— Ну, «юный следопыт», все ходишь по торному следу Блюхера? — утаивая улыбку, спросил Максим, едва его брательник по-свойски расположился за столом. — Не утомился еще?
— А ты не иронизируй. След-то вовсе и не торный.
— Завидую твоей энергии, Тарас.
— Ты лучше скажи мне, что было опять с сердцем?
— Это не с самим сердцем. Это стенокардия пыталась о к р у ж и т ь сердечко.
— Все одно.
— Нет, не одно. Из стенокардического о к р у ж е н и я еще можно выбраться, — шутливо, как всегда, говорил Максим по поводу своей болезни.
Тарас поглядывал на него с тайной тревогой, зная, что Максим не любит на полном серьезе и подолгу распространяться о всяких там недугах. «Ох уж эта сердечная недостаточность, — думал сейчас Тарас. — И странно, чем щедрее у человека сердце, тем острее испытывает оно эту хроническую недостаточность. Парадокс да и только».
— Ладно, хватит о моих болячках, — сказал Максим. — Что новенького у тебя?
Тарас охотно сообщил ему, что на днях будет открыт новый памятник на могиле пулеметчиков из Уральской партизанской армии. Не забыл упомянуть и о скором приезде сына Андрея Лусиса, вместе с которым он провоевал всю Отечественную.
— Доброе делаешь ты дело, — вполголоса заметил Максим.
— Не я, так нашелся бы кто-нибудь другой.
— Доброе, доброе дело… Тем паче прошло столько времени с тех пор… Я, признаюсь, решил поначалу: вряд ли, мол, что выйдет у моего Тараса. Да и само это занятие действительно для юных следопытов. Видишь, какие мы чрезмерно занятые люди, а на поверку — малость и забывчивые, с черствинкой.
— Напрасно ты, Максим.
— А ты не перебивай… Что я хотел сказать? Ах, вот что: если уж после гражданской войны, за эти полвека с лишним, мы так и не узнали поименно всех ее героев, то тем паче разыскания множества героических страниц войны Отечественной будут продолжаться, думаю, до конца столетия, да и в двадцать первом веке.
— До ухода из жизни последнего фронтовика.
— Не только. Вот ты же установил подлинное имя красного латышского стрелка, хотя сам принадлежишь совсем к другому поколению.
— Тут мне помогло счастливое стечение обстоятельств.
— Верно. Но главное в другом.
— В чем же еще? — удивился Тарас.
— В твоих давних симпатиях к латышам. Да-да, браток. Все эти удачно совпавшие координаты могли и не совпасть, будь на твоем месте как раз другой человек, не то что равнодушный, а просто не питающий этих особых чувств.
— Не преувеличивай, Максим. Я даже и не думал об этом.
— А я вот думал.
И он вдруг начал вспоминать, как его Тарас, ходивший в двадцатые годы в пионерах, не давал ему покоя со своими бесконечными расспросами о латышских стрелках. Тогда он, Максим, верховодил комсомолией в торговом большом селе, необыкновенно оживленном в начале нэпа, и у него, секретаря ячейки, было и без того немало всяких дел; но приходилось к тому же раздобывать в укоме разные брошюры о Латвии, о латышах, чтобы не ударить в грязь лицом перед меньшим братом. Хорошо, что вскоре обнаружился тогда самый натуральный стрелок из Риги, осевший на Урале, и присланный в торговое село на должность фининспектора. Он и взял на себя обязанности рассказчика о своих товарищах по боям на фронтах гражданской войны, хотя плоховато говорил по-русски. Жаль, что проработал в селе каких-нибудь два месяца, отозвали в губком партии…
— Вот видишь, я за твоими увлечениями давно наблюдаю. — Максим помолчал и раздумчиво добавил: — Удивительно, как это в старости заново обостряются далекие пристрастия мальчишеских лет.
— К слову пришлось, у тебя-то этих пристрастий хоть отбавляй, — напомнил ему Тарас.
— Верно. Но вот никак не выберу, что посильнее.
«Стало быть, все тоскует по своему секретарству», — подумал с участием Тарас.
Когда он отправился за билетом на вечерний поезд, Максим подошел к союзной карте и остановил взгляд на янтарном ковше Рижского залива.
По воле самой истории этот численно небольшой народ, издавна населяющий дюнные берега Балтийского моря, оказался в центре мировых событий двадцатого столетия. Еще в начале века, в апреле 1900 года, а древнюю Ригу приезжал молодой Ленин, всегда пристально следивший за борьбой латышского народа, который в пятом году, едва эхо залпов на Дворцовой площади в Петербурге докатилось до Латвии, смело пошел за русскими. Ильич назвал тогда рижских рабочих «застрельщиками народной революционной армии»… В годы первой мировой войны многие латыши, эвакуированные на восток, исколесили всю огромную Россию — от верховьев Волги до устья Амура. Царская империя трещала по всем швам и вынуждена была спешно формировать национальные войсковые части. Латышские полки, взаимодействуя с русскими дивизиями, в жестоких августовских боях 1917 года помогли остановить немецкое наступление в окрестностях Риги, не дали окружить 12-ю армию и тем расстроили дьявольские планы генерала Корнилова, прочно заслонив немцам дорогу на Петроград, который готовился к вооруженному восстанию. Ну а потом, когда началась гражданская война, почти в каждом из крупных ее сражений стояли насмерть отважные стрелки с далеких балтийских берегов. Не случайно первым главкомом Вооруженных Сил Республики Ленин назначил Иоакима Вациетиса, командира 5-го Земгальского латышского полка…
Где-то там, в глубине России, меж отрогов Южного Урала пролег боевой путь и Андрея Лусиса, погибшего за пулеметом, до конца отбивая атаки белой конницы…
Петер Лусис выехал на Урал незамедлительно, получив телеграмму Тараса Воеводина. До Москвы он летел на рейсовом самолете какой-нибудь час с минутами, но дальше отправился на поезде. Если все эти девятьсот километров, разделяющих Ригу и Москву, Петер знал не только по железнодорожному расписанию, но и по наступательным боям в минувшую войну, то дальше на восток начинались незнакомые для него края.
Может быть, как раз по этой вот Казанской дороге и проходил в семнадцатом году тот санитарный поезд, в котором его отец, Андрей Лусис, раненный на Пулеметной горке под Ригой, был отправлен в глубокий тыл. И не вернулся: глубокий тыл через полгода стал революционным фронтом.
Нынче только из окна вагона и можно увидеть Россию: заоблачный полет не годится для того, чтобы физически ощутить ее масштабы. Петер до поздних сумерек жадно смотрел в окно, запоминая хотя бы города — Коломну, Рязань, Пензу, Сызрань… Над малыми станциями, вроде этой — с поэтическим названием Ночка — кружили и кричали всполошенные грачи. Вешние воды затопили придорожные рощицы, и молодые березки, казалось, бежали вслед за поездом, надеясь выбраться где-нибудь на обсохшие пригорки. Был самый разгар весны, когда люди в ожидании сева то и дело посматривают в шумную, безоблачную высь, провожая на север вереницы перелетных птиц.
Апрельская ночь выдалась прозрачной, лунной. Петер увидел Волгу неожиданно — из-за поворота. Длинный мост над ней был похож издали на гирлянду электрических огней над широкой улицей, затихшей к вечеру. Да, то была главная улица России, за которой уже начиналось Предуралье.
Устав за долгий весенний день, Петер решил немного отдохнуть перед завтрашней встречей с Воеводиным. Но уснул так крепко, что его с трудом разбудила пожилая проводница. Он вскочил, оделся. Разгоряченный скорый поезд, сбавляя ход, легко подкатывал к заветной станции.
Петер отыскал глазами в реденькой толпе встречающих Тараса и, несмотря на больные ноги, молодо соскочил с подножки на дощатый выбитый перрон, едва поезд, качнувшись в последний раз на стыках рельсов, наконец-то остановился. А Тарас все глядел на соседний вагон, пожимая в недоумении плечами. Тогда Петер подошел к нему сзади и, бросив вещи, крепко обнял за плечи.
— Да ты полегче, медведь, полегче! — взмолился Тарас.
— Что, просмотрел гостя?
— Телеграф вечно что-нибудь да перепутает, если не номер поезда, так номер вагона.
Они коротко глянули в лицо друг другу, и немного сконфуженный Тарас сказал торжественно:
— Я от всей души приветствую тебя, мой однополчанин, на земле уральской!..
— Давай без церемоний, — смутился Петер, тронутый его волнением.
— Тогда поехали, хозяйка ждет.
— Как, опять ехать?
— Здесь рукой подать, километров тридцать. Вон, за теми ближними горами.
Петер лишь сейчас обратил внимание, что по всему горизонту тянулась невдалеке сплошная цепь синих гор. Он сдернул свою кепчонку, всматриваясь туда, на северо-восток, где прибойной волной вздыбились а замерли неспокойные отроги Уральского хребта. Петер молча одолевал теперь собственное волнение. Тарас ни словом, ни жестом не мешал этой его встрече с Уралом, где сложил буйную голову латышский стрелок Андрей Мартынович Лусис. Петер сам сказал, вернувшись к яви:
— Едем, драугс, чего мы стоим…
Видавший виды «газик» обогнул райцентр и въехал в пойменный лесок, за которым угадывалась река. На паромной переправе скопилась целая дюжина грузовиков, но паромщик, шустрый мужичок лет сорока пяти, тотчас пропустил воеводинский «газик» вне очереди, сказав что-то вполголоса заворчавшим было шоферам.
— Река быстрая, — заметил Петер, с любопытством приглядываясь к тому, как старый катерок плавно разворачивал паром на самом стрежне, чтобы пристать к бревенчатому причалу против течения. — Похожа на Гаую, — добавил он.
Тарас утвердительно наклонил голову: ну конечно, Петер думал сейчас об отце. Может быть, и отец его, переправляясь через эту реку в восемнадцатом году, тоже вспомнил родную Гаую, что бежит торопливо к морю, огибая живописные высоты Сигулды — латвийской Швейцарии.
Когда же сноровистый «газик» с разгона вымахнул на гребень каменистого увала, откуда открылся вид на всю речную долину, окаймленную крутобокими шиханами, обычно сдержанный Петер вдруг заговорил на высокой ноте:
— Ого, какая панорама! Это не Сигулда, это настоящая Швейцария!
Тарас улыбнулся: он так и знал, что Петер невольно сравнит свою родную Сигулду с этим уральским предгорьем, не догадываясь еще, какая горная даль откроется ему через десяток километров. И Тарас начал объяснять что к чему: где тут прорывалась в июле восемнадцатого года партизанская армия Блюхера и Каширина, у подножия каких гор завязывались жестокие арьергардные бои с белой конницей, преследовавшей красных буквально по пятам, где устраивали засады дутовцы.
Петер только покачивал головой. Сдвинув суконную кепочку на затылок, морща лоб, он то оглядывался по сторонам, когда из-за ближней горы выдвигалась новая, то напряженно смотрел на горизонт, где в размытой сини апрельского полдня четко рисовались причудливые нагромождения дальних отрогов.
— Приехали, — объявил Тарас, едва машина свернула к селу на опушке пойменного леса.
— Как, уже? — с явным сожалением спросил Петер.
— Для начала хватит.
Таисия Лукинична давно ждала их на крылечке. Она легко сбежала по ступенькам навстречу гостю, который медвежковато выбирался из тесного автомобиля — совсем не по его росту и комплекции. Петер озорно погрозил ей, точно маленькой провинившейся девчонке, и принялся целовать ей руки.
Она смутилась, как вечно смущаются простые русские женщины, когда им целуют руки.
— Вовсе забыли нас, Таисия Лукинична, — сказал Петер. — Променяла Юрмалу на Сочи. — Он называл ее то на «вы», то на «ты» — по старой памяти. — Милда кланяется вам.
— Спасибо. Вы напрасно не взяли с собой Милду Карловну.
— В следующий раз, в следующий раз, — скороговоркой ответил он, уже сам неловко оправдываясь перед хозяйкой.
За обедом Таисия Лукинична забросала гостя вопросами. Петер отвечал с латышской степенностью. Его Милда ушла на пенсию и правит домом, не в меру балует дочерей. Анна беременна. Потому и не приехала мать на Урал, что не хотела оставить «на произвол судьбы» старшую. Зента кончает университет. Нет, замуж не вышла и, кажется, не собирается.
— Ждет вашего Леню, — добавил он.
— Так уж и ждет? — улыбнулась польщенная Таисия Лукинична.
И они рассмеялись, довольные встречей.
После обеда, под хмельком, вышли на крыльцо. За селом виднелись те же горы, только будто зазеленевшие к вечеру. Высоко над головой, на голых макушках вековых осокорей, суетились и кричали неуемные грачи. В воздухе ослепительно посверкивали воронеными крыльями работящие скворцы, что заново обживали свои скворечни, выдворив из них нагловатых воробьев. И такая страсть чувствовалась в жизни этого пернатого царства-государства, так спешили жить недавно вернувшиеся с юга птицы, что Петер позавидовал Воеводиным:
— Устроились вы лаби[2]. Настоящие хуторяне.
Недалеко от рубленого дома, в котором жили Воеводины, начинались густые заросли черемухи и сирени, над которыми темнел чилижный пригорок. Это все, что уцелело от старого господского парка. Отсюда была видна ярко высвеченная закатным солнцем долина реки Ик, за ней тянулась восточная гряда тяжеловатых гор. Тарас выбрал местечко поудобнее, откуда лучше всего просматривалось заречье, и передал бинокль Петеру.
— Вон, видишь деревеньку левее буровой вышки? — спросил он.
— Ну, ну.
— Как раз напротив нее, в излучине реки, и завязался тот арьергардный бой…
Тарас уже подробно стал рассказывать о том последнем для Андрея Мартыновича сражении, в котором погибла вся его пулеметная команда, задержав казаков с самой утренней зари и до обеда. Никому из пулеметчиков не удалось прорваться к своим, но зато они надежно прикрыли организованный отход не только главных сил Блюхера, но и всего громоздкого обоза с военным имуществом и беженцами.
Петер медленно водил полевым биноклем по горизонту, то удаляясь от крошечной деревеньки на юг, на север, то возвращаясь к ней, чтобы запомнить эту горную долину, где отбивался до смертного часа его отец. Давно отгремевший неравный бой, казалось, четко виделся ему сейчас во всех деталях, и звуки боя — перекатная пальба, крики атакующих казаков — долетали до него так явственно, что он, перехватив бинокль левой рукой и не отрывая от бинокля глаз, как от орудийной панорамы, невольно откинул правую руку назад, словно бы ища за спиной боевой шнур пушки.
Тарас обратил внимание на это привычное, профессиональное движение Петера, бывшего наводчика, и подумал с горечью: «Эх, сюда бы, на пригорок, наш дивизион, который мог опрокинуть целую дутовскую дивизию».
— Палдиес[3], — тихо сказал Петер, опустив бинокль.
Иллюзия боя исчезла, нервное бойцовское напряжение спало… Кругом сияли под вечерним солнцем безмолвные Уральские горы. Лишь одинокий жаворонок звенел над головой.
На следующий день они выехали в ту самую деревеньку, подступы к которой долго рассматривали вчера в бинокль.
Брошенная крестьянская деревня всегда настраивает на минорный лад. Ведь жили тут люди из поколения в поколение с незапамятных времен. Строили эти, покосившиеся теперь, дома-пятистенки. Весной старательно вскапывали огороды, сажали картошку, а под осень, когда мальвы в палисадниках наряжались в цветастые сарафаны, бабоньки любили в сумерки посудачить на завалинках о новых свадьбах. И кто-то из стариков прикидывал на масленицу, где лучше поставить новый сруб, чтобы отделить молодых, которым уже тесно в родительском доме.
Нарочно громко сигналя, Тарас лихо промчался по заросшей лебедой пустынной улице, остановил машину против крайней пятистенки и еще посигналил для порядка. Кругом ни души.
— Спит, наверное, хозяин, как медведь в берлоге, — сказал он Петеру, выходя из автомобиля.
— Неужели днем спит? — удивился Петер.
— Стало быть, довольствуется на склоне лет одними сновидениями.
Но калитка протяжно скрипнула: в ней сначала показался дряхлый пес, а затем и сам Никифор Архипыч Журавлев. Пес лениво осмотрел приезжих, завилял хвостом.
— Кого там бог послал? — недовольно проговорил хозяин, ожидая незваных гостей у калитки.
Тарас подошел к нему, поздоровался и объяснил, что это приехал сын пулеметчика Лусиса, того самого Андрея Лусиса, который в восемнадцатом году ночевал у него в доме.
— Сын Лусина? — Старик оживился, оглядел гостя с головы до ног. — Как тебя зовут?
— Петер.
— Петр, Петр Лусин… А похож будто… Ну, заходьте в горницу.
Тогда Петер снял кепчонку-маломерку, по-сыновьи обнял Журавлева. Тот припал исхудалым телом к его широченной груди, всхлипнул по-стариковски.
Они проговорили за готовым завтраком, который привезли с собой в термосах, добрых полдня. Немножко выпили для храбрости, как сказал хозяин. Он в самом деле приосанился, часто вставал, ходил по горнице из угла в угол, показывая, где сидел в тот вечер Андрей Лусин, а где — его хлопцы; вспоминал, что Лусин долго не ложился спать, будто чуял беду сердцем. Память у старика все больше прояснялась, как наволочное небо от свежего порывистого ветра, и он без всякого усилия, свободно рассказывал даже о том, во что был одет красный пулеметчик: на нем были шевровая тужурка, защитные брюки галифе, яловые сапоги. Называли все его Лусиным — это уж он, Никифор Журавлев, помнит как сейчас. Иные, постарше, называли и Андреем. Любили его солдаты, потому и звали по-свойски, не глядя, что он был у них за командира… Когда Лусин ложился спать, то вынул из сумки карточку. «Возьмите на память, — сказал он. — Вы понравились мне, Архипыч».
— Ума не приложу, чем я приглянулся такому человеку, но токмо он величал меня по батюшке, ласково эдак. Простецкий был, царство ему небесное, — задумчиво рассуждал старик.
— Что же дальше случилось? — осторожно подтолкнул его Петер.
И тогда Журавлев, уже с заметным усилием над собой, неохотно досказал, что и как было дальше… В тот день он проснулся на коровьем реву… Где-то стреляли, еще еле-еле слышно. Пулеметчики мигом собрались. Он вышел по-хозяйски проводить их за ворота. Андрей Лусин увидел его, спрыгнул со своей брички, запряженной парой гладких коней, и, молча пожимая руку, молодецки тряхнул головой — не робей, мол, Архипыч, наша возьмет! И брички с пулеметами наготове двинулись к броду, чтобы переправиться на левый берег Ика, где все ближе раскатывалась по лесу ружейная пальба…
Без малого до обеда гремела там страшная битва. В деревне не токмо бабы — мужики и те попрятались: кто в погреб, кто в каменный сарай; а он, Никифор Журавлев, не боялся ни черта, ни дьявола. Забравшись на поветь, он с часа на час ждал красноармейцев. Да и не дождался… Пополудни, когда бой за речкой совсем утих, когда через деревню прошли последние казаки, он отправился туда с шурином. Поднялись на Черемуховый яр на левом берегу — и им открылось все побоище: пулеметчики лежали в мелких окопах-лунках, но пулеметов подле них уже не было, видать, их прихватили с собой казаки. Одни пустые ленты да коробки. Андрей Лусин лежал ничком, раскинув руки, будто перед смертью хотел обнять всю землю-матушку. Ближние овсяные десятины, откуда наскакивали на красных дутовцы, тоже были сплошь усеяны мертвыми рубаками и лошадьми — отчего белые овсы почернели вовсе…
Единственное, что утаил старик, с заминками повествуя о гибели Андрея Лусина и его дружины, это как сам Андрей был дико изрублен шашками (наверное, еще отстреливался из нагана, когда налетели на него казаки). Да к чему о том было говорить: он пожалел сейчас Петера, как родного сына…
Под окном остановилась чья-то потрепанная «Волга» неопределенного цвета. Воеводин глянул в раскрытое окно и узнал машину директора совхоза.
— Вот они где! — громко заговорил Абросимов, появившись на пороге. — Я вас ищу по всей округе!
Он был возбужден после утреннего объезда своих владений. Симпатичная улыбка так и поигрывала на открытом белобрысом лице этого беспечного на вид, кряжистого человека.
Тарас познакомил его с Лусисом. Директор тотчас погасил свою улыбку, поняв, зачем они здесь — у старика-отшельника.
— Простите, не помешал? — спросил, присаживаясь в сторонке.
— Нет-нет, Руслан Иванович, — сказал Тарас. — Мы уже собираемся в обратный путь.
— Тогда заедем по пути ко мне. Покажу вам, Петер Андреевич, как мы строимся. Архипыч, небось, поедет с нами.
Старик запротестовал, но Абросимов настаивал на своем, пообещав доставить его вечером домой. Тарас отпустил шофера, и они вчетвером устроились в директорском лимузине. Полкан ни за что не хотел оставаться без хозяина: совсем дряхлый, флегматичный пес вдруг поднял такой невообразимый лай, что пришлось взять с собой и его, верного стража Никифора Архипыча.
Удивительно просто сходился с новыми людьми Руслан Абросимов. То и дело попридерживая бег своей резвой «Волги», он всю дорогу расспрашивал гостя из далекой Риги, как там, в Латвии, проходит сселение хуторов. Лусис поначалу был скуповат на слово, однако потом разговорился. Проблема сселения хуторов не столько, пожалуй, строительная, сколько проблема психологическая. Привыкли латыши жить на хуторах, среди вековых лесов, и не все охотно переселяются на благоустроенные колхозные усадьбы. Ну да само время убеждает людей, где лучше жить.
— Спору нет, у каждого народа свои традиции, — заметил Абросимов. — Что касаемо нас, русских, то мы, как видите, оставляем даже деревни, не только хутора, если они расположены в глухих местах, как эта деревенька Архипыча.
— У вас тоже есть любители обжитых мест, — сказал Петер, оглянувшись на Журавлева, который сидел рядом с Воеводиным и крепко держал Полкана, неспокойно озиравшегося по сторонам.
— Что касаемо Архипыча, он один такой на всю округу, — сказал Абросимов.
Старик догадался, что речь идет о нем, и сердито передернул высохшими плечами.
— Ты, директор, не трожь меня, а то мы с Полканом раздумаем ехать в твой град-Китеж.
— Молчу, молчу! — рассмеялся он.
Было последнее воскресенье перед севом. На открытие памятника на братской могиле собралось много народа: кроме школьников, женщин, стариков, приехали и трактористы из ближних сел.
Рядом с диабазовым камнем, что установили здесь в двадцатом году местные крестьяне, высоко поднялась трехгранная стела — русский штык, у подножия которого, на темной лабрадоровой плите была высечена мемориальная надпись о подвиге бессмертных пулеметчиков.
Митинг открыл секретарь райкома, человек лет сорока, — для него уже все войны века были легендами. Но он горячо говорил о незабываемом восемнадцатом, о прорыве славных партизан на соединение с регулярными войсками Красной Армии, и об этом плодородном поле, что хранит былины о героях.
Потом выступил Тарас:
— Время постепенно возвращает живым все новые имена подвижников. Доселе считалось, что в этой братской могиле покоится прах сыновей русского, украинского и венгерского народов, участников гражданской войны на Урале. Ныне установлено, что один из них — латышский стрелок Андрей Мартынович Лусис. Он командовал интернациональной группой отважных пулеметчиков, задержавших тут на несколько часов белоказачьи сотни, чтобы дать возможность главным силам Уральской партизанской армии Блюхера и Каширина отойти в горы, к заводам. Солдаты революции погибли все до единого, но не сдались врагу… Куда бы ни бросала латышских стрелков военная судьба, они везде и всюду оказывались нашими надежными однополчанами. Демьян Бедный сложил тогда такие стихи: «Заслуги латышей отмечены, про них, как правило, пиши: любые фланги обеспечены, когда на флангах латыши». Они спокойно, хладнокровно выдерживали «психические» атаки каппелевцев на Урале. Они сходились врукопашную с марковцами, дроздовцами, корниловцами в ту черную осень девятнадцатого года, когда Деникин шел на Москву. Они с маху выбивали из седел кичливых уланов Пилсудского, хлынувших на украинскую землю в двадцатом. Они стояли насмерть под Каховкой, не страшась английских танков, и брали Перекоп, штурмуя врангелевскую твердыню по пояс в ледяной воде гнилого Сиваша. Они зорко охраняли Ленина, не покидая своего кремлевского поста в самые тяжкие дни и ночи… Ну, а потом вместе с нами били фашистских варваров на фронтах Отечественной войны. В те годы мне довелось близко узнать одного из латышей. Он присутствует здесь. Это сын Андрея Мартыновича Лусиса, имя которого высечено теперь на уральском Лабрадоре, Петер Лусис…
Тарас сделал паузу, чтобы унять волнение, передавшееся всем.
— Народная память не уступает своей крепостью самому базальту. И как вулканический базальт закален в жарком пекле земного шара, так и память наша закалена в огне исторических сражений. Память соединяет целые поколения в единый монолит, имя которому Новый мир. Будем же всегда вровень с теми, кто закладывал его гранитные устои на родной земле…
Школьный оркестр слаженно заиграл «Вы жертвою пали». К братской могиле потянулись длинные цепочки ребят с синими колокольчиками в руках. За ними шли женщины, старики. Казалось, всё, что успело зацвести в апреле, всё было принесено сегодня с окрестных шиханов, — в дар красным пулеметчикам.
Петер стоял в сторонке, неловко смахивая ладонью трижды горькие мужские слезы. К нему подошел Архипыч, обнял его, хотел что-то сказать, но не сказал, лишь коротко глянул на него и низко опустил голову.
Люди расходились молча, медленно, словно только что совершили погребение.
Секретарь райкома пожал руки Лусису, Воеводину, Архипычу.
— Спасибо, товарищи, за все… Поеду на бюро, завтра начинаем сев.
Трактористы уезжали отсюда прямо на полевые станы. Они по-новому оглядывали свою землю, на которой выросли и прожили столько лет. Наверное, ничто так не освежает людские души, как живые родники народной памяти.
Дымчатая земля вокруг, щедро согретая полуденным солнцем, готова была принять новые семена. Пройдет неделя, вторая, и эта самая мудрая из книг покроется мириадами зеленых строчек. «Счастлив тот, кто прочитывает каждую ее строку», — думал по дороге домой Тарас Воеводин. А Петер думал о том, что он только теперь постигает Россию, хотя и воевал плечом к плечу с русскими всю Отечественную. Как ни исповедовал человека каждый бой, все же оставалось что-то недосказанным, недоговоренным на войне.
— Останови-ка, — сказал Петер, когда машина с разгона вымахнула на травянистый взлобок за рекой.
Среди отбеленного снегами, полегшего ковыля синё горели колокольчики. Низовой ветерок набегал на высоту, и колокольчики, если прислушаться, звенели сейчас тонким серебряным звоном.
Петер нарвал большой букет цветов, пока Тарас, пользуясь случаем, осматривал видавший виды «газик».
— Для Милды, — объяснил Петер.
— Завянут, к сожалению, — сказал Тарас.
— Не успеют. Я завтра вылетаю утренним рейсом.
— Пожил бы еще с недельку.
— Не могу, драугс. Дела.
«Какие у тебя дела на седьмом десятке лет?» — подумал Тарас, но возражать не стал. Недавно Лусиса избрали в республиканский комитет ветеранов, и скоро День Победы. Наступает тридцать третий год с тех пор, как они закончили войну в Курземских лесах. Бывало, выпрашивали у судьбы несколько мирных лет, а прожили добрую треть века. Стало быть, под счастливой звездой родились они.
Так пусть эта их звезда подольше светит им зеленым приветным огоньком с туманной обочины далекого Млечного Пути.