из-за пояса пистолет… Выстрел — и щенок, тявкнув, ткнулся носом в дорожную пыль.


Абиль-бий по виду Мадыла догадался, на что он пришел сетовать. Избили. Жестоко избили камчой и кулаками. Лицо опухло так, что глаза почти не открывались, а губы еле шевелились.

— Кто? — коротко спросил Абиль-бий.

Мадыл, проглотив все свои жалобы, отвечал тоже одним словом:

— Домбу…

Абиль-бий сощурился. Домбу? Домбу, дядя хана? Абиль-бий не сразу мог собраться с мыслями, двойственное чувство охватило его.

— В чем твоя вина? — спросил он, открывая глаза.

Мадыл вместо ответа уткнулся лицом в полу Абилева халата, глухо зарыдал. Абиль-бий взял его за плечо, мягко отстранил, полы халата подобрал под себя. Еле заметная усмешка, лукавая и коварная, тронула губы Абиля, коварство вспыхнуло и в глубине его глаз.

Известно, какое положение нойгутов. Все пять семей перебивались кто охотой, кто изготовлением жердей для юрт и решеток-кереге. Сарыбай-соколятник был для нойгутов опорой и защитой, он знал их заботы и умел отстаивать своих родичей перед сильными. Но Сарыбая истерзал беркут… А теперь на захудалый аил свалилась новая тягота — ханская подать в пять лошадей. Кто посмеет противиться воле хана? Но если неоткуда людям взять этих лошадей, разве получишь их бранью и побоями? Нойгуты хотели заработать на подать своим ремеслом, — другого выхода не было у них… Бий сам послал Домбу в те аилы, откуда подать не поступала. В том числе к нойгутам.

Да, Абиль-бий без слов понимал, в чем жалоба Мадыла, но Мадыл-то не знал, перед кем пришел излить свою беду. Пришел, как думал он в простоте сердечной, к отцу народа, пришел, ища справедливости, страдая от произвола.

Абиль-бий молча смотрел на плачущего Мадыла. Сквозь дыры в изорванной, окровавленной рубахе видно было, как вздрагивают худые, костлявые плечи нойгута.

— Эй, кто там! — позвал Абиль, и в юрту тотчас вошел стоявший за порогом джигит. Остановился поодаль, прижав руку к груди и опустив голову. Абиль поманил джигита к себе, сказал тихо: — Ты никого сюда не подпускай, понял? И сам отойди подальше от порога.

— Слушаюсь, бек-ага!

Абиль-бий долгим отсутствующим взглядом смотрел на заскорузлую от крови рубаху Мадыла, но видел перед Собою не избитого нойгута, а Домбу, яростного, жестокого, красноглазого Домбу.

— Отец народа, он хотел отхлестать плетью жену Сарыбая! Он застрелил мою собаку!

— Сбесился! — бросил Абиль-бий, в одно это слово вложив всю свою злость, и затем обратился к Мадылу обычным своим негромким вкрадчивым голосом: — Что ты собираешься делать, Мадыл мой?

— А что я могу сделать, отец народа?

— У кого мало сил, тому одна надежда — на загробный суд.

Двусмысленный ответ Абиль-бия Мадыл не сумел понять и старался прочитать недосказанное по выражению лица. Но лицо Абиля было непроницаемо, губы крепко сжаты. Заметив, что намек его не дошел до Мадыла, бий тихо опустил левую руку ему на плечо. Мадыл вздрогнул от неожиданной ласки.

— Что мне делать, дорогой отец наш?

— За добро надо платить сторицей, за зло — тоже. Надо отомстить, Мадыл. В нашем мире слабый и обиженный надеется на то, что обидчика постигнет кара божья на том свете. Жаль только, никто не знает, что будет на том свете. Лучше, пожалуй, отомстить на этом… если хватит сил.

— Дорогой наш… отец народа… — заикался Мадыл. — Богом тебя заклинаю, отомсти за меня. Всю жизнь буду тебе верным слугой, отблагодарю за добро. Не я, так бог тебя наградит!

— Сам отомстишь!

Мадыл уставился на Абиль-бия в изумлении, но у того ни один мускул на лице не дрогнул.

— Мадыл мой, я, кажется, видел у твоего брата-соколятника ружье?

— Да, — с готовностью отвечал Мадыл. — Но Сарыбай ружьем не пользовался, он любил охоту с беркутом. Ружье новехонькое! Может, бий хочет получить ружье в подарок? Это проще простого. Мадыл сбегает, принесет…

— Ты умеешь стрелять?

— Нет, какая мне в этом нужда? Я совсем позабыл про него. Сейчас принесу, отец народа!

Абиль-бий слегка шлепнул Мадыла по руке, удерживая на месте.

— Нужда, говорят, всему научит. Не умел, так научишься. Слушай внимательно. Заряди ружье и поджидай его в засаде у дороги…

Мадыл все еще ничего не понимал:

— Кого его?..

— Ты лучше меня знаешь кого, — Абиль-бий остро глянул Мадылу в глаза. — Да ты не бойся, дуралей! Не дрожи, как последний паршивец! Я, тебя жалеючи, говорю, думал, ты настоящий мужчина, ну!.. Заряди ружье и дождись его в засаде понял?

Мадыл понял, наконец. На растерянном лице его крупными каплями выступил пот.

— Как выстрелишь ты, бек свалится, а джигиты его пока опомнятся, тебя уж и след простыл… Доходит? Остальное предоставь мне. Если и подымется буря, тебя даже ветер не коснется. Смотри только не проболтайся, бабе своей не смей говорить! Никому ни слова, понял?

Мадыл молча, испытующе посмотрел на Абиль-бия: может, нарочно, для проверки, говорит. Абиль будто Прочитал его мысли — кивнул утвердительно. Жажда мести огнем вспыхнула в сердце у Мадыла, он крепко прикусил распухшую нижнюю губу, но не почувствовал боли. Слезы высохли, перехватило дыхание…

— Головы своей не пожалею!

— Мало ему, что он избил ни в чем не повинного человека, он на чужую жену руку поднял, собаку застрелил ни за что, ни про что, бешеный дьявол! Подумай сам, разве не обрек он этим себя на смерть? — подлил Абиль-бий масла в огонь. — Сделай так, как я сказал. Отомсти на этом свете, Мадыл, если есть у тебя силы!

— Понял я… Есть силы… — тихо сказал Мадыл и встал было, но Абиль легким прикосновением вновь усадил его и, сдвинув брови, напряженно поглядел Мадылу в лицо, будто мысли его хотел прочитать.

— Я тебе вот что скажу напоследок: ты подкарауль его где-нибудь поблизости от аила землепашцев. Понял?

Мадыл этого совета не понял, но Абиль-бий смотрел на него так зло, что он поспешил кивнуть.

— Вот и ладно. Сделай, как я говорю, а отчего да зачем, много не думай. Не твоего ума дело. Но смотри не трусь! Если Домбу тебя убьет, я отомщу, а если я велю убить, отомстить некому. Помни об этом. А теперь иди.

— Прощайте… — Мадыл поклонился и поспешил вон из юрты.

Абиль-бий долго сидел, глядел в землю, неподвижный, застывший, точно калмыцкий каменный идол. Бедняга Мадыл ушел обрадованный участием бия в его беде и в беде всего нойгутского аила. Истинной причины такого участия он не знал, конечно…

После аша Абиль-бий ездил в орду и взял с собой Домбу, — тот приходился родственником деду хана, Токтоназару. Хан принял Домбу ласково, одарил, называя дядюшкой, и пожаловал должностью сборщика податей. Домбу, ясное дело, возомнил о себе много. С Абилем держится нынче заносчиво, непочтительно. Бывает, Абиль говорит ему что-нибудь, а он повернется спиной и уходит прочь, не дослушав. Оспаривает главенство! Народ возненавидел Домбу, и часть этой ненависти может обратиться и на орду. У Абиль-бия на сей счет есть тайный указ орды. Орда позаботилась о том, чтобы прикрыть бия, заранее оправдать все его действия. Но такой же указ имеется и у Домбу. Кто кого. Абиль-бий помнит об этом. Пришло время перемен, больше того — время переворотов. Народ недоволен. Слухи, жалобы, брань, — обо всем этом знает Абиль-бий. И Мадыл подвернулся под руку в нужный момент. Любое дело лучше всего доводить до конца без лишнего шума. Очень вовремя пришел Мадыл.

Абиль-бий облегченно вздохнул. Крикнул:

— Эй, кто там! — и хлопнул в ладоши.

В юрту вошла Каракаш-аим.

— Откуда этот бедняга? Весь в крови… Зачем он приходил? — спросила она.

Абиль-бий опустил веки, чтобы жена не заметила, какая злоба горит у него в глазах, и сказал кротко, негромко:

— Да все этот шалопай Домбу. Горемычные нойгуты должны пригнать в счет подати пять коней. Опоздали немного, а он, видишь, что сделал…

— Вы бы одернули его, датха! — Каракаш-аим высоко подняла красивые брови. — Как он смеет избивать ваших подданных?

Абиль-бий улыбнулся:

— Он дядя хана!

— А вы отец народа, его глава. Народ ваш.

Абиль-бий совсем закрыл глаза, сокрушенно покачал головой.

— Ничего, таких, как он, сам бог наказывает. Бог не простит ему. А ты, байбиче, скажи-ка там джигитам, чтобы взяли пять лошадей да отвели их в счет подати за несчастных нойгутов. И к ним пошли человека, пусть передаст от меня поклон и сообщит, что подать уплачена. Пусть порадуются, бедняги.

— Хорошо, датха. Это дело доброе.

— Ну так распорядись…


Кулкиши ласкал молодого коня, поглаживая и похлопывая его по шее, приговаривая:

— Разбойник ты, разбойник! Ты что же, убить своего хозяина хочешь, по земле за собой потащить хочешь?

Сытый гнедой жеребчик успокоился и, насторожив уши, глядел на дорогу. Из придорожных кустов высунулась вдруг чья-то голова. Кулкиши перепугался:

— Эй, кто там?

— Это я, Кулаке…

— А, Мадыл, это ты, бедняга. Иди сюда, поздороваемся…

Мадыл выбрался из кустов на дорогу; пожимая Кулкиши руку, отвел глаза. Он боялся, что Кулкиши начнет допытываться, зачем он сюда забрался, почему прячется… Но Кулкиши было не до того — нынче судьба одарила его радостью. Он ехал издалека, не чувствуя ни усталости, ни голода, счастливый и довольный донельзя. Ему неудержимо хотелось с кем-нибудь поделиться своей радостью. Кулкиши присел на обочине, сдвинул тебетей на затылок, отер пот со лба и заговорил:

— Только сегодня перевалил я горы Бозбу. Слава богу, конь мой не устал…

Мадыл слушал Кулкиши, но не улавливал смысла в его словах, потому что думал лишь о том, как бы избавиться поскорей от неожиданного и ненужного собеседника. А Кулкиши этого не замечал; любуясь своим конем, возбужденно блестя глазами, он продолжал рассказывать.

— Даст бог, он окажется неплохим конем. Глянь, Мадыл, какой у него костяк! Как наберет возраст, будет прямо богатырский конь. Верно я говорю, а, Мадыл? Не погасшая головешка, а горячий уголь, верно, Мадыл?

Мадыл, встретившись взглядом с Кулкиши, закивал головой.

— Он хоть сейчас под седло. Но я не стану в этом году ездить на нем, боюсь, седло ему тяжеловато пока. — Кулкиши прыснул от беспричинного смеха. — Дорастить бы благополучно до пяти лет, а там…

Мадыл и на эти слова только кивнул. Кулкиши поднялся, ласково огладил гнедого.

— Породистый он у нас. Дай боже, поездим верхом на хорошем коне, — бормотал он, теперь уже с явной обидой глядя на неподвижного и мрачного Мадыла. — Ты чего, Мадыл, насупился! И что ты здесь делаешь? Куда путь держишь?

Мадыл встрепенулся. Поднял голову и устало, полуприкрыв веки, посмотрел на Кулкиши.

Так просто, Кулаке. Шел, притомился, да и заснул здесь, прямо при дороге.

Кулкиши будто только разглядел бледное, изможденное лицо Мадыла и пожалел его.

— Ты, должно быть, еще не оправился, бедняга, — сказал он тихо, но тут же снова заговорил о своем: — На несчастной рыжухе ездил я лет пятнадцать, не меньше. Умная была животина, прямо как человек. Все понимала. Загнал я ее, старуху, на поминках по Джаманкулу. Да… А теперь вот послал бог удачу, теперь у меня конь не хуже, нет, не хуже прежнего. Попробовал я его на ровной дороге, идет хорошо, очень хорошо! Но я боюсь, не сломать бы ему спину, молод еще. Вот и веду больше в поводу. Живы будем, наездимся еще…

Мадыл, с трудом отогнав от себя тяжкие думы, спросил:

— Купил, Кулаке?

— Купил! На что мне купить-то, разве что собственную шкуру в обмен предложить! Нет, брат, не купил, а получил за мою рыжуху. Ты послушай, как было дело. Ну, значит, загнал я рыжуху, до смерти загнал. Куда деваться? Сижу, схватившись за голову. К полудню примерно подъехали к тому месту, где я сидел, какие-то неизвестные мне люди. Они гнали большое стадо волов. Обступили меня. Я, между прочим, до того растерялся, что и не подумал надрезать издыхающему коню ухо, как велит шариат, чтобы мясо можно было употреблять в пищу. Люди эти говорят: мясо, мол, поганое… И уж поворачиваются уезжать. Вдруг один из них обращается ко всем: "Где ваша человечность, уважаемые? Ведь если нашли бы мы у дороги умершего, похоронили бы его, исполнили последний долг. А тут живой человек, и мы хотим его бросить одного в беде. Разве бог не покарает нас за это?" Те послушались его, остановились… Когда человек в беде, Мадыл мой, он иной раз от ударов становится крепче духом, а доброе слово вызывает у него слезы. Ты сам знаешь… Так и я, как услыхал слова того человека, заплакал. А он: "Уважаемые, весь наш народ занимается скотоводством. Мы иной раз съедаем новорожденного жеребенка, потому что лошадь для нас самое чистое животное. Чем же этот конь хуже, чем он поганее? Что вы за святые, или отцы ваши в Мекке побывали?" Собрал он всех и своей рукой прирезал мою рыжуху. Она была упитанная, ведь я после голодной зимы кормил ее ячменем, много не ездил на ней. Так, значит, разделили они мясо. А я стою, смотрю на них. Пускай, думаю, лучше людям мясо достанется, чем падалью валяется при дороге. У меня и в мыслях не было что-нибудь получить за конягу. На прощанье тот человек говорит мне: "На, держи. Мне нет дела до того, кто ты такой, а у тебя ко мне дело будет. Осенью разыщи на южных склонах горы Бозбу хозяина этой тюбетейки Акбая. Вот и все, что я хотел тебе сказать". Отдал мне тюбетейку и поехал себе.

— Что же это значило?

— Я тогда и сам не знал! — воскликнул разгорячившийся Кулкиши. — Что за разговор? Не мог сообразить. В чем тут загвоздка? Что за чертова тюбетейка? В дрожь меня бросало, когда думал об этом!

— А что вы с тюбетейкой сделали?

— Погоди, еще не кончил. На днях моя баба разбирала узел с разными тряпками, и попалась ей эта тюбетейка. Что, мол, за тюбетейка? Хотела было выстирать и сыну отдать. Я посмотрел — та самая. Я о ней забыл совсем. Вернее, забыл, куда дел ее, когда домой вернулся. Да, так взял я тюбетейку и отправился к горе Бозбу. Даже бабе не сказал, куда собрался. А и что скажешь? Не за долгом покойного отца идешь! Оказалось, однако, что того человека все знают, хороший, справедливый человек этот Акбай.

Кулкиши перевел дух и продолжал:

— Принял он меня, угостил, козленка велел зарезать. Мне было совестно. Нечего сказать — явился получить плату за подохшего коня! Пока я сидел, краснел да раздумывал, он вдруг спрашивает: "Тюбетейка-то цела?" Я отдал. На другой день Акбай сказал: "Мясо твоего коня стоило четырех козлят либо жеребенка. Возьми жеребенка по второму году, пусть он послужит тебе, бедняк!" Я просто онемел, а он мне: "Очнись! Все мы люди и должны друг другу помогать. Мы существуем лишь благодаря тому, что поддерживаем друг друга. Тем человек и отличается от животного. Я стараюсь платить долг человечности, когда могу…" И вручил мне повод коня… Верно это, мир держится только такими, как он, честными и добрыми людьми!

Мадыл и на это не отвечал ни слова. Он подумал о Домбу. Будь проклят тот день, когда Домбу приезжал к ним в аил! Защемило сердце, но Мадыл, во власти тупого оцепенения и безразличия ко всему на свете, даже пальцем не шевельнул. Кулкиши снова присмотрелся к Мадылу, удивленный и огорченный тем, что тот никак не откликается на его слова. В другое время он за это обругал бы Мадыла, да, плюнув, пошел дальше своей дорогой, но нынче чувствовал к пришибленному бедой ной-гуту сострадание и потому сказал:

— Ты совсем высох… Эх, разве можно так притеснять обиженного судьбой! Но ничего, бог все видит!

Тяжело и глухо стукнуло сердце у Мадыла. Так ли это? Бог все видит… И разве он, Мадыл, не обижен судьбой? И не бог ли, желая защитить обиженного, внушил Абиль-бию мысль о мести? На все есть божья воля, без нее и былинка не сломится. Мадыл тяжело вздохнул.

— Кулаке… Мир наш создан для богатых и сильных. Для бедных и слабых он тесен, как сыромятный чарык, Кулаке…

— Не говори, Мадыл, бедняга… Так-то так, но и над сильным бог волен…

"Над сильным бог волен…" Стало быть, и над Домбу? Уж он-то сильный, богатый… Может, услышал бог плач несчастных нойгутов…

Кулкиши увидел, как побледнел Мадыл, — того и гляди, рухнет наземь без памяти. "Как бы не умереть ему вскорости", — подумалось.

— Ты бы завернул как-нибудь к нам, Мадыл, — сказал Кулкиши вслух. — Дам тебе немного зерна. Если достанешь мяса, вели приготовить кульчетай, поешь да полежи, отдохни несколько деньков. Ты совсем ослаб… Пока живы, черт возьми, должны же мы помогать друг другу, чем можем. Пошли! Сарыбай всегда по-доброму к нам относился. Как он себя чувствует? Вот не повезло ему! Сидит теперь в юрте, как ловчая птица с завязанными глазами…

Мадыл кивнул, а Кулкиши сказал решительно:

— Пошли! Найдем зерна для тебя, побольше найдем, пошли…

— Спасибо на добром слове, Кулаке, — вздохнул Мадыл.

— Не веришь? Найду обязательно! Пойдем прямо к Бекназару. Он за тебя с Домбу рассчитается, никого не побоится. Припечатает ему нос горячим железом!

Мадыл с сомнением покачал головой, Пойди он к Бекназару, Абиль-бий обидится: не послушался, мол, меня, у других защиты ищет! Нет уж, ни к чему сироте лихорадка! Если бы Абиль-бий не принял его жалобу, тогда другое дело… Нет, нет, дай бог ему здоровья, он и выслушал Мадыла, и пять лошадей дал…

— Ну, как знаешь, — с некоторой обидой сказал Кулкиши. — Может, талкана [53] возьмешь тогда?

— Спасибо, не откажусь, только схожу домой за вьючной лошадью, Кулаке… О-ох… — Мадыл тяжело встал, кряхтя от боли.

— Можно и так. Нашли бы мы для тебя и вьючную лошадь, но делай, как тебе лучше. До свиданья!

— До свиданья!

Кулкиши пошел своей дорогой, ласково приговаривая что-то своему жеребенку. Приговаривал, а думал о Ма-дыле. Худо ему, и всем нойгутам худо. Надо бы поговорить с Тенирберди, пускай нойгуты откочевывают в их аил. Что в этом плохого? Приучатся пахать и сеять, как бы там ни было, а все сытее. И Бекназар мог бы взять их под свою защиту, припечатал бы Домбу нос каленым железом! Эта последняя мысль очень нравилась Кулкиши, он молодецки расправил плечи и усмехнулся. Эх, не нарвался еще Домбу на такого, кто спуску ему не даст!

Кулкиши обернулся. Мадыл все стоял на том же месте; заметив, что Кулкиши смотрит в его сторону, отошел на несколько шагов с дороги, наклонился и что-то поднял с земли, — кажется, палку. "Забыл, бедняга, и палку, на которую опирается. Видно, ходить ему без палки тяжело", — подумал Кулкиши и снова пожалел Мадыла. Тот тем временем успел скрыться из глаз, но Кулкиши долго еще смотрел ему вслед.

6

Облака на горизонте густо алели от предзакатных лучей медленно утопающего в них солнца. Айзада села к солнцу спиной, опустила подбородок на колени и долго слушала ровный шум водяной мельницы, глядя на покрытую пеной неспокойную воду у колес. Брызги сверкали, неустанно бежала вода, овевая свежестью и прохладой лицо Айзады. Женщина ни о чем не думала, всем существом отдавшись власти шума и движения.

Эшим сошел к речке, опустил в ледяную воду руки, вымыл их, плеснул себе воды в лицо.

— О чем задумалась, джене? — спросил он, и так как Айзада не отвечала, брызнул холодной водой на нее.

— Ой! — вздрогнула женщина. — Ты мне платье намочишь! — она рассмеялась. — Мои думы меня ни днем, ни ночью не покидают, будто ты не знаешь.

Эшим вроде бы и смутился, но откровенно был рад тому, что молчание оборвалось.

— Хорошо, когда ты смеешься, джене, это тебе к лицу.

— Правда? — Айзада вздохнула. — А мне иной раз говорят, что улыбка моя темнее ночи.

— Глупости это. Неверно говорят. — Эшим распрямился, с молодой надеждой поглядел на заходящее солнце, но тотчас нахмурился.

— Пойдем, парень, посмотрим, что там на мельнице. Слышишь, жернова постукивают, зерно, должно быть, кончается.

Эшим молча зашагал к мельнице впереди Айзады. На мельнице он подбавил зерна и повернулся к женщине.

— Джене, помол-то не слишком крупный?

Айзада подставила руку под сыплющуюся муку.

— Да, надо бы помельче, не то свекровь меня изругает. Скажет, размололи каждое зернышко всего на две половинки, какая же это мука!

— А так? Хорошо?

— Так хорошо…

Теперь, когда подсыпали зерна, мельница гудела мягче, тяжелей ворочались жернова. Росла и росла белая горка муки, и Айзада все смотрела, как она растет. Эшим стоял возле двери, и свет уходящего дня падал на его лицо. Сумерки быстро наступали, и Эшим уже не видел Айзаду, — внутри мельницы стало совсем темно. Он вдруг почувствовал себя необычайно одиноким и, обернувшись туда, где все работали жернова, предложил:

— Давай костер разожжем, джене?

Айзада вынырнула из темноты.

— Что ты сказал, бала[54]?

— Огонь давай разведем, говорю.

— Ну, что ж, давай…

…Высокий тут стоял темной громадой. Под деревом горел костер, и нелепо большие тени людей, собравшихся у огня, метались по освещенному кругу земли. Ветер доносил кисловатый запах дыма. Айзада, прислонившись к дверному косяку, глядела туда; вот вышел на освещенное место Эшим, и за ним тоже тянулась длинная тень, повторяя его движения; вот он нагнулся, взял из костра горящую головешку и уже бежит с нею назад.

…Эшим слегка запыхался.

— Джене, хворост есть у нас? Нету? — он протянул головешку Айзаде. — На, держи и входи, джене…

Айзада послушалась было, но, когда вошла в мельницу, ей вдруг отчего-то стало страшно, она поспешила наружу. Эшим скоро подошел с большой охапкой хвороста.

— Ты чего не заходишь, джене?

— Боюсь, — ответила Айзада и рассмеялась.

— Чего бояться-то? Идем…

Мельница дрожала, дрожала земля, вода шумела… Слабый огонь едва освещал крутящиеся жернова. Айзада понемногу подкладывала хворост, не давая огню угаснуть. Эшим сидел, опустив голову, словно задумался о чем-то, но Айзада чувствовала, что он наблюдает за нею, чувствовала, что он хочет и не решается о чем-то заговорить. У нее вдруг сильно забилось сердце. Мысли разбегались, и, поймав себя на том, что сама она пристально глядит на Эшима, Айзада еще больше смутилась.

— Джене, ты смотри не простудись. В этом году осень ранняя, дни уже холодные… — Эшим снял с себя камзол и набросил его на плечи Айзады. — На-ка вот, накинь.

— Не надо, не надо, — запротестовала Айзада. — Тебе-то разве не холодно?

Но камзол так и не сняла. От него шел крепкий запах мужского пота, и Айзада, вдохнув этот позабытый запах, на мгновение с особенной, щемящей остротой ощутила горечь женского своего одиночества. Эшим подсел поближе к ней, но она тут же испуганно отодвинулась.

— Не садись ко мне так близко, бала, — попросила она и улыбнулась грустно и виновато. — Еще увидит кто…

Эшим не обиделся. Слова Айзады были приятны, как намек на тайную радость. Он как бы шутя приобнял ее.

— Пускай видят, ты же моя джене.

Айзада его не оттолкнула, только сказала тихо:

— Все равно…

Они молчали, и каждый слышал, как бьется сердце у другого. Костер угасал. Вдруг Айзаде показалось, что у дверей стоит кто-то; она вскочила и вышла. Эшим за нею. Никого. Ночь.

— Кому сюда прийти, — сказал Эшим.

Айзада промолчала. Пошла на берег, села на пожелтевшую осеннюю траву. Эшим прилег рядом на спину и долго глядел на круглую яркую луну. Потом спросил:

— Джене, ты сказки знаешь?

— Что? — очнулась от своих смятенных размышлений Айзада.

— Расскажи что-нибудь…

— Что рассказать?

— Да что хочешь, а то молчишь и молчишь.

— Нечего мне рассказывать… Ты мужчина, ты и поговори.

— Я? — Эшим задумался. — Ну… о чем же…

Луна медленно прокладывала свой путь среди мелких, легких облаков. Эшим гадал, из-за какого облака вынырнет она в очередной раз, а в сердце у него были тоска и желание. Айзада спрятала лицо в ладони, ей хотелось, чтобы Эшим позабыл о своих желаниях, хотелось выглядеть безучастной, равнодушной, далекой от него. Они долго молчали. Молчала и ночь, только мельничное колесо крутилось без устали, только влажный плеск потемневшей воды нарушал тишину. Было холодно, на траву пала роса.

— Зачем ты, бала, лежишь на сырой земле так долго? — прервала молчание Айзада. — Возьми свой камзол, посиди еще здесь, а я пойду на мельницу.

— Нет, джене, ты не уходи. Мне не холодно.

— Это у тебя внутри огонь! — рассмеялась Айзада и прикрыла полой камзола Эшиму грудь. Эшим приподнялся, потянулся к Айзаде, руки их встретились. Айзада не отняла свою руку у крепко сжавшего ее в своей руке джигита, и вот он уже обнимал женщину, жарко дыша, он целовал ее в губы горячими от страсти губами, и Ай-зада опьянела, забыла обо всем, отдаваясь порыву освобожденного желания. Она сама обняла Эшима, обняла крепко и страстно, она прильнула поцелуем к его шее… и поцелуй этот отчего-то отрезвил ее, неловкость и стыд, раскаяние охватили женщину с такой силой, что она резко оттолкнула от себя парня, вырвалась из его объятий. Он снова потянулся к ней…

— Отойди…

Эшим растерялся. Айзада сидела и плакала. Он не знал, что лучше, — утешать ее или уйти прочь. Но она уже пришла в себя, встала и, подняв с земли упавший с головы платок, вытерла им слезы. Решительно повязала платком голову.

— Нехороший ты, оказывается, джигит, — сказала она и улыбнулась.

Эшим молчал. Хотел улыбнуться в ответ, но улыбка вышла кривая.

— Видно, ты людей за животных принимаешь, — добавила Айзада.

Эшим горел от нестерпимого стыда. А мельничное колесо все крутилось с шорохом и плеском. Луна спряталась за облако, и погасла трепещущая золотая дорожка лунного света на воде.


— Вы слыхали? Домбу застрелили!

— Кто?

— Неизвестно, кто он. Брат Домбу, Тултемир, схватил его и полуживого приволок к дверям юрты Абиль-бия.

Любопытно людям поглядеть, что за герой осмелился поднять руку на дядю хана; все, кто мог, двинулись к аилу Абиль-бия.

Сумятица царила здесь. Все коновязи заняты. Прибывают все новые и новые всадники. Возле юрты привязан врастяжку к четырем кольям какой-то человек. Он совершенно раздет. Борода у него в запекшейся крови. Изредка он шевелит губами, стараясь выплюнуть кровавые сгустки, и негромко стонет. Глаза закрыты.

Вот он рванулся из последних сил, как будто пытаясь порвать крепкие волосяные веревки, которыми скручены его руки и ноги. Рванулся — и затих. Открыл глаза, красные, воспаленные. Горячее дыхание с трудом срывалось с губ.

— Воды…

Никто не дал ему воды. Вновь прибывшие подходили взглянуть — и отходили. Ему казалось, что на него смотрят откуда-то издалека, сверху, чуть ли не с самого неба. Люди переговаривались негромко:

— Ой, да ведь это родич Бекназара Кулкиши!

— Он самый. Какие же счеты могли быть у него с Домбу?

…Кулкиши остановился у подножья холма, неподалеку от большака, — решил дать своему жеребенку немного попастись. Вдруг до него донеслись со стороны дороги выстрелы, крики, потом он увидел, как мчались и в одну, и в другую сторону всполошенные всадники. На всякий случай Кулкиши поспешил укрыться со своим конем в зарослях камыша. "Сто-ой! — закричал, нагоняя его, незнакомый верховой. — Куда бежишь, ублюдок!" — "Что ты, джигит, опомнись…" — только и успел сказать Кулкиши, а дальше поднялось такое, что он сам опомниться не мог. Налетели еще два джигита, сбили его с ног, связали, приторочили к лошади… В сознание Кулкиши пришел только возле юрты Абиль-бия.

— Ты поднял руку на дядю хана, Кулкиши? — спросил Абиль-бий с хорошо разыгранным удивлением.

Кулкиши, увидав Абиль-бия, обрадовался так, будто перед ним возникла во плоти сама справедливость.

— Пошел он подальше, твой Домбу! Сдохнуть ему два раза вместо одного, мне-то какое дело! — дрожа от обиды, выкрикнул он.

Стоявший возле Абиля Тултемир с маху полоснул Кулкиши плетью-свинчаткой. Кулкиши бросился на него. Плеть свистнула еще раз, Кулкиши упал без памяти.

— Говорят, что это ты застрелил Домбу. Говорят, что видели это своими глазами. Скажи правду, как перед богом, Кулкиши! — обратился к нему Абиль-бий, когда он снова пришел в сознание.

Теперь Кулкиши был полон гнева и ненависти и к Абиль-бию.

— Ты веришь, бий, что я могу убить человека? — спросил он.

Абиль-бий был смущен. Кулкиши дрожал от ярости, говорил со слезами:

— Ну? Если завтра я буду свободен, я застрелю тебя. Веришь ты этому, Абиль-бий?

Тултемир снова поднял плеть, но Абиль остановил его.

— Довольно! Не бей его. Надо расспросить…

И он тотчас послал человека за Бекназаром.

С тех пор прошло полдня. От Бекназара вестей нет. У Кулкиши боль от побоев разлилась по всему телу, он был с ног до головы в черных кровоподтеках и лежал в забытьи.

Шумно в юрте Абиль-бия. Тултемир кипел от злости — почему до сих пор нет Бекназара? Не обращая внимания на попытки стариков успокоить его, он ярился все больше:

— Мы что, не люди? Подумаешь, землепашцы! Мы их с лица земли сотрем, мы им покажем, как убивать наших батыров!

Надоел он всем до полусмерти, но даже старики не решались резко остановить его. Надо еще послушать, что скажут люди из аила землепашцев, что скажет Бекназар.

— Послушай, батыр, — проговорил негромко Абиль-бий, — я не очень-то верю, что стрелял Кулкиши…

Тултемир взвился:

— Не веришь? А я верю. Его подговорил Бекназар, вот что…

Абиль-бий на это ничего не отвечал, тем самым как бы отчасти соглашаясь со словами Тултемира, подождал, пока тот замолчит, и продолжал по-прежнему тихо и мягко:

— Если мы, Тултемир, своими глазами не видали, как некто совершил определенный поступок, не впадем ли мы в грех перед лицом аллаха, утверждая, что поступок совершен именно этим человеком? Дело сделано, назад ничего не воротишь, для чего же теперь торопиться? Не станем проявлять излишнюю поспешность. Разберемся. Расспросим. Узнаем истину. Здесь, у тебя на глазах, я спрашивал Кулкиши. Ведь вы не видели, как он стрелял, не видели у него в руках ружье…

Тултемир перебил его:

— Нет, это он стрелял, он! Мы с братом моим Домбу были вместе, когда раздался выстрел. Мы бросились искать и нашли только этого Кулкиши… Он хотел убежать… прятался в камышах…

Вошел один из джигитов Тултемира:

— Бекназар прибыл.

Тултемир вскочил, сжимая в руке свернутую пополам плеть. Абиль-бий даже не пошевелился. "А хорошо бы хлестанул он разок-другой Бекназара по голове! Здесь, у моего порога!" — промелькнула у него мысль, чуть заметной улыбкой тронув утолки крепко сжатого рта.

Бекназар приехал вместе с Эшимом. Они примчались во весь опор. Прошли сквозь толпу, ни с кем не здороваясь и не отвечая на приветствия, искали Кулкиши. Лицо Бекназара окаменело от гнева. Увидев распростертого на земле, голого, избитого до черноты Кулкиши, он соскочил с коня, присел рядом, приподнял тому голову, позвал тихонько:

— Кулаке…

Кулкиши застонал. Он не мог понять, кто зовет его по имени, голова была отуманена болью.

— Вода есть? — бросил через плечо Бекназар.

Тотчас кто-то принес и подал ему полную чашку воды. Бекназар поднес ее к губам Кулкиши. Кулкиши очнулся и, не открывая глаз, сделал несколько глотков. Бекназар вылил остаток воды ему на лицо. Тогда только Кулкиши открыл глаза.

Эшим склонился к нему.

— Кулаке!

— Что? — откликнулся тот и, снова смежив веки, застонал. — Ведь я говорил, бий… Зачем мне стрелять в Домбу? Ой, Бекназар… Ты приехал, Бекназар? Гляди…

— Я приехал, Кулаке. Я, Бекназар…

Он пощупал пульс Кулкиши. Бьется, только слабо. Как изуродовали человека! Не сдержавшись, Бекназар вскочил, ухватился за рукоять меча.

В это время и появился со своей плетью Тултемир.

— Вот кто настоящий виновник… — начал он, но Бекназар уже ринулся ему навстречу с выхваченным из ножен мечом, не помня себя, не замечая никого, кроме Тултемира. Тот замахнулся было плетью, но Бекназар на лету поймал взмах, выхватил плеть из руки Тултемира. Брат Домбу повернулся и побежал к юрте Абиль-бия. Бекназар — барсом за ним.



— Подлец! Если бы твой брат был не дядей, а отцом хана и я хотел бы его убить, то убил бы сам. Я сам убил бы твоего Домбу, слышишь? Тебе захотелось оклеветать меня? Да? Ты хотел бы, чтобы я убил тебя здесь, у порога Абиль-бия? Чтобы все можно было свалить на меня? — и он двумя ударами меча отсек обе полы у халата Тултемира. Тултемир вбежал к Абилю.

Все, кто видел это, стояли в недоумении: Абиль-бий даже не показался в дверях юрты. Он ждал, когда Бекназар сам войдет к нему. И тот, опомнившись, вошел и, остановившись в дверях, приветствовал Абиль-бия. Абиль ответил на приветствие, молча наклонив голову. Бекназар присел у порога.

— Бий, — начал он говорить тихо и отчетливо. — Если мой брат, который в жизни своей травинки не отнял у овцы и которого сейчас распяли у вашего порога, виноват в чем-то, я готов принять его вину на себя. Если же он не виновен, я хочу знать, кто посмел так обращаться с ним, совершить подлое насилие.

— Проходи, батыр, сюда, на почетное место, — пригласил Абиль.

Бекназар как будто и не слышал приглашения. Абиль-бий не счел нужным повторять его.

— Батыр, на твоего родича пало подозрение. Домбу убит на дороге выстрелом из ружья. Джигиты Тултемира изловили Кулкиши поблизости от места преступления. Что нам делать? Я и сам ума не приложу.

Бекназар отвечал все так же отчетливо и твердо:

— Домбу убил другой человек. Вы сами хорошо это знаете, бий. Если кому-то хочется очернить меня, пусть делает это открыто, не вмешивая сюда Кулкиши. И пусть попробует схватить меня, если это в его силах! Вы ведь понимаете, бий, что Домбу убили из мести, а за что нам ему мстить? Не за что!

Абиль-бий прикусил губу. Припомнил свои же слова: "Ты подстереги его возле аила землепашцев. Понял?" Он тогда не то чтобы хотел свалить вину за смерть Домбу на головы землепашцев, просто надо было от себя подальше отвести подозрение. Но вот Домбу уничтожен, а на месте преступления пойман Кулкиши. Двойная удача. Ведь теперь Бекназар вынужден обращаться к нему, Абилю, за справедливостью. Абиль-бий решил сам прекратить раздор:

— Тултемир, ты не горячись. Мы понимаем, у тебя горе, ты потерял брата. Но надо и в горе сохранять в душе справедливость и беспристрастность. Подумай о том, что у землепашцев на вас никакой обиды быть не могло. Домбу убит возле их аила, это так, но мало ли кто бродит по дорогам, мало ли откуда пришел убийца. Это надо понимать…

И, обернувшись к Бекназару:

— И ты не выходи из себя, Бекназар. Не растравляй себя из-за того, что избили твоего родича. Тултемир от горя потерял голову, он действовал в ослеплении, хоть это, конечно, и очень плохо. Что поделать, вышло недоразумение, Человек — не тыква, на куски не разбился, Надо зарезать жирного барана, завернуть Кулкиши в свежую шкуру, завтра же он встанет на ноги.

Абиль-бия тотчас поддержали:

— Справедливые слова! Зачем нам ссориться и подозревать друг друга? Лучше всем вместе приняться за поиски настоящего убийцы…

Бекназар подался вперед:

— Спасибо, бий… Спасибо за то, что вы послужили делу справедливости, мы постараемся отблагодарить вас. Согласен, все мы, не впадая в раздоры, должны позаботиться о том, чтобы достойно проводить нашего родича Домбу…

Его перебил Тултемир…

— Выходит, покойник сам в своей смерти виноват… — начал было он, но Абиль, округлив глаза и утратив обычную невозмутимость, крикнул:

— Замолчи! Не затевай смуту! Разве Домбу одному тебе брат? Он всем нам родной. Хватит тебе изрыгать злобу, позаботься лучше о достойных похоронах. По-твоему, мы должны искать убийцу, забыв о том, что тело твоего брата еще не предано земле?

Тултемир умолк.

Бекназар встал, отвесил Абиль-бию благодарный поклон, попрощался и вышел.

Люди возле юрты смотрели на него, стараясь понять, с чем он ушел от бия. Несколько человек двинулось ему навстречу. Бекназар молча вынул из ножен меч и, перерезав веревки, освободил Кулкиши.

— Заверни его в халат, — сказал он Эшиму.

Эшиму помогли осторожно укутать Кулкиши в просторный халат. Бекназар сел верхом на своего вороного. Кулкиши подняли на руках, передали Бекназару на седло. Он принял избитого осторожно, как ребенка. Кулкиши стонал от боли. Бекназар, ни на кого не глядя, ни с кем не прощаясь, тронул коня. Эшим ехал стремя в стремя с ним, поддерживая Кулкиши.

Молча смотрел народ им вслед.

— Таким и должен быть родич! Молодец Бекназар! — сказал кто-то.

— Да, не помоги он Кулкиши сегодня, завтра помощь понадобилась бы и самому Бекназару, — откликнулся другой.

Бекназар с Эшимом были уже далеко…

Насриддин-бек со своими сипаями нежданно-негаданно явился в аил Абиль-бия. Кто его звал? Аил переполошился. Абиль-бий приказал поставить юрты для сипаев, самого Насриддин-бека поселил у себя, принял как почетного гостя. Но ханзада на сей раз был мрачен и неразговорчив, на приветствия отвечал неохотно и хмуро. Едва было покончено с обычными вежливыми расспросами, резко обратился к Абиль-бию:

— Где мой дорогой дядя?

Все, кто был в юрте, затаили дыхание. Абиль-бий сокрушенно опустил голову.

— Говори, бий! Я не вижу своего любимого дядю, где он?

Абиль-бий со вздохом поднял на Насриддин-бека глаза.

— Ханзада, славный Домбу был вам дядей, но и нам он не чужой. Видно, богом ему было суждено оставить нас и уйти из этого мира.

Чуть слышный ропот поднялся в юрте — не печали об ушедшем, но одобрения смелости Абиль-бия, сумевшего твердо ответить на гневный вопрос бека.

— Ах, вот как! — зло усмехнулся Насриддин-бек.

Глаза его горели. Теперь он был уже не тот юнец, что несколько лет назад; черты его стали жестче и определенней, густые черные усы придавали лицу Насриддин-бека выражение мужественной суровости. Слева на поясе у него висел короткий кривой меч с изукрашенной дорогими камнями рукоятью, в серебряных ножнах.

— Вот, значит, как! — повторил бек и спросил: — И что же, своей смертью умер он? Отвечай, бий!

Абиль-бия унижали в его же собственном доме. Этого он не мог и не хотел стерпеть.

— Племянник! Дядя ваш Домбу умер по воле бога. Одному бог судил умереть от пули, другому — от огня, третьему — от болезни. Таково предопределение. Вашему дяде суждено было погибнуть от пули человека, который хотел свести с ним счеты. Кто же может противиться воле бога, племянник?

Насриддин-бек привстал было, но его остановил одним движением руки сидевший рядом советник.

Абиль-бий, отвернувшись, продолжал:

— Что поделаешь! Мы оплакивали нашего дорогого родственника, мы горевали долго. Но слезами убитого не вернешь. Пусть будут здоровы и благополучны те, кто живы.

Абиль-бий знал, сколько мучений доставили людям хан и его шалые сыновья. Он полагал, что смерть Домбу послужит в глазах людей как бы искуплением этих мучений, расплатой за глупые и недальновидные поступки твердолобых властителей, не обида это престолу, а добрая услуга! Но разве непутевые бабники в состоянии понять что-нибудь? Они, можно сказать, готовы спалить юрту, поставленную достославным Нарбото-бием во имя объединения узбеков, киргизов, кипчаков…

У Абиль-бия внутри все кипело, но больше он ничего не сказал, только зубы стиснул. Об убийстве Домбу он самолично известил орду, самолично отправил туда и собранное в счет налога имущество. На Домбу он списал все грехи, успокоил чернь и тем самым обелил честь престола, честь самого хана. И вот теперь… Видно, не сумел он удержать в руках поводья коня удачи. Оступился, остается ему только на бога уповать. Он целиком зависит от советника, который сидит, опустив глаза, рядом с Насриддином. Старый хитрец! Он не успокоится на том, чтобы разорить один-два аила. Нет, он начнет плести свои сети, толкуя об адате и шариате, и в сетях этих как раз запутаешься!

— Не горюй, бий, — сказал советник негромким, расслабленным своим голосом. — Племянник горячится, смерть дяди причинила ему боль, это можно понять. Можно простить. Он еще молод, простите его, бий. — Советник покачал головой. — Ничего не поделаешь. Умершего не воскресишь. Мы должны блюсти мир и покой здравствующих.

Абиль-бий и советник посмотрели друг другу в глаза. Бий почувствовал облегчение, поспешил поддержать советника:

— Верно сказано… Мудрые слова!

Насриддин-бек не остался ночевать и ускакал со своими джигитами, но на прощанье приказал: "Виновного найдите, не то…"

Страх и смятение поселились в кочевых аилах. Из уст в уста переходила весть о требовании Насриддин-бека найти убийцу. Поведением Абиль-бия, не побоявшегося дать острастку ханзаде, восхищались и гордились. На поклон к бию снова потянулись со всех сторон аксакалы и старейшины родов. Они считали, что Абиль-бий был обруган и оскорблен ни за что, ни про что; они расспрашивали о здоровье и при этом доверительно заглядывали Абиль-бию в глаза, изъявляя тем самым готовность помочь, насколько хватит сил и возможностей. Не такую уж страшную обиду претерпел старый хитрец, — Насриддин-бек, правда, говорил с ним неуважительно, но старый советник загладил ошибку заносчивого мирзы. Тем не менее Абиль-бий принимал сочувствующих с таким выражением на лице, будто действительно пострадал за справедливость, и пострадал невинно.

Но Насриддин-бек на том не успокоился. Воинственно настроенные сипаи гарцевали во главе со своим курбаши по аилу, проносились по гребню горы, на скаку стреляя по мишеням, — для устрашения аильчан. Пировали и веселились, не вступая в общение с горцами, а по вечерам курбаши и пятеро джигитов объезжали весь аил, причем курбаши время от времени выкрикивал:

— Нашелся убийца?

Вскоре явился к Абиль-бию Эшим с приветом от Бекназара, который все видел и слышал, оставаясь в стороне. Эшим слово в слово изложил то, что велел передать Абиль-бию Бекназар.

— Спасибо, пансат. Хорошо, что вы достойно ответили зарвавшемуся ханскому щенку. Вы поняли теперь, что такие платят злом за добро…

Абиль-бий улыбнулся. Разомлевший от кумыса старый советник сладко спал на пуховых подушках. Абиль бросил на него взгляд искоса и тогда ответил Эшиму:

— Передай батыру: если бы не было у меня такой опоры, как Бекназар, не был бы я смелым. Вы моя защита, в вас чувствую я силу, способную преградить путь горному потоку.

Эшим, наклонив голову в знак того, что слышал, понял и все передаст Бекназару, двинулся было к выходу из юрты, но замешкался, с опаской поглядывая на спящего советника. Абиль заметил это: значит, Эшим не все еще сказал.

— Говори, — подбодрил Абиль. — Чужих ушей здесь нет.

Чуть склонившись над стариком, прислушиваясь, спит ли, не прикидывается, повторил:

— Говори!

— Все пути Насриддин-беку отрезаны, Повсюду стерегут его засады. Бекназар-аке ждет одного только вашего слова…

Абиль-бий так и взвился со своего места. Схватил Эшима за воротник, изо всей силы притянул к себе.

— Пусть с ума не сходит! Прекратить! Прекратить! Понял?

Он задыхался.

— Бий верно говорит…

Абиль-бий вздрогнул. Эшим замер. Бесцветные водянистые глаза старого советника смотрели на них холодно и спокойно.

— Верно говорит бий, — повторил советник и не спеша приподнялся с подушек. — Передай, джигит, своим друзьям батырам, что можно унести волчонка из волчьего логова, но матерые волки после этого нападут на овчарню. Обязательно нападут. Разве горцы не знают этого, джигит? Спроси их…

Абиль-бий весь трясся.

— Скажи… скажи Тенирберди, пускай он образумит сумасброда. Пускай образумит, слышишь?

— Слышу…

Эшим поклонился и вышел.

В тот же день Абиль-бий скликал старейшин и всех предупредил, что действий Бекназара не поддерживает, что поддерживать их — безумие. Кто пойдет за Бекназаром, тот достоин изгнания из общины…

На другой день прибыли к Насриддин-беку еще сорок человек сипаев из Намангана. Курбаши Насриддин-бека после этого разгулялся вовсю. Он запретил сообщение между аилами, по дорогам разослал дозорных. Кочевники совсем потеряли головы. Кто сыщет убийцу? А разве сам он объявится? Насриддин-бек требовал найти преступника немедленно, а нет — так он прикажет схватить всех взрослых джигитов. Как это стерпеть?

— Пусть ханзада скажет, чем можем мы остудить его гнев! Чем мы провинились перед ним? Пусть скажет прямо! — с этими словами пришли к старому советнику аксакалы.

А советник того только и ждал. Ему было все равно, кого там убили — дядю хана или бродячего пса, — лишь бы руки нагреть на этом. Безмерно обрадованный, он, однако, и виду о том не подавал, а сокрушенно качал головою, кляня тяжелые времена.

— Как вам быть? Выход один: не нашли убийцу, отдайте виру за убитого. Таково веление шариата. Я поговорю с вашим племянником ханзадой. Попрошу его не толкать родственников к пропасти, попрошу его выслушать вас. Бог милостив, да вселит он милосердие в душу ханзады.

Аксакалы слушали советника в полном молчании. Ведь это прямой произвол! Старики, познавшие за свой век все плохое, кроме смерти, не знали, что отвечать. Нарушил молчание Абиль-бий. Не скрывая злости, сказал:

— Пусть получит желанную виру! Когда змея заползет к тебе в дом, выдворить ее можно, только напоив молоком. Ладно! Пусть берет!

Насриддин-бек день ото дня свирепел все больше. Сипаям своим он дал полную волю; они вихрем носились по аилу, разбойничали, сколько хотели: стреляли в собак, которые осмеливались на них залаять, хватали и резали скот аильчан. Неслыханную виру потребовал Насриддин-бек за Домбу: тысячу коней и тысячу золотых! Где взять, как собрать такое? Как найти выход? Люди собрались было, сплотились вокруг Бекназара, как отара при виде волка, но Абиль-бий сумел без нагайки разогнать всех. Разрозненный, растерявшийся народ не мог собраться с силами.

Жалобы и тяжбы обсуждают обычно в главном аиле, в аиле Абиль-бия. Совет старейшин собирается на холме, на вершине которого торчит одинокий сторожевой камень. На этот раз совет заседал уже две недели. Конца не было речам аксакалов о братстве всех мусульман, о долге родства, о землячестве… Старый советник терпеливо и невозмутимо выслушивал всех; время от времени он приоткрывал глаза и произносил что-нибудь вроде:

— Э, мусульмане, если бы это от меня зависело! Я-то не стал бы мучить вас…

Скажет — и руками разведет.

— Наследник убитого — ханзада, — продолжает он затем все так же вяло и неохотно. — Я был бы рад безмерно, если бы ханзада не взял за виру ломаного гроша.

Аксакалы только головами качали в ответ на такие слова, но как-то один из них не выдержал:

— Побойся бога, везир! Почему ты называешь его наследником? Какой ханзада наследник? Он просто творит произвол. Домбу был как-никак наш родич…

— Неслыханное дело платить виру за смерть своего же родича! — поддержал еще кто-то.

— Эй-эй, мусульмане, говорите да не заговаривайтесь! Насриддин-бек прибыл к вам не как ночной разбойник, он испросил совета и благословения у знающих, святых людей, у наших улемов.

— Шариат в твоих руках, везир, — с горечью сказал, подымаясь с места, первый аксакал. — Ты вертишь им, как хочешь. Ну и поступай, как знаешь!

Холодная злоба вспыхнула в глазах у старого советника.

— Раздор посеять легче всего, мусульмане. Разобраться и завершить дело по-хорошему — куда труднее. Но подумайте сами, кому от мирного решения больше пользы — мне или вам. Хорошенько подумайте, мусульмане!..

Частый и дробный конский топот послышался совсем близко. Люди спешно расступились, давая дорогу мчащемуся во весь опор прямо на толпу курбаши. Следом за курбаши цепочкой скакали сипаи. Курбаши осадил коня перед сидящими в ряд старейшинами.

— Ну, закончили вы спор о вире за нашего дядю? Абиль-бий вкрадчиво улыбнулся.

— Успокойте ханзаду. Всякое дело приходит к своему окончанию, завершится и это…

Курбаши бросил быстрый взгляд на советника. Тот кивнул. Курбаши слегка поклонился, потом кичливо выпрямился и, повернув коня, ускакал прочь. Люди ошеломленно смотрели ему вслед.

— Бий! — приподнялся возмущенный Бекназар. — За что они топчут и попирают нас? Чего бесятся? И почему ты терпишь это, бий Абиль? Выходит, нам только и остается прикрывать голыми руками макушку, когда на нас обрушиваются удары камчой?

Абиль выслушал его с окаменевшим, бледным лицом. Он не мог найти достойный выход.

— Я понимаю тебя, батыр, — отвечал он. — Но и ты пойми. Где власть, там и насилие, а где насилие — там и лесть. А лесть иногда помогает защищаться от насилия. Вот оно как, — и Абиль-бий смиренно опустил глаза. — Надо иметь терпение, батыр. Терпение — ключ к Добру.

— Терпение? Терпение — ключ к добру? Спору нет, бий, терпение и выдержка вещи хорошие, но всему есть предел. Жизнь человеческая коротка, как бы не пришлось нам терпеть слишком долго! Как бы не открыть нам ключом терпения не добро, а зло и горе!

Кочевники, веками передававшие из уст в уста — от деда к внуку, от отца к сыну — свои обычаи и законы, свою историю, свой дух, знали цену острому и меткому слову. Взбудораженным пчелиным ульем загудела сходка. Советник же в молчаливом изумлении воззрился на батыра и невольно им залюбовался — и крепкой, словно из меди литой, фигурой, и горячим, умным взглядом, и смелой, решительной повадкой. "Всемогущий создатель, ты своей волей и колючку превращаешь в розу. Погляди, каков этот молодец! Не пустая тыква у него на плечах!" — думал старик.

А народ все волновался. Самые спорые уже бежали к лошадям. Ну, можно сказать, попал горящий уголь на подол, хватай его скорей и гаси — хоть руки сожги, не то поздно будет!

Забеспокоился Абиль-бий, подхватились, на него глядя, со своих мест и аксакалы, кинулись останавливать ретивых.

— Погодите, успокойтесь!

— Разве это только ваша беда? Слезайте с коней! Не делайте глупостей, посоветуемся вначале…

И снова пошли разговоры, речи, споры. Старый советник дремать дремал, а уговорить себя не давал, хитрый дьявол. Люди чувствовали за его вялым спокойствием уверенность и силу, и это пугало их. Вечером все разошлись, и на сей раз ни о чем путном не договорившись…

…Абиль-бий сидел у себя в юрте и молча глядел на огонь. Надетая в один рукав шуба сползла с другого плеча, но бий этого, казалось, не замечал. Старый советник отдыхал, — он тоже устал за день и теперь лежал головою на пуховой большой подушке, подсунув сложенные руки под щеку. Глаза его были открыты, и в них светились сейчас страх и беспокойство. Днем, когда разбушевалась сходка в ответ на мятежные слова Бекназара, советник не дрогнул, не выдал ничем своего смятения, но страх до сих пор сжимал его сердце.

— Бий, — начал он негромко. — Народ ваш и заботы народные, стало быть, тоже ложатся на ваши плечи, Почтенный сардар Абдурахман, да возвеличит его бог, хорошо думает о вас, Приободритесь, бий! Орда никогда не забудет вашей верной службы. Если не вы, то кто же обуздает эту дикую толпу? Именно вам и доверяет орда привести дело к благополучному исходу.

— Провидец! Возьми в руку камень — ты не сразу почувствуешь, как он тверд. Для этого надо крепко сжать камень, тогда узнаешь, тяжел ли он, тверд ли. Так и народ: чем ты строже с ним, тем больше он тебя ненавидит, тем больше сопротивляется твоему нажиму! Подумать только, что весь этот раздор из-за смерти трижды ничтожного Домбу! Что из-за него ваш повелитель ссорит меня с народом! Да кто он такой, сам Кудаяр-то? — Абиль-бий с раздражением натянул на плечо сползшую шубу. — Разве его дед Хаджи был властителем? Нет, он всю жизнь кочевал в горах. Разве его потомки получили хоть кость обглоданную от потомков Нарбото-бия? А? Ведь это мы вернули корону, захваченную Насруллой-батыр-ханом, мы возложили ее на голову его отца Шералы. Разве я лгу?

— Все правда, бий…

Абиль-бий ударил о землю кулаком.

— Я всячески стараюсь возвысить твоего сопливого бабника в глазах простолюдинов, а он думает, что я это делаю из страха перед ним! Я забочусь лишь о том, чтобы в юрте, поставленной славным Нарбото, царили благополучие и единство… Если в горах разгорится пожар, я потушу его. А если я сам разведу огонь, кто потушит? Кто?

Разговор теперь шел в открытую, и старый советник беззвучно рассмеялся, показывая голые десны.

— Твои племянники добра еще никому не сделали, бий. Мы печемся о благе государства. Мы с тобой, Абиль-мирза, твердим "его величество" да "его величество", а кто его величеством-то сделал? Мы же… Мы опора золотого трона, мы его четыре ножки. Подломись хоть одна — и трон перевернется, а тот, кто сидит на нем, свалится и нос себе разобьет…

И старые хитрецы довольно заулыбались друг Другу…

…Мадыл между тем места себе не находил. Сколько горя принесло людям убийство Домбу! Мадыла мучила совесть, он не ел, не спал и все думал, думал… Дернула его нелегкая пойти на такое дело! Целый род обложен вирой за смерть Домбу. Что же делать? Пойти и сознаться? Однажды в сумерках он поднялся и пошел, сам не зная куда. Какая-то внутренняя сила толкала его, вела к аилу Абиль-бия. Он подошел к окраине аила; спокойствие и равнодушие ко всему на свете охватили его, он обессиленно опустился на холодную, жесткую от вечернего инея траву.

Луна белая, как молоко. Безмятежный свет заливает уснувшую землю, в мирном сне застыли холмы и горы. Снежные вершины сияют в лунных лучах и, кажется, тихо уплывают в прозрачную синеву небесного моря… Пролетела бесшумная сова. Порыв ветра донес конское ржание, — на холмах, должно быть, дрались табунные жеребцы. Снова все стихло, только пел неподалеку, у источника под яром, свою странную — то веселую, то печальную — песню одинокий козодой, вестник осени, да лаял размеренно-лениво чей-то пес. И снова навалилась на Мадыла тоска.

Абиль-бий со своим гостем в это время прогуливались; ходили не спеша, глядели на небо, разделенное надвое светлой полосой Млечного Пути. Вдруг залились визгливым лаем аильские собаки, — видно, кто-то шел мимо юрт. Вскоре Абиль и советник увидали двоих. Одного Абиль узнал сразу, — это был его джигит, а второй…

— Кто это там? Кто бродит на ночь глядя?

— Брат Сарыбая-соколятника…

Абиль-бий вздрогнул.

— Мадыл? — спросил он голосом злым и испуганным. — Ты откуда взялся?

Вместо ответа Мадыл повалился Абиль-бию в ноги, зарыдал. Старый советник смотрел на Мадыла с тревогой и подозрением.

— Кто это?

— А, бедняк один наш. Вы, почтеннейший, не утруждайте себя, заходите в юрту, я тут пока что с ним разберусь.

Советник ушел. Абиль-бий отвел Мадыла подальше от юрты, резко притянул к себе и, глядя ему прямо в глаза, — он знал, что так лучше разговаривать с тем, кого нужно подчинить своей воле, — сказал:

— Ну? Что случилось, слепец? Что? Разболтал?

— Милостивый бий…

— Пропади ты со своей глупостью! В ноги еще валится! Стой прямо, сын греха! Говори, кому разболтал?

— Никому…

— Проклятый…

— Кому я могу сказать, кроме вас? — Мадыл немного оправился. — Никому я не разболтал. Бий, милостивый бий, возьмите меня и выдайте, измучился я. Если бы я знал, сколько горя принесу людям… Выдайте меня, пусть я один погибну…

— Собачьей смертью умереть бы тебе, дурак! Что ты понимаешь, дурья голова? Ну, выдашь ты себя, скажешь, что ты убил… Думаешь, они казнят тебя и на том успокоятся? Они уничтожат всех нойгутов, сожгут их юрты и пепел по ветру пустят, малые дети станут их добычей! Уж не думаешь ли ты одной своей головой выкупить кровь Домбу? — Абиль-бий рассмеялся. — Нет, дядя хана и ты — не равный обмен! Молчи, молчи и молчи, коли сделал дело!

— Если бы я знал, господи! Горе мне, горе… Позор мне!

— Молчи! — цыкнул Абиль-бий. — Уж не хочешь ли ты сказать, что на преступление тебя толкнул Абиль?

— Нет, нет… я никогда не скажу такого…

Абиль-бий постоял, подумал. Сказал мягче, спокойнее:

— Опомнись. Никто не думал, что так дело обернется. Я уважаю твоего брата Сарыбая. Он хороший человек. Говорят, дочка у него есть?

Мадыл закивал:

— Да, да, единственная.

— Сколько ей?

— Пятнадцатый год.

— Гм, невеста уже… — Абиль хотел было еще что-то прибавить, но удержался и только похлопал Мадыла по плечу. — Возьми себя в руки. Забудь обо всем, кроме благополучия несчастных нойгутов.

Он ушел, а Мадыл, не в силах двинуться с места, долго еще стоял, сгорбившись, похожий в призрачном лунном свете на серый, корявый пень…

Наутро Абиль и советник пришли на сходку с видом успокоенным и довольным. Народу собралось много.

— Люди! — начал Абиль-бий громко и торжественно. — Без воли божьей и муравей не погибнет. Видно, бог так повелел, что нашего Домбу убили здесь, у нас. Хан гневается на нас за это, Надо нам поскорее уладить дело…

— Так говори, как его уладить, бий, чтобы нам по силам было.

— Вот-вот. Как говорится, дай бог, чтобы вол не подох и арба осталась цела. Мы почитаем нашего хан-заду, но не можем не сказать, что виру за своего дядюшку он назначил неслыханную — тысячу коней, тысячу золотых монет! Невеликодушно это, не подобает сану мирзы!

— Насилие!

Абиль-бий метнул в ту сторону, откуда донесся возглас, быстрый взгляд и продолжал:

— А теперь подумайте вот о чем: наше пустое упрямство, наше нежелание пойти ханзаде навстречу нам тоже не к чести. Мы нарушаем обычаи наши. Нрав девицы известен ее отцу с матерью, а положение наших родичей хорошо известно мне. Мы должны дать согласие, коль требует его ханзада. Пусть будет тысяча лошадей, кованых и оседланных, пусть будет тысяча золотых монет.

Твердое слово Абиля ошеломило толпу. Никто не возражал, и сходка, только что волнуемая чувством протеста, упорствующая, возбужденная, стихла, как перегороженный плотиной поток. Старый советник был доволен, — неожиданно быстрым движением кинул он себе за пазуху неизменные четки и поднялся. Дело о вире было закончено.

Где власть — там и насилие. Горцы-кочевники на сей раз крепко почувствовали на себе справедливость такой истины. Лошадей набрать было не так уж трудно, а вот золото, которого многие и в глаза не видали… Скоро потянулись по дорогам на базары вереницы лошадей, навьюченных скарбом поценнее, — пестроткаными коврами, расшитыми кошмами. У каждого каравана был свой глава, с каждым караваном ехал какой-нибудь признанный краснобай и острослов, который рассказывал либо пел о том, какая беда постигла род, и призывал добрых людей помочь в этой беде. И горожане пришли на помощь: раскупали нарасхват нужное и ненужное, развязывали поясные платки, извлекали заветные монеты.

Скоро была собрана вира. Коней согнали к холму, на котором собиралась сходка; пыль столбом подымалась к небу от топота сотен копыт. Оголтелые сипаи носились от табуна к табуну, меняли своих коней на пригнанных, тут же устраивали скачки и, наконец, угомонившись, погнали коней прочь. Кочевники собрались на холме и молча смотрели, как все дальше и дальше от родных мест уходит тысячеголовый табун.

— Грабители!

Кто-то в отчаянии повалился наземь. Люди дрогнули, но никто не двинулся с места, лишь гневом загорелись глаза.

Возле сторожевого камня стояли Абиль-бий, Насриддин-бек, старый советник и несколько аксакалов. Бекназар и еще пятеро джигитов подъехали к ним верхами сквозь расступившуюся толпу.

— Возьми, Насриддин-бек, глядишь и пригодится какую дыру залатать!

С этими словами Бекназар, не сходя с коня, бросил перед Насриддином увесистый мешочек с монетами. Глухо звякнув, упал мешочек на землю, а Насриддин-бек с советником глядели на него жадными глазами.

Бекназар уехал не оборачиваясь; уехал, охваченный жаждой мести, — эх, довелось бы встретиться на узкой дорожке!

Вира была теперь полностью уплачена. Люди начали расходиться.

— Аллау акбар! Вира уплачена! Конец раздорам, салават!

Салават — это и значит, что нет больше места ссорам. Кто после этого затеет ссору, того осудит шариат, у того пища осквернена, с тем жену должно развести. Вот почему расходились люди с холма с чувством облегчения, с надеждой на то, что испытаниям действительно пришел конец.


…Угрюмый сидел Мадыл. Рядом с ним лежала камча; напротив него — Суюмкан с глазами, полными тоски и горя. Мадыл не смел голову поднять, а из тех, кто еще был в юрте, никто не решался произнести слово ободрения. Молчал и Сарыбай, которому Мадыл рассказал обо всем.

— Не отдам! — скорее простонала, чем выговорила Суюмкан и разрыдалась, как ребенок.

Посланный Абиль-бия привез с собою не что-нибудь, а камчу — в знак того, что худо придется нойгутам, если не выполнят они повеления.

— Жалея девушку, вы навлечете на свои головы большую беду, — заговорил старик, присланный Абиль-бием в качестве посредника. — Подумайте хорошенько. Бий знает причину, знает ее и Мадыл. Бий уверен, что вы исполните его волю. Вот лежит перед вами его камча, и если вы ее не знаете, то Мадыл знает.

— Не отдам… — рыдала Суюмкан.

— Не плачь, мать девушки, — успокаивал ее посредник. — Не в рабство твою дочку продают, не делают ее призом на байге. Ее хотят с почетом отправить в орду, чтобы ткала она там ковры для хана. О чем же плакать?

"Ткать ковры для хана", — так говорилось, когда юных красивых девушек уводили в ханский гарем. Все знали, что кроется за этими словами, знала и Суюмкан и, поняв, какая тугая петля захлестнула ее дочку, зарыдала еще громче. Никто не посмел поднять голос в защиту несчастной девушки, в защиту ее матери. И это казалось Суюмкан страшнее всего.

Кундуз тем временем, набрав воды, возвращалась от родника домой. Женщины молча смотрели, как она идет к своей юрте, — они уже знали, что ждет девушку. Кундуз поставила ведро на землю возле юрты и с удивлением глядела на сочувствующие, жалостные лица окруживших ее женщин.

— Бедная… — всхлипнула одна.

Кундуз ничего не могла понять, но ей стало страшно. Она вошла в юрту, увидела плачущую мать, увидела виноватые лица мужчин-нойгутов.

— Мама! — кинулась девушка к Суюмкан, а та прижала дочку к себе крепко, отчаянно.

— Не отдам! Убейте меня, тогда берите! Живая не расстанусь с ней! Жестокие, бессердечные…

И снова никто не посмел утешить ее, никто не пришел на помощь.

— Выхода нет, — раздался слабый голос Сарыбая. — Отдадим дочку, чтобы не погибать всем нойгутам.

Он сказал это и согнулся, почти приник к земле, придавленный горем…

Старик посредник решил было уехать ни с чем: ему было жаль и девушку, и родителей. Может, смилуется Абиль-бий?.. Женщины благодарили его, благословляли Кундуз, поздравляли Суюмкан с избавлением дочери от тяжкой доли. Но не успел еще старик собраться, как в, аил к нойгутам прибыл посланный Абилем Карачал с пятью молодцами и женщиной, которая вела в поводу кобылицу под богато разукрашенным седлом.

— Вы почему не выполняете приказ бия? — с ходу набросился на нойгутов Карачал. — Почему не собрали девушку? Чего вы носы повесили и любуетесь на девичьи слезы? А ну, живей, дело лучше, чем раздумье!

Суюмкан прятала Кундуз в ашкане и не отпускала от себя. Яростно бросилась она на вошедших джигитов, кусала и царапала их, страшная в своем горе, растрепанная, в изорванном платье. Джигиты отступились от нее, но силач Карачал с размаху ударил женщину по лицу, и она упала, как подкошенная. Тогда из ашканы выбежала Кундуз, припала к матери.

— Мама! Мама! — исступленно кричала она. — Не троньте, не бейте ее, я поеду, поеду, поеду!

Кундуз вывели, женщина, приведшая кобылицу, уговаривая, приговаривая, усадила девушку в седло.

— Не бойся, миленькая, не бойся! Поедем к дяде Абилю на той, побудешь там и вернешься, не бойся! Я сама поеду с тобой.

Женщины плакали, стоя поодаль. В юрте хрипела и билась под ударами кулаков злосчастная Суюмкан.

— Скажите им, чтобы не били маму. Я ведь еду, я поеду, только не бейте маму! — кричала Кундуз, а ловкие женские руки тем временем поправляли на ней красный платок, прихорашивали девушку. Едва Кундуз усадили в седло, отпустили и Суюмкан. Мать выбежала из юрты почти голая, кинулась вслед за теми, кто увозил ее дочь, упала, снова вскочила и, протягивая к небу бессильные руки, закричала, теряя разум:

— Не отдам! Не отдам! Кундуз! Беги-и! Волки гонятся за тобой, беги-и-и…

Она сама побежала вверх по горному склону, и гулкое эхо долго повторяло ее вопли, уже не похожие на человеческий крик.

Насриддин-бек уезжал на следующий день. Абиль-бий сам вручил ему прекрасную девушку, закутанную в тонкую кашгарскую шаль. А в горах до самой ночи слышали люди, как кричит "беги-и!" безумная от горя мать.

Загрузка...