ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Год 1842-й. Лето…

Шералы вел на далеком горном выпасе жизнь спокойную и беспечную. Нынче с утра он вдоволь напился холодного, как лед, кумыса, разбавленного водой, потом сел на выносливую, ходкую сивую лошадь и пригнал из ночного косяк дойных кобылиц. Завернув косяк к коновязи, начал он ловить укрюком[16] жеребят. Обыденное, привычное дело; Шералы и делал его с привычной сноровкой, ни о чем не думая. Почти все жеребята были уже привязаны, когда к нему подошел джигит.

— Тебя датха зовет, Шералы, идем, — сказал он.

Шералы привязал последнего жеребенка и поплелся за джигитом, озадаченный. Чего это старик вдруг вспомнил о нем? И поглядит-то, бывало, в год раз, а тут — на, вызывает.

Справа от входа с большую юрту укреплен на высоком шесте белый бунчук. Чужие, незнакомые люди стоят у коновязи возле юрты. Еще со вчерашнего дня начали съезжаться сюда старейшины из аилов. Шералы их не знает, да и откуда ему знать? Он решил, что к Аджи-баю-датхе заявились в очередной раз какие-нибудь льстецы и прихлебатели, которым только и нужно, что даровое угощенье. Когда подошли поближе, он понял, что народу прибыло много, — от людского говора юрта гудела, как пчелиный улей. Шералы вдруг оробел. Почесав в затылке, он собрался с духом, вошел в юрту и неуверенно поздоровался. Юрта была полным-полна людей — перед Шералы восседала знать со всего Таласа. В ответ на его робкое приветствие все, кроме сидевшего на почетном месте Аджибая, шумно поднялись и учтиво поздоровались. Что это? Никогда в жизни никто не оказывал Шералы такого почета, да он к этому и не стремился. Теперь он стоял растерянный и, куда ни обращал лицо, встречал радостные, умиленные взгляды.

Аджибай-датха сидел, ссутулившись так, что острые коленки едва не касались плеч. Низко опущенная голова беспомощно тряслась, щеки глубоко запали. Старик чем-то напоминал опустившегося на колени тощего верблюда.

Но вот Аджибай поднял голову.

— Это ты, Шералы? Пришел? — сказал он, глядя на Шералы тусклыми, безжизненными глазами. — Подойди поближе, свет моих очей…

Шералы, склонившись в низком поклоне, приблизился и осторожно пожал обеими руками худые, костистые руки старика.

— Пришел, дядя… Вы, кажется, звали меня…

— Садись, дорогой мой.

Шералы опустился на одно колено. С почтительным и пристальным вниманием смотрел он на лицо Аджибая, темное от старости, усеянное крупными веснушками, маленькое — с кулачок, умное лицо. Старик не поднимал опущенных век, и нельзя было понять, то ли дремлет он, то ли задумался. Вдруг он заговорил медленно и устало:

— Все эти люди надеются на тебя… Ты хорошо слушаешь меня, свет моих очей?

— Я весь внимание, дядя.

Аджибай-датха провел трясущейся рукой по белой-белой и реденькой своей бородке. Откашлялся негромко.

— Глупый сын черпаком расплескивает добро, которое умный отец собирал по ложке. Обширное и могучее государство, созданное эмиром Тимуром Гураганом, после его смерти не продержалось и ста лет. Сыновья получили в наследство благоустроенные города и области, но не могли прийти к согласию между собой, каждый тянул в свою сторону, и скоро держава распалась. Старшим сыном Тимура был Мираншах, а у него был сын Султан-Мухаммед, родивший Абусаида. У Абусаида был сын Омар-Шейх, которому досталась в удел Фергана. Он отпал от Самаркандского эмирата и стал править самостоятельно. В те времена государи для вящей славы своей содержали при себе поэтов, музыкантов, мудрецов. Во дворцах были клетки с попугаями, голубятни, полные белых голубей. Однажды Омар-Шейх кормил голубей, восседая у голубятни, которая находилась на крепостной стене в городе Аксы. Голубятня неожиданно обрушилась на Омар-Шейха, и он погиб. Его старшему сыну Бабуру было в то время двенадцать лет. В том же восемьсот девяносто девятом году [17] возвели Бабура на отцовский трон и провозгласили султаном. Впоследствии он оказался умным и сильным государем. Он решил объединить когда-то могущественное, а теперь раздробленное государство, созданное его великим предком Тимуром. Но тут объявился грозный Шейбани-хан, принявший имя своего предка, который был младшим братом славного Саин-хана[18], Новому Шейбани-хану ни косточки не досталось ни от Синей орды, ни от Белой орды, чьи земли раскинулись по берегам Итиля. Он предпринял поход против Самарканда и занял его. Бабур-султан терпел неповиновение своих родичей, их своеволие, но стерпеть, чтобы дедовский священный трон занял чужак, он не мог. Бабур вступил в жестокую борьбу с Шейбани-ханом, трижды изгонял его из Самарканда, но окончательно одолеть так и не смог, ибо упрямые и своевольные родичи не поддержали его в нужную минуту. Кто своего не почитает, тот чужие пороги обивает. Родичи Бабура переметнулись на сторону Шейбани-хана и принялись оспаривать у Бабура Фергану. Потерпевший поражение на родине Бабур вынужден был искать приюта на чужбине, он ушел в Афганскую землю.

Аджибай говорил медленно, хрипло, то и дело откашливаясь. Шералы сидел, опустив голову, и тупо моргал, не понимая, к чему клонит датха и для кого он все это рассказывает.

— Султан Бабур взял с собой только свою семью и несколько особо приближенных людей. О несчастный, безумный мир… Если судьба велит, так и тигр подохнет с голоду в своем лесу. На кровной, родной земле не осталось для Бабура угла, в котором он бы мог приклонить голову. Жена его Сейдефак была беременна и вот-вот собиралась родить. Схватки начались у нее во время пути по горам. Деваться некуда. Сейдефак пришлось рожать сына, держась за рукоятку меча [19], Что же делать дальше? Погоня настигает. Впереди тяжелый путь. Надо скорее спешить вперед. Если везти младенца с собой, измучается он, не выдержит скачки на коне по горам, в жару днем, в холод ночью. А если двигаться не спеша, осторожно, нагонят их и всем снимут головы с плеч. Какой же выход, скажите мне, какой? Конечно, надо спешить, надо гнать коней изо всех сил, чтобы уйти от преследования. А ребенок? С собой везти его — умрет, на дороге оставить — тоже умрет. Но, может быть, кто-нибудь увидит, подберет, выкормит невинного младенца? Подумали и решили оставить мальчика на дороге. Мать покормила его грудью, уложила в позолоченную колыбель, накрыла белым шелковым платком. Султан Бабур попрощался с сыном, коснулся рукой его невинного лба, вздохнул тяжело и, сняв с себя драгоценный пояс, повесил его на край колыбели. Все они двинулись дальше, поддерживая рыдающую мать. Слезы текли по лицу Сейдефак и капали на грудь, смешиваясь с молоком из ее сосцов. Страдая всем сердцем, уходил отец от сына, который заливался горьким плачем…

Трепетный вздох пронесся по юрте, потом снова наступила мертвая тишина.

— В те времена жили там племена киргиз, кипчак, кырк, минг. Мимо места, где Бабур оставил новорожденного сына, случилось проезжать какому-то человеку, который забрался в безлюдный уголок в поисках хорошего пастбища. Человек услыхал детский плач и вскоре нашел под кустом золоченую колыбель.

Слушатели встретили эти слова негромкими возгласами удивления, — не один Шералы, но все, кто сидел в юрте, никогда не слыхали ни о чем подобном.

— Господь всемогущий! Кто храним тобой, перейдет через огненную пропасть по мосту толщиной в один волосок…[20]

— Человек, который нашел колыбель, отнес ее и младенца в аил, — продолжал Аджибай. — Старейшины родов киргиз, кипчак, кырк и минг собрались, чтобы решить судьбу найденыша. Совещались долго: семь раз примерь — один отрежь, как говорит пословица. Новорожденный… Золоченая колыбель… Драгоценный пояс… Ясно, что не у простого человека родился этот ребенок. Весть о нем постарались разнести повсюду, но никто не откликнулся. Старейшины посоветовались еще раз, нашли кормилицу из рода минг и отдали ей ребенка на воспитание. Алтынбешик — "Золотая колыбель" — такое имя дали найденышу… Ты внимательно слушаешь меня, Шералы?

Шералы смотрел на Аджибая широко раскрытыми глазами.

— Ты потомок Алтынбешика. Слышишь, ты потомок султана!

Юрта снова загудела множеством голосов. На Шералы смотрели так, будто видели его впервые. А он сидел растерянный, то бледнел, то краснел и не знал, радоваться ему или огорчаться.

— Потом… потом Бабур-султан стал падишахом всего Хиндустана и, говорят, направил своих послов на розыски сына. И послы отыскали Алтынбешика, но народ, воспитавший его, не отдал послам своего воспитанника. Пусть среди нас живет потомок султана — так решили люди. Когда Алтынбешик достиг совершеннолетия, ему дали в жены четырех девушек, по одной от каждого племени. Была у него жена из племени киргиз, была жена из племени кипчак, из племени кырк, а старшая жена — из племени минг. Ее звали Кутлуккан, и она родила Алтынбешику сына Тенир-Яра.

Аджибай-датха устало приоткрыл рот, обнажив беззубые десны. Ему поднесли резную деревянную чашу с кумысом. Старик пригубил кумыс с явным удовольствием и, собравшись с мыслями, заговорил снова:

— Потом… о, многое потом случилось. Властитель Бухары Абдулмомун, потомок Шейбани-хана, напал на Фергану, которой правил тогда его родственник Узбек-хан. Абдулмомун расправился с Узбек-ханом, но сам был убит заговорщиками, когда возвращался в Бухару. С тех пор потомки Шейбани потеряли бухарский престол. Бухарой овладел род Аштархани из племени ман-гыт. Но грызня за престол никому еще добра не приносила. Междоусобицы в Бухаре привели к тому, что власть бухарских правителей над Ферганой ослабела. Ферганцы, особенно те, кто чувствовал себя сильным и влиятельным, перестали считаться с бухарским эмиратом, начали бороться за самостоятельность и объявили своим бием Тенир-Яра. Случилось это в году тысяча шестом по летосчислению пророка[21]. Тенир-Яру тогда было шестьдесят лет. Начиная от Тенир-Яра и кончая Нарбото-бием, сменили друг друга тринадцать биев и потомков Алтынбешика. Слушай, свет моих очей, всем сердцем слушай меня…

В 1174 году[22] китайцы напали на джунгарских калмыков, многих истребили, а прочих оттеснили в Кашгар, а потом и дальше — в наши края. Калмыки в поисках новых земель хлынули в Фергану… Вот когда показали себя потомки Алтынбешика — они первыми вышли в поход, они стали во главе войска и остановили нашествие, и заставили калмыков свернуть в другую сторону. Нарбото-бий решил создать крепкое государство, способное противостоять врагам внутренним и внешним. В 1216 году [23] его старшего сына Алыма подняли на белом войлоке и объявили ханом.

С неослабным вниманием слушала таласская знать своего датху, слушала и все присматривалась к Шералы. Невзрачный, худощавый и усталый на вид человек средних лет с негустой черной бородкой…

— Вот откуда пошло Кокандское ханство. Основали столицу. Начали чеканить золотую и серебряную монету от имени хана, начали собирать казну. За счет казны содержали войско. Любой указ объявляли именем хана, власть была теперь в одних руках. Я сам видел Алым-хана. Неукротимый был он, как вода в половодье. Хитроумный, ловкий, никому не верил на слово и не знал жалости. Он скоро понял, какие выгоды дает ему новое положение; он теперь не просто бий, он глава самостоятельного государства, единого и независимого. И тогда Алым-хан с новым усердием начал расширять и укреплять свои владения. Его предки делали все это осторожно, постепенно. Завязывали дружбу с соседними племенами, роднились путем браков. Алым-хан действовал мечом. Он не жалел ни копыт скакунов, ни крови джигитов. Все время своего правления провел он в походах и набегах. Мы тогда, свет мой, в любое время дня и ночи готовы были вскочить в седла. Во времена Алым-хана Кокандское ханство разрасталось быстро… как огонь, подхваченный ветром. Но я уже сказал, что Алым-хан был недоверчив и жесток. После смерти Нарбото-бия он по малейшему подозрению казнил своих родичей из страха, что кто-нибудь из них заявит право на престол. И первой, свет моих очей, — слышишь? — первой скатилась с плеч голова твоего отца Хаджи-бия.

Шералы при этих словах вздрогнул.

— Хаджи-бий и Нарбото-бий были братья по отцу. Они друг с другом не ужились, и Хаджи-бий большей частью жил в Чаткале у своих дядьев. Здесь, в Таласе, женился он на твоей матери и породнился с нами. Когда Нарбото-бий скончался, он поехал на его похороны, а потом остался в орде.

Жил, ни о чем худом не думая, но Алым-хан нашел случай расправиться с ним, с дорогим нашим родственником. Это случилось в 1223 году[24]. Я тогда тоже находился в орде. Я собрал своих джигитов, взял с собою сестру и тебя и темной ночью покинул ханскую ставку.

Шералы весь вдруг опустился. Слезы блеснули у него на глазах. Он, давно уже взрослый человек, ничего до сих пор не знал о себе, кроме того что он безродный и что его привезла с собой любимая сестра Аджибая-датхи.

— Ты этого не помнишь… Да и откуда тебе помнить, ты был мал тогда, ничего еще не понимал. Я растил тебя, свет мой, под своим крылом подальше от хана и его придворных, от их глаз и ушей. Я скрывал твое происхождение. После Алыма ханом стал его брат Омар. Он тоже боялся за свой трон и действовал так же, как Алым-хан. Первому он снял голову сыну Алым-хана Шахрух-беку, который уже достиг совершеннолетия и мог возглавить войско. У Алым-хана оставалось еще два сына — Ибрагим-бек и Мурад-бек. Мать увезла их в Самарканд и тем спасла от смерти. Омар-хан был гибче своего брата, он решал вопросы не только мечом, но и умом. Алым-хан не носил корону, не умел восседать на троне. Он и ел и спал, можно сказать, в седле, и всю свою жизнь воевал. Омар-хан первым надел корону, первым начал устраивать приемы, сидя на троне. Он строил в городах мечети и медресе, проводил арыки на целине. Он старался дружить с соседями и тем самым уменьшил количество врагов. Так укреплял он государство, которое его брат Алым замесил на человеческой крови. Но вот закрылись глаза Омар-хана, и трон занял его сын Мадали. Ай, верно говорит пословица, тысячу раз верно! Добро, которое умный отец собирал по ложке, глупый сын расплескивает черпаком. Я сам был на торжествах по случаю провозглашения ханом этого грешника окаянного. Избалованный лестью прихлебателей, вздорный, злой, он любил только баб да вино. Ко-кандское ханство к тому времени простиралось от Бадахшана до Семи городов[25], от Семи городов до Аральского моря. Ну, отдал бы этот глупец Мадали один, два города с их землями — ладно! Нет, он разорил, выпустил из рук все, что создали его мудрые предки. Нынешней весной эмир Бухары Насрулла-батыр-хан разбил войско Мадали-хана под Ходжентом и вошел в Коканд. Слышишь? Он вошел в Коканд.

Омар-хан незадолго до смерти женился на красавице — дочери одного ходжи. Когда Омар умер, этот вероотступник Мадали взял ее себе в жены, прельстившись ее красотой. На этом и поймал его Насрулла-батыр-хан. "Мадали женился на своей мачехе, он нарушил шариат. Не может вероотступник, осквернитель шариата занимать мусульманский престол!" И Насрулла-батыр-хан пошел войной на вероотступника, опозорив его перед народом. Мадали-хана убили, можно сказать, на пороге его собственного дворца. И объявили, что народ Коканда отныне будет находиться под властью и защитой счастливого и справедливого эмира благородной Бухары Насруллы-батыр-хана. В Коканде эмир оставил своего наместника. Понял теперь, свет моих очей? Ты рос сиротой, но расправь свои крылья. Жизнь согнула тебя, но ты распрями плечи. Время обратило к тебе свое лицо. Садись на боевого коня, отвоюй свое счастье у Насруллы-батыр-хана! За счастье надо бороться. Случай, какой выпал тебе, приходит раз в жизни…

Аджибай-датха закашлялся, отпил из чашки глоток кумыса и, поставив трясущейся рукой чашку на кошму возле себя, повернулся к Шералы. Он ждал от него умного слова. Слезы потекли у Шералы по лицу.

— Дядя… Куда же мне одному…

Аджибай-датха покачал головой.

— Об этом ты не беспокойся, свет моих очей, — ласково сказал он. — Все, кто собрались здесь, тебя не оставят. Аксы, Талас, Чаткал в твоей воле. Все, кто способен сесть на коня, придут в твое войско. Что? Боишься? Не бойся ничего. Смерть никого не минует, а когда она придет — сегодня или завтра, — не все ли равно? Потомок султана должен отстаивать свою честь, наследие своих отцов, свой законный престол. Честь превыше смерти. Дабы не осквернить твою священную кровь в потомстве, я дал тебе в жены дочь бия Токтоназара из рода тубай. Род твой не иссяк, у тебя трое детей. Нет у тебя причин для страха, все четыре стороны света для тебя безоблачны и святы.

Одряхлевший датха тяжело дышал, долгая речь утомила его, но он нашел силы поднять руку и указал Шералы на незнакомого человека, который сидел справа от Аджибая.

— Вот Юсуп, бий Аксыйской области…

Шералы глянул на щуплого незнакомца, и глаза его встретились со взором острым и светлым, как у степного сокола-ителги. Аджибай-датха тем временем повел рукой влево, где сидел рослый, могучий и темнолицый джигит.

— А этого ты знаешь. Наш младший брат Сыйдали-бек. Один из них будет твоим наставником, другой — предводителем войска.

Шералы не смел распрямить спину, не смел поднять голову. Склонился, словно в порыве благодарности, к подолу богатого халата Аджибая-датхи. Аджибай продолжал говорить:

— О, бренный мир! Если бы свет молодости сиял на моем лице, если бы силы в руках! Ты сам видишь, дорогой мой, состарился я… Следуй за этими двумя людьми, которых я указал тебе, сынок, и ты достигнешь цели, а достигнув, отблагодаришь и возвеличишь их. Пусть поможет тебе твой разум. Умей быть благодарным за бескорыстную помощь, за верную службу. Будь щедр к народу, который склоняется перед тобой.

Шералы обливался потом. Он не в силах был слово вымолвить.

Аджибай-датха обратился к Юсуп-бию.

— Брат мой Юсуп, ты начинаешь трудное дело, — раздумчиво сказал датха. — Но время на твоей стороне, ты исполнишь желаемое. Море волнуется не оттого, что бьется о скалы, — буря поднимает волны. Народ подобен морю. Нашествие Насруллы-хана подняло, взбудоражило народ. Пользуйся моментом и не медля седлай коней. В обычное время ты этот народ даже на охоту не скличешь, а сейчас он неудержимым потоком ринется в ту сторону, куда ты его направишь. Ты это и сам знаешь, брат мой, аллах дал тебе зоркий взгляд и твердый разум. В добрый путь! Пусть хранят тебя духи предков. Аминь! — и датха молитвенно провел по лицу худыми руками. — Я поручаю вам Шералы, а вас поручаю вашей совести. Аллау акбар!

— Аллау акбар…

Все громко произносили благословения. Юсуп, светло блестя глазами, склонился перед Аджибаем и обеими руками взял его руку.

— Положитесь на нас, как на самого себя… — сказал он.

Назавтра Юсуп, Шералы и семьдесят джигитов, выделенных Аджибаем, двинулись через перевал Кара-Бура в сторону Аксы.

2

Едва прибыли, Юсуп собрал самых влиятельных и знатных людей от всех родов и представил им Шералы. Потом он поделился своими сокровенными замыслами.

— Я иду на Коканд! — объявил он.

Не медля понеслись во все концы глашатаи верхом на светло-сивых конях, хвосты и гривы которым выкрасили кровью — в знак святости предпринимаемого дела.

— Почтенный Юсуп-мирза решил идти на Коканд. По коням! Юсуп-мирза решил освободить орду от бухарцев, По коням! С Юсупом-мирзой законный наследник короны. Юсуп-мирза устроит справедливое, милостивое к народу государство. По коням, верные рабы аллаха, исполните свой долг перед золотой короной! По коням! По коням! По коням!..

Развевались по ветру окрашенные кровью хвосты и гривы коней, криком исходили усердные глашатаи. Сладкоречивые послы отправились в Междуречье[26] к кипчакам, в сторону Ташкента — к роду курама… Поднялся народ. Со всех сторон съезжались конные ратники, собирались под сень белых и зеленых знамен. Дым костров стлался над землей…

…Зеленеющее предгорье. Высоко поднялись над ним сверкающие снегом и льдом вершины. Бежит по долине бурная река. По берегам, холмистым и зеленым, белеет множество небольших походных шатров. Войско остановилось на отдых. Возле шатров людей немного: это в основном те, кто присматривает за лошадьми. Остальные ушли к реке. Шутки, хохот, вскрики; кто затеял борьбу, кто рассказывает соленую историю, такую, что все вокруг держатся за животы от смеха.

Чуть поодаль от берега на округлом, как будто руками человеческими насыпанном холме возвышается большой белый шатер, расшитый красным узором. Над ним полощется на ветру зеленое знамя с белым полумесяцем. Дверь шатра открыта, по обеим сторонам ее застыли два караульных воина с обнаженными мечами.

Из шатра вышел Юсуп; караульные слегка отступили и склонились перед ним в почтительном поклоне. Юсуп в красном бенаресском халате, на голове у него зеленая чалма. Надетый под халат белоснежный камзол перетянут зеленым поясом, а на поясе кинжал в ножнах, усыпанных драгоценными камнями по золотой чеканке, — изделие бухарских ювелиров. Круто загнуты вверх носы желтых кожаных сапог. Сощурив острые, зоркие глаза и крепко сжав губы — так, что резко вздернулась вверх короткая рыжая борода, Юсуп глядел вперед, туда, где на берегу реки шумело разгулявшееся воинство. Свита Юсупа в выжидательном молчании стояла позади. Не двигался и сам Юсуп; лицо его было серьезно, почти мрачно, всем своим видом выражал он уверенность и силу, но чувствовалось в нем большое, тревожное беспокойство за судьбу предстоящего похода, за свою судьбу…

— Карнай! — сказал вдруг негромко Юсуп.

Двое карнайчи-трубачей тотчас подняли карнаи и затрубили во всю мочь, сзывая войско к шатру предводителя. Первым прискакал на зов ловкий джигит из группы, что стояла у самой воды.

— Все готово? — спросил его Юсуп, не дожидаясь приветствия. — Поторопи их, Кедейбай!

Кедейбай спрыгнул с коня и, не глядя, бросил поводья другому джигиту, который нагнал его.

— Готово! Все готово, Юсуп-аке…

Чуть смягчилось лицо Юсупа.

— Выводите его скорей! — распорядился он почти весело. — Оружие, знамя! Живей!

Зашептались, засуетились бии. Кедейбай шагнул в шатер, где сидел истомившийся, возбужденный Шералы. При виде Кедейбая он обрадованно вскочил.

— Добро пожаловать!

Но Кедейбай, не обратив внимания на его слова, зашептал:

— Идем… все готово…

Дрожащими от волнения руками надел он на Шералы потрепанный тебетей, помог ему натянуть засаленный чепан, сам его подпоясал. Шералы был женат на сестре Кедейбая, и Кедейбай вдруг почувствовал обиду на Юсупа. Почему не одели Шералы, как подобает хану, который должен предстать перед народом? Что он за хан в таком виде? Бродяга какой-то оборванный…

Шералы вышел из шатра. Он не мог скрывать неудержимую радость; капли пота выступили у него на висках и на лбу. Счастливыми и благодарными глазами глядел он на всех, губы расплывались в улыбку. Под правый локоть поддерживал его Кедейбай, под левый — кипчакский бек Мусулманкул.

— Оружие! Знамя!

Загремели ружейные выстрелы. Барабанщики, которые стояли неподалеку от шатра, ударили в свои барабаны так неистово, что, кажется, земля загудела. Кони, мирно щипавшие траву, подняли головы, насторожились. Войско потоком начало стекаться к шатру, к зеленому знамени, которое трепетало над головами медленно движущихся знаменосцев. Впереди знаменосцев выступали два воина с поднятыми к плечу обнаженными кривыми мечами. Под сенью знамени шел Юсуп; глаза у него покраснели, лицо то вспыхивало румянцем, то бледнело. Тут же был и Шералы; он все так же улыбался и смотрел на приветствовавших его воинов все теми же благодарными и счастливыми глазами. Неспешным размеренным шагом вышли они на цветущий прибрежный луг. Сверкала на солнце серебряным чешуйчатым блеском веселая река; посредине луга белел квадрат тщательно расстеленной кошмы. Вокруг него со всех сторон сгрудились люди — словно муравьи вокруг пролитого на землю молока. Юсуп, Шералы, знаменщики, свита направлялись прямо к белой кошме, к белому ханскому войлоку.

Люди расступались, давая дорогу, кланялись, молитвенно прижимая руки к груди.

— Где он, где? Который? — спрашивали, друг друга.

— Вот он, вот!

— У него на ногах сыромятные чокои… Боже милостивый, стоптанные, кривые чокои!

— Хи, хи…

— Ты потише! Как бы голову не сняли с плеч…

Дьявольски чуткие уши Юсупа все это слышали. "Хорошо. Очень хорошо, — думал он. — Пускай люди видят. Пускай видят, кем был этот Шералы. Пусть знают, чьи сильные руки подняли его на белом войлоке. Пусть рассказывают из поколения в поколение…"

Процессия остановилась у белого войлока. Гремели карнаи, сыпалась дробь барабанов, сладким холодом замирали сердца.

У войлока восседали седобородые. Они поднялись, приветствуя подошедших.

— Ассалам алейкум, почтенные старцы! — нараспев поздоровался первым Юсуп.

Старики откликнулись нестройным хором.

— Ваалейкум ассалам, сын своего отца! Доброго пути тебе! Да сопутствует вам святой Хызр…

Острые глаза Юсупа сверкнули, остановились на фигуре подростка лет пятнадцати, стоящего у края кошмы. Мальчика окружали вооруженные воины. Изжелта-бледный, с синими дрожащими губами, он бессильно клонился набок, согнув в колене одну ногу. Безжизненно висели опущенные руки. Юсуп отвернулся…

— Начинайте… — негромко бросил он.

Смолкли карнаи и барабаны, люди все до единого опустились на землю. Седобородый улем[27]-богослов начал читать хутбу из Корана. Его слушали, затаив дыхание. По окончании молитвы каждый, как положено, провел ладонями по лицу, и тут же снова заревели карнаи, затрещали барабаны.

— Аллау акбар! Аллау акбар! — хрипло выкрикнул улем несколько раз подряд.

Воины, подхватив подростка под мышки, подталкивали его к кошме.

— Не бойся… не бойся… — уговаривали его. — Ничего страшного не будет, ничего тебе не сделают…

Как завороженные, смотрели все в искаженное ужасом бледное мальчишечье лицо. Он задыхался, слезы стояли на глазах, готовые вот-вот пролиться. Хриплые призывы улема тонули в грохоте барабанов, в завывании труб.

— Аллау акбар… аллау акбар… На путь, указанный предкам… во имя султана… во имя духа священного пророка!

И вдруг высоко вознесся пронзительный женский крик:

— Мой родной! Единственный мой! А-а-ай!

Дрогнули люди, а Юсуп, вспыхнув от гнева, обернулся туда, откуда долетел крик. Высокая женщина в черном платье отчаянно пробивалась сквозь толпу. Ни у кого не поднималась рука остановить, удержать ее. Смертельный страх округлил остановившиеся глаза женщины, по плечам ее метались пряди седых, как степная полынь, волос.

— Люди! Смилуйтесь! Пощадите! Он единственный… еле жив он, несчастный мой! — выкрикивала она сквозь рыдания.

Прикидываясь, что стараются схватить ее, — еще бы, на глазах у биев и аксакалов происходило все это! — люди на самом деле помогали женщине пробираться к белому ковру.

Вооруженные воины окружили подростка, но женщина тигрицей кинулась на них, и они отступили. Старуха изо всех сил прижала к себе мальчика.

— Мама… мама… — всхлипывал он, спрятав голову у нее на груди.

Вдруг чьи-то сильные руки растащили их в разные стороны. Старуха и мальчик рыдали в голос, тянулись друг к другу, но их держали крепко.

— Стойте!

Властный окрик Юсупа будто в камни обратил мрачных воинов; с нескрываемой злостью глянул Юсуп на аксакалов, которым поручено было подготовить жертвоприношение. Потом обратился к женщине.

— Байбиче, это твой сын?

Тяжело дыша, женщина накинула на шею изорванный черный платок и упала Юсупу в ноги.

— Смилуйся! Смилуйся, господин… Он больной, паралич у него, господин! Разве мало еще наказал его аллах, поразив болезнью? Смилуйся, повелитель наш! Единственный внук у меня остался. На могиле его отца земля еще не затвердела. Я, горемычная, пошла помолиться над прахом дорогого покойника, поплакать на могиле, а без меня пришли и забрали у моей невестки, несчастной вдовы, сына-сироту…

Юсуп сверху вниз смотрел на седые волосы, на узкие, слабые старушечьи плечи. Наклонился, поднял женщину.

— Байбиче, я возвращаю тебе твоего внука, не плачь, уведи его, байбиче, — сказал он тихо. — По неразумию забрали его, уведи…

Старуха опешила. Не веря ушам своим, она, раскрыв рот, смотрела на Юсупа. Слезы и пот текли у нее по лицу, капали на платье…

— Ступай… Бери своего внука, байбиче, — повторил ещё раз Юсуп и кивнул.

— Спасибо… Пошли тебе счастье господь на этом и на том свете… Ты спас обездоленного, бог тебя наградит… Спасибо… спасибо… — дрожащими губами лепетала старуха, крепко прижимая к себе мальчика и прикрывая его подолом своего черного платья. Она гладила его по спине и все пятилась, пятилась подальше в толпу, спешила уйти поскорей.

Церемония прервалась. В растерянности стояли аксакалы, бии… Растерялся и Шералы. А Юсуп, бледный от гнева, шарил взглядом вокруг себя, искал виновного, на чью голову можно было бы обрушить злость и досаду.

— Старуху надо было дома успокоить, — еле шевеля губами, выговорил он наконец. — Нельзя было пускать её сюда ни под каким видом.

Абиль-бий при этих словах оглянулся через плечо и позвал:

— Ашир!

К нему тотчас подбежал румяный, миловидный юноша с красной повязкой на голове.

— Слушаюсь, Абиш… — сказал джигит, и видно было, что по одному слову Абиль-бия он готов пойти в огонь и в воду.

Абиль-бий указал на него рукой.

— Берите его!

Угрюмые воины, только недавно державшие уведенного старухой подростка, взяли юношу под руки. Он не сопротивлялся, не вырывался, только побледнел вмиг и глянул на Абиль-бия, но тот на юношу не смотрел. Трубные звуки карнаев, глухой тревожный постук барабанов отдавались в голове у джигита одним только словом: смерть! Смерть неожиданно и неотвратимо занесла над ним свой меч, и не было у него ни сил, ни возможности противостоять ей. Улем выкрикивал имя бога, лица людей вокруг застыли в жесткой неподвижности, и никто не смел глянуть обреченному прямо в глаза. Воины понемногу подталкивали джигита к краю белого ковра.

— Не бойся… не бойся… Ничего не будет…

Ласковый голос звучал как отходная молитва. Юноша вдруг успокоился, медленно закрыл глаза, Повинуясь сильным рукам, опустился на колени. Смерть! Смерть! Гулко стукнуло сердце. Не бояться? Ничего не будет? Надежда еще не угасла, маленькой искрой далекого костра светилась она в надвигающейся тьме. Может, это не настоящее жертвоприношение, только видимость, обряд… Ударят сильно, чтобы кровь показалась… Немного крови…



Сильные руки завели джигиту локти за спину. Еще одна рука взяла его за подбородок так, что голова откинулась далеко назад. К открытому горлу прикоснулась холодная сталь. Дрожь пробежала по телу.

— Мама!

Он хотел вырваться, но успел только судорожно передернуть плечами. В следующее мгновение холодный, острый, беспощадный кинжал оборвал жизнь красивого юноши.

— Аллау акбар! Аллау акбар! Во имя бога… во имя султана… во имя духа священного… Аллау акбар!

Алой струей брызнула на белый войлок горячая кровь, сверкнув на солнце. Кровью, горячей кровью запахло в воздухе. Трубы и барабаны славили кровавое торжество.

Алые цветы расцвели на белом войлоке. Юсуп и Мусулманкул ввели Шералы на ковер и заставили его перешагнуть через голову убитого Ашира. Остановились на самой середине ковра.

— Бог тебя благослови! — с ласковой улыбкой произнес Юсуп.

— Бог тебя благослови! — повторил Мусулманкул.

Шералы не знал, что надо говорить. Стоял столбом и подобострастно улыбался в ответ на благословения аксакалов.

— Благослови тебя боже!.. Пусть упрочит бог твое счастье! Сделает незыблемым твой трон! Пришел твой черед, потомок хана, думать о судьбе народной…

Тихие голоса, громкие голоса. Слабые, хрипловатые голоса стариков. Но все они повторяют одно и то же. Все благословляют Шералы.

Мусулманкул обмакнул в кровь тяжелый обоюдоострый меч и, не вдевая в ножны, опоясал им Шералы.

— Благословенно твое оружие! Да поразит оно насмерть твоих врагов! Да охранит пределы нашей земли! Затупит вражеские мечи!

В рев карнаев и грохот барабанов ворвались ружейные выстрелы. Залп… Еще залп…

— Чье настало время? Время Шералы-хана!

Бии и почетные старики во главе с Юсупом и Мусулманкулом ухватились со всех сторон за края окровавленного войлока и подняли его. Шералы потерял равновесие, покачнулся, но удержался на ногах, опершись о плечо Юсупа. Так он и стоял, как бы согнувшись в поклоне, возбужденный и счастливый. Щеки его пылали, он не знал, нужно ли сказать хоть слово, нужно ли кого-то благодарить, он вообще с трудом воспринимал происходящее, словно был это сон.

Чье настало время? Время Шералы-хана!

Музыка и крики не умолкали до тех пор, пока Шералы не пронесли через все войско.

— Чье же, чье настало время…

Но вот торжество закончилось. Юсуп вернулся в шатер. И здесь его будто подменили. Прикусив конец рыжеватого уса, сел он на почетное место, подогнув ноги и тяжело опершись кулаком правой руки о колено. Шералы присел рядом. Все так же радостно улыбаясь, он спросил:

— Что теперь делать будем?

Юсуп как будто и не слыхал; сдвинув брови, думал он о чем-то своем. Вошел Кедейбай с бурдюком кумыса. Юсуп облизнул пересохшие губы:

— Налей-ка…

Кедейбай налил кумыс в деревянную резную чашу; Юсуп протянул чашу Шералы.

Тот вернул чашу Юсупу.

— Выпейте сначала вы.

Юсуп осушил чашу залпом и сразу помягчел. Приказал созвать биев, почетных стариков и тех из молодых, кто уже был на виду. Собрались быстро, расселись, ожидая, что скажет Юсуп-бий. Он обвел всех хмурым взглядом.

— Не хватило сил остановить одну старуху? — бросил резко. — Из какой могилы она выскочила? Опозорились с жертвоприношением! Э-эх! Разве так надо хана подымать?

Мусулманкул вздернул брови.

— Надо было предупредить заранее, мы бы позаботились…

Пышнобородый аксакал, что сидел напротив Мусулманкула, скривил губы:

— Нечего было на старуху внимания обращать, Юсуп остановил его:

— Погоди! Сейчас не то время, когда всего можно добиться одной храбростью, не обращая внимания ни на каких старух. Не надо было допускать ее до себя, вот в чем дело-то! А если уж она пробралась… Не зря говорят, кто увидит солнце — не замерзнет, кто увидит хана — не умрет позорной смертью. Если бедный человек просит тебя о защите, а ты ему откажешь, — худая слава пойдет о тебе в народе. А худая слава сильнее обнаженного меча, она лишит тебя счастья и в настоящем, и в будущем. Да вы и сами это знаете… С чистым сердцем и добрыми намерениями выбирали мы нынче хана. Мы готовимся к ратному делу…

Никто не возражал Юсупу, все согласно кивали головами, но только один среди них чувствовал себя на высоте положения — достойный сын Караш-бия Абиль. В соответствии со своим возрастом сидел он у самого порога, но лицо его было радостно, с нетерпением ждал он, когда Юсуп заметит его.

— Абиль, — сказал наконец Юсуп ласковым, мягким голосом.

Абиль-бий весь подался к нему.

— Что прикажете, бек-ага?

Юсуп пристально глядел на совсем молодого мирзу, у которого едва пробивались усы.

— Сколько у тебя джигитов, младший брат мой?

— Было сто, осталось девяносто девять, бек-ага, Юсуп кивнул.

— Спасибо, братец! Ты поступил мудро. Спасибо, большое тебе спасибо, братец, за сотого джигита.

— Для вас, бек-ага, я и собственной головы не пожалею.

— Я в долгу не останусь, братец. Ты заслужил честь быть в нашем походе знаменосцем. Иди впереди войска. Слышишь?

— Слушаюсь, бек-ага!

После этого Юсуп отдал первый приказ именем нового хана:

— Отцы народа, у нас теперь есть хан, есть наш общий глава. Пора выступать! Битва промедления не терпит. По коням! Выступаем сегодня в ночь. По ночам будем двигаться дальше, на рассвете останавливаться и весь день отдыхать. Лишнего шума, суеты чтобы не было! Следуйте за знаменем бесшумно, как змея ползет. Слышали? Таков приказ восседающего перед вами Шералы-хана.

А Шералы-хан тем временем ловил каждое слово Юсупа…

Наутро в просторной приречной долине никого не осталось; там и сям темнели на примятой траве кучки конского помета да жужжали над ними большие синие мухи. Неприметным холмиком не просохшей еще земли виднелась одинокая могила…

Усадив хворого внука на комолого рыжего вола, плелась сама пешком по степи старуха в черном платье, То и дело раздвигала она руками густую траву, вглядывалась, искала чего-то.

— Ищи, сынок. Твои глаза видят лучше моих, — попросила она внука.

— Где же его схоронили… — негромко и медленно сказал мальчик, вытянув тоненькую шею и внимательно глядя то в одну, то в другую сторону.

— Где-то здесь лежит он, несчастный… Здесь где-то… Ему только одно и осталось — в земле лежать…

Долго искали они, переходя с места на место по измятой траве; то и дело взлетали с навозных куч гудящие рои мух, медленно брел истомленный жарою вол, Наконец старуха и мальчик увидали могилу на невысоком бугорке. Белые цветы, что росли здесь, завяли, затоптанные ногами. Когда подобрались к могиле поближе, старуха остановила вола и помогла мальчику сойти на землю.

— Поплачь, родной, помяни покойника, — сказала она, а у самой по лицу уже текли обильные слезы.

Мальчик тоже заплакал, причитая, а старуха начала кошок — поминальную песню. Внук слушал скорбные слова, утирая слезы здоровой рукой. Упершись руками в бока, сидела старая женщина возле могилы и пела о том, как погибал от ран в безлюдной степи единственный сын своего отца, храбрый батыр, пораженный летучей смертью — стрелой коварного врага. Плакала мать о своем горе, плакала о горькой судьбе всех одиноких и беззащитных.

Но вот и кончилась поминальная песня. Старуха вытерла широким рукавом черного платья слезы с лица. Мальчик, поддерживая больную руку здоровой, положил ее на колено и, медленно моргая намокшими от слез ресницами, со страхом смотрел на могильный холмик.

— Бабушка…

— Да.

— Как его звали?

— Как его звали, хочешь знать, дитя? Да как его назвать… бедняк одинокий… Если бы не был он бедным, не был одиноким, не лежать бы ему в этой могиле.

Мальчик ни о чем больше не спросил, опустив одно Плечо, он смотрел и смотрел на могилу.

Бабка сняла со спины вола домотканую переметную суму, вынула из нее завернутые в скатерть боорсоки и вареное мясо, Прикрыв глаза, помолилась полушепотом за душу убитого, чтобы на том свете пришлось ей лучше, чем на этом. Потом они с мальчиком немного поели, не глядя друг на друга и не переговариваясь. Выпили айрана из маленького бурдюка…

Солнце уже спускалось к горам, вершины которых затянуты были темными тучами, когда старуха и мальчик на рыжем воле начали подниматься по узкой тропинке на зеленое взгорье. И только ветер веял теперь над одинокой могилой…

3

Десятитысячное войско Юсупа окружило Коканд. В город вели восемнадцать ворот, и у каждых из них стоял теперь сильный воинский отряд. Все пути к городу были отрезаны, перекрыты арыки, снабжавшие Коканд водой. В виду крепостной стены, но на таком расстоянии, которое недосягаемо было для выстрела из пушки-китайки, раскинулись белые шатры. Воины состязались в силе и ловкости на глазах у осажденных.

Юсуп заранее заслал в город дервишей[28]-лазутчиков; едва началась осада, дервиши принялись за дело: бродили по улицам, заунывными, страшными голосами призывали к покаянию — пришло-де время держать ответ за содеянные грехи, гореть в адском пламени. Ужас перед неведомым врагом царил в городе. Жизнь замерла, опустели базары и чайханы. Оставленный правителем в Ко-канде бек Ибрагим Хаял поднял по тревоге отряды сипаев, укрепил городские ворота, разогнал оборванных дервишей, а тех из них, что попались в руки властей, бросили в зиндан[29]. Ибрагим Хаял хотел успокоить народ, предотвратить панику. Но только такими мерами достигнуть желаемого результата нельзя было: привычная жизнь города нарушилась, не хватало пропитания людям, не стало воды, не стало корма для скотины. Для того, чтобы вернуть горожанам покой, надо было разгромить вражеское войско или хотя бы заставить его отступить от города, снять осаду. Ибрагим Хаял понимал это.

Сумерки опустились на город. Ибрагим-бек в сопровождении отряда конных сипаев объезжал крепость, проверял, надежны ли ворота, осматривал установленные во многих местах пушки-китайки.

— Бек, вас хочет видеть какой-то дервиш… уверяет, что должен сообщить вам важную тайну, — сказал Ибрагиму Хаялу начальник сторожевой сотни у восточных ворот.

— Откуда этот дервиш?

— Он не сказал мне.

Ибрагим Хаял молча спешился и, сопровождаемый нукерами[30], поднялся по лестнице на крепостную стену. Стена была широкая — по ней могла бы проехать арба. Ибрагим Хаял долго ходил по стене, думал, крепко нахмурив черные густые брови. Никто из свиты бека не смел заговорить с ним, дать ему совет; все молча следили за тем, как вышагивает он в тяжелом раздумье, низко опустив голову в ослепительно белой чалме. Понимали, что наместник охвачен чувством неуверенности и, может быть, безнадежности. Полное, с прямым тонким носом и небольшими глазами лицо бека, окаймленное короткой курчавой черной бородкой, было мрачно. Приближенных наместника охватывал страх перед одной мыслью о том, что придется им вместе с Ибрагим-беком держать ответ перед грозным эмиром Насруллой за сдачу Коканда.

Коканд был окружен кострами, бесчисленным множеством огненных точек, — будто звезды попадали с неба. То там, то тут пламя вспыхивало сильней, высоко взмывали подхваченные ветром желто-красные языки. Мелькали у ближних костров силуэты людей, порой доносились до города человеческий говор или ржание лошадей. А в крепости было темно. Редкие пятна света виднелись только в тех местах, где расположились сипаи. Траурно чернели купы деревьев, безмолвные, будто курганы, стояли дома. Холодом обдало сердце Ибрагима Хаяла.

— Приведите сюда того дервиша!

К наместнику подвели, подталкивая сзади, высокого человека.

Дервиш поздоровался. Ибрагим Хаял неохотно ответил на приветствие, но не повернулся к подошедшему, посмотрел на него искоса. В темноте он не мог разглядеть лицо дервиша и приказал:

— Свету!

Принесли факел. При тусклом свете колеблемого ветром дымного пламени Ибрагим Хаял уставил на дервиша недоверчивый, изучающий взгляд.

— Ты, дервиш, звездочет или гадальщик по свиткам? — спросил он наконец.

Дервиш чуть заметно усмехнулся.

— Бек, на неделю вперед я могу все угадать и без свитка. В тайнах звезд земных я разбираюсь лучше, чем в тайнах звезд небесных.

Ибрагим Хаял опустил глаза и несколько раз удрученно покачал головой. Не простой дервиш этот человек, надевший на себя одежды нищенствующего монаха. В его смелом и прямом взгляде есть частица того огня, что зажег костры вокруг города. Бек долго не поднимал головы, физически ощущая на себе этот горящий взгляд.

— Говори, откуда пришел?

— С той стороны…

Ибрагим Хаял вздрогнул от короткого ответа. Вздрогнул и побледнел. Постарался сохранить спокойный вид под испытующим, все еще прикованным к нему взглядом.

— Кто они?

— Горцы, кочевники. Левое крыло[31]. Завтра или послезавтра подоспеет и правое.

Нукеры вытаращили глаза, зашептались.

— Ты своими глазами видел? Скажи тогда, сколько человек у каждого костра?

— У каждого костра по одному пансату, бек!

Ибрагим Хаял задумался. Лазутчик молча смотрел на него, прикусив губу. Он-то знал, что Юсуп приказал, чтобы каждый джигит развел себе костер. Ибрагим Хаял недоверчиво покачал головой.

— У каждого пансата должно быть пятьсот воинов… верно?

— Вы сами знаете, бек!

— Гм…

В это время поднялся шум в самой крепости. Хриплая, озлобленная брань, лязг железа о железо, чей-то стон… Ибрагим Хаял вздрогнул. Обернулся, внимательно прислушиваясь. Кто-то поспешно поднимался по лестнице на крепостную стену.

— Где бек? Где бек? — задыхаясь, громко спрашивал он.

Ибрагим Хаял и его свита тревожно смотрели на приближающегося бегом человека. Тот вдруг упал, наступив на полу длинного и широкого халата.

— Бек… бек…

У Ибрагима Хаяла гневом сверкнули глаза.

— Что? Говори скорей! Что случилось?

Сипаи дерутся между собой, бек… Сотни, которые остались от прежнего кокандского войска.

Эта весть, которую Ибрагиму Хаялу сообщили в присутствии чужого и подозрительного человека, ударила бека стрелой в сердце. Он застонал, не разжимая губ, потом сказал тихо:

— Иди, пансат. Успокойте их, помирите, не допускайте кровопролития. Сделайте, что они хотят…

— Бек… они хотят… открыть ворота!

Ибрагим Хаял онемел. Свита была в смятении. Бек махнул рукой.

— Ступай! Я сам приду сейчас, а до моего прихода ворота не открывайте!

Пансат заспешил по лестнице вниз, и скоро из темноты донесся топот его коня. Ибрагим Хаял смотрел вслед ушедшему и слушал, пока топот не стих вдали. Что делать? Сил мало. Бухара далеко. Дороги отрезаны. Смута… По очереди обвел он взглядом всех приближенных.

— Ну, что будем делать?

Никто не ответил.

Ибрагим Хаял продолжал:

— Будем защищаться? Или сдадим город?

Снова никакого ответа. Ибрагим Хаял начал злиться. Он чувствовал, что дервиш продолжает смотреть на него.

— Что вы молчите? Знаю я вас, надеетесь остаться в стороне, спрятаться за моей спиной! Ладно, я сам буду держать ответ перед повелителем, я один! — крикнул Ибрагим Хаял. Придворные съежились. Ибрагим-бек отвернулся от них и, глядя на огни окруживших город костров, постепенно успокоился.

"Есть ли у них предводитель?" — снова и снова спрашивал он самого себя. И вдруг услышал негромкие слова, сказанные дервишем:

— Без предводителя войска не бывает.

Ибрагим Хаял вскинулся:

— Что?

— Я сказал, что не бывает войска без предводителя, — повторил дервиш.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю по воле всемогущего бога, бек.

— Гм…

— Предводитель у них жестокий. Он требует, чтобы ключи от города вручили ему не позже чем через семь дней. Иначе, говорит, не выпущу из этой сурчиной норы живым ни одного мангыта.

Ибрагим Хаял мысленно произнес молитву. Глаза его встретились с глазами дервиша; подозрение и гнев вновь охватили правителя.

— Взять его!

Вооруженные телохранители заломили дервишу руки за спиной. Жизнь кому не дорога — дервиш на мгновение побледнел, но тут же справился со своим страхом и посмотрел на Ибрагима Хаяла смело, с улыбкой.

— Ты лазутчик! Голову отрублю тебе! — бросил Ибрагим Хаял.

Дервиш согласился:

— Воля ваша, бек, рубите, но сначала подумайте…

Нукеры стояли в нерешительности. Ибрагим Хаял нахмурился. Вот оно, пламя тех костров! Гнев отпустил правителя, в тяжелом раздумье застыл Ибрагим-бек, потом сказал медленно:

— Оставьте его… Ты что же, пришел ко мне только за тем, чтобы сообщить?..

— Только за этим бек! Чем скорее сдадите город, тем лучше!

Ибрагим Хаял подошел поближе к светильнику и долго смотрел на трепещущий язычок пламени. Язычок все слабел, уменьшался, таял в холодном ночном воздухе; темнота опускалась на лицо Ибрагима Хаяла, но сам он хорошо видел, как отступают все дальше от него некоторые из телохранителей, — должно быть, норовят убраться отсюда, спасая себя. Он видел и молчал, подавленный ощущением собственного бессилия.

— Эй, молодец, надевший халат дервиша, подойди-ка сюда, — негромко и устало позвал наконец правитель. — Выходит, что войско диких кочевников — рука судьбы, схватившая нас за глотку. От судьбы куда денешься, мы все ее рабы… Передай своему предводителю нашу просьбу. Пусть он освободит нам путь, отведет войско от городских ворот.

— Слушаюсь!..

С кошачьей ловкостью сбежал Ибрагим Хаял по лестнице.

— Выпусти дервиша через ворота! — крикнул он сотнику, что стоял внизу. Потом одним броском кинул себя в седло и поскакал вдоль стены, сопровождаемый остатками свиты.


Костер Юсупа.

Гибкие языки желтого пламени лизали черный полог ночи, красные искры взлетали высоко вверх и гасли во тьме.

Юсуп лежал, опершись на седло, и молча, неподвижно следил за игрой огня. Шералы сидел тут же. Неспокойно, смутно было у него на душе. Время от времени он искоса взглядывал на Юсупа. Казалось, надо ему, очень надо о чем-то откровенно поговорить с бием. Вспоминал он такие же темные ночи в горах, в ту пору, когда он сторожил кобылиц, когда сиживал у костра в кружок с другими табунщиками. Мирный ветер с близких гор колебал пламя костра… Некого было бояться тогда и нечего, незачем было держаться все время начеку, осторожно, с оглядкой. Он был сам себе хозяин — такой же, как другие джигиты, радушные, откровенные, беззаботные. Можно было говорить все, о чем думаешь, не опасаясь заплатить дорогую цену за необдуманное слово. Шералы привык к беспечному существованию в глуши, привык к свободе — пусть это была свобода, какой пользуются животные, но, утратив ее, он чувствовал себя загнанным и подавленным.

Юсуп тем временем думал свою думу. Вспомнился ему сон, который увидел он однажды. Давным-давно это было…

…Юсуп не знал отцовской ласки. Эсенбай-бий бросил его мать, и она с сыном жила на окраине аила в простой серой юрте. Жили они плохо, перебивались кое-как, никому не нужные, всеми забытые. Еще мальчишкой Юсуп заболел стригущим лишаем и начисто облысел. Чванливый бий не хотел признавать его своим сыном, никуда с собой не брал. Но плешивый Юсуп рос крепким и упорным парнем, перед отцом и его родней не унижался, заносчивым сводным братьям спуску не давал.

Сон, о котором вспомнил он, лежа у костра под стенами осажденного Коканда, приснился ему однажды под утро. Юсуп вскочил с постели как встрепанный и велел созвать в гости аксакалов и почтенных улемов со всего аила. Угощение приготовили обильное, потом Юсуп роздал подарки: самым уважаемым — халаты, а кому попроще — кушаки. Что такое? Никто не мог взять в толк. Собирались уже читать благодарственную молитву, но тут Юсуп опустился на колени у порога юрты и сказал:

— О люди, я собрал вас вот зачем… Видел я сон и хочу, чтобы вы помогли мне его истолковать.

В юрте наступила тишина.

— Говори. Расскажи свой сон, мирза, мы попробуем разгадать, — отозвались сидевшие на почетных местах белобородые старцы.

Запинаясь, Юсуп начал рассказывать:

— Снилось мне, что я хожу по зеленым горам… Нет, я не хожу, а перепрыгиваю с одной горы на другую… Стоя на одной вершине, рукой могу дотронуться до другой. Крикну с этой горы — разбегаются косули на той… Что это значит? Не насладился я, однако, своим сном, неожиданно пробудился… Что это значит?

В юрте все молчали. Кто еще видел такой необыкновенный сон? Кому довелось подобное разгадывать?.. С замирающим сердцем ждал Юсуп ответа.

— Хорошо… — хрипло выговорил было кто-то из аксакалов, но Юсуп перебил его:

— Подождите! Мне кажется, не сумеете вы правильно истолковать мой сон. А ведь говорят, что одним словом можно испортить доброе предвестие. Два раза сон разгадывать нельзя. Слушайте, как я сам свой сон понимаю. я поднялся на горы — это значит, будут меня высоко почитать. Прыгаю я с одной горы на другую, достаю рукой до вершин, голосом своим пугаю косуль, значит, власть у меня будет большая, слава обо мне далеко разнесется… Ханом стану я, аминь, аллау акбар! — вдруг выкрикнул он.

Его начали благословлять — одни искренне, другие насмешливо. Скоро все разошлись.

В народе пошли разговоры. За глаза смеялись все над Юсупом, над непризнанным сыном своего отца, над плешивым, который, видали, чего захотел. Потом все забылось, только сам Юсуп не мог забыть — он ждал и надеялся. Все больше росла в нем злоба против отца, который ни разу не помог ему, нигде не поддержал; и вот решился Юсуп на смелую выходку; угнал прямо с пастбища сорок кобылиц из отцовского табуна и обменял их на жеребца-трехлетку арабских кровей — горячего, стройного, со звездочкой, Юсуп ухаживал за конем, как за сыном, покрывал его парчовым чепраком, в челку вплетал бусины. Лихо гарцевал он на своем скакуне. Люди смотрели и посмеивались, а Юсуп и ухом не вел.

Эсенбай-бия в это время дома не было: он уехал к ханскому двору, захватив с собой недавно пойманного и обученного ловчего сокола. В столице он задержался надолго, пируя на пышных приемах. Встречать уставшего от поездки бия шумно собралась вся община; склонялись люди в низких поклонах, почтительно расспрашивали о здоровье, о делах. Злопамятный и самолюбивый Эсенбай-бий зорко приглядывался, все ли явились приветствовать его, поздравить с благополучным возвращением. Не дождался он одного лишь Юсупа. Когда вошла к Эсенбаю его постылая жена, мать Юсупа, бий не выдержал:

— Эй ты, скажи-ка, куда девался твой чесоточный плешивец? Что-то его не видать!

Прежде чем женщина успела раскрыть рот, один из собравшихся заговорил с притворным сокрушением в голосе:

— Бий, ваш сын выменял на сорок кобылиц какую-то клячу — возится с ней, до людей ему дела нет, на родню ему наплевать. Хоть бы вы ему попеняли.

Эсенбай нахмурил брови.

— А, чтоб тебе! Кто ему позволил выменивать коня за сорок кобылиц? На что ему конь? Или у коня этого вместо навоза золото из-под хвоста падает? Нашел себе дело, плешивец! Лучше бы позаботился о пропитании для своей злополучной матери!..

Когда Юсуп явился домой, он нашел в юрте плачущую от унижения мать.

— Ходили, наверное, к этому чванному хитрецу? — начал расспрашивать он. — Я слыхал, что он приехал. Чего он вам наговорил?

Мать боялась рассказывать, боялась разжечь ссору между отцом и сыном. Но Юсуп упорно допытывался и добился-таки своего. Женщина рассказала о разговоре у Эсенбай-бия. Взбешенный Юсуп тотчас выскочил за дверь.

— Что за наказанье! Хорош отец, он не дорожит добрым именем сына, не хочет его возвеличить! Добыл я себе коня, выходил его, думал — если отец не прославит имя мое, то мой конь принесет мне славу, а вы глядите — нашему бию это кажется разореньем, он позорит меня и мою мать! Сколько можно терпеть! Господь всемогущий, сколько же можно терпеть!..

Юсуп сел верхом, кликнул своих джигитов и вместе с ними понесся к Эсенбай-бию. Выкрикивая ругательства, размахивал обнаженным кинжалом. Никого к себе не подпуская, подскакал он к отцовской юрте и сорвал с нее дверь.

— Выходи! Выходи, Эсенбай! — кричал он, еле удерживая на месте разгоряченного копя.

Эсенбай-бий заорал из юрты:

— Хватай его! Хватай поганого плешивца!

Вспыхнул еще жарче Юсуп и направил коня прямо на юрту. Люди повисли на поводьях, пытались вырвать у Юсупа кинжал. Загудел, всполошился весь аил. Юсуп скрипел зубами, глаза у него налились кровью, он неистово отбивался.

— Я отрекаюсь от тебя! Отрекаюсь! Отрекаюсь! Отрекаюсь! — кричал между тем Эсенбай. — Сгинь! Позор тебе, отступник, поднявший руку на отца! Прочь с моих глаз!

— Ты отрекаешься от сына, а я отрекаюсь от такого отца! — отвечал Юсуп. — Все! Хватит! Ты ни разу не сказал мне доброго слова…

Тут вступили в дело аксакалы: тянули за повод Юсупова коня, уговаривали непокорного сына: "Эй, мирза, опомнись, не перечь отцу, берегись отцовского проклятия — оно тебя сделает несчастным на всю жизнь. Повинись, встань на колени, проси у отца прощенья…" У Юсупа перехватило горло, зубы стучали, как в лихорадке. Никому не поклонившись, пробрался он верхом на коне через толпу и, не оглядываясь, уехал из аила.

Он понимал теперь, что не ужиться ему с отцом никогда. Если Эсенбай-бий и раньще терпеть его не мог, то после сегодняшнего случая и подавно. В ту же ночь Юсуп усадил мать на своего любимца-трехлетку, собрал джигитов, которые захотели последовать за ним, и двинулся в Талас. Перед самым отъездом поджег юрту — ни одной нитки не хотел он брать у отца; сидя в седле, смотрел Юсуп, как догорает юрта, а когда огонь погас, дал ходу коню.

Укрылся он у Аджибая-датхи.

С тех пор жил Юсуп чужаком в Таласе, о себе вестей не посылал и сам их не получал. Мать была уроженка Таласа. Носился Юсуп со своими джигитами, как волк со стаей, не пропускал ни скачек, ни козлодранья, где бы их ни устраивали — на пиру ли, на поминках. Чистокровный конь его показал теперь все свои стати, ни одному скакуну не давал себя обогнать. Оправдал надежды хозяина. Молва о Юсупе разнеслась по всему Таласу. Говорили о нем не только как о лихом наезднике; из уст в уста передавали рассказы о его прямоте, о его благородстве. Юсупа называли мирзой, день ото дня росло в народе уважение к нему, росло число его друзей, сторонников, единомышленников.

У Аджибая-датхи встретил Юсуп Шералы.

Как-то раз отправился Юсуп в Сары-Узен-Чу на большой той. Там устраивали скачки — байгу.

Уже к концу байги прискакал взбешенный конюх. С ним вместе на коне сидел мальчик-наездник[32], лысого Юсупова скакуна конюх держал в поводу.

— Что это за дела такие? Что здесь за люди? — жаловался конюх. — Мало того что коню дорогу загородил, еще и плетью его ударил прямо через лоб!

Юсуп побледнел, ни кровинки будто не осталось в его смугло-желтом лице. Глазами, полными дикого гнева, сверлил он мальчишку-наездника.

— Знаешь ты его? — спросил он негромко, ледяным голосом.

— Не знаю, черный какой-то человек…

Юсуп подумал немного.

— Ищите его! Ищите повсюду! Чтобы до конца тоя нашли! — приказал он своим джигитам.

Скоро джигиты отыскали черномазого, ухватились за повод его коня. Черномазый отмахивался, отбивался плетью — росту он был богатырского.

— Вы что! Уволочь меня хотите? Пошли прочь! — орал он.

Тут подоспел и Юсуп.

— Не трепыхайся! Слышишь, не трепыхайся, если тебе жизнь дорога! — пригрозил он с каменным лицом. — Это ты ударил лысого скакуна?

Черный, услышав вопрос, заерзал, завертелся, беспомощно оглядываясь по сторонам.

— Я не бил… Кто это видел?

Юсуп, не владея собой, хватил обидчика саблей плашмя по спине.

— Отвечай, не выкручивайся. Не думай, что тебе удастся отвертеться!

— Люди, на помощь! Убивают! — перекосив рожу, заорал черномазый.

Юсуп ударил его еще раз.

Тот затрясся.

— Аке… ударил я… да, я ударил…

— Так… А знал ты, чьего коня бьешь? Знал или нет, говори!

— Клянусь жизнью своего сына, не знал! Не знал и не знаю, клянусь!..

— Меня знаешь?

— Не знаю, клянусь жизнью своего сына! Не знаю! Бледный Юсуп долгим взглядом впился ему в лицо. Медленно вложил саблю в ножны.

— Ну, счастлива твоя судьба, живи пока… Если бы ты знал, на чьего коня подымаешь руку, не сносить бы тебе нынче дурацкой твоей головы. Открой глаза пошире. Этот сивый конь с лысиной принадлежит беку Аксы!

Черномазый съежился.

— Не знал я, батыр… Несведущий глотает яд… Не знал я.

— Кто тебя подговорил на это дело?

— Сам… сам Карабек-мирза.

— Очень хорошо! А теперь слушай. Вину свою службой искупишь. Понял? Службой искупишь вину…

— Что я должен сделать, батыр?

Ничего особенного, спина не переломится. Всего-навсего повторить перед всеми свои слова. Скажешь: меня послал Карабек-мирза. Понял? Только это и скажешь. Что мнешься? Если скажешь спасешься от смерти, а нет… Сам понимаешь.

Черномазый еле выдавил:

— Согласен…

Краска вернулась на лицо Юсупа.

…Карабек сидел верхом на коне, тесно окруженный гостями, и слушал, как нанятый им акын поет ему хвалебную песню.

О Карабек, дорогой,

Счастье сдружилось с тобой.

Твой скакун золотой

Шестьдесят коней обогнал…

У Карабека лицо горело румянцем удовольствия; скромно улыбаясь, опустив глаза, слушал он приятный, густой голос певца.

Знатный наш Карабек,

Долгим будет твой век!

Конь твой, ускорив бег,

От семидесяти ускакал…

Юсуп, не сдерживая коня, врезался в толпу и с размаху хлестнул Карабека плетью по голове. Кунья шапка слетела у Карабека с головы, он вздрогнул от неожиданности и теперь лишь увидел Юсупа.

— Что ты делаешь, аксыйский бродяга!

Барсом вскинулся Юсуп. Забили бы они с Карабеком друг друга плетьми до полусмерти, да люди бросились, растащили их.

— Он еще называет себя беком, сыном бека! Разбойник с большой дороги! — крикнул Юсуп, который быстро опомнился.

Карабек тем временем ругался, кричал, размахивая руками. Конь его, взвившись на дыбы, рвал повод из рук повисших на нем людей. Джигиты Карабека сгрудились, готовые к драке, крепко сжимая согнутые вдвое плети со свинцовыми рукоятками. Народ гудел, кто был пешком — отбегал подальше.

— Наглец не хочет признавать свою вину! Хватайте его! Бейте! — крикнул Юсуп своим джигитам. — Бейте, нечего его жалеть! Пусть знает, как бродяги мстят за оскорбление!

Джигиты один за другим выхватывали из ножен короткие сабли, били ими плашмя, сшибли с коней троих джигитов Карабека. Прочие его сторонники растерялись, стояли, не смея вступиться.

— Батыр, дорогой, помилуй… — припал к стремени Юсупа старик с бородой по пояс. — Помилосердствуй…

Белая как снег борода старика, живые глаза его подействовали на Юсупа, умерили гнев.

— Что вы хотите? — спросил он, наклоняясь к старику.

— Пощади, батыр! Что случилось? И голову рубят рассудивши… Что стряслось? Из-за чего ваша ссора? Объясни, дорогой.

— Вы рассудите по справедливости?

Старик провел рукой по бороде.

— Поверь моей седине, батыр… мне в моем возрасте, сам понимаешь, пристало судить по справедливости. В могиле лежа, никого уж не рассудишь, поздно будет!

Этого и надо было Юсупу. Он вложил саблю в ножны. Легкой не по возрасту походкой приблизился белобородый старик к Карабеку, успокоил и его. Скоро все гости собрались в круг. Юсуп начал громко — так, чтобы всем было слышно:

— Люди! — резкий голос его рассек воцарившуюся было тишину. — Люди! На меня поднял руку разбойник Карабек.

— Это ты разбойник! — огрызнулся Карабек.

Кто-то из стоявших в первом ряду сказал возмущенно:

— Бога не боишься! Ты первый ударил его камчой!

Юсуп на эти слова не обратил никакого внимания и продолжал:

— Люди! Если в ком есть совесть, станет ли он преграждать дорогу коню на скачках? Ударит ли он камчой по голове скакуна, который, напрягая силы, выигрывает байгу? Ну-ка, ответьте мне на это вы, кто считает себя умными! Бессовестный Карабек устроил сегодня ловушку моему скакуну. Разбойник Карабек подкараулил коня на бегу и ударил камчой по голове. Моего коня! Ну-ка, скажите, разве не поднял он тем самым руку на меня?

Народ загудел.

— Ложь! Клевета! — крикнул Карабек.

Юсуп, указывая на него, вытянул руку с зажатой в ней, согнутой пополам плетью, зло рассмеялся:

— Карабек! Достойный человек на твоем месте опустил бы голову. Я ударил тебя и думал, что ты спохватишься, опомнишься, признаешь свою вину. А выходит — не камчой тебя надо было бить, а мечом…

Джигиты Юсупа вытолкнули вперед черномазого.

— Спросите у него! — обратился к людям Юсуп.

Снова загудели голоса. Старик-посредник приблизился к черномазому.

— Кто ты такой, сын мой? — спросил он негромко.

— Я-то… Я Борубай… — упавшим голосом ответил тот.

Старик смотрел на него с жалостью.

— Ну, Борубай, сын мой… Отвечай, как перед богом. Ты сам видел, как мирза Карабек преградил путь коню Юсупа-мирзы? Говори правду, не бойся ничего.

Опустив голову, черномазый сказал:

— Я это… Я преградил дорогу… И я ударил.

— Ты?!

— Я… Меня послал Карабек-мирза.

Радость охватила Юсупа, он привстал в стременах, потом снова опустился в седло.

— Ну? Слыхали? Вот! Если ваш мирза творит такие дела, то по каким дорогам рыщут ваши воры? — закричал он.

Карабек побледнел. Старик-посредник повернулся к нему с укоризной.

— О Карабек… ты повел себя недостойно. Нечестно ты поступил, опозорил не только себя, но и весь свой род.

В тот же день Юсуп уехал в свой аил. Не ради корысти участвовал он в скачках. Хозяин тоя предложил ему первый выигрыш — он отказался. Принял третий — оседланного иноходца и отдал его своему наезднику. По дороге Юсуп ни с кем словом не обмолвился, ехал мрачный, насупленный. Он унизил Карабека, опозорил его перед всеми, но тягостные мысли не давали ему покоя. Бродяга! Плешивец! Слова эти жалили его в самое сердце. Вот что значит жить среди чужих людей! Домой Юсуп вернулся удрученный.

А на другой день прибыл гонец из Аксы. Скончался Эсенбай-бий. Услышав эту весть, Юсуп вскочил.

— Чуял я недоброе… Чуял еще вчера, когда ударили плетью по голове моего скакуна… Что бы там ни было между нами, Эсенбай моя опора, моя сила… Приведите коня!

Он двинулся в Аксы через перевал Кара-Бура, скакал без остановки днем и ночью. В эту осень аил Эсен-бай-бия стоял на берегу реки Ит-Агар. Юсуп прибыл на поминки, рыдая, сошел с седла…

Он занял место отца, стал бием в Аксы…

Тогда он не раз вспомнил свой сон — вроде сбылся он. Но не было покоя на душе, не было удовлетворения, радости. Бийство в Аксы никуда бы от него не ушло. Он наследник своего отца! Рано или поздно Юсуп все равно занял бы его место. Этого ему было мало, он ждал другого. Ждал долгие годы…

Морщины изрезали лоб, отяжелело когда-то легкое, беспокойное тело. Юсуп все реже вспоминал вещий сон, и вдруг в орде произошел переворот. Снова вспыхнуло в нем тревожное ожидание, ожила надежда. Опытный, наблюдательный Юсуп видел, как взбудоражен народ; умелый человек многого мог бы добиться сейчас. Юсуп начал приискивать повод оспаривать престол, Повод нашелся.

И вот рядом с ним сидит Шералы, угрюмый, словно пойманный вор. Сидит и молча смотрит в огонь. Юсуп искоса, незаметно, но пристально поглядел на Шералы — маленького, сутулого, с отупевшим неподвижным лицом, на котором написаны испуг и подобострастие.

— Бек-ага, вести из города… — сказал Абиль, поспешными шагами подходя к костру.

Юсуп встрепенулся.

— Кто принес? Зови сюда… Где он там? — приподнялся он нетерпеливо.

Абиль едва успел оглянуться, как из темноты на освещенное костром место выступил высокий человек в одежде дервиша.

— Ассалам алейкум, предводитель!

— Алейкум ассалам… — Юсуп быстрым взглядом окинул лазутчика.

Лицо у того было веселое, но Юсуп, все еще не веря себе, посмотрел дервишу прямо в глаза, Потянул его за руку.

— Иди сюда, батыр. Садись.

У дервиша заблестели глаза. Все в порядке! У Юсупа потеплело на сердце.

Дервиш после Юсупа пожал руку Шералы, опустился на колени возле костра и швырнул в огонь дервишескую чашу для подаяния.

— Дело сделано, предводитель! Святой Хызр благословил вас… Дорога свободна, завтра Ибрагим Хаял откроет вам ворота Коканда, — громко и радостно, точно поздравление, произнес он.

Кровь хлынула Юсупу в лицо.

— Ну? — хрипло спросил он, жаждая услышать подробности.

— Войска у Ибрагима Хаяла мало. Семь сотен всего. Сотни, оставшиеся ему после Мадали, перешли на нашу сторону, взбунтовались и сами хотели открыть нам городские ворота. Ибрагиму Хаялу их не усмирить, у него нет для этого ни сил, ни смелости.

— Ну?..

— Простой люд тоже будет за нас. Вы сами знаете — чернь всегда на стороне того, кто сильнее.

Юсуп слушал, глядя, как взрывается искрами, трещит на огне кусок коры.

— Ну?..

— я говорил с Ибрагимом Хаялом с глазу на глаз.

— Расскажи, — коротко попросил Юсуп. — Он поверил, что ты дервиш?

Лазутчик рассказал о разговоре с Ибрагим-беком. Юсуп хохотал. Шералы в изумлении широко раскрыл глаза.

— Бедняга! Он хотел узнать у посланного самим аллахом дервиша свою судьбу! Ха-ха-ха! Хорошо ты нагадал ему, — приговаривал довольный Юсуп.

— Я передал ему ваши пожелания. Ваша сила и ваше грозное величие потрясли его, сбили с ног. Он только просил, чтобы вы немного оттянули войско от городских ворот, оказали бы ему, ничтожному, милость, дали возможность уйти подобру-поздорову!

— Молодец! Ты выполнил трудное дело, рискуя головой. Тысяча благодарностей богу, открывшему нам путь. Не мне одному, всем нам он открыл его, — Юсуп ласково посмотрел на лазутчика-дервиша, несколько раз довольно кивнул головой. — А что мы ответим на просьбу Ибрагима Хаяла? Как ты думаешь, батыр?

— Если враг сам хочет уйти, зачем его удерживать?

Юсуп опустил голову.

— Так, батыр… допустим, что Ибрагим Хаял ускользнет из сурчиной норы цел и невредим… Допустим. А что, если, добравшись до Бухары, получит он от эмира большое войско и двинется с ним сюда? Тогда как?

Лазутчик, начавший было сбрасывать с себя лохмотья дервиша, замер, глядя на Юсупа.

— Тогда как, батыр? — еще раз спросил Юсуп.

— Тогда придется воевать…

— Верно… — Юсуп коротко усмехнулся. — Придется воевать. Но если воевать все равно придется, если не сумеем мы добиться бескровной победы, не лучше ли уже теперь, пока неприятель у нас в руках, нанести ему первый удар, уменьшить его силы? Как ты думаешь, а?

— Думаю, что это правильное решение, предводитель.

— Ладно… Кто щадит врага, тот от него и пострадает, запомни это крепко, батыр.

Шералы, в волнении глотая слюну, переводил взгляд с одного на другого и не мог понять, о чем они спорят. Но до его волнения, до его мыслей ни Юсупу, ни лазутчику не было дела…

Наутро Ибрагим Хаял, поднявшись на крепостную башню, увидел, что огни костров горят теперь далеко от городских стен. Он вспомнил ночного пришельца в дервишеской одежде. Отдал приказ немедленно собираться в путь. Он не знал, не догадывался о том, что коварный Юсуп велел разжечь ложные костры, что войско, разделенное на мелкие отряды, укрывается в засаде совсем близко от города.

Едва забрезжил рассвет, растворились ворота на дорогу к Бухаре. Беспорядочным строем двинулись по дороге бухарцы, неся белое знамя. Но едва последние воины покинули город, ринулись из засады на отступающих отряды Юсупа. Никто не успел опомниться; тяжело груженные арбы бухарского обоза загородили всю дорогу, бухарцы метались в ужасе и смятении, но куда бы ни поворачивали — всюду встречали их меч или копье. Обманутый, охваченный страхом Ибрагим Хаял ускакал без оглядки; с ним спаслись десяток-два джигитов на быстроногих скакунах.

Торжественно въехал Юсуп на своем любимом сивом аргамаке в главные ворота Коканда. Гремели в честь победителя карнаи, грохотали пушки с крепостной стены, а он сидел в седле, подбоченившись, и слушал приветственные клики.

— Воитель Юсуп-минбаши! Воитель Юсуп-мин-баши! [33]



Глашатай прославлял его, надрываясь от крика. Толпы встречающих запрудили улицы, люди взбирались на заборы, на крыши домов, громко приветствовали победителя.

Воитель Юсуп-минбаши занял столицу.


На поклон к новым властителям потянулась в ханский дворец городская знать с подарками и подношениями. Юсуп сам встречал всех, сам вел беседы, сам провожал.

Однажды вечером он приказал позвать городского судью — кадия. Сидя за богато накрытым достарханом, они беседовали с глазу на глаз. Юсуп завел речь о порядках в государстве, об уложениях шариата, об истории — прежде всего, конечно, об истории ханства. Расспрашивал о том, как должен держаться хан, о правах и обязанностях визирей и военачальников.

Кадию не привыкать было к перемене власти. В свое время он почтительно склонялся перед Мадали-ханом и, когда тому понадобилось жениться на бывшей наложнице родного отца, нашел подходящую оговорку в шариате; не далее как прошедшей весной встречал он с распростертыми объятиями эмира Насруллу и называл его справедливым мечом веры; теперь он, обращаясь к Юсупу, говорил, что видит в нем очистительный огонь, испепеливший захватчиков. Настороженным, жадным взором следил он за выражением лица Юсупа, подхватывал каждое его слово, читал его мысли. Восхвалял мудрость визирей и храбрость военачальников. Юсуп не мешал ему говорить, но и не поддакивал. Слушал молча, глядел на кадия внимательно. Хитрый кадий почувствовал, что победителю нужен другой ответ, другие примеры.

— О повелитель, законы и порядки в ханстве менялись. Каждому времени свой обычай, — начал он вкрадчиво, краешком глаза следя за тем, как поведет себя Юсуп при этих словах. — От начала мира, с незапамятных времен руководил людьми разум. Не каждый царь есть истинный повелитель, так было, так есть и так будет. Прежде всего — дорога разуму.

Юсуп кинул на кадия острый взгляд. У того от волнения язык прилип к небу. Угадал! Искушенным своим сердцем кадий верно угадал, что этот темнолицый горец со светлыми и зоркими глазами на все готов ради власти. Надо помочь ему. Немедленно, сейчас надо подсказать ему путь, завоевать его доверие. Если кадий не сделает этого сейчас, завтра сделает другой. И кадий заговорил мягко, тепло, убедительно:

— О повелитель! Хозяин власти, конечно, царь. Но… если хозяин по молодости лет или по иной какой причине не может распорядиться властью так, как это угодно богу, нужно помочь ему. Во имя благополучия государства, во имя мира среди мусульман должно пригласить для управления государственными делами человека мудрого и умелого. Бывает и так, что хозяин власти по возрасту своему созрел для дел государственных, но не имеет ни опыта, ни соответствующего воспитания. Тем более необходим ему аталык, умелый наставник, опытный управитель… Это в интересах государства… Здесь нет ничего незаконного, никакого насилия над хозяином власти! Необходимо лишь согласие хана… Должность аталыка — важная, великая должность, повелитель! Аталык — это падишах, не возведенный на престол, это некоронованный властитель государства.

— Так ли это, кадий?

Юсуп, как ни старался, не мог скрыть волнения. Кадий благолепно засиял.

— Истинно так, повелитель, истинно…

— Ты можешь привести пример?

— Эмир Тимур! Победоносный Тимур Гураган. Он вступил в брак с дочерью одного из потомков Джагатая, сына Чингиз-хана, возводил на престол сыновей своего тестя, а власть держал в своих руках! Их лица, их имена чеканили на золотых монетах, но распоряжался деньгами эмир Тимур.

Из уст кадия посыпались другие имена, но Юсуп уже не слушал его. Достаточно одного повода, одного имени — имени Тимура Гурагана! Юсуп глядел на кадия, как индус-факир смотрит на извивающуюся по его воле змею, но думал о своем.

— Так… — сказал Юсуп, когда иссякло наконец красноречие кадия. — Ну, кадий, ответь мне прямо: сможет ли наш хан вести дела, как это велит аллах?

Кадий поспешно замотал головой.

— Нет, повелитель! — с готовностью выговорил он, хватаясь дрожащими руками за воротник. — Нет, нет и нет… Неискушенный, неопытный в таком деле человек… — кадий даже зажмурился, склонив голову. — О повелитель, повелитель…

— Кадий! Подними голову!

— А… А… — кадий повиновался, выцветшие глазки его забегали. — Слушаю и повинуюсь.

— Подними голову, кадий. Разговаривай, глядя прямо в лицо. Я не люблю, когда собеседник прячет от меня глаза.

— Повелитель, ваш покорнейший раб высказал вам всю правду. Помилуйте его… я видел… говорил… слушал.

Коканду нужна мудрая голова и сильная рука, повелитель.

— Ты, значит, считаешь, что государству нужен ата-лык? — Юсуп смотрел на кадия так, будто хотел вывернуть его наизнанку.

— А… А…

— Ну, а где мы найдем такого человека? Кто он? Говори, ты знаешь двор, знаешь всех его людей… Говори!

Кадий запнулся, проглотил слюну и начал, искусно изображая глубокое волнение и восторг:

— О повелитель! Помыслы ваши святы, вы предуготованы для святых дел! И вы еще спрашиваете? — он придал своему лицу выражение страдания. — Вы, оказывается, не знаете себя, не знаете истинную цену себе, повелитель.

Юсуп жестом остановил его. Затем приказал принести дорогой чапан из белой верблюжьей шерсти; ча-пан накинули кадию на плечи.

…Понедельник день, когда аллах завершил сотворение мира. Городская знать, все, кого причисляли к богатым и сильным мира сего, собрались в дворцовом зале приемов и совещаний — диванхане. Места заняли строго по праву, по знатности и молча ждали, когда раскроются парадные двери.

— Святейший хан!

Легкий говор пронесся по диванхане и тут же стих. В дверях показался Шералы. Все, кто ждал ханского выхода, почтительно склонили головы, сложили руки на груди. Справа от Шералы выступал Юсуп, слева — Мусулманкул, следом за ними шли кадий и начальник городской стражи. Шералы все тот же — пустой взгляд, неподвижное лицо. Еле шевеля губами, он приветствовал собравшихся, — должно быть, ему подсказали, как это нужно делать. На приветствие хана все отвечали громко, радостно, оживленно-. Все ниже склонялись головы, все почтительнее изгибались спины; кто-то уже простерся ниц, всем телом устремившись к ногам повелителя. Шералы медленно шел, осторожно переступая ногами, обутыми в истоптанные чокои. И одет он был сейчас в свой изношенный домотканый чапан, а на голове красовался старый белый тебетей. На поясе — меч без ножен. Тот самый меч, который омочен был кровью Ашира.

Шералы возвели на престол, усадили. От громких благословений гудела диванхана, а у Шералы гудело в голове. Он не знал, на кого смотреть, куда деть руки.

Юсуп подошел к одному из тех, кто находился близко к престолу, резким движением выхватил из висевших у того на поясе ножен остро отточенный кинжал и протянул удивленному владельцу.

— Мирза, воткни кинжал вот сюда, — он показал на стену прямо против трона. — Вот в это место.

— Слушаюсь, господин…

Изумленная тишина воцарилась в диванхане. Владелец кинжала низко поклонился и пошел выполнять приказание. Никто ничего не понимал, даже соратники Юсупа. Зачем это? К чему? Что это значит?

Владелец кинжала привстал на носки и хотел было воткнуть кинжал, насколько достанет рука. Юсуп бросил:

— Выше!

Тот удивленно оглянулся: выше он дотянуться не мог.

— Поднимите его! — приказал Юсуп.

Несколько человек суетливо бросились поднимать, Юсуп остановил их новым окриком:

— Посадите его кому-нибудь на плечи!

Так и сделали. И когда кинжал был сильным ударом воткнут в изукрашенную стену диванханы, Юсуп повернулся к тем, кто окружал Шералы.

— Разуйте его!

Ближе всего к трону находились почтенные седобородые ходжи [34] в огромных чалмах. Они начали недоуменно переглядываться, поглаживая свои драгоценные бороды.

— Эй вы, носящие чалму! Я вам говорю: разуйте ею! Не пристанут к вашим рукам эти чокои!

Гневом сверкнули глаза у Юсупа, и ходжи теперь поняли приказ, склонились к ногам Шералы. Юсуп успокоился. Попробуй они воспротивиться — не посмотрел бы он на то, что это седобородые ходжи: он из кочевников, ему не свойственно почтение перед теми, кому обычай дал право называться потомками пророка. Диванхана молча наблюдала за тем, как, преодолевая брезгливость, почтенные старцы стаскивали с ног Шеря-лы пыльные, пропахшие конским потом чокои, разматывали грязные, вонючие портянки, а потом дрожащими от унижения руками засовывали эти портянки в голенища чокоев. Красный от стыда Шералы кое-как прикрыл босые ноги полами чапана.

— Сними пояс! — сказал ему Юсуп.

Шералы молча повиновался и протянул Юсупу старый ремень из сыромятной кожи. Юсуп связал чокои ремнем и коротко приказал:

— Повесьте!

Чокои повесили на воткнутый в стену кинжал. Никто не смел спрашивать, но все с нетерпением ждали, когда же Юсуп объяснит свои загадочные действия. А Юсуп не спешил. На Шералы накинули заранее приготовленный красный шелковый халат, на ноги ему натянули узорные синие сапоги. Только тогда Юсуп заговорил — громко, чтобы слышали все.

— Шералы! Ты теперь хозяин целого народа, свет мой! Будь к нему милостив. Храни верность друзьям, прислушивайся к советам мудрецов, следуй указаниям прозорливых.

Он показал рукой на чокои.

— Вот висят твои старые чокои. Ты узнаешь их, Шералы? Это твои чокои, это твое прошлое, Шералы. Никогда не забывай свое прошлое, помни дни, проведенные в нищете и страданиях. Пусть каждый взгляд на эту стену напоминает тебе о милости и всемогуществе бога, вознесшего тебя на золотой трон. Смотри на эти чокои, когда решаешь судьбу человека или судьбу народа. Не давай гордыне свить гнездо в твоем сердце, помни это…

Юсуп кончил, и диванхана ответила ему гулом одобрения.

— Верно! Воистину так! Живи тысячу лет, достойный сын своего отца!

Кадий прочел короткую молитву и надел на голову Шералы ханскую корону. Потом привел суждение шариата о мудрых наставниках и обратился прямо к Шералы:

— О хозяин власти! Верите ли вы, что Юсуп-бий, ваш старший брат, будет помогать вам от всего сердца? Готовы ли вы возложить на него обязанности аталыка, о святейший повелитель?

Шералы дал заранее затверженный ответ:

— Верю… Готов… — и снова покраснел.

Кадий вручил Юсупу поводья — символ власти. Разразился новый гром приветствий и поздравлений, полились лицемерные слезы умиления. Некий мирза торжественно развернул бумажный свиток и начал поздравительную песнь. Собравшиеся на торжество хором подхватили пышную хвалу"

4

Простодушный Шералы, выросший среди кочевников и вобравший в себя все их привычки и обычаи, в ханском дворце не мог держаться так, как подобало его новому положению; он затерялся в пышном великолепии дворцовых покоев; он, как ребенок, забавлялся драгоценными безделушками, наивно преклонялся перед теми, кто умело громоздил одно на другое велеречивые слова о боге и загробном мире. Ограниченный и неискушенный, Шералы не смел вмешиваться в государственные дела. При нем теперь больше находились лица духовного звания. Ему читали жития пророков и святых, дотошно растолковывали их, твердили о муках ада, уготованных тем, кто грешит на земле; он посещал по ночам радения суфиев. Было и другое; если жизнь во дворце лишила Шералы привычных радостей и удовольствий, то взамен он получил радости иные: много пил сладкого вина, любовался танцами прекрасных девушек, а потом эти девушки попадали к нему в объятия. "Наслаждайся, жизнь дается один лишь раз!" — от этой мысли кружилась у Шералы голова.

Эмир Насрулла не пожелал мириться с потерей Ферганы. Он собрал все свое войско, занял сначала Оро-Тюбинский вилайет, затем — Ходжентский и скоро осадил Коканд.

Кокандцы оборонялись отчаянно. Билось ханское войско, билось с врагом и ополчение, в которое пошли все, кто мог держать оружие в руках. У восемнадцати городских ворот и вдоль крепостной стены стояли защитники Коканда, грудью встречая нападающих. Сорок дней теснил их Насрулла, не давая отдыха ни днем, ни ночью; девять раз пытались его воины взять город приступом, карабкаясь вверх по стене, будто муравьи. И все девять раз вынуждены были отступить. Эмир Насрулла, потеряв надежду захватить Коканд силой, решил действовать хитростью. Он отправил во дворец посольство. Пусть посол напомнит Шералы, что хозяин орды он, а не какой-то безродный кочевник. Эмир Насрулла хочет-де одного: вернуть истинную власть тому, кто наследовал ее по праву. Тем самым эмир рассчитывал внести раскол в ряды защитников города…

По приказу Юсупа посла встретили у ворот вооруженные воины. Абусатар-Хальфа, эмирский посол, препровожден был затем перед очи самого Юсупа. Тут же находился сотник Абиль.

— Я слушаю тебя, посол, — не поднимая головы, сказал Юсуп.

Посол осторожно объяснил ему, что прибыл беседовать только с самим Шералы-ханом. Юсуп смотрел на посла, чуть приподняв брови, — будто и не слыхал сказанного. Улыбнулся холодно. Абусатар-Хальфа, повидавший на своем веку немало властителей, при одном взгляде на эту улыбку почувствовал страх.

— Может, он и примет… Подождем, посол?

— Хорошо, господин…

Абусатар-Хальфа склонился в почтительном поклоне и вышел, пятясь задом, — чтобы не поворачиваться к Юсупу спиной.

Посол ждал во дворце до вечера — никто не звал его к хану. Все занимались своими делами, множество людей сновали то туда, то сюда, — все больше вооруженные воины. На Абусатара не обращали внимания — будто и забыли о его присутствии. Голос азанчи[35], призывающего мусульман на вечернюю молитву, застал Абусатара все в том же томительном ожидании; посол не совершил омовение и не молился в этот раз. Стемнело. Терпение Абусатара истощилось, он готов был взорваться, но тут ему сообщили, что хан решил принять его.

Шералы восседал на троне. Посол Абусатар-Хальфа сделал земной поклон и громко приветствовал хана и всех прочих. Никто не откликнулся.

— Ну, зачем пожаловал? — отрывисто спросил Шералы-хан.

Быстрым взглядом окинул посол тронный зал. Справа от хана сидел Юсуп. У Абусатара похолодело сердце, но на лице он сохранял светлое, умиленное выражение.

— Повелитель! — торжественно провозгласил он и, вынув из рукава бумажный свиток, протянул его хану. — От потомка пророка, неустрашимого властелина благородной Бухары, Насруллы-батыр-хана принес я вам, счастливому повелителю народа Ферганы, истинному потомку великого эмира Тимура Гурагана, чистосердечный привет светлей и теплей солнца!

Все замерли, ожидая, ответит ли Шералы. Тот молчал, к вящему удивлению посла. Гневается? Решил отменить прием? Посол, чуть приподняв голову, глянул краем глаза на Шералы и увидел на его лице выражение, какое бывает у обиженного мальчика. Хитрец Абу-сатар почувствовал некоторое облегчение. Шералы молча принял свиток и передал его сидящему слева советнику, который имел своей обязанностью оглашать послания. Тот почтительно подался вперед и, подняв свиток обеими руками вровень с лицом, приготовился читать.

Абусатар запротестовал:

— О властитель! Послание предназначено вам одному.

Шералы не успел ничего сказать: Юсуп опередил его.

— Шады! Остановись! Не читай, если это тайна!

— Слушаюсь, аталык, — сдавленно отвечал советник.

Шералы растерялся. А Юсуп, глядя на посла покрасневшими от злобы глазами, продолжал:

— Тайна, значит? Виляешь, лисий хвост? — он не мог уже сдерживать себя. — Знаю я, что там за тайна в этой твоей бумажной трубке!

Абусатар опешил. Ему еще не приходилось разговаривать с власть имущим, столь откровенно пренебрегающим всеми правилами придворного обращения. Посол повернулся к Шералы, надеясь, что тот своей волей остановит Юсупа, но хан и бровью не повел. В то же мгновение посол случайно поймал взгляд советника Шады, и взгляд этот показался ему ободряющим. Абусатар-Хальфа воспрянул духом.

— Господин! Я всего лишь раб, исполняющий приказ…

Юсуп, кажется, смягчился. Хмыкнул громко и начал:

— Жил, говорят, когда-то один очень гордый молодой человек… Ты слушай, посол!

— Я весь внимание, господин!

— Да… Отец решил мало-помалу приучать его к хозяйству и начал посылать то по воду, то по дрова. Видит, сын с работой справляется быстро: не успеет пойти по дрова, как уж, глядь, и вернулся. Отец спрашивает: "Сынок, разве в лесу так много дров? Ты что-то очень рано вернулся". А тот отвечает: "Заготовленных дров там сколько угодно. Иди да бери!" "Сын мой, а что тебе скажут хозяева этих дров?" "Ну, отец, кто их слушать-то станет! Они еще помогают мне нагружать дрова. Попробовали бы они этого не делать!" "Так, — говорит отец, — ты, стало быть, силой у них дрова отнимаешь…" Сошла эта проделка. Потом забияка отправляется на мельницу и тоже быстро возвращается. Отец опять спрашивает: "Отчего ты так быстро вернулся, сынок? Народу теперь на мельнице немало, к зиме люди готовятся, как ты успел!" А сын в ответ: "Да что спрашивать, отец! Был там какой-то недотепа, молол свою кукурузу. Я его отпихнул и смолол нашу пшеницу". Покачал отец головой и говорит: "Ты бы, сынок, поменьше нос задирал. Знай, с кем связываться, не то налетишь на такого, кто посильней тебя!" Сын только расхохотался: "Посмотрел бы я на него!"

Вот поехал он в следующий раз на мельницу и вернулся поздно вечером избитый, как последний пес. "Что случилось?" Молчит. "А, видно, прав я был, — говорит отец, — нарвался ты на более сильного". Раньше с парнем одни не связывались потому, что были слабее, другие не любили драться, третьи — из уважения к имени его отца. Известное дело, кто привык бесноваться, тому воспитанный кажется трусом. Наш парень совсем зазнался. Приехал на мельницу и по своей глупой привычке начал орать: "Пошли прочь! Уберите свои мешки! Пропустите меня!" Не тут-то было: тот, кто в это время стоял у жернова, оказался не робкого десятка. Схватил он нашего зазнайку за грудки, стукнул раза три об стенку головой да еще отлупил изрядно. Что же отец сказал, услыхав про эту историю? А что сказать, кроме как повторить прежние слова: "Я предупреждал, знай, с кем связываться, не то налетишь на такого, кто посильней тебя! Теперь будешь вести себя умней". Ты понял, посол?

Посол Абусатар-Хальфа не вытерпел:

— Аталык! Эта притча унижает Насруллу-батыр-хана, прозванного мечом ислама.

Юсуп поднял брови.

— Что?

Стало очень тихо.

— Унижает? Да знаешь ли ты, кто твой эмир? Он не эмир Насрулла, а выскочка Насрулла! Кто из его предков был властителем? Кто владел Бухарой и Самаркандом? Ими владел эмир Тимур! И вот потомок эмира Тимура! — Юсуп ткнул пальцем в сторону Шералы. — Вот его наследник! Насрулле надо бы не город наш осаждать, не передавать через кого-то свои послания и приветы, а смиренно припасть самому к стопам Шералы-хана. Слышал? Пусть он придет, повесив свою плеть себе на шею!

Шералы-хан привстал на своем троне, словно озаренный внезапной мыслью:

— Эх, мать твою…

Посол Абусатар-Хальфа открыл было рот, но Юсуп не дал ему выговорить ни слова:

— Молчать! Больше разговаривать не о чем!

— Даже того, кому должны отрубить голову, не лишают слова, повелитель!

Шералы вскочил.

— Эй, ты… почему это, когда рубят голову, не лишают слова? Как это? — весь красный, выкрикнул он и приказал двум караульным воинам, стоявшим у дверей. — Взять его!

Потерявший от страха весь свой важный вид Абусатар-Хальфа повалился Юсупу в ноги, но воины тут же схватили его и волоком потащили к дверям.

— Стойте! — Юсуп подошел близко, нагнулся, посмотрел послу в лицо. — Послов не убивают! Счастье твое, что это так, вставай!

Абусатар-Хальфа, дрожа, поднялся.

— Пусть Насрулла не беснуется, не то нарвется на более сильного. Передай ему это! Истинный хозяин Бухары Шералы-хан. Передай это Насрулле! Слышал? Иди!

Не в силах даже подобрать размотавшуюся чалму, концы которой волочились по полу, Абусатар-Хальфа, пятясь и не разгибая спины, вышел.

Два воина проводили его до самых ворот и выпустили из города живым и невредимым.

Сильно разгневался эмир Насрулла, но от задуманного отступиться не хотел. В эту ночь Юсуп, поручив Мусулманкулу руководить обороной города, сам 6 частью войска выступил за стены Коканда. Он собирался призвать на помощь сипаев из Андижана и Тюре-Коргона, чтобы дать открытое сражение явно ослабевшему, измотанному безуспешной осадой воинству Насруллы. А эмир Насрулла, обрадованный отсутствием Юсупа, немедленно снарядил в Коканд новое посольство. На этот раз он рассчитывал, что посланный сумеет завязать сношения с человеком, который показался Абусатару настроенным дружелюбно, и при помощи этого человека договориться с Шералы об удалении Юсупа с должности аталыка.

Второй посол сумел найти путь к советнику Шады. Но повлиять на Шералы советник не смог. Хан твердил одно: "Юсупа нет… а я что скажу…" В конце концов Шералы надоели и уговоры Шады, и посол; он велел позвать Мусулманкула. "Убери ты его с глаз моих!" — сказал он, указав на посла. Мусулманкул кликнул двух сарбазов и что-то негромко приказал им. Сарбазы увели посла. Подталкивая его в спину, провели через весь город к тому месту, где установлены были две пушки. Неподалеку возвышалась груда тел убитых бухарцев. Посла заставили вскарабкаться на эту груду и продержали так почти до ночи, наведя еще при этом на него заряженные пушки с подожженными фитилями. Возле орудий дежурили пушкари, и посол успел до вечера тысячу раз проститься с жизнью. В сумерках его вывели за ворота и дали пинка в зад.

Эмир Насрулла уже не надеялся взять Коканд. К тому же до него дошли слухи, что хивинский хан, воспользовавшись его отсутствием, намеревается пойти походом на Бухару. Насрулла тотчас снял осаду и двинулся прочь от Коканда. Но Юсуп успел собрать дополнительное войско и теперь спешил с десятью тысячами конницы перерезать дорогу Насрулле. Эмир заметался, точно зверь, попавший в облаву: он решил собрать все свои силы в железный кулак и пробиться из окружения. Годами создаваемое, хорошо вооруженное и обученное прославленное бухарское войско было разбито в один день; меньше половины воинов увел с собою эмир Насрулла в поспешном бегстве.

Юсуп еще раз вошел в Коканд торжествующим победителем.

С этого времени кокандское ханство начало восстанавливать свои прежние границы. В 1843 году Юсуп, взяв с собою второго сына Шералы — Мала-бека, предпринял поход на Ташкент. Ташкентом правил от имени бухарского эмирата некто по имени Ма-Шериф. В сражении у Шор-Тюбе, недалеко от Ташкента, Юсуп наголову разбил войско Ма-Шерифа, самого его взял в плен и занял город. Он казнил всех ставленников эмира и поставил над Ташкентом своего правителя.

Вскоре по наущению эмира Насруллы напал на Коканд и вошел в Ляйляк сын Алым-хана Ибрагим-бек, что скрывался в Самарканде. Юсуп не хотел самолично участвовать в драке с ним и выслал против него таласского Сыйдали-бека во главе большого войска. Сыйдали-бек напал на Ибрагим-бека неожиданно, — тот еще не успел обеспечить себе поддержку среди местного населения, воинов у него было немного. Почти всех их перебили, сам Ибрагим попал в плен.

Как быть со вторым наследником престола? Путь один. Убить его, уничтожить как можно скорее. Юсуп понимал это, но не решался сам отдать приказ. Что ни говори, но Ибрагим-бек сын прославленного Алым-хана, заложившего основу кокандского государства. Не стоит брать на себя ответственность за его кровь. На троне сидит Шералы. Пусть он прикажет убить Ибрагим-бека. Пусть он отвечает за кровь своего брата и на этом свете, и на том. А Шералы не знал, что делать. Он сам никогда не отдавал приказ о казни, никого не велел убивать. "А что будет, если его не убивать? Ничего особенного. Пускай живет…" — нерешительно говорил он. Юсуп пожимал плечами. "Решай сам. Он твой родич. И твой враг. Твой престол он будет оспаривать. Престол один. Либо он останется за тобой, либо Ибрагим-бек отвоюет его у тебя. Не убьешь ты его — он тебя прикончит. Власть — такое дело. Решай сам…" Как же быть? Юсуп, который до того все решал без помощи Шералы, теперь хотел остаться в стороне. С кем еще посоветоваться? К кому из придворных Шералы ни обращался, все отвечали одно: надо избавиться от Ибрагим-бека, убить его поскорее. В конце концов Шералы был вынужден принять этот совет. "Убейте его где-нибудь подальше отсюда, чтобы глаза мои не видели", — сказал он, и это похоже было не на ханский приказ, а на мольбу о пощаде.

На следующий день Ибрагим-бека увезли в глухой кишлак Япан и там обезглавили.

До этого случая над Шералы посмеивались при дворе, называя его за глаза "пустым местом" и "размазней"; теперь прозвания эти разошлись по всему Коканду, их произносили вслух на базарах и в чайханах.

Шералы, живя в горах, не научился разговаривать грозно и сурово, ни на кого никогда не повышал голос. Стал ханом, надел на голову корону, но не смел приказывать не только Юсупу, а и вообще никому из придворных. Мягкость и нерешительность Шералы расценивали как слабость и глупость; такие его черты особенно не по нутру были противникам Юсупа, которые осуждали хана за то, что он идет у аталыка на поводу.

А Юсуп тем временем пытался поправить внутреннее положение ханства. Постоянные междоусобицы принесли Коканду неисчислимые беды. Оседлое население беднело, ибо испытывало частые и разорительные набеги; особенно пострадали пограничные города и селения. Хлеба сеяли мало, торговля шла плохо, толпы нищих бродили по дорогам, народ сильно роптал. Юсуп запретил до поры до времени брать из казны и расходовать налоговые поступления за хлебопашество и торговлю. Он жестоко преследовал казнокрадов. Сократил дворцовые расходы. Оставалась еще одна ненасытная утроба — непомерных и непосильных для казны расходов требовало огромное войско. Чего стоило только прокормить его, а ведь пока не было набегов и походов, не было и добычи, казна ничего не получала. Юсуп распустил большую часть войска, сохранив лишь отборные части. Из тех сотен, что подчинялись ему лично, Юсуп оставил лишь одну во главе с Абилем. Зачем зря содержать их, если в случае нужды по первому зову на первый дым сигнального костра спустятся с гор верховые кочевники-воины!

Развращенные роскошью беки-управители, казнокрады-придворные, кадии, которым отныне запрещено было самим взимать поборы, были недовольны этими новшествами. Недовольны были и те, кто привык ежедневно пировать за счет казны, — какой же это двор без пиров и торжеств? Юсуп знал, что наживает себе множество врагов, но он верил в себя, в свои силы и не страшился ничего. И даже если бы он знал, что сломит себе на этом шею, не отступил бы, не сошел с избранного пути; ему, прожившему жизнь без всех этих лишних, ненужных, разорительных пиров, — ведь кочевники празднуют редко, только в тех случаях, которые освящены обычаем, — придворная роскошь претила.

Эмир Насрулла получал все новые и новые сведения о том, что в Коканде растет день ото дня число противников Юсупа. Эмир воспрянул духом: теперь можно было снова начать борьбу за кокандский престол. Он натравил на Коканд Мурад-бека, второго сына хана Алыма, но не послал его в поход одного, как это было с Ибрагим-беком, а двинулся и сам во главе большого войска. Густые тучи собрались над Кокандом, надвигалась страшная гроза. И в ожидании этой грозы те, кто недоволен был властью Юсупа, но не смел выступить против аталыка открыто, готовились переметнуться на сторону Мурад-бека, едва его войско приблизится к стенам Коканда. И тут вдруг поднял голову Мусулманкул — он решил, что настало удобное время спихнуть Юсупа и самому занять его место. Юсуп не стал выжидать. Опираясь на помощь Мала-бека, обрушился он на кипчаков. Сил у Юсупа было много. Кипчаки, вернее, наиболее благоразумные из них, скоро поняли, что с Юсупом им не совладать, и покорились, пришли с повинной. Но грозный аталык не склонен был к милосердию. Захватив Мусулманкула, а с ним еще человек сорок преданных ему беков, он решил передать их всех в руки палача немедленно по прибытии в столицу. Весть об этом прилетела в Коканд впереди Юсупа.

Узнав о предстоящих казнях, возвысил свой тихий голос осторожный Шады-советник. Он неустанно твердил Шералы о том, что расправа с кипчакскими беками ни к чему доброму не приведет.

— О, повелитель! Ведь я несколько раз читал вам тайное послание эмира. Эмир Насрулла выступает только против Юсупа, против выскочки, который отобрал у вас власть… Мы многое терпели, стиснув зубы, но нынешнее злодеяние Юсупа, казнь, которую он готовит кипчакам, не можем мы стерпеть! Мы вынуждены сказать об этом. Что будет? Юсуп снимет голову Мусулманкулу и сорока кипчакским бекам. Но разве кипчаки враги нам? Кипчаки — преданное нам племя! Возможно, они враги Юсупу, но не вам, законному властителю, аллах свидетель! Что получится, если Юсуп совершит это безумное дело? Все кипчакские роды отвернутся от вас, возмущенные злодейством, они не станут подчиняться вам, и золотой ваш трон пошатнется. Кипчаки открыто перейдут на сторону Мурад-бека. А разве их мало, кипчаков? Ну, а потом что? Уста отказываются произнести, не дай и не приведи бог увидеть, избавь нас от этого, иначе одно нам только и останется — принять яд, чтобы не видеть, как закатится сияющее солнце вашей славы.

Советник Шады был не одинок. Вокруг него собралось немало единомышленников. Они открылись Шералы и сумели убедить его в своем доброжелательстве.

— Что нам делать? — со страхом и растерянностью спрашивал он.

Шады низко склонился перед ним.

— О золотой чинар, всех нас укрывающий своими ветвями! Прежде всего надо сохранить жизнь кипчакским бекам, — принялся втолковывать он. — Надо лишить Юсупа его должности, а затем… изгнать его…

Шералы от неожиданности даже рот раскрыл.

— Другого выхода нет, — продолжал Шады. — Нет другого средства. Мы тоже любим аталыка. Он хороший человек. Сильный человек. Он сделал вам много добра. Но интересы вашего государства вынуждают принять такое решение. Выхода нет. Надо успокоить кипчаков, успокоить эмира.

Шералы удрученно вздохнул.

— Как же мы его…

— Отец наш! Поручите это нам…

Едва Юсуп с Малабеком вернулись в столицу, им сообщили, что хан ожидает их в диванхане. "Опять собрались, бездельники! Им только повод нужен. Попраздновать захотелось…" — с досадливым пренебрежением подумал Юсуп и пошел в диванхану, волоча плеть по земле. Все, кроме Шералы, поднялись приветствовать Юсупа. Поздравили его с победой, — но сдержанно. Место Юсупа справа от трона было свободно, Юсуп не стал садиться. Он подошел к забранному узорчатой решеткой окну. Во дворе воины сталкивали пленных по одному в зиндан. Юсуп, крепко сжав губы, внимательно следил за этим, словно хотел пересчитать пленных еще раз. Шералы поднялся и подошел к нему. В диванхане все обеспокоенно повернулись к окошку. Дрожа от ярости, Юсуп сказал тихо, зло:

— Гляди! Наш доверенный человек, Мусулманкул! Подстрекатель!..

Не в силах сдержать себя, перешел на крик:

— Всех! Никого не щадить! Никакой пощады ни одному из них!

Шады краешком глаза глянул на Шералы: слыхал, мол? И еле заметно покачал головой.

Шералы только заморгал растерянно.

Все снова заняли привычные места, уселся и Юсуп.

— Кто мог подумать такое на Мусулманкула! — сказал он с горечью, и Шады тут же подхватил:

— У скотины пятна снаружи, а у человека — внутри! Его надо строго наказать! Чтобы неповадно было в следующий раз…

— Что? Голову ему надо снять долой! Завтра и снимут! Перед всем народом!

Шады позволил себе легонько пожать плечами. Улыбнулся.

— Это непростительно, аталык. Воля светлейшего хана…

Юсуп побледнел. Шады говорил, как всегда, нудным и негромким голосом, как всегда, прятал под густыми, клочковатыми бровями маленькие невыразительные глазки. Только бледный длинный нос выделялся у него на лице. И все же сейчас в его словах прозвучала некая дерзость.

— Что ты там болтаешь?

— Я сказал, аталык, что светлейший хан не согласен с вашим решением.

Юсуп подскочил.

— Что? С чем он не согласен? Не согласен с тем, что я собираюсь разделаться с врагом, который лютее волка?

Шералы сидел, сдвинув брови. Говорил советник Шады.

— Аталык, вы хотите казнить сорок кипчакских беков. Ладно, мы, предположим, согласимся с этим: они совершили преступление и достойны такой кары. Но ведь вы не сможете снять головы всем кипчакам, не так ли? Или сможете? Тогда мы согласны — казните сейчас хоть восемьдесят беков. Но ведь народ-то останется, аталык. А если останется — не простит, не успокоится. Более того: затаит злобу!

Хотя бы эти проклятые кипчаки были малочисленны… — негромко и сожалительно поддержал кто-то слова Шады.

— Все они поднимутся против нас. А нам и сейчас не дают покоя вести о Мурад-беке, что же будет, если мы начнем междоусобную резню? Как вы скажете, ата-лык? Вот почему светлейший хан, все обдумав, не соглашается с вашим решением.

Юсуп оценил этот веский довод и внимательно поглядел на Шералы: "Неужели ты сам додумался?" Но Шералы на него не смотрел. У всех собравшихся мрачные лица. Брови нахмурены. Кажется, все согласны с тем, что говорит Шады, хотят помилования. Юсуп внутренне протестовал.

— В твоих словах, Шады, с одной стороны, есть смысл, — сказал он. — Но, с другой стороны, рассуди сам: ты опасаешься нападения кипчаков завтра, а ведь кипчаки уже напали на нас вчера. Мы для того и схватили их главарей, чтобы больше нападений не было.

— Это верно. Но, аталык, они ведь осознали свой поступок, они покорились, сдались, пришли с повинной! Нельзя с этим не считаться, определяя им наказанье.

— Пришли с повинной! А что им еще оставалось делать?

— И это верно! Но хотя бы на пробу и ради того, чтобы наладить хорошие отношения, надо проявить мягкость, аталык, надо проявить великодушие.

— Пускай будет так, Юсуп, — с трудом выговорил Шералы. — Провались оно пропадом, дело-то тяжелое…

Его шумно поддержали. Юсуп кивнул:

— Ладно! Пусть беков освободят. Всех, кроме одного.

— Всех, аталык! — настаивал Шады. — Вы хотите задержать Мусулманкула, я понимаю. Но поймите и вы: казнь Мусулманкула обойдется хуже, чем казнь всех прочих тридцати девяти. Он пользуется уважением всех кипчаков…

Юсуп вспыхнул:

— А ты, Шады, уверен, что Мусулманкул успокоится на этом? Посмотри мне прямо в глаза и ответь!

Шады небрежно поднял брови — он видел, что Юсуп поддается.

— Куда ему деваться? — только и спросил он.

Впервые Юсуп испытал сопротивление двора, впервые Шералы говорил не с его голоса…

— Ладно… — согласился он. — Пускай будет по-вашему. Я не верю в то, что Мусулманкул станет жить в мире с нами. Не верю! Но если он, получив свободу, свяжется с эмиром или сам, один, пойдет против нас, то я тебя, плут Шады, живым в землю зарою, запомни это!

Шады только усмехнулся слегка. Юсуп, не оглядываясь, ушел из диванханы.

Назавтра Мусулманкул припал к ханским стопам. Помирился с Юсупом, они обнялись. Но про себя Мусулманкул затаил вражду. Борьба между ним и Юсупом из открытой перешла в тайную, еще более опасную. Плоды этой борьбы пожинал Шады. Скромный советник, на долю которого раньше доставалось только развлекать хана чтением да занятными россказнями, теперь превратился в деятеля, от которого многое зависело в государстве.


Весна года 1844-го.

Диванхана. Шералы-хан. Вокруг него несколько человек. На всех лица нет. Они на что-то уговаривают Шералы, но, видимо, не могут уговорить. Все смотрят на него. Шады. Кадий. Рядом с ним ходжа, которого хан недавно сделал шейх-уль-исламом — главой верующих и сам стал его мюридом. Военачальники.

Шералы хмурится. Он теперь уж не тот, что в прежние времена. Усы и борода красиво подстрижены, лицо стало белое, тело — пухлое, изнеженное. Держится он уверенно, даже надменно, глаза приобрели выражение живое, твердое и даже высокомерное. Сейчас Шералы размышлял о чем-то и застыл в неподвижности.

— Подумайте сами, о взысканный милостью бога… Мы кто? Мы ваши преданные рабы, мы хотим лишь одного — чтобы слава о вашем величии разнеслась как можно дальше, поднялась как можно выше… Вы сами видите, что число наших внешних врагов растет день ото дня. Не успокаивается эмир, косо смотрят на нас управители вилайетов… А почему? Кто причиной тому? Юсуп! Против него ополчились враги за пределами нашего государства, против него настроены многие и многие в самом Коканде. Кроме того, он плохо относится к вам. На вас он глядеть не желает, а сына вашего Мала-бека — вы заметили? — постоянно держит при себе, приучает к делам, знакомит его с людьми, указывает ему пути, короче говоря, не иначе как он что-то замышляет, этот проклятый. Хочет расправиться с вами, а Мала-бека ханом провозгласить.

Шералы молчал. Время от времени поглядывал на все еще висящие на стене чокои. Наблюдательный советник Шады сказал с горечью:

— Светлейший… Вот что он сделал… Он не уважает вас, божьего избранника… он унижает, ногами попирает ваше звание и происхождение.

Ходжа сокрушенно затряс головой, жестом отчаяния ухватился за ворот халата.

— О боже… боже мой…

Кадий поклонился, сказал сощурившись:

— Это нарушение обычая, нарушение шариата.

Шады продолжал:

— Мало неверному того, что он вырвал поводья у вас из рук, он еще унижает вас… — советник приблизился к хану, осторожно взял его под локоть и заговорил с еще большим жаром: — Повелитель, государство так существовать не может. Он сравнял ваш двор с домом нищего. Где роскошь, где пышность, где величие, которые и делают столицу — столицей, двор — двором? Мы стали посмешищем для Бухары. Над нами смеются в Хорезме. Мы согласны терпеть лишения, которые обрушил на наши головы этот неверный, но как стерпеть позор, светлейший повелитель?

Шералы слушал молча, не подымая глаз. Он уже начинал колебаться: все эти слова, все эти доводы повторяли ему много раз, даже во сне слышался ему вкрадчивый голос Шады. Что отвечать? И главное — как поступить? Он попал в крепкие тиски. И вот теперь сидит, окруженный людьми, которые не дадут ему увернуться от ответа.

— Повелитель! Разрешите оружием уничтожить позор? — спросил один из военачальников, положив ладонь на рукоять меча.

Шералы резко поднял голову, обвел всех вопрошающим и полным мучительного сомнения взглядом. На всех лицах одно выражение, все уста готовы просить об одном. Неужели так надо?.. У Шералы дрогнуло сердце, он начинал верить… Да и как не верить, — конечно же, Юсуп повесил здесь его стоптанные чокои только для унижения. И власть у него отнял, это правда! Шералы закусил губу.

— Светлейший! Ваш дворец называют домом сыромятных чокоев…

— Уберите их! — приказал Шералы твердо.

Придворные расступились, а Шады тотчас подсунул хану какую-то бумагу.

— Отец наш, повелитель, блеск которого затмил свет луны, сердце которого теплее солнца…

— Что это еще?.. Прочти! — сказал Шералы, но советник не стал читать, а прошелестел хану в самое ухо:

— Указ…

— О чокоях? На это тоже нужен указ? Убери!

— О светлейший повелитель… — громче заговорил Шады, а все прочие затаили дыхание, чувствуя, что дело идет к завершению. — Забудьте вы про эти чокои, бог с ними… Голову, которая придумала повесить эти чокои так, чтобы никто из нас до них не дотянулся, голову эту надо снять с плеч, всесильный наш повелитель. Бог с ними, с чокоями…

Шералы, кажется, не понял. Ему начали растолковывать со всех сторон. Шералы перепугался:

— Как?!

— Это необходимо… Другого пути нет, — загудели голоса.

Ходжа:

— Он вероотступник! Не будет божьего благословения государству, которым правит вероотступник! Никогда и ни в чем не будет ему успеха. Подумай, сын мой. Хорошо подумай…

Кадий:

— Если вы доверили и вручили кормило власти некоему лицу, а оно поступает не в соответствии с вашими пожеланиями, не по воле бога, вы можете подобного человека покарать, кем бы он ни был…

Ходжа:

— Ханская кара — это кара божья. Божья кара уничтожит виновного, а вместе с ним совершенный им грех. Этот неверный с головой погряз в пучине грехов. Пока не снимем у него голову с плеч, мы не можем быть спокойны.

Шады:

— Шила в мешке не утаишь. Невозможно скрыть очевидное, повелитель. Ни одному из нас, кто бы он ни был, теперь не получить пощады. Вот почему должны быть беспощадными прежде всего мы. Иначе смерть всем нам.

Шады откровенно запугивал хана. Шералы снова поглядел на всех — быстро, искоса. То же выражение на лицах, та же мольба на устах… Молчать дольше нельзя. И хан выдавил из себя:

— Ладно… отберем у него поводья. Пусть возвращается в горы и живет там…

Шады:

— Разве Юсуп — бродяга, который притащился в Коканд следом за вами? Юсуп родовитый бий, ему подвластны многие кочевые племена. Из них он всегда может набрать огромное войско. Ну, отпустим мы его в горы живым и невредимым, но он-то разве на этом успокоится? Вернее всего, нет, вернее всего, нахлынет он на нас же со своим войском, как неудержимый горный поток, все сметающий на своем пути. Кто тогда поручится за вашу священную голову, повелитель? Нет! Если уж решился кого покарать — не щади его, уничтожь, а не то он тебя уничтожит. Таково веление разума.

Ходжа:

— Хорошо, когда враг становится трупом. Мертвый не может причинить зло…

— Войско кочевников… Несметное войско… — бормотал между тем Шералы. — Так-так… А разве это войско дало обещание, что после смерти Юсупа не двинется против нас?

— О, повелитель… — Шады позволил себе чуть-чуть улыбнуться. — О, повелитель, издревле так повелось, что за мертвым никто не следует. После смерти Юсупа единство кочевников сойдет на нет. Каждый род устремится к самостоятельности, а биям поневоле придется искать поддержку при дворе. Слава богу, у вас родичей среди кочевников не меньше, чем у Юсупа. Взять хотя бы потомков Токтоназара, отца высокородной ханши Джаркын-аим, или потомков вашего высокочтимого дяди Аджибая-датхи! За кем и следовать им всем, как не за вами? Мы восприняли в расчет.

Советник Шады ловко вытянул из рукава еще одну свернутую трубкой бумагу.

— Вот, пожалуйста…

— Это еще что?

— Ваш высочайший указ.



— Какой указ, о чем.

— У Юсупа есть младший брат по отцу, Коджомурат. Это указ о назначении Коджомурата датхой.

Шералы глядел на советника в явном недоумении.

— Всем хочется жить, — продолжал Шады. — И жить при этом как можно лучше. Всем хочется почета, славы и власти. Такими уж создал господь своих рабов. Перед Коджомуратом лежит одна только палка, но палка эта о двух концах. Либо враждовать ему с ордой, Мстить за смерть брата, но тогда сомнительно, добьется он чего хорошего для себя или нет. Либо помириться с ордой, подружиться и, значит, поднять себя в глазах тех же кочевников. Коджомурат такой же раб божий, как и все. Он возьмет палку именно с этого, второго конца… У кочевников есть обычай мстить за убитого, это для них дело чести… Мы должны заставить Коджомурата забыть обычай. Отвлечь его. А отвлечь можно только так.

Шералы сдался. Нахмурив брови, он еле заметно кивнул. В сердце росла ненависть к Юсупу. Шералы покусывал побелевшие губы. А участники заговора против Юсупа вдруг зашумели разом — точно прорвало их. Тот самый кадий, который в свое время в разговоре с Юсупом приводил убедительные доводы, примеры из истории, обоснования из шариата в пользу того, чтобы учредить в ханстве должность аталыка, теперь произносил новые наставления, указующие на правоверность, святость, необходимость затеваемого убийства. Советник Шады держал перед Шералы первый указ. Руки у Шады дрожали. Шералы все еще сомневался. Вот он протянул было руку к указу и тут же попытался ее отдернуть. Шады перехватил это движение жестом мягким, но решительным.

— Повелитель…

Шералы больше не противился. Шады, удерживая руку хана в своей, смазал чернилами печать, которая была в виде перстня надета на указательном пальце хана, и прижал печать к указу.

— Как же это… — растерянно проговорил Шералы.

— Предоставьте все нам!

Глубокие морщины собрались на лбу у Шералы. А советник Шады высоко над головой поднял указ с ханской печатью, издали показал его всем.

— Повелитель! Теперь отступать нельзя! Некуда отступать! Ежели этот указ, к примеру, передать в руки главного палача, Юсупу не сносить головы. Ну, а если попадет указ… случайно… в руки самого Юсупа-аталыка… не дай бог, конечно… Но если так будет, тогда вам, повелитель, придется расстаться с вашей священной головой. Дело начато, и мы должны держаться твердо!

Прочие участники заговора вели себя так, как было условлено заранее: улыбались, достойно кивали головами в поддержку слов советника Шады.

Шералы ушел из диванханы сам не свой. Евнухи-рабы Эшмат и Ташмат под руки отвели его в опочивальню и уложили. Немного погодя вошла к нему Джаркып-аим.

— Падишах, — негромко окликнула она, вглядываясь в лицо мужа.

Шералы открыл глаза. Джаркын увидела в них страдание.

— Что случилось? Ты заболел? Позвать лекаря?

Шералы хмуро отвернулся. Он здоров. В душе у Джаркын шевельнулась тревога, смутное подозрение:

— Падишах мой… Что произошло? Отчего ты такой невеселый?

Шералы не ответил.

— О чем вы совещались нынче в диванхане? Начальник дворцовой стражи поставил у дверей большую охрану. Тайное дело было? Да, падишах мой?

Шералы резко повернулся, сверкнул на нее полными гнева глазами. У Джаркын-аим упало сердце. В это время в опочивальню пришел маленький Кудаяр, младший сын хана.

— Иди… поиграй там… — нетерпеливо выпроводила Джаркын ласкавшегося к ней мальчика. Когда он ушел, обратилась к Шералы ласково и весело: — Падишах мой, сегодня у тебя злое лицо. За двадцать лет я тебя ни разу таким не видела. Должно быть, ты становишься сильным, падишах мой!

— А вы думали, что я никогда не стану сильным, так? Поэтому и унижали меня! — выкрикнул вдруг Шералы.

Веселости Джаркын-аим как не бывало. Лицо ее побагровело, потом мертвенно побледнело.

— С ума ты сошел! Кто тебя унижал, кто? — впилась она глазами в Шералы. — Что-то неладно с тобой. Уж не наслал ли кто на тебя злого духа?

— Злого духа? Мне верные люди говорят!

— Какие верные люди? И кто тебя унижал?

Шералы снова отвернулся. Джаркын, ничего не понимая, сидела в недоумении. Потом не вытерпела:

— Да повернись ты ко мне и расскажи! Кто тебя унизил? Рассказывай! Вернулся уже из Маргелана наш Юсуп? Что он говорит?

Она потянула к себе одеяло, которым укрылся Ше-ралы. Тот рванулся, привстал на локте и закричал жене в лицо:

— Юсуп! Твой Юсуп с головой погряз в пучине греха! Я приказал казнить его за это, поняла?

Джаркын-аим оцепенела.

— Замолчи! — еле выговорила она. — Что ты болтаешь?

Шералы опустил голову.

— Вот так… он погряз в грехе, он виноват сверх меры…

— Помилуй боже, что несет этот полоумный! Ты сказал мне правду? Он виноват только в том, что привел тебя, который пас кобыл в Таласе, сюда, во дворец! А я-то думаю, о чем они там бубнят, заперев все двери… Горе мне, горе!.. Да если нынче отрубят голову Юсупу, завтра твоя слетит с плеч! Понимаешь ты это, полоумный? Ты человек только при нем, при нем, убогая твоя душа!

Шералы вдруг опомнился. В ушах снова прозвучали последние слова советника Шады. Как он смотрел на Шералы… Страх охватил беднягу. Что теперь делать? Как быть? Сообразить он ничего не мог, в голове было пусто. Куда ни кинь — всюду пропасть под ногами. Он повалился на постель.

— Что же ты теперь прикажешь мне делать? — простонал он, раздавленный ужасом, обессиленный.

— Чтоб тебе провалиться! Эшмат! Эшмат!

В опочивальню, громко топая, вбежал вооруженный евнух.

— Слушаю, высокочтимая повелительница…

Прижав руку к сердцу, евнух застыл у дверей.

— Эшмат, дорогой… Ты знаешь сотника Абиля? спросила Джаркын.

— Знаю. Этот сотник доводится младшим братом госпоже.

— Да! Эшмат… дорогой Эшмат! Найди его и приведи сюда.

— Повинуюсь, госпожа!

— Иди! Скорее!

Евнух, пятясь, вышел из опочивальни.

Часа через два Абиль вместе со своими джигитами тайно покинул Коканд и направился в Маргелан. Он вез новый указ, скрепленный печатью Шералы, — указ об отмене того, что был дан в диванхане…

Маргелан. Дворец бека. Юсуп лежал на постели, разостланной на балконе верхних покоев. Отдыхал. Думал о маргеланском войске, припоминал свои разговоры с некоторыми джигитами… Порядка в войске нет. Сипаи слоняются по базару, затевают ссоры и драки, пьянствуют, избивают мирных людей. Говорят, что прошлой ночью несколько конников отправились в ближайший кишлак, ограбили чей-то дом. А бек и не ищет виновных… Чем больше думал Юсуп, тем дальше бежал от него покой. Он не мог уснуть, как ни старался…

Во дворе послышались голоса, и вскоре на балкон к Юсупу вошел бек Маргелана в сопровождении стражника-миршаба. Юсуп не двинулся с места.

— Повелитель, — тихо сказал бек, — из столицы пришел указ.

— Какой указ? Кто дал его? — не оборачиваясь, спросил Юсуп.

Бек, усмехнувшись, вдруг повысил голос до крика.

— Такой указ, которого ждали мы, не могли дождаться!

— Что такое?

В гневе обернулся теперь Юсуп и увидел, что бек, еще недавно пресмыкавшийся перед ним, смотрит ему прямо в глаза, смотрит зло и смело. Увидел он и вестника из Коканда… палача Маткерима-есаула. Густо покрытый дорожной пылью до самых бровей, Маткерим, измученный, должно быть, бешеной скачкой, стоял, обессиленно прислонившись к резному столбу балкона.

Бек обеими руками принял указ и высоко поднял его над головой.

— Указ его величества, потомка пророка Шералы-хана!

Юсуп поднялся, набросил на себя парчовый халат.

— Дай-ка сюда…

Бек усмехнулся с откровенной издевкой.

— О повелитель наш аталык… Что поделаешь, такова судьба! Еще недавно вы, забыв о боге, хотели отдать нас в руки палача, а теперь, по воле бога, не мы, а вы предстанете перед палачом. Вот! Потомок пророка Шералы-хан прислал мне свой высокий указ о том, чтобы сняли голову с плеч у Юсупа-аталыка и представили эту голову во дворец…

— Что?!

Бек предостерегающе поднял указательный палец.

— Не поднимайте шума. Это бесполезно.

И он швырнул указ на пол у ног Юсупа. Юсуп не поднял его, только глянул на печать и безошибочно узнал ее: да, печать Шералы.

Бек продолжал.

— Вы должны знать свое положение, аталык. Вы окружены. Телохранители ваши уничтожены. Все ваши попытки изменить что-либо в вашу пользу обречены на неудачу.

Юсуп не сказал ни слова в ответ, не пошевелился, даже не глянул на распоясавшегося врага. Он думал. Этот указ не шутка. И поблизости нет никого, кто мог бы помочь ему, вызволить его.

Не поднимая головы, обратился он к Маткериму-есаулу:

— Палач…

— Слушаю, господин…

— Где ты взял эту бумагу?

— В диванхане, господин. Я получил ее из рук повелителя.

— Так… Палач…

— Слушаю, господин…

— А видел ли ты чокои, что висят на стене напротив престола?

— Нет, не видел, господин.

— Так. Верно, значит. Палач!

— Слушаю, господин…

— Был в диванхане Мусулманкул?

— Нет, господин. Этого человека там не было.

— Так… А он-то и поднял смуту. Гляди, он осторожнее змеи. Удастся дело — он выползет на свет, не удастся — останется в тени.

Юсуп умолк; мысли текли вяло и не было сил говорить: все в нем будто оцепенело. Но вот зашуршали полы парчовой одежды маргеланского бека, и Юсуп от этого негромкого звука очнулся. Пришел в себя. Снова почувствовал на себе полный злой радости взгляд бека. Собрал воедино расслабленную волю. "Что ж, видно, судьба такая… Никто от судьбы своей не уйдет". Юсуп поднял голову.

— Так ты говоришь, палач, что указ этот получил из собственных рук Шералы-хана?

— Точно так, господин.

— Что ж, ладно… Я доверял ему. Мое доверие, добро, которое я сделал для него, падут на его голову. Руки, убивающие меня, скоро расправятся и с ним.

— Господин… Мне велено возвращаться как можно скорей… — забормотал палач.

Юсуп, высоко вздернув брови, слегка кивнул головой.

— Хорошо. Если хочешь вернуться поскорей — возвращайся. Чем ты виноват, ты делаешь свое дело. Ладно… я хочу совершить намаз. Подожди, пока я кончу молиться. А не хватит терпения дожидаться, соверши казнь тогда, когда я поверну голову вправо… Сделай именно так.

— Слушаюсь, господин…

Юсуп пошел было, но бек преградил ему дорогу.

— Во двор не выходить, повелитель!

— Я хочу взглянуть на солнце в последний раз, не препятствуй мне, если ты не глупец. Я хочу совершить омовение, не препятствуй, если ты не вероотступник, — отвечал Юсуп, не глядя на него.

Пройдя мимо мрачных стражников, Юсуп спустился с балкона по скрипучей деревянной лестнице. Все чужое и все чужие. Человек двадцать вооруженных сарбазов, разделившись на две кучки, о чем-то оживленно переговаривались. Завидев Юсупа, удивленно замолчали и воззрились на него. Юсуп признал одного сотника из Джар-Мазара.

— Ассалам алейкум, — негромко приветствовал воинов Юсуп, и они нестройно ответили ему, и каждый склонился, почтительно сложив руки на груди.

Юсуп совершил омовение под большим чинаром. Миршабы сторожили его. День кончался, и в предвечерней тишине хорошо было слышно, как трепещет крыльями птаха, перелетая с ветки на ветку. Дневной жар еще чувствовался в воздухе. Юсуп повернулся в сторону Мекки. Солнце опускалось к верхушкам огромных тополей, что росли по ту сторону крепостной стены.

— Миршаб, — позвал Юсуп.

Один из стражников поспешно наклонился к нему.

— Скажи палачу… Пусть придет в сад… Мне хочется совершить намаз здесь, на зеленой траве.

— Хорошо, господин.

Юсуп не стал просить, чтобы ему принесли молитвенный коврик. Обошел сад, потом снял с себя широкий кушак и разостлал его на траве.

Молитвы он знал, но молился не часто — не привык. И никогда не чувствовал себя грешником из-за того, что забывал о намазе. Но теперь, перед лицом смерти, готовясь уйти в иной мир и предстать перед богом, вспомнил он о намазе…

Туман стоял в голове. Опустившись на колени, он думал, думал, но ясности в мыслях не было, нет, не было. Зачем явился он в орду? Что хотел совершить? И что успел совершить? Что не успел? Кому он мешал? Кого обидел? Почему вокруг него так много оказалось врагов? Почему?.. Если он притеснял кого, то ведь не ради себя самого — ради общей пользы, общего блага… Он хотел оградить государство от врагов, объединить его. Юсуп вдруг почувствовал облегчение. Нет, не из-за того гибнет он, что плох, что ошибался. Нет… Он сам утешал себя, готовясь к смерти. И снова вспомнился ему тот самый сон. Сбылся он, сбылся. Все вышло так, как сам Юсуп разгадывал. И даже… даже то, что не успел он тогда сон досмотреть, пробудился нежданно… Вспомнилось ему и родное кочевье, великие горы в их вечной красоте. Зеленые луговины, запах трав и цветов… Мать, давно умершая мать, встала вдруг перед глазами, как живая. Не заплакать бы… пропадет молитвенное омовение. Во время молитвы плакать нельзя…

Конец. Кончена игра. Кончены мучения.

— Именем бога милостивого, милосердного… Велик бог, велик бог, велик бог…

Юсуп низко склонил голову. Близко позади него зашелестела трава — будто змея подползала. Но он знал, что это за шелест, знал, кто подходит к нему. Дрожь пронизала все тело, только сердце билось спокойно, подчиняясь твердому разуму и могучей воле.

…Абиль опоздал. Подскакав к воротам крепости, привстал он в стременах. Потемневший от пота конь пошатнулся.

— Аталык! Ты здесь, аталык? — закричал Абиль, что было силы.

Палач сидел на земле возле обезглавленного тела Юсупа, ждал, пока перестанет течь кровь, которую сам он выпустил из жил. Сидел, пьяный от запаха этой крови, и глаза у него покраснели, а плечи были вяло опущены. Равнодушно глянул он в ту сторону, откуда донесся зов.

5

Мир и согласие покинули орду. Юсуп был той силой, на которой держалось единство. После его смерти начались междоусобицы — каждый из беков, особенно кто чувствовал себя посамостоятельней, тянул в свою сторону и вооружал против всех других. Шералы-хан, уничтожив аталыка, почувствовал себя истинным властителем и сам решал государственные дела, но ни у него, ни у нового минбаши — Шады — не хватало сил покончить с раздорами. Мусулманкулу отдали бекство в Шариханском вилайете. Мусулманкулу этого было мало. Он понимал, что после гибели Юсупа не осталось в ханстве никого, кто мог бы по-настоящему противостоять ему, и выказал открытое неповиновение. Чего не хватало Мусулманкулу? Титула минбаши, конечно! Хитрец Шады отлично понимал это. Тайно послал он палача в Шарихан, но палач не нашел Мусулманкула в Шарихане: тот успел бежать в Междуречье. Шады с большим войском двинулся походом на Мусулманкула. Враги встретились между Чустом и Тюре-Коргоном. Мусулманкул наголову разбил войско Шады, самого минбаши взял в плен, снял ему голову с плеч, положил ее в мешок и, приторочив этот мешок к седлу своего коня, пошел на Коканд. Беки всех вилайетов поддерживали Мусулманкула. Он занял столицу и, не утруждая себя поисками в шариате подходящих обоснований, принял титул минбаши. Шералы-хан до дрожи боялся этого человека — чуть прихрамывающего, сурового на вид, скрытного и подозрительного.

Борьба за престол на этом не кончилась. Весной того же 1845 года, воспользовавшись тем, что Мусулманкула не было в столице, на Коканд напал бек Исфаринского вилайета Сатыбалды-датха. Он убил Шералы и провозгласил ханом Мурад-бека, младшего сына Алым-хана.

Мурад-бек носил корону всего одиннадцать дней. Мусулманкул со своим хорошо подготовленным, сильным войском в мгновение ока разделался с поспешно сколоченными отрядами Мурад-бека и, вновь войдя в Коканд, поднял на ханском войлоке Кудаяра, четырнадцатилетнего сына Шералы.

У Шералы были и совершеннолетние дети, но Мусулманкул не случайно выбрал Кудаяра. С совершеннолетним ханом Мусулманкулу пришлось бы делить власть, к тому же такой хан легко мог попасть под влияние кого-нибудь другого. А если хан еще совсем мальчик, вся полнота власти в государстве принадлежит аталыку. Осторожный Мусулманкул сумел уничтожить впоследствии всех других царевичей. Спасся один лишь Мала-бек, бежавший в Бухару.

6

Та же орда. Со стороны посмотреть — все мирно и спокойно. Мудрым — послушание, старикам — почет. Благочестие, скромность. Но за всем этим кроются злые страсти, в любезной улыбке обнажаются зубы, готовые при первом удобном случае укусить.

Мусулманкул-минбаши затеял игру в ордо, старинную киргизскую игру. Беки и простые воины поделены на две дружины, отсчитано пятнадцать горстей альчиков[36]. Игра идет вовсю. Во главе одной дружины молодой хан, во главе другой — сын Мусулманкула Абдурахман-мирза[37]. Оба своевольные, избалованные. Каждому игроку полагается по правилам игры сделать три удара, но и молодой хан, и мирза бьют, сколько захотят, бьют, пока не вышибут альчик с кона. К этому все привыкли, спускают молодым баловням орды их нарушения с улыбкой. Только одному человеку это, видно, крепко не нравится. Он стоит в стороне, кочевник с загрубевшим от горного ветра лицом, с поседевшей уже бородой, огромный и сильный человек, и смотрит на игру неодобрительно. Какая же это игра, ежели участники ее неравноправны!

Альчиков на кону оставалось немного. Молодой хан, приноравливаясь для удара, покручивая в руке биту, пошел к черте. По правилам бить полагалось так: ступить левой ногой на черту, правую ногу установить так, чтобы носком ее коснуться левой, согнуть колени, левую руку отвести за спину. Хан снова поступил не по правилам, решительно перешагнув черту.

— Бей! — подбадривали его льстецы.

Но тут громадина кочевник не выдержал. Ступая неуклюже, но быстро, подошел он к молодому человеку.

— Погоди-ка, парень…

Сильной рукой ухватил он хана за левую ногу. Потянул назад, к черте.

— Вот… Вот как надо стоять… В игре все равны, а кто этого не признает, пускай не играет.

Молодой хан покраснел, закусил губу. Все замолчали и, вытянув шеи, уставились на великана в огромной шапке. А тот как ни в чем не бывало пошел на свое место.

— Это твой дядя, сын мой, — сощурившись, сказал хану Мусулманкул. — Такие, как он, привыкли говорить правду прямо в глаза кому угодно, хоть хану, хоть аталыку.

Хан промолчал. Он был обижен: до сих пор никто его ни в чем не упрекал, разве что сам Мусулманкул. Ударить по альчику как следует не смог, растерялся. Кругом зашептались. Задор в игре погас.

На другой день Мусулманкул пригласил кочевника к себе, усадил, поблагодарил его.

— Алмамбет-аке, вы вчера снова поддержали меня. Это иной раз необходимо.

Алмамбет не понял:

— Когда это?

— А во время игры! Дело, конечно, не в мальчишке. Есть у нас такие, кто, прикрываясь его ханским титулом, норовят вступить со мной в спор за власть. Поступок ваш был как нельзя более кстати. Вы не только ему одному, вы всем им дали подножку! — Мусулманкул не скрывал своей радости.

— Откуда мне было все это знать! — отмахнулся Алмамбет широкой, как лопата, ладонью. — Я видел, что мальчишка бьет неправильно, нарушает, значит…

— Как бы оно ни было, Алмамбет-аке, урок они получили. Сразу носы повесили! В альчики мальчишка, может, плохо играл бы, так не беда, а в делах государственных мы ему своевольничать не позволим… Он не слишком умен. Будь он поумней, я с ним иной раз и посоветовался бы о делах государственной важности… К тому же с недавних пор из его рукавов то и дело высовываются чьи-то чужие руки.

Алмамбет на все слова Мусулманкула только головой кивал, — он далек был от дел орды, не разбирался в государственных хитростях, да и не хотел разбираться. Мусулманкул же говорил медленно, раздумчиво, но на лице у него застыло мстительное выражение.

Потомки Алтынбешика издавна роднились с горцами-кочевниками через сватовство, но беки внутренних кипчаков шли дальше: не только через сватовство роднились, а и обменивались детьми, — ради единения, ради большей прочности межродовых уз. В свое время и Мусулманкула отвезли прямо в колыбели, водрузив ее на спину коня, к матери Алмамбета на воспитание. Мусулманкул и Алмамбет были молочные братья, к кипчакам Мусулманкул вернулся уже после своего совершеннолетня. Но кочевники продолжали считать его своим, а он, по долгу почитания материнского молока, уважал и помнил свою кочевую приемную родню. Приехавшего в Коканд Алмамбета встретил радушно, не кичился перед ним своим положением, усаживал чуть ли не во главе всей кокандской знати, называл братом. Как мог простодушный житель гор не радоваться этому? Он и радовался, и гордился. Особенно приятно было ему видеть и понимать, что его молочный брат знает свой народ и его обычаи, что он сам блюдет эти обычаи, что он ласков и обходителен, умен и прозорлив, — настоящая, как ему думалось, опора и защита народная.

Мусулманкул крепко держал орду. Большое значение придавал военной силе, а войско набирал в основном из числа преданных ему кочевников. Держал кипчакские отряды в Коканде, Маргелане, Намангане, Ташкенте. Оставил в Андижане Алымбека-датху, а в Намангане — Кедейбая, но в прочие вилайеты назначил своих кипчаков. Недавно выдал свою дочь за Кудаяра и, получив тем самым на хана отцовские права, укрепился еще больше. Но Кудаяру он не верит. Неумен Кудаяр, совсем неумен, и душа у него бабья. На власть Мусулманкула он не посягает, но почему? Из-за слабоволия своего, а слабоволие это Мусулманкулу не только полезно, но и вредно. Опасно. Как идет хан сейчас за Мусулманкулом, так же может он пойти и за кем-нибудь другим. За смутьяном, заговорщиком, подстрекателем. И потому аталык держит хана в железных, безжалостных руках. На людях он с ним ласков, почтителен, а наедине ругает его почем зря, не спускает ему ни малейшего промаха. Денег не дает ни полушки — с деньгами хан может найти себе друзей. Разговоров с незнакомцами, с людьми подозрительными аталык не разрешает, к решению дел государственных хана не привлекает. И все же в последнее время возле Кудаяра начали понемногу со бираться недовольные. Заговорщики. Пока что они не опасны, Мусулманкул просто имеет их в виду. Но враг не может не совершать враждебных поступков. И где-то в глубине сердца у Мусулманкула появился страх.

— Брат, есть ли у вас крепкие джигиты, на которых можно было бы положиться? — спросил он Алмамбета.

Алмамбет понял вопрос по-своему: крепкий для него значит лишь сильный телесно, и он, не задумываясь, дал ответ:

— Нет… Прошлой весной один парень похвалялся, что поднимет тот камень, на котором я мерил свою силу, — у начала Курпильдек-сая, помнишь? — он снял свою огромную шапку и почесал бритую голову с видом лихим и молодцеватым. — Куда там поднять — даже с места сдвинуть не мог! Да… Кроме твоего брата, пока этот камень никто не поднимал.

Мусулманкул улыбнулся.

— Чего смеешься? Я тебе правду говорю, люди видели.

Мусулманкул не стал ему возражать и заговорил о другом.

— А много ли джигитов тянется сейчас к делам воинским?

— Да найдется, наверно, немало, — как-то неохотно отвечал Алмамбет. — Но кумыса и мяса у нас нынче вдоволь, кому она особенно нужна, воинская-то служба?

— Так, говоришь, — нахмурил брови Мусулманкул, — кумыс, мясо… Возлежите на кошмах, пируете беспечно, а мечи ваши давно заржавели. А ежели налетит черной бурей вражеское войско, отберет у вас и блюда с мясом, и бурдюки с кумысом? Тогда что?

Алмамбет широко раскрыл глаза.

— Откуда налетит? Кто? У нас есть хан, у хана — ты, аталык, наш родич. Кого нам опасаться, откуда возьмется это черное войско?

— А вдруг его пошлет сам хан?

Алмамбет растерялся.

— Зачем? Он получает нашу дань исправно… налогом облагает…

Не о чем было больше говорить с ним. Мусулманкул обернулся к двери, хлопнул в ладоши и встал. Тотчас появился высокий, вооруженный мечом кипчак.

— Что прикажет повелитель?

— Казначея ко мне!

Прижимая руки к груди, джигит попятился к двери. Минбаши с улыбкой посмотрел на Алмамбета.

— Береженого бог бережет, брат. Удалите ржавчину со своих мечей!

Алмамбет и тут не понял, что аталык говорит о подготовке к кровавому делу.

— Стоит о камень поточить, ржавчина и сойдет… — начал было он, по аталык нетерпеливо перебил его:

— Ржавчину с меча смывает кровь!..

Ханская казна. Золото, серебро… слитки величиной с кулак, с лошадиную голову. Жемчуг со дна синего Хиндустанского моря. Кораллы. Драгоценные камни… одни горят, как звезды, другие мерцают тихими светильниками, третьи вспыхивают искрами, словно высеченными кресалом из кремня. Лежат они в темноте, в укромном месте, отдавая свой свет лишь один другому, и кажется, что здесь занимается рассвет.

Кудаяр-хан в длинном чапане из красной дорогой ткани, в синей чалме, ходит осторожными и неслышными шагами; дух занялся у него при виде золота и драгоценностей. По правую руку от хана мрачной тенью движется Мусулманкул, по левую руку вышагивает Алмамбет. Казначей — старенький, сгорбленный, весь седой, — склонив набок лысую голову и стараясь повыше поднять свечу, которую он держит в руке, без умолку рассказывает истории о доверенных ему драгоценностях: какой камень добыт в походе, какой получен в дань, какой подарен таким-то или таким-то беком. Алмамбет на все смотрит внимательно, слушает, удивляется, кивает.

— Брат, ваш племянник хан не хочет, чтобы вы ушли отсюда с пустыми руками, — обратился к Алмам-бету Мусулманкул.

Кудаяр посмотрел на аталыка удивленно. Аталык чуть сдвинул брови — и хан удержал готовое сорваться с уст слово.

— А… спасибо… — поспешил поблагодарить Алмамбет.

Мусулманкул улыбнулся, исподтишка наблюдая за Алмамбетом. Тот взял в руки фигурку идола — изваяние из чистого золота высотою пяди в полторы, подержал, подбросил вверх, поймал и потом лишь начал разглядывать пристально, удивленно. Осторожно поставил на место.

— На человека похожа, а? — сказал он.

Мусулманкул покачал головой.

— Не в том дело, что она похожа на человека, дело в ее ценности. Эмир Тимур привез ее из Хиндустана. Это буддийское божество. Но и не в том главное. Главное, что это богатство, счастье…

Алмамбет восхищенно прищелкнул языком. Казначей затаил дыхание — как бы не взял кочевник себе драгоценного идола. Но Алмамбет поставил идола на место: что с пим делать в горах — и не съесть, и верхом не сесть, как говорится. Казначей вздохнул облегченно.

Вошли в оружейную, осмотрели ружья, мечи с серебряными рукоятями, тонкие, отливающие синевой закаленного металла кольчуги. Мусулманкул хмуро, недовольно глянул на брата.

— Видал русские ружья? Меткие — положи человеку яблоко на голову, стреляй, яблоко собьешь, а человека не заденешь!

— Да ну! — удивился Алмамбет. — Яблоко, значит, собьешь с головы у человека?

— Конечно. А надо, так попадешь тому человеку прямо в глаз… и косуле в глаз попадешь…

Алмамбет пожал широкими плечами.

— Мы косуль силками ловим. Ружейными выстрелами их так перепугаешь, что они разбегутся невесть куда.

И он зашагал дальше. Мусулманкул только головой ему вслед покачал.

Но в следующей кладовой загорелись у Алмамбета глаза. Здесь хранились груды богатых тканей — парча, бархат, разноцветные китайские шелка. Русская юфть. Куньи и собольи меха, шкуры тигров, медведей. Полосатые кашгарские халаты, персидские, бухарские ковры.

Алмамбет долго, внимательно разглядывал кашгарские халаты, каждый щупал рукой. Они его заворожили.

— Берите, дядя! — подбодрил Алмамбета Кудаяр.

Мусулманкул стиснул зубы, сощурился. Алмамбет этого не заметил и, когда хан сказал "берите", принялся с помощью казначея натягивать полосатый халат на себя. Натянул один рукав, сунул руку в другой… халат с треском разорвался по шву. Алмамбет и казначей молча смотрели друг на друга, не зная, что делать. Потом казначей спохватился, подал еще один халат, накинул Алмамбету на плечи поверх порванного.

Убери! — приказал Мусулманкул.

Казначей в смертельном испуге сдернул с Алмамбета халат, согнулся подобострастно перед аталыком.

Алмамбет растерянно теребил жиденькую черную бородку.

— У хана слово одно. Если из всего этого несметного богатства вам пришлась по сердцу тряпка, да и та на вас не налезла, значит, не судил вам аллах никакого подарка из нашей казны!

Больше не приглашал Мусулманкул молочного брата к себе в покои. И на приемы дворцовые не звал. Только в тот день, когда Алмамбет собрался уезжать, аталык уделил ему немного времени — из вежливости, чтобы не нарушать обычай.

Мусулманкул был не в духе, долго не поднимал голову, потом сказал с притворным сожалением:

— Брат, хотел я вас назначить беком в Наманган, но другие со мной не соглашаются. Ваш брат простой человек, говорят, где ему народом управлять, добро бы о самом себе позаботиться. Смеются при этом, — Мусулманкул бросил на Алмамбета испытующий, быстрый взгляд. — Что поделаешь… Так они говорят…

Алмамбет махнул рукой.

— Не мучь ты меня! Не могу я быть беком в Намангане, не хочу, чтобы кусали меня там комары да блохи. Отдай эту должность тому, кто ее добивается.

Мусулманкул и не думал назначать Алмамбета беком в Наманган и ни с кем об этом не советовался. Просто хотелось ему заронить искру тщеславия в душу простосердечного горца, хотелось, чтобы испытывал тот страдания при мысли об утраченной возможности. Искренний ответ Алмамбета разозлил аталыка.

— Ладно, брат, тогда я вас назначаю бием[38].

— Над нашим родом? — спросил Алмамбет.

— Нет, — рассмеялся Мусулманкул. — Бием над вами, над вашей собственной головой!

Алмамбет не понял:

— Как это?

— А так! — Мусулманкул уже не скрывал откровенной злости. — Вы можете быть хозяином только самому себе!

Алмамбет никогда больше не приезжал в орду. Прозвище "сам себе бий" пристало с тех пор к нему, но он на прозвище не обижался, а жил себе, как и прежде, сеял кукурузу у Курпильдек-сая да ловил косуль, когда нужно было мясо для котла…


…Неспокойное лето 1853 года.

Буйно поднялись травы в то лето — в рост коня. Народ спешил откочевать на горные пастбища, когда дошли из Коканда слухи о новой смуте. Жадно, настороженно ловили люди эти слухи. Аилы снимались с мест, двигались кочевки все выше, все ближе к снежным вершинам гор.

Алмамбет тоже откочевал на летовку. До слухов ему и дела будто не было; как-то раз, когда он, вдоволь напившись кумыса и велев поднять с одной стороны кошмы на юрте, чтобы продувало ветерком, спал в холодке, явился к нему незнакомец. Поднял Алмамбета, увел в сторонку и принялся что-то шептать ему на ухо.

— Куда? — спросил Алмамбет.

Незнакомец глазами показал в сторону гор.

— Когда он прибыл? Один?

Незнакомец замялся было, потом ответил:

— Не один…

Никому не сказав ни слова, Алмамбет уехал один на Ойнок-Таш.

Спешиваться он там не стал; держа в руке сложенную вдвое плеть, оглядывал окрестность. Вровень со спиной коня торчал жесткий купырь, цвел белый горец, терпко пахла ярко-малиновая смолка. Пчелы гудели над разнотравьем, быстрыми темными точечками мелькали с цветка на цветок в поисках меда. На вершине полузасохшей арчи [39] размеренно и тоскливо куковала кукушка. Ниже по склону кудрявились заросли орешника. Серебрились по саям ручьи, горы были подернуты дымкой, а небо над ними раскинулось синим шелком. Ни души. Безмерна, бесконечна простая тишина природы…

Но вот вздернул голову, навострил уши усталый конь: из ближайшего распадка послышался шорох, потом приглушенный говор. Закачались верхушки купыря. Алмамбет потянул за повод, повернул копя в ту сторону. Из зарослей вынырнули два рослых джигита. У обоих в руках по ружью, оба опоясаны мечами. Поздоровались по кочевому обычаю:

— Цел ли, благополучен ли ваш скот?

Алмамбет молча кивнул.

— Сюда пожалуйте… — один из джигитов показал куда.

Подъехали ко входу в пещеру. Человек двадцать вооруженных джигитов поднялись приветствовать Алмамбета.

Алмамбет спешился. Решительно подошел к темному отверстию входа. Кто-то из-за его спины сказал:

— Бек, он прибыл…

Алмамбет вошел, поздоровался. В глубине пещеры сидел на прикрытой подстилкой охапке травы какой-то человек в мерлушковой шапке, в старом чапане. Сидел он, скрестив ноги, угрюмо опустив голову, и похож был, как показалось Алмамбету, на странствующего торговца. Нехотя и негромко поздоровался он в ответ; Алмамбет по голосу не признал его, а разглядеть в темноте как следует не мог.

— Мусулманкула нету? — спросил Алмамбет.

Никто ему не ответил, но все повернулись к сидящему, а тот, не поднимая головы, не глядя, сказал:

— Не узнаешь?

Алмамбет вздрогнул:

— Ты?!

Пожав Мусулманкулу руку, сел Алмамбет наземь, и в пещере сразу стало светло: стоя, горец своими широченными плечами загораживал вход, не пропуская в пещеру дневной свет. Теперь Алмамбет ясно видел лицо Мусулманкула, осунувшееся и горестное, с горящими, беспокойными глазами.

Не зная, с чего начать разговор, сидели они оба как в воду опущенные.

— Вот мы и прибыли в ваш аил, Алмамбет-аке! — сказал наконец Мусулманкул и с трудом выдавил на лице улыбку.

Алмамбет откликнулся:

— Ничего, братец, что ж… вот и ладно, что приехал… Земля тебе знакомая, люди тоже.

Мусулманкулу в словах его послышалась насмешка, она больно кольнула сердце. Он-то надеялся, что молочный брат посочувствует, приободрит: "Ничего, мол, поглядим еще! Куда только не ступало копыто киргизского коня, где только не сверкали киргизские мечи! Не угнаться за нами сартам в их черных халатах!" Мусулманкул обиженно замолк, а Алмамбету и без того слова не шли на язык. Неуклюже поднялся он со своего места.

— Ладно… пойду я…

Глаза у Мусулманкула чуть на лоб не выскочили. Во времена своего могущества он при такой оказии тотчас велел бы кликнуть палача, но теперь не тут-то было! Теперь он только и мог, что буркнуть, закусив с досады губу:

— Сам себе бий сам собой и распоряжается!

Сморщился, прилег наземь и пустил вслед выходящему из пещеры Алмамбету грубое ругательство, но тот и не слыхал.

Алмамбет вернулся домой. Долго сидел, ссутулив широкую спину. Думал. Что делать, он не знал. В конце концов велел позвать своего весьма сообразительного родственника Абиля.

Назавтра с утра явился Абиль вместе с Бекназаром — еще совсем юнцом. Абилю уже близилось к сорока; он утратил молодую подвижность и стройность, раздался вширь, отпустил бороду и усы. В юрту вошел степенно, не спеша уселся, расспросил хозяина о здоровье, о том о сем и только после этого обратился к Алмамбету со словами:

— Дядя, вы не слыхали, что аталык прибыл в наши края? Что он бежал из Коканда?

Алмамбет ответил угрюмо:

— Явился. Я потому и велел тебя позвать…

У Абиля загорелись глаза.

— Где он?

— В Ойнок-Таше… Что нам делать?

— Вы у него были?

Алмамбет кивнул.

— Говорили с ним?

— О чем мне с ним разговаривать?

Абиль досадливо хлопнул себя ладонью по ноге.

Они с Алмамбетом двоюродные братья. Наградил бог Алмамбета силой, что у верблюда, да только сила эта ему вроде и ни к чему. Правда, унес он когда-то огромный валун с горного склона на обочину дороги у Курпильдек-сая, — освободил место для пашни. Кроме Алмамбета никто не в силах даже сдвинуть этот валун, аксакал гордится своим поступком, как самым важным делом, и при удобном случае не преминет о том сказать. Властолюбием Алмамбет и смолоду не отличался, а теперь, когда уж стал пожилым, довольствуется той необременительной властью, какую имеет на пирах чарабаши — "начальник блюда", распределяющий мясо между гостями. Абиль совсем не такой, он настоящий бий. Похоронив аталыка Юсупа в Джар-Мазаре, Абиль собрал свою дружину и ушел вместе с нею из орды. Он сумел потом поднять кочевников, чтобы отомстить за Юсупа и продолжать самому его дело, но ничего путного из этого не вышло: датхой назначили Коджомурата, в Наманган послали беком Кедейбая, а войско кочевников распалось. Абиль знал, что Мусулманкул, им названный родич, оттого и перестал открыто ссориться с ордой. Но зло против Мусулманкула таил, ибо считал его виновником гибели Юсупа, — никто другой в орде не мог бы довести дело до конца, не справился бы с Юсупом. Ни разу не ездил Абиль к Мусулманкулу, а среди кочевников Абиля почитали не меньше, чем датху.

— Брат, как же нам быть, — Абиль скорее думал вслух, чем ждал ответа от Алмамбета. — Что ни говори, он нам молочный брат. Он рассчитывает на нашу родственную помощь, хочет спрятаться за нашими спинами.

— Но как мы можем его спрятать? — беспомощно сказал Алмамбет. — Это не какой-нибудь одинокий бедняк, это же сам Мусулманкул…

— Надо съездить к нему, потолковать. Как он сбежал и почему… А там подумаем, что делать.

К полудню они были уже возле Ойнок-Таша. Везли с собой кумыс и приготовленного молодого барашка. Алмамбета Абиль пропустил вперед.

Над входом в пещеру подымался тонкий синеватый дымок.

— Здесь он…

Подхлестнули коней. Джигиты Мусулманкула, которые заняты были, как видно, сборами в путь, приостановились, внимательно глядя на подъезжающих. У самой цели Абиль вырвался вперед и первым приветствовал стоявшего у входа в пещеру Мусулманкула. Тот ответил настороженно, руку Абилю пожал с явной неохотой.

Абиль же не стал, как обычно, расспрашивать о здоровье и прочем; обведя глазами окрестность, сказал горестно:

— О злосчастье! Скрываться в пещере…

Прижал к сердцу правую руку, склонился перед Мусулманкулом, как бы уступая ему дорогу.

— Пожалуйте, бек-ага… Поднимемся повыше и посидим…

Мусулманкул радостно встрепенулся, бросил на Абиля признательный взгляд и согласно кивнул. Они двинулись вперед, следом потянулись джигиты.

Вышли на открытый холм. Абиль говорил без умолку.

— Бек-ага, земля, где вы провели свое детство, народ, который вскормил и воспитал вас, ничего не пожалеют. Народ наш живет привольно, спокойно, что имеет — не прячет, по тому, чего нет — не тужит и питается по милости бога. Наши ковры, наши мягкие подушки — это зеленые луга, усыпанные цветами. Взгляните — они прекраснее ковров и чище любой постели.

— Конечно, конечно! — отозвался Мусулманкул.

Абиль повел рукой.

— Присядем же здесь, бек-ага!

Алмамбет в разговор не вмешивался, но когда они расположились на траве, подошел и тяжело, как верблюд, опустился рядом.

Бекназар прислуживал, угадывая малейшее желание Абиля, бегал на носках, подавал, принимал. Принес в маленьком бурдючке родниковую воду, вставил в отверстие бурдючка кусок полого стебля купыря и поливал воду Мусулманкулу на руки, будто из кувшина.

Расстелил достархан, быстро разделал мясо барашка, голову, как положено, поднес Мусулманкулу. Ловко взбалтывал кумыс в огромном, точно вставший на дыбы медведь, бурдюке, наливал в чашки, разносил по старшинству.

Кумыс пили без конца. Ели мясо. Говорили долго и много. По временам разговор обрывался, и тогда все сидели и слушали голоса птиц, шелест колеблемых легким ветром трав. Потом снова говорили, но каждый был напряжен, каждый избегал упоминаний о Юсупе, о жизни его и о смерти, — это было единственное, что могло вконец испортить еще и не налаженные отношения. Мусулманкул понимал это, понимал и Абиль. Мало-помалу переходили они от пустых любезностей к вещам важным, сокровенным, — к тому, о чем и собирались поговорить.

Мусулманкул слушал вдумчиво, но все чаще поглядывал на расторопного Бекназара и вдруг протянул ему недопитую чашку с кумысом.

— Тебя Бекназаром, говоришь, зовут, свет мой? Отведай кумыс из чашки твоего незадачливого брата, — предложил он негромко.

Бекназар с готовностью подхватил чашку, выпил кумыс с довольным видом.

— Говорят, что лицо — зеркало души. У тебя, свет мой, чистое лицо, и душа, должно быть, чистая… Да будет долгой твоя жизнь, — голос Мусулманкула звучал хрипло и слабо, и не верилось, что это голос человека, привыкшего повелевать, а не просить. От выпитого кумыса Мусулманкул размяк. Горький вздох вырвался из его груди.

— Абиль! Бекназар! Почему вы не бывали у меня в Коканде? — спросил он.

Бекназар посмотрел на Абиля, Абиль — на Алмамбета, а тот, испытывая жестокую неловкость, сидел, понурившись, опустив саженные плечи.

— Правда, не бывали, бек-ата. И не потому, что не было у нас времени, не потому, что боялись, а потому, что повода не было… Мы не такие, чтобы старших не уважать.

Мусулманкул понял. Наклонил голову, потом быстро глянул на Алмамбета и надолго погрузился в размышления.

— Я всегда считал, что без пастуха отары не бывает… Не ошибался, значит… — сказал он наконец и вздохнул еще раз, готовясь приступить к рассказу о своих делах.

— На меня многие точили зубы. Вы, наверное, слыхали, что я поддержал, назначил беком в Наманган негодяя Мирзата. Когда я был в гостях у родственников в Междуречье, он собрал все тюре-коргонское воинство и неожиданно напал на меня. Схватил, связал и связанного привез в орду. А собачий сын Кудаяр, наслушавшись всяких лжецов, действовал с ним заодно. Спасибо, заступилась за меня Джаркын-аим, вызволила. Заговорщики лишили меня всего, что я имел, выгнали из Коканда и не велели туда нос показывать. Но я ведь тоже раб божий. Года не прошло — собрался я с силами, пошел на Коканд. Негодяя Мирзата повесил на городских воротах…

Алмамбет слушал, опустив голову. Абиль не сводил с Мусулманкула глаз. Тот продолжал, все чаще прерывая слова тяжелыми вздохами.

— Врага всегда берегись, не забывай о нем ни на миг. Враг есть враг. Но ежели врагом становится твой же родич, ты узнаешь об этом только тогда, когда стукнет он тебя колотушкой по голове. В прошлом году поднял на меня руку Нармамбет. Он сумел повести за собой не только ташкентское войско, но и конницу из Чимкента, Сайрама, Туркестана, Аулие-Ата. Я вышел ему навстречу с большим войском, со мной был и собачий сын Кудаяр. Ах, собака, сын собаки! Когда войска сошлись лицом к лицу, он, улучив время, воспользовавшись наступившей темнотой, перешел на сторону Нармамбета. Есть, оказывается, подлые псы и среди тех, кто носит ханское звание… Если бы войско узнало о его поступке, такая началась бы сумятица! Но я положился на свое счастье. Я никому ничего не сообщил и двинул на рассвете свои отряды против Нармамбета. Бог меня не оставил, своего верного раба. Разбил я войско Нармамбета в пух и прах. Нармамбет бежал, а подлый пес Кудаяр попал ко мне в руки. Съежившись, как вороватый кот, сидел он передо мной. Мне бы разделаться с ним тогда, освободить престол и позвать из Бухары бродягу Мала-бека! Ослепить бы подлого клятвопреступника, заточить его! Эх, глупая моя голова! Простил я его, ради Джаркын-аим простил, снова посадил на престол. И вот теперь моя доброта обернулась против меня же…

Замолк Мусулманкул и крепко прикусил губу. Молчали и другие. Нечего было сказать в утешение.

Восемь лет правления Мусулманкула для народа были тяжкими. Свои повеления осуществлял он с помощью палачей, действовал насилием, сжал всех в железный свой кулак. Ни с кем не считался. Больше других страдало оседлое население, жители городов, особенно те, кто занимался торговлей. Недовольство росло день ото дня. Беки, которые готовили заговор, умело направляли это недовольство против Мусулманкула. Беки Оро-Тюбе, Ходжента, Ташкента отказывались подчиняться Мусул-манкулу. Вскоре к ним присоединился бек Маргелана Утембай-кушбеги[40]. Кудаяр-хан снова перешел на сторону заговорщиков, хоть и тайно. Но настал наконец день, когда заговорщики выступили открыто. Предводительствуемые Касым-пансатом, ворвались они во дворец, и Мусулманкул вынужден был оттуда бежать после жестокой рукопашной схватки. Собрав остатки преданных ему кипчакских отрядов, он ушел из Коканда, пылая жаждой мести. Он привел своих кипчаков в Междуречье и бродил с ними по горам, искал опоры и поддержки у своих родичей-кочевников.

— Вай, Утембай!.. Вай, Нармамбет! — вскинул голову Мусулманкул. — Одного из вас я сделал правителем в Маргелане, другому отдал во власть Ташкент. Приласкал вас, когда были вы щенками, а когда стали взрослыми псами — на меня же набросились… Погодите, глупцы! — в неистовстве протянул он к сидящему возле него Алмамбету руки с растопыренными, дрожащими пальцами. — Погодите… погодите, безумцы! Всех вас повешу на воротах Коканда!

Алмамбет отпрянул в изумлении. Мусулманкул уже пришел в себя, опустил руки и, помолчав, проговорил устало:

— Сколько быстрых было коней — скакуном не стал ни один… Сколько близких было друзей — братом мне не стал ни один…

Все отчаяние беглеца вложил он в эти слова и продолжал:

— Хоть и не одна утроба породила нас, мы сосали молоко одной матери. Мало возле меня таких молодцов, как вы, мало… Я теперь как волк, который отгрыз себе лапу, чтобы освободиться из капкана.

Покрасневшими глазами глянул на Алмамбета.

— Этот наш брат побывал у меня, и спросил я его тогда, есть ли у него крепкие, надежные джигиты, а он отвечал, что сильнее его никого нет. Э-эх, что там говорить, завел я его в казну, чтобы взял он из нее богатство для себя и своего племени, а он уцепился за гнилой халат… Понял я тогда, что темный ты человек, брат, к жизни неприспособленный…

Алмамбет сидел с виноватым видом. Последние слова Мусулманкула, однако, задели его сильно.

— Вот ты говоришь, Мусулманкул… а ведь каждому свое. Деды наши учили нас, что от лишнего богатства только лишнее мученье, — загудел он. — Кем был Юсуп? И кем был ты сам?

Мусулманкулу дух перехватило — по самому больному месту резанули его эти слова. Ему подали чашку с кумысом, он не принял.

— Мы и так много выпили, — сказал он и ждал, что увертливый младший брат уладит дело, успокоит его. Но Абиль не успокаивал. Разговор оборвался, и всем стало тягостно и неловко.

Абилю сердце защемило от воспоминания о Юсупе. Хорошо, по-родственному тот относился к нему… И снова вспыхнула в нем злость против Мусулманкула, холодно смотрел он на беглого аталыка.

Мусулманкул тоже вспомнил Юсупа — на свой, правда, лад. "Не забыли они!" — тревожно стукнуло сердце. Он подался вперед.

— Несчастный брат наш Юсуп! Какого ума был человек, настоящий вожак. Но и его уничтожили эти проклятые в черных халатах.

Абиль больше не мог сдерживаться.

— Мы знаем, бек-ага. Плохо, когда огонь разгорается изнутри, еще хуже, когда свой становится чужим. Если бы один хорошо известный нам человек не вырыл Юсупу яму, не справились бы с ним придворные хитрецы. Знаем, бек-ага, все знаем!

Мусулманкул не нашелся, что ответить, не мог сообразить, как вывернуться. Молча смотрел на Абиля: "Не забыли они о его крови. А если не смогут забыть, то не смогут и простить". Потом он взял себя в руки. Разве можно терять самообладание, когда обвинение открыто бросают тебе в лицо? Чего ради? Разве так уж плохи его дела, разве удача навсегда покинула его, что он проявляет беспомощность? Мусулманкул начал приходить в ярость. Побледнел.

— Молочные братья мои, я прибыл к вам с надеждой на помощь и поддержку, — начал он. — Я не столь уж ослабел, могу вступить в борьбу, опираясь на свои собственные силы, но, братья мои, если правду сказать, мои кипчаки теперь не так едины, как раньше. Я говорил вам о Нармамбете, говорил об Утембае, вот почему вынужден я немного рассчитывать и на вас. Как-никак, я вам названый родич, не забывайте об этом, помогите мне воинской силой, поддержите меня…

Никто не отвечал. Молчание длилось несколько минут. Нарушил его Алмамбет.

— А что ты собираешься делать с этой воинской силой? — спросил он.

— Верну себе орду! Уничтожу черные халаты до последнего колена!

Алмамбет высказал, что думал:

— Прибыл ты — добро тебе пожаловать, Мусулманкул, но пора бы и успокоиться. Зачем понапрасну будоражить народ? У тебя в волосах седина, на что тебе орда? На что тебе власть? На что тебе богатство?

Мусулманкул вспыхнул:

— Ой, брат! Ой, темнота твоя! Я же сказал, что хочу уничтожить черные халаты!

Абиль, приподнявшись на колено, ответил ему резко, зло:

— Бек-ага, не задевайте нашего аксакала! Что бы там ни было, мы его ни на кого не променяем.

Мусулманкул уставился на Абиля.

— Бросьте. Из-за чего вы горячитесь? — вмешался Алмамбет. — Не будет по-твоему, Мусулманкул. Ты хочешь уничтожить тех, кто носит черные халаты, так не будет этого! Ну, станешь ты их убивать, ведь богатые и сильные среди них не будут сидеть сложа руки, они захотят уничтожить жителей гор. Каково-то придется простому народу, Мусулманкул, если попадет он между двух огней? Скажи, Мусулманкул, разве сарты чужой народ?

Мусулманкул:

— Враги они!

— Народ народу врагом не бывает! Враждуют те, кто стоит у власти, такие, как ты, Мусулманкул. Ты называешь их черными халатами, но в черные халаты одел их ты, Мусулманкул, да и прозвище дал тоже ты. Язык, обычаи, горе и радости у нас и у них одни.

Гневом загорелись узенькие глазки Мусулманкула, губы его дрожали. Никогда не слыхал он таких жестких слов. Вскочил, крикнул развалившимся там и сям на траве — в блаженном оцепенении от кумыса — своим джигитам:

— Ведите коней!

Всполошились джигиты. Мусулманкул одним броском кинул себя в седло, ткнул рукой в сторону ошарашенного Абиля.

— Прощайте! Думал я получить помощь от вас. Но если вы жалеете сартов в черных халатах, если вы перекинулись на их сторону… дороги наши разошлись! Только знайте, добрый брат, придет день — и я вернусь. Меч у меня обоюдоострый, если затупилась одна сторона, то другая еще не тронута…

Абиль отвечал смело:

— На Юсупе, значит, пробовали ваш меч? Но у наших мечей тоже наточены обе стороны!

Вороной аргамак взыгрывал, перебирая ногами, рвал повод из рук. Мусулманкул ударил коня в бока ногами.

— Будьте здоровы, герои!

— Прощай!

Вороной машистым ходом уносил Мусулманкула. Стаей галок понеслись за ним джигиты…

— Волком, стал… — тихо сказал Алмамбет и вздохнул.

7

…Запах крови стоял над Кокандом и Ташкентом, и вода в арыках текла, смешанная с кровью. Приспешники Кудаяр-хана голодными волками рыскали по улицам и любого кипчака убивали тут же, на месте, — только за то, что он кипчак.

И если трепещущая от страха жертва спрашивала: "За что, в чем моя вина?" — в ответ раздавалось одно только слово:

— Кипчак.

Со свистом разрезали воздух мечи, и падали наземь невинные головы…

К первым заморозкам поздней осени Мусулманкул собрал из преданных ему кипчаков войско тысяч в пятнадцать. Прикрываясь именем хана, придворные хитрецы натравливали против всех кипчаков простой народ, больше всего страдавший во времена владычества Мусулманкула. Издан был ханский указ, разрешающий безнаказанно убивать любого кипчака на месте и присваивать столь же безнаказанно имущество убитого. Около шестидесяти тысяч любителей поживиться чужим добром собрались под ханские знамена и двинулись, будто стая саранчи, на исконные кипчакские земли — в Междуречье. Нармамбет-датха и Утембай-кушбеги, столь рьяно помогавшие хану изгнать из Коканда Мусулманкула, теперь, в тяжелые для всех кипчаков времена, оказались в ужасном положении.

На чьей стороне справедливость? Никто не знал. Кочевые племена не могли противостоять кровавому половодью. Они не пришли на помощь кипчакам, своим соседям, но не приняли и сторону хана, восседавшего на троне. Береженого бог бережет: кочевники, заботясь о собственной безопасности, были настороже и чутко следили за ходом событий.



Мусулманкул по своему обыкновению напал первым. Он и на этот раз полагался на свою удачу, на присущие кипчакам отчаянную отвагу и дикий напор.

Готовясь к битве, кипчаки оделись в красное, — это был их цвет, цвет мужества и храбрости. В те времена носить одежды красного цвета имели право одни лишь кипчаки. У горцев носили халаты из красной парчи и красные шапки только самые знатные, остальные одевались кто во что горазд. Оседлые люди, — их называли сартами, — шили себе черные халаты.

Гордые кипчакские беки шли теперь на смертный бой. Неудержимый гнев и жажда мести кипели в горячих сердцах.

Ханское войско рассыпалось по невысоким увалам. И вдруг с восточной стороны, из-за холма, хлынула лавина кипчаков, — будто ожило и двинулось вперед поле красных маков, освещенных восходящим солнцем. Дрогнула темная туча ханского войска. Загремели барабаны, схватились за оружие и конные, и пешие. А красная лавина надвигалась неумолимо, неумолкаемый громкий крик несся вместе с нею, и дрожала от топота земля. Отборные отряды сипаев еле успели грудью встретить врага. В шуме и звоне оружия сшиблись два войска и застыли на короткое мгновение. По обычаю, битва должна была начаться поединком двух батыров. Но кипчаки, готовые зубами рвать врагов, ринулись снова всем скопом. Началась жестокая, беспощадная рукопашная схватка.

Красное пламя пожара в черном осеннем лесу… Взметнулась стихия битвы.

Судьба на кону. На кону жизнь. Кто будет повержен? Кто победит? На одном крыле верх одерживают воины, одетые в красное, на другом — в черное. Одни берут натиском, другие — числом. Судьба на кону. На кону жизнь.

Валились убитые наземь, как подкошенные. Обе стороны несли большой урон, но не было, казалось, числа ханскому войску, а ряды кипчаков заметно поредели, — так все слабее и ниже становятся языки пламени, встретившись с водой…

Кипчаки потеряли в сражении более пяти тысяч человек. Кудаяр-хан лишился около десяти тысяч отборного войска. Мусулманкул отступил в сторону гор.

По залитому кровью полю битвы носились жадные грабители, догола обирали мертвых, срывали с них оружие и одежду. А назавтра обрушился жестокий набег на оставшиеся беззащитными селения кипчаков. Кровью и дымом запахло над селениями, и скоро осталось там, как говорит присловье, из твердого — одни лишь камни очагов, из мягкого — зола.

Горело сердце у Мусулманкула, как узнал он о набеге. А что делать? Что? Он растерял силы, и нужно было вновь собирать их, но когда? Где взять время? Мусулманкул повернул назад. Шел с остатками своего войска по ночам, а затем сдался Утембаю-кушбеги и Нармамбету-датхе:

— В чем вина беззащитного народа? Родичи мои, если слушаются вас проклятые собаки, остановите грабеж и насилие. Вот я сам пришел к вам. Кто хочет сводить счеты, пускай сводит их со мной. Не склонил я голову перед своею судьбой, но склоняю ее перед судьбами вдов и сирот. Покарайте меня, убейте меня вы сами. Мужественному смерть не страшна. Об одном лишь прошу вас — не отдавайте меня в лапы проклятому псу. У нас с вами одна кровь. Если выдадите вы меня, пойдет о вас худая слава, пятно будет на вашей чести. Убейте меня сами. Скажите, что наказали меня, убили, пусть успокоятся черные халаты на этом и дадут покой ни в чем не повинному народу… А если… если не убьете меня, братья мои, объединяйтесь, пусть один из вас указывает путь, пусть другой возглавит войско, — попытайтесь спасти кипчаков. Я не стану вам поперек дороги, клянусь. Можете накалить лезвие кетменя и поднести его к моим глазам. Я не закрою их, пусть они лопнут у меня. Тогда и вы успокоитесь, и я тоже. Отвезите меня потом в горы, оставьте меня в лачуге у какой-нибудь одинокой вдовы-старухи. Черные халаты тому виной, я ли, вы ли, но только страшные беды обрушились на кипчаков. Если трудно вам придется, братья мои, если не найдете выхода, приходите ко мне за советом, не гордитесь. Надо нам, братья, вместе подумать о том, как сделать, чтобы не перевелся род кипчаков. Я все сказал…

Они же думали о том, что если выдадут Кудаяру его врага, — смилостивится хан, остановит резню.


Вчерашний грозный повелитель государства стоял обнаженный до пояса и закованный в цепи на высоком деревянном помосте посреди кокандского базара.

Торговли нет, но базарная площадь полна народу. Колышется плотная толпа, блестят на солнце потные загорелые лица. Кое-кто, как видно, попал сюда случайно: эти люди, которых привели на базар повседневные заботы, немало дивятся происходящему, слушают, широко раскрыв глаза и рты, но в разговоры не вмешиваются. Есть и другие, пришедшие на площадь будто по какому торжественному поводу: они не спеша прохаживаются в чистых белых рубашках, в черных халатах, подпоясанных новыми платками, в синих чалмах. Лица у них довольные, глаза блестят, они громко переговариваются. Есть и третьи — те, которых затянул с собою на площадь людской поток; они стоят и смотрят просто потому, что выбраться из толпы и уйти почти невозможно.

— Что будет-то?.

— Казнят его…

— Увидим, что будет. Может, помилует святейший хан.

Один из участников разговора покачал головой:

— Ты, Салимбай, рассуждаешь, как ребенок. Не для того они бились, чтобы потом миловать…

— Ха! — подхватил второй. — Может, хан и помилует, да другие не помилуют.

— У них дело зашло так далеко, что пока один другого не уничтожит, миру не бывать.

Душно. Пахнет пылью. Пахнет потом. Говор, час от часу усиливаясь, волной перекатывается по площади.

Медленно, с трудом прокладывая дорогу в толпе, бредет по базару дервиш, опираясь на свой посох; позвякивают при каждом шаге железные побрякушки на чаше для подаяния, сделанной из тыквы-горлянки. Дервиш будто ищет кого, пугливо и осторожно вглядывается в лица, но едва на него обращают внимание, тут же отворачивается и уходит, негромко напевая:

О смертный, смертный божий раб,

Вокруг себя взгляни!

Безнравственны теперь отцы,

Без совести — юнцы.

Кто скажет нам, как поступить?

Погубят мир глупцы…[41]

Людям дервиш этот уже примелькался. Никому нет дела ни до его полубезумного лица, ни до его грязных лохмотьев, ни до того, что он бубнит себе под нос. Редко кто бросит в его чашку мелкую медную монету, — бросит, не глядя, не прерывая разговор. И дервиш не глядит на подаяние. Не все монетки падают в чашку, иные пролетают мимо, но дервиш не поднимает их, он по-прежнему бредет от человека к человеку, напевая странную свою песню:

О смертный, смертный божий раб,

На землю меч швырни!

Дать мусульманам бы обет:

Вражды меж нами нет.

Но есть вражда, как поступить,

Чтоб мир в согласии мог жить?

Но вот заревели карнаи, и вздрогнула толпа.

— Потомок пророка Кудаяр-хан! Потомок пророка Кудаяр-хан!

Говор в толпе умолк, все повернулись в ту сторону, откуда слышался крик глашатая.

— Счастливый потомок пророка Кудаяр-хан!

В восточных воротах базара показался светло-серый конь, на котором восседал хан. На площади все разом пали на колени, склонили головы ниц, распростерлись в пыли… Мертвая тишина воцарилась на недавно еще гудевшей, шумной площади.

Кудаяр-хан ехал впереди. Крепко стиснув губы — над верхней только недавно отросли маленькие усы, — вперив в пространства неподвижный взгляд широко раскрытых глазу проследовал он мимо помоста. Хан был бледен — то ли от гнева, то ли от страха. Поводья он держал в левой руке, правой сжимал раззолоченную рукоять упертой в бок свернутой вдвое плети. Светло-серый конь хана всхрапывал при виде опустившихся ниц людей. Рядом с ханом ехал новый минбаши Касым. И новый приближенный советник Нияз-кушбеги. Несколько биев кочевых родов во главе с родным дядей Кудаяр-хана Кедейбаем. Среди них был и Нармамбет-датха. Медленно продвигались они по площади; люди, не поднимаясь с земли, отползали, давали дорогу.

Хан и его приближенные остановились возле чайханы напротив помоста. Хан глянул на распростертую толпу и начал подниматься по выстланной ковром лестнице к шатру, в котором приготовлено было для него заранее высокое сиденье.

По правую руку от хана и чуть ниже его уселись Касым-минбаши и Нияз-кушбеги, по левую — Кедейбай, Нармамбет, а затем и прочие беки строго по придворному установлению. Огромного роста чернокожий раб, приблизившись к хану сзади, помахал над его головою душистым опахалом из перьев райской птицы. Особым настоем ароматных трав пропитывали такое опахало, и оно при движении распространяло запах свежести и чистоты.

Хмур и молчалив был хан Кудаяр.

Едва затихли карнаи, Касым-минбаши молитвенно воздел руки.

— Аминь!

Люди на площади подняли головы, тысячи рук взметнулись вверх, и прошумело тысячеголосое: "Аминь!" Кудаяр-хан, не сводя глаз с полуобнаженного человека на помосте, слегка провел обеими руками по изжелта-бледному лицу.

Закованный в цепи пленник твердо и бесстрашно смотрел на хана и его приближенных.

— Смерть! Смерть! — выкрикнул кто-то из толпы, и множество голосов подхватило:

— Смерть! Смерть волку!

— Мир нам! Мир! Смерть бешеному волку!

— Смерть!

Большинство искренне верило, что со смертью стоящего на помосте человека наступит конец тяжкой для всех смуте. Радость переполняла сердце Касыма-минбаши, он искоса внимательно следил за выражением лица Кудаяр-хана.

Казнь началась.

Миршабы выволокли из зиндана около сотни пленников и пригнали их к самому помосту, на котором стоял Мусулманкул. Одетые в черное палачи брали пленников по одному и, заставив каждого опуститься на колени, сносили головы с плеч ловко, привычно, будто играючи. Обезглавленные трупы тут же оттаскивали в сторону, сваливали один на другой.

Один из тех, кто уже стоял на коленях, вдруг обернулся к толпе, крикнул отчаянно:

— За что? Родичи, за что?!

— Кипчак!

Как плевок, вылетел этот ответ из шатра у чайханы. Народ негромко загудел, и непонятно было, что в этом, — одобрение или недовольство.

Кровью пахло в воздухе. Кровь текла по пыльной земле, и те, кто стоял поближе к месту казни, осторожно пятились от подбирающихся к ногам темных струек.

Один лишь Касым-минбаши не насытился местью. Он смотрел на казнь молча, сидел неподвижно, крепко стиснув оба колена растопыренными пальцами рук.

Касым думал — казнь приверженцев сломит волю Мусулманкула, дрогнет его сердце при виде потоков кипчакской крови. Упадет Мусулманкул, начнет молить о спасении, о помиловании ни в чем не повинных своих родичей… И, услышав его ослабевший молящий голос, посмеется над ним Касым, вдоволь натешится над поверженным, униженным врагом. Однако Мусулманкул все стоял твердо, прямо, высоко держа седую голову. И Касым приказал силой согнуть ему спину…

Притомившихся, одуревших от запаха крови палачей сменили другие.

Двое из них — видно, так было условлено заранее, — подошли к Мусулманкулу. Двое силачей с цепкими, как клещи, ручищами. Каждый взял одну руку Мусулманкула в свои, погладил, потянул… и вдруг оба враз отпрянули в стороны. Хруст костей раздался во внезапно наступившей тишине: палачи ломали Мусулманкулу пальцы. Дрогнул всем телом Мусулманкул, рванулся, но тут же сдержал себя, не крикнул, не застонал и даже не глянул на своих мучителей. Кровь хлынула ему в лицо от напряжения, он весь побагровел. Палачи вошли в раж. Повалив Мусулманкула, начали ломать ему ноги. Мусулманкул закусил губы. Мучители ожесточены были его молчанием, его сопротивлением. Один из них завернул Мусулманкулу руку за спину, с треском сломал ее. Мусулманкул потерял сознание, — губы у него посинели, глаза закатились под лоб.

Он скоро пришел в себя. Открыл глаза, медленно повел ими по толпе. Губы у него тряслись, тряслась отросшая, сивая от седины, борода. Он хочет просить о милости, о том, чтобы убили его скорей, чтобы не мучили? Вот он раскрыл рот, набрал в грудь воздуху, собирая остатки сил. Встрепенулся, как беркут, поверженный наземь со сломанными крыльями.

— Кипчак! Ты здесь?

Голос задрожал, оборвался. Тишина стояла над площадью. Потом все услыхали отклик.

— Я здесь, отец!

Тишина взорвалась множеством удивленных возгласов. Кто? Где? Где он?

Мусулманкул снова собрался с силами, крикнул ободренный:

— Уходи! В горы уходи! Слышишь?

— Слышу, отец! Слышу! — ответил дрожащий детский голос.

Теперь все заметили подростка, который вместе с другими людьми стоял на верхушке базарной стены.

Мальчугана пытались схватить, но он ловко увернулся, пробежал несколько шагов по дувалу, потом спрыгнул и скрылся в толпе.

Касым-минбаши скрипнул зубами.

— Не перевелось еще проклятое семя!

Кудаяр-хан попытался жестом успокоить его, но Касым только дернулся свирепо. Злоба душила его. Тем временем Нияз-кушбеги кивком подозвал к себе одного из рабов и шепотом велел ему принести колос пшеницы. Затем Нияз принялся что-то объяснять на ухо Касыму. Тот согласно кивал и тотчас приказал доверенным нукерам закрыть все ворота на базаре.

Пытка возобновилась.

Видно, откликнувшийся на его призыв голос вселил в Мусулманкула новые силы, потому что теперь он снова поднял голову и улыбался гордо. Палач нарочито медленной походкой приблизился к нему. Мусулманкул сам протянул ему вторую, еще целую руку. Палач не принял ее, но неожиданно ударил тыльной стороной меча Мусулманкула по колену, потом по щиколотке. Мусулманкул, посиневший, страшный, крепился — молчал…

Народ заволновался.

— Хоть он сын змеи, зачем же так мучить!..

Люди шарахались из стороны в сторону, кое-кто начал молиться. Кинулись к воротам, — ворота все на запоре, у ворот стоят вооруженные стражники.

— О творец… Что за времена настали…

Тем временем четверо палачей принесли на носилках тяжеленную свинцовую болванку. Мусулманкула повалили на помост так, чтобы голова его лежала щекой на полу. Он не закрыл глаз. Палачи медленно опустили болванку ему на голову.

Снова зашумел народ. Зашевелились и те, кто сидел в шатре у чайханы. Кудаяр-хан, вытянув шею, привстал с места. Касым-минбаши, казалось, прислушивался, — не закричит ли Мусулманкул. Нияз-кушбеги задумчиво, даже мечтательно вертел в пальцах принесенный рабом пшеничный колос — будто сидел в прохладном вечернем саду и слушал соловьиное пенье. Желчное лицо Кедей-бая пошло морщинами, толстая нижняя губа у него отвисла.

Затрещали черепные кости. Расплющились челюсти, выкатились глаза… Ни крика, ни стона… Темная кровь стекала на помост с седых слипшихся усов…

Жестоким, как волк, был этот человек, и смерть он принял, как волк, не прося о пощаде…

— Искупление! Месть свершилась! Искупление!

Люди на площади почувствовали облегчение, — даже те, кто горел неутолимой местью. Не удовлетворены были только сидевшие в шатре у чайханы, больше всех — Касым-минбаши. Он не дождался желаемого, не услышал стонов боли, мольбы о пощаде и теперь сидел подавленный и безмолвный. Нияз-кушбеги понимал его; чуть заметно улыбаясь, протянул он Касыму пшеничный колос.

— Минбаши… что это?

Касым глянул на него недовольно. У Нияза вид был загадочный, глаза блестели.

— Ну? — не отставал он. — Как это называется?

Теперь уже все в шатре смотрели на колос.

— Кушбеги, как понять вашу загадку? Всем известно, что это такое. Пшеница. Разве вы сами не знаете, кушбеги? — раздраженно сказал Касым.

— Спасибо… — кушбеги сощурил глаза.

Он протянул было колос Кедейбаю, но тут же убрал руку, — видно, не хотел задевать родного дядю хана и подумал к тому же о многочисленных кочевых аилах, которые поддерживали Кедейбая. Обратился к Абилю.

— Ну, а вы скажите, мирза, что это?

Страх мелькнул у Абиля в глазах.

— Пшеница, — ответил он тихо, но произнес это слово не так, как произнес его Касым. Тот сказал "бугдай", Абиль — "буудай"[42]. Нияз довольно кивнул и протянул колос чуть ли не к самому носу Нармамбета-датхи.

— Теперь вы скажите…

Нармамбет брезгливо отвернулся.

— Сами, что ли, не видите? — бросил он.

У Нияза-кушбеги холодом подернуло глаза.

— Я вас спрашиваю, датха. Мне от вас любопытно услыхать…

— Пшеница! — бросил Нармамбет, но произнес он слово на третий лад, как все кипчаки: "бийдай".

— Бийдай! — насмешливо подхватил Нияз. — Вот как! А ведь по этому слову можно безошибочно узнать кипчака, верно, датха?

— Ну и что?

Но Нияз-кушбеги оставил этот вопрос датхи без ответа. Он с поклоном обратился к Кудаяр-хану.

— Повелитель, вы слышали… По одному только слову можно узнать кипчака. Падишах! Если вы хотите мира, счастья, благоденствия своему царствованию, благоволите дать указ вашему минбаши. Ведь падишах знает, что не перевелось еще семя кипчаков, слышал, что даже сюда, на площадь, пробрались они. Дайте указ, и минбаши с легкостью извлечет каждого нечестивого кипчака из собравшейся здесь толпы верных ваших рабов.

Касым-минбаши только теперь понял, что к чему, даже вскочил.

— О падишах! — В голосе его прозвучала мольба.

Кудаяр-хан улыбнулся, посмотрел вопросительно на Кедейбая, но, едва тот открыл рот, заговорил сам:

— Хорошо, пусть минбаши накажет наших врагов, чтобы не смели они впредь посягнуть на нас. Не так ли, дядя? Да будет так…

Воля хана священна. Приказ хана — закон. Кедей-бай-датха покорно опустил голову и прикусил язык.

Но Нармамбет-датха, белобородый, с умными глазами, молчать не собирался, хоть и был ошеломлен. Едва сдерживая волнение, обратился он к Кудаяру.

— Повелитель! Мусулманкул был жесток и кровожаден, я сам изгнал его из орды, невзирая на наше с ним родство. Я сам бросил его к твоим ногам, повелитель. Я поступил так во имя того, чтобы единение и справедливость вернулись в наше государство…

У Нармамбета перехватило дыхание, набрякшие мешки у него под глазами тряслись.

— Повелитель, кушбеги идет на поводу у дьявола. Не поддавайся дьявольскому наущению, повелитель! Язык дьявола сладок, но ядовит, повелитель!..

— Замолчи, кипчак!

Касым-минбаши, скрипнув зубами, ухватился за рукоять кинжала.

— Твоей власти недостаточно, чтобы заткнуть мне рот! Между нами сидит повелитель. Не повышай голос.

Кудаяр-хан слушал молча, нахмурив брови. У прямого и правдивого датхи много раз просил он помощи, поддержки, совета. Много раз обещал ему помнить добро. Но пал теперь жестокий Мусулманкул, нет больше единства у кипчаков. И Нармамбет уже не тот, — старик беспомощный…

Кудаяр-хан отвернулся.

Касым в порыве благодарности припал к стопам хана.

— О падишах, мы только послушное орудие в ваших руках, только меч вашей справедливости, занесенный над головами врагов…

В мгновение ока в руках у всех палачей оказалось по пшеничному колосу. Одетые в черное, двинулись палачи цепью, один за другим, обходить толпу, и каждому подносили колос к лицу.

— Это что?

— Бугдай…

— Это что?..

Смятение охватило всех. Люди в страхе пытались бежать, прятались друг за друга…

— Это что?

— Буудай…

— Что? Повтори-ка…

— Буудай.

Дальше и дальше идут по толпе палачи. Вот один из них остановился возле худого, изможденного человека в полосатом халате. Тот растерянно смотрел на пшеничный колос и молчал. Сосед подталкивал, торопил его, подсказывал:

— Бугдай, говори, Хасанали, ну…

— Тебя кто спрашивает? Стой и молчи! — рявкнул палач и сам поторопил молчащего:

— Ну, живей! Что это?

У Хасанали шевелились губы, но голоса не было. Он попятился было, но палач не отпустил.

— Би… бий…

— Что?!

Палач занес меч над головой Хасанали.

— В чем я виноват? Что я сделал?

Черной тенью надвигался на него палач, огромной черной тенью, несущей смерть.

— Кипчак!

— А-а-а!..

Свистнул тяжелый меч. Повалилось в пыль окровавленное тело.

И снова:

— Это что?

— Бугдай…

— Это… что?..

Шевеля иссохшими губами, горько сморщив темное, блестящее от пота лицо, по-прежнему брел в толпе дервиш, по-прежнему тянул свою песню.

Висит над подданными рок,

Властитель грозен и жесток.

Что скажешь, как поступишь тут?

Приходит, видно, миру срок.

И все тот же пугающий своим мрачным однообразием припев:

О смертный, смертный божий раб…

Дервиша остановил палач.

— Это что?

— Конец добру, — отвечал дервиш, подняв на него тоскливые глаза.

— Ты что болтаешь? Прямо говори!

— Смерть, — сказал дервиш.

Палач угрожающе поднял меч. Дервиш оскалил зубы, и непонятно было, то ли смеется он, то ли собирается заплакать.

Как волк зимой добычу рвет,

Так родич родича грызет.

Что делать? Как мне их разнять?

Быть может, мир к концу идет,—

затянул он, прямо глядя на палача, но словно не видя его, забыв о нем. Потом повернулся, пошел своей дорогой.

— Вернись! — заорал палач.

Дервиш остановился, все так же скаля зубы. Но глаза его ожили, загорелись. Палач ткнул колос дервишу в лицо.

— Говори, что это! Ну…

Ничуть не испугавшись, дервиш тронул пальцем запекшуюся на рукоятке палаческого меча кровь.

— А это что?

Палач не нашелся, что ответить. Дервиш горестно скривил лицо.

— Грех… грех… — забормотал он.

Палач стоял багровый, онемевший и тяжело дышал. Набрякли от напряжения жилы на бычьей шее. Не решался палач убить дервиша, святого дервиша, отказавшегося от всех благ бренного мира. Поднять руку на него — грех и на этом свете и на том, неискупимый грех. И дервиш ушел невредимый.

О смертный, смертный божий раб,

Жалка твоя судьба.

Рабами суждено нам жить,

Согласию средь нас не быть…

Таяла, растекалась толпа. Там, где прошли палачи, остались лежать кто ничком, кто на спине — убитые. Из живых никто не осмеливался склониться над мертвым, поглядеть в лицо, дотронуться до окровавленного тела. У ворот в дальнем конце базара палачи пропускали мимо себя людей по одному, как баранов.

Нармамбет-датха закрыл глаза, заткнул уши. Не в силах был слушать крики, не в силах видеть отчаянные лица. Но крики звенели в ушах, лица стояли перед глазами. Как ни старался датха, не мог удержать слезы. Рыдая, склонил седую голову перед Кудаяр-ханом.

— О повелитель… Вот я припал к стопам твоим. Не сделал этого Мусулманкул — делаю я. Молю тебя, заклинаю… Останови кровопролитие, повелитель.

Кудаяр-хан смотрел на него угрюмо. Нармамбет-датха еще ниже опустил голову, коснулся лбом пола.

— О повелитель… Просить плату за содеянное добро — дело собаки. Пусть я стану собакой. Я прошу. Останови резню. В тяжелые для тебя времена я был плетью в твоей руке, был тебе опорой на подъемах и спусках. Во имя этого выполни мою просьбу, останови кровопролитие. Если сделанное мною для тебя ничего не стоит, прошу не за бывшие мои услуги, а за будущие выполнить мою просьбу. До конца дней своих буду тебе верным слугой…

Кудаяр-хан не дрогнул. Нияз-кушбеги, который все это время смотрел на хана со страхом, — а не смягчится ли, причем смягчится в присутствии Кедейбая, вожака кочевых родов, — сказал со вздохом облегчения:

— Почтенный и уважаемый датха! О чем вы толкуете? Мы с вами рабы повелителя. Нет у нас права, датха, требовать от повелителя вознаграждения за то, что мы сделали тогда-то и тогда-то. Подобный поступок есть нарушение шариата. А вы ведь знаете, уважаемый датха, что преступающий законы шариата достоин кары повелителя на этом свете, а на том свете осужден будет гореть в адском огне.

Кудаяр-хан гневался. О чем тут говорить? Хан — воплощение бога на земле. Кто из простых смертных смеет препираться с ним? Любой должен проявлять полную покорность, чего бы ни пожелал от него хан. Непристойно ведет себя Нармамбет-датха, предъявляя свои счеты к нему, хану.

— Знаете ли вы, кому служите, датха? Понимаете ли, с кем пытаетесь сводить счеты? — сказал он, и Нар-мамбет опомнился.

Кудаяр-хан приподнялся, Нияз-кушбеги поддержал его под локоть. Хан повернулся к выходу из шатра. Нармамбет выхватил из ножен маленький кривой меч с выложенной драгоценными камнями рукоятью — скорее украшение, а не оружие. Бросил меч под ноги хану.

— На! Зачем мне жизнь, когда истребляют мой народ? Руби мне голову… Я тоже кипчак!

Кудаяр-хан даже не глянул на него. Осторожно перешагнул через меч и ушел.

В ту же ночь оседлал Нармамбет коня. Был отдан тайный приказ не выпускать датху из города. У каждых из восемнадцати городских ворот стоял во главе охраны сотник, и каждый сотник был строго предупрежден. Нармамбет-датха двинулся не к дороге на Ташкент, но к дороге на Бухару. Он знал, конечно, что пути ему преграждены, и решил идти напролом, решил пробиться любой ценой. Сел на белогривого игреневого скакуна, голову свою повязал красным, сменил дорогую парчовую одежду на черную кольчугу, подпоясался крепко, взял обоюдоострый боевой меч… Так и ехал он впереди своих джигитов, держа обнаженный меч, — будто на поединок. Давно он не брал в руки боевого оружия: ни возраст, ни положение не требовали того. Сегодня же он рвался вперед, точно лев, ушедший из засады.

Стражники ждали его. Сотник, который стоял на стене над воротами, крикнул:

— Датха! Вернись! Повелитель приказал… — на этом речь сотника оборвалась: перевалившись через зубцы крепостной стены, упал он наземь…

Нармамбет сунул за пояс еще дымящийся русский пистолет.

— Вперед! С именем бога! — крикнул датха и первый ринулся к воротам.

Ударили два выстрела — попадали с коней два Нармамбетовых джигита. Началась рукопашная, засверкали клинки. Кипчаки бились насмерть — им нечего было терять. Остаться в городе — верная смерть, пробиться, уйти из города — возможное спасение, если не всем из них, то хоть некоторым. Не страшась выстрелов, не обращая внимания на раны, теснили они сторожевую сотню, упорно теснили к воротам.

— Рубите! С богом! Бейте их!

Голос Нармамбета-датхи гремел в ночной темноте, далеко-далеко разносился по городу. От ближайших ворот скакали уже на шум боя конные воины. С одной из башен ударила пушка… В ужасе пробуждались в своих домах горожане: господь всемилостивый, снова схватка, снова льется кровь!..

Не поспела к стражникам подмога, смяли их джигиты Нармамбета, отворили ворота и ушли, укрылись в объятиях ночи. Вслед им еще два раза выпалила пушка, но напрасно. Гулким эхом отдались в ночной степи орудийные выстрелы, и наступила тишина.

8

Пал Мусулманкул. Кончилась ли на этом смута в орде?

Кудаяр-хан продолжал избиение кипчаков. У тех, кто толкал его на это, была своя цель. Они внушали хану, что пока не стерт с лица земли последний кипчак, не будет мира и покоя. Кипчаки были племенем сильным, влиятельным и многочисленным, расправиться с ними значило не только избавиться от их непосредственных притязаний на власть, это значило лишить могучей опоры кочевые племена. И вот наиболее дальновидные из кочевничьих биев, Алымбек-датха и Алымкул, в 1858 году объединились с кипчаками и создали большое войско. От повиновения Кудаяр-хану они отказались, ханом своим объявили Мала-бека. Двинулись отряды кочевников с высоких гор, от истоков Карадарьи и Нарына, двинулись на быстроногих, выносливых конях… Кудаяр-хан бежал в Бухару…

Не стало Кудаяр-хана у власти. Не стало у власти и Касыма-минбаши и Нияза-кушбсги. Прекратились ли на этом раздоры?

Мала-хан старался собрать вокруг себя как можно больше биев кочевых родов. Он и войско создавал в основном из кочевников, полагая, что они более отважны, более искусны в воинском деле. Но истребить, как того некоторые хотели, все племя мангытов в отмщение за кипчаков Мала-хан не позволил. Он приложил все усилия, чтобы помирить старейшин враждебных племен. При дворе ввел бухарские порядки, стремился усилить личную власть хана и свести на нет роль минбаши. На этом месте был при нем Алымбек-датха, но хан только на словах признавал его, а на деле не допускал его к государственным делам. Неусыпно следил он за приближенными, знал все тонкости их взаимоотношений и, если ловил кого на поступке, направленном хану во вред, карал без жалости. Прошло немного времени, и те самые беки, которые возвели Мала-бека на трон, стали бояться его. Попробовал было воспротивиться ему Алымбек-датха, но хан отдал приказ умертвить его ночью, тайно. Случайно узнавший об этом Алымбек вынужден был бежать в горы. Хитер и ловок был Мала-хан, умело заигрывал то с теми, то с другими, умело находил себе сторонников. Наладил он отношения и с соседями. Но и он — ловкий, проницательный, изощренный в хитростях — не сумел положить конец междоусобицам и смуте. В 1862 году его ночью задушили сонного заговорщики.

Наступил ли после этого мир?

Кудаяр-хан вернул себе престол с помощью бухарского эмира. Но продержался на престоле недолго. Воины-кочевники на своих взмыленных конях снова вынудили Кудаяра бежать в Бухару. А вели кочевников и на этот раз Алымбек-датха и Алымкул. В 1863 году подняли они на белом войлоке двенадцатилетнего Сул-тансеида, сына Мала-хана. Аталыком при нем стал Алымкул.

Может, Алымкулу-аталыку удастся покончить с раздорами? Начало его правления ознаменовано было сварой с Алымбеком-датхой. Через год свара эта завершилась усекновением главы Алымбека…

Нет, не видно было конца раздорам. Скоро погиб и Алымкул — под стенами Ташкента, во время сражения с генералом Черняевым…

Загрузка...