В Риге умирал народный поэт Латвии. Его последней пристанью была укромная палата на цокольном этаже маленькой больницы.
Некогда сильный, могутный человек, под стать латышским стрелкам, которых он воспевал как рыцарей революции, теперь, казалось, поменьшал от старческого недуга. Но в глазах его таилась прежняя сосредоточенность: бывало, и на улице, и на затянувшемся собрании он подолгу искал чеканные, ударные слова для очередной строфы. Только сейчас эта его привычная задумчивость нет-нет да перебивалась тревогой. И все-таки вера в жизнь побеждала минутный страх смерти, он заметно оживлялся, когда в палату входили врач или дежурная сестра. Нет, он ни о чем не спрашивал их, ни на что не жаловался, ни в чем никого не упрекал. Поэт отчетливо понимал: все зависит от его собственного биологического потенциала и что уже никто не сможет помочь ему, если сердце сдаст в критический момент. Иногда он прикрывал глаза и беззвучно шевелил запекшимися губами: кто знает, может, он про себя читал новые стихи. Он всегда верил в исцеляющую силу поэзии и щедро отдавал ей всю подвижническую жизнь…
Тараса Воеводина сначала решительно не хотели пустить к больному, ссылаясь на то, что Поэту сегодня хуже. Тогда Тарас объяснил дебелой красивой докторше, что приехал издалека, что его связывает с Поэтом давняя дружба.
— Но кто вы? — спросила она.
Тарас назвал себя и принялся уговаривать докторшу сделать для него исключение.
— Подождите минутку, — не дослушав, она вышла из приемной.
Не успел он оглядеться, как дверь распахнулась, главврач пригласила его в палату.
Больной лежал недвижно у стены. Едва Тарас неслышно присел у изголовья кровати, как Поэт с явным усилием повернул к нему голову, слабо, вымученно улыбнулся в знак приветствия. Они долго смотрели друг на друга с тем плохо скрытым чувством, когда здоровый человек не знает, что и как сказать в утешение безнадежно больному, а тот, в свою очередь, по-детски обескуражен своей немощью. Тарас видел, что старый Поэт действительно очень плох — так страшно изменился он со времени их последней встречи, — и, стараясь не выдать нахлынувшего волнения, взял его бессильную, зябкую руку, легонько пожал в своей горячей ладони. «Спасибо», — тихо сказал Поэт. Тарас положил на тумбочку красную тонкую папку с очерком боевых действий латышских стрелков на Урале и объяснил, что вот наконец выполнил его просьбу. «Большое спасибо», — тем же слабым голосом ответил Поэт. Тарас с горечью подумал, что все это вряд ли уже понадобится ему.
«Оставьте ваш индекс», — еще тише попросил Поэт, Он говорил совсем невнятно, надо было низко наклоняться над ним, чтобы разобрать отдельные слова. Тарас написал свой почтовый индекс на листке из блокнота, снова подумав о невероятной воле этого человека, который и на девятом десятке лет страстно хочет работать.
Они поговорили минут пятнадцать — больной даже поинтересовался, не тоскует ли Воеводин по Риге, — и Тарас собрался уходить, понимая, каких усилий стоит Поэту их сбивчивый разговор. Он поцеловал его, прижался щекой к его щеке и встал, неловко отвернувшись к окну.
— До свидания, друг мой… — сказал Поэт, устало прикрыв повлажневшие глаза.
В приемной Тарас спросил дебелую докторшу:
— Неужели нет никакой надежды?
Она ответила сухо, недовольная его прямым вопросом:
— А что вы хотите, товарищ? Сердце изношено до предела, до последней клеточки.
На ходу поклонившись ей, Тарас вышел слепым шагом из маленькой больнички.
А Рига, сентябрьская Рига сверкала всеми красками погожей осени. Только-только начинался балтийский листопад, которому шуметь и буйствовать в рижских парках до самого снега.
Тарас шел по глухой аллее, похожей на лесную просеку, густо усеянную цветными листьями. Шел и думал о встрече с Поэтом, которая, видно, была прощальной. Ему хотелось остановить кого-нибудь из прохожих: знают ли они, что здесь, рядом, на тихой соседней улочке, один на один борется со смертью их общий любимец? Жизнь казалась равнодушной к тому, что умирает такой недюжинный человек. Это уже потом, после, когда его уход из жизни станет необратимым фактом, люди вдруг замедлят шаг в печальном раздумье, остро пожалеют о случившейся беде и поймут в одно мгновенье, кого они потеряли. Как ни странно, но только смерть высвечивает человека до конца…
Тарас возвращался на Урал через неделю. В самолете, набиравшем высоту над окрестностями Риги, он вспомнил о свежей газете, купленной в аэропорту, вынул ее из сумки, развернул и близко встретился взглядом… с Поэтом, звонкое имя которого было заключено в траурную рамку. Вот и все… Он читал и перечитывал скупой, короткий некролог, подписанный множеством знакомых фамилий, и никак не мог свыкнуться с мыслью, что уже никогда больше не увидит Поэта, не поговорит с ним в тенистом уголке загородного парка. Поэт унес с собой целую эпоху, далеко не высказав всего того, что знал о революционном времени.
Тарас припомнил тот далекий литературный вечер конца сороковых годов, когда он только что вернулся в Ригу из Восточной Германии. Он сошелся с Поэтом как-то очень легко, хотя их разделяли и солидная разница в возрасте, и неодинаковый жизненный опыт, и уж, конечно, совершенно разные профессии. Чем же понравился тогда молодой артиллерийский офицер известному мастеру слова? Тарас, бывало, часами рассказывал Поэту о своих давних симпатиях к латышским стрелкам, которые, к слову пришлось, с боем освобождали его родную деревеньку в девятнадцатом году. (Может быть, потому он и стал кадровым военным.) И как ревностно следил он по газетам за своими любимцами, военачальниками-латышами: они командовали бригадами, дивизиями, корпусами, читали лекции в академиях, одним словом, находились на виду у всей армейской молодежи. Поэт был глубоко штатским человеком, но хорошо разбирался в истории всех войн своего века и свободно поддерживал разговор о земляках, которых военная судьба бросала из пекла в пекло… Ну, а потом все чаще завязывались беседы о жизни и литературе. Поэт с завидной откровенностью говорил о себе, о том, каким долгим, кружным путем шел он к пониманию революции. Много лет увлекался романтизмом, символизмом и прочими «измами», пока не оценил по-настоящему Райниса и Некрасова, Пушкина и Блока. Отец учил его русскому языку еще в детстве, и в его библиотеке латышский фольклор издавна перемежался с великой классикой России. Маяковского принял тоже не сразу, но зато навсегда. Так постепенно одолевая собственные противоречия, туманный романтик становился трибуном и публицистом… Его исповеди глубоко трогали Тараса, помогали лучше оценить большую литературу этого всего лишь двухмиллионного народа, из недр которого вышли талантливые романисты, поэты, драматурги. И вот на янтарном берегу Балтийского моря не стало еще одного из них…
С тех пор минуло около года. В середине летнего учительского отпуска, когда еще оставалось время для того, чтобы куда-нибудь поехать, Тарас отказался от «горящих» путевок на юг и решил снова побывать в Риге. Таисия Лукинична отпустила мужа, хотя давно собиралась в Крым или на Кавказ. Ничего не поделаешь, придется отложить заветный «южный вариант» до будущего года. Тарас и во сне видит свою Ригу: не будь на свете Урала, он, конечно, поселился бы там на правах вольноопределяющегося отставника. Рига — вторая любовь Тараса.
Он улетал рано утром, с таким расчетом, чтобы, пересев на рижский самолет в Москве, вечером быть уже на берегу моря. Ему повезло, погода всюду стояла летная, и он без всяких происшествий в тот же день домчался на реактивных п е р е к л а д н ы х до места.
Его встречал Петер Лусис, верный однополчанин. Из всего артдивизиона, с которым и отступали и наступали, в живых остались теперь лишь они двое. Остальные или погибли в боях, или умерли после войны, укоротившей без того недолгий солдатский век. Да, только двое из доброй сотни артиллеристов, что выдержали отчаянный, неравный бой на государственной границе. Не потому ли они трогательно заботились друг о друге: бывший наводчик орудия и бывший командир батареи — по строевому расписанию сорок первого года. Война породнила их, тем более что Петер дважды спасал жизнь Тарасу: летом сорок второго и в конце сорок четвертого, за несколько месяцев до Победы. Лусис был наделен богатырской силушкой, он не раз управлялся один с 76-миллиметровой пушкой, если выходил из строя чуть ли не весь орудийный расчет. Так случилось и в Латвии, в Курземе, когда он отстреливался до последней возможности и еще успел вытащить с поля боя Тараса Воеводина, который уже командовал истребительным противотанковым полком…
И сегодня, как обычно, Петер был рад новой встрече с Тарасом, хотя не виделись они меньше года. Он усадил гостя в свою «бесплатную» машину, полученную недавно по праву окопного ревматика, и повез к себе на дачу в Юрмалу. Тарасу чудилось, будто он и не уезжал отсюда, все тут ему близко до щемящей боли в сердце — каждый километр этой людной, шумной автострады к морю. Он долго служил в Риге безвыездно, точно в награду за прежний кочевой образ жизни. То были лучшие годы не только для него, но и для всех фронтовиков, кому суждено было вернуться с победой. До старости, казалось, далековато, и люди, одолевшие смерть, заново открывали для себя весь мир, такой удивительно прекрасный. Жаль, что время нельзя притормозить. Наоборот, его подгоняют навстречу своим надеждам, которые мелькают на обочине лет как путевые знаки.
— Надо завтра же навестить Поэта, — сказал Тарас.
— Обязательно навестим, — не сразу ответил Петер, занятый искусным лавированием среди встречных и попутных машин.
Тарас невольно подумал, как чисто, без всякого акцента стал говорить по-русски его побратим. А когда-то он владел всего несколькими русскими словами — из перечня артиллерийских команд. Не те ли суровые слова — «орудие — к бою», «прямой наводкой по танкам», «батарея — беглый огонь» — стали для Петера исходным самоучителем, который помог ему теперь осилить даже «Войну и мир» в оригинале. Тарас завидовал другу и всегда жалел, что знает стихи Поэта лишь в переводе. Говорят, поэзия вообще не поддается точному переводу.
Лусисы принимали Тараса всегда по-свойски. Хозяйка дома, приветливая, улыбчивая Милда Карловна, напоила его любимым «бархатным» пивом, накормила свежей рыбой, и Тарас, выйдя из-за стола, почувствовал, как он все же устал за этот долгий перелет. Заботливый хозяин провел гостя на террасу, где Милда уже застлала накрахмаленной простынью его, «Тарасов», диванчик.
Едва он положил голову на подушку, как снова очутился в салоне «ТУ-134», за облаками. Деревянный домик покачивало на воздушных ямах, встряхивало, в ушах стоял несмолкаемый рокот двигателей. Тарас будто еще продолжал лететь в Ригу. Ему хотелось увидеть во сне прощальную встречу с Поэтом, однако до самого утра без конца снилась одна война, как всегда в доме Петера. Да сколько она может сниться? Ведь прошла почти треть века. Неужели в запасниках памяти такая уйма непроявленных снимков, если время все еще проявляет их по ночам?
Его разбудил утренний гул неспокойного моря. И он наконец вернулся к живой, реальной яви, облегченно, глубоко вздохнул.
После завтрака Тарас и Петер отправились побродить по морскому берегу. Рижский залив бушевал, вздымая на прибрежных отмелях отвесные волны. Тарас любил штормовое море, когда от самого горизонта и до подножия сыпучих дюн широко раскатываются, набегая друг на друга, пенные двухметровые валы. Чайки косо, наперекор атлантическому ветру, взмывают к небу, вольно кружат над глубокими бороздами морской пашни, высматривая добычу, как ранней весной грачи над талым полем. Отдыхающие из окрестных санаториев, потеплее одевшись и подняв воротники, с отменным терпением ищут янтарь в длинных валках темных водорослей, за ночь выброшенных на песчаный берег. И находят, шумно радуются, как дети. Сколько же янтаря надежно хранит Балтийское море, если каждый новый шторм оставляет на память людям эти солнечные блестки?
Раньше здесь была стоянка рыбацких лодок. Тарас, бывало, с ребячьим интересом наблюдал, как рослые латыши, будто сошедшие со страниц романов Лациса, вытягивали на берег сети, полные кипящей салаки, среди которой бело сияли, точно дорогие слитки, крупные лососи. Рыбаки давно ушли отсюда поближе к открытому морю. Давно нет на свете и того вдохновенного летописца, что так любил тружеников Янтарного моря…
Ушла из жизни старая гвардия латышской литературы — Андрей Упит, Вилис Лацис, Мирдза Кемпе… Не стало и Поэта, воспевшего стрелков. Ну, конечно, на подходе молодые. Но когда-то еще молодежь прочно займет литературные аванпосты. Досадные заминки неизбежны, пока набирают силу подмастерья-ученики, потерявшие своих учителей.
— А теперь поедем к н е м у, — сказал Тарас Петеру, вдоволь налюбовавшись этим северным морем, которое больше подходит не для беспечного времяпрепровождения, а для глубоких раздумий о прожитом и пережитом.
Поэт был похоронен на кладбище Райниса. Это логично — быть такому стихотворцу под крылом Большого Яна. Но Тараса озадачило немного, что его похоронили в тесном уголке. Он ничего не сказал Лусису, положил георгины на согретую августовским солнцем гранитную плиту, молча постоял над могилой, склонив голову.
Сейчас и последняя встреча с Поэтом в минувшем году показалась Тарасу символической: он привез тогда ему очерк о латышских стрелках, воевавших в гражданскую войну на Урале, как дань уважения русских к витязям, которых высоко ценил сам Поэт, — это же они вывели его на большак революционного века. Не случайно Поэт спросил на том литературном вечере конца сороковых годов: «Скажите, откуда вы нас знаете?» Он спросил тоном провидца, словно догадываясь, каким будет ответ молодого полковника. И когда Тарас рассказал, откуда он знает латышей, Поэт застенчиво улыбнулся по-юношески, явно смущенный похвалой в адрес земляков. Он вообще был на редкость скромным от природы. Однажды Тарас велеречиво назвал его о ф и ц е р о м с в я з и двух народов. Он добродушно отмахнулся: «Да какой я офицер, Тарас Дмитриевич? В первую мировую ходил в рядовых. Что же касается поэзии, то любого литератора аттестует высший ценитель — время. Неизвестно еще, как оно распорядится. А вот латышские стрелки, верно, боевые о ф и ц е р ы с в я з и наших двух народов»…
— Давай сходим, драугс[1], и на Лесное кладбище, — предложил Лусис Тарасу.
Они до вечера бродили по тенистым аллеям, отыскивая всех, кого видели не раз — Упита, Лациса, или о ком были немало наслышаны. Ничто с такой силой не будоражит память, как эти высеченные камнерезом надписи на граните или мраморе. Десятки и десятки имен, собранные тут вместе, живо воскрешают в памяти многие годы, десятилетия, ставшие историей. Само по себе отдельное имя вроде бы лишь эпизод, но этот их своеобразный строй — законченная хроника века.
— Присядем, отдохнем, — сказал Тарас.
Они устроились на скамейке неподалеку от глазных ворот Лесного кладбища. Мимо шли группы экскурсантов из числа приехавших на Рижское взморье. Шли коренные рижане, часто семьями: одни только входили сюда с цветами, другие возвращались домой, усталые, вдоволь поработав на могилах своих близких. Тарас подумал сейчас о том, что вот, к сожалению, порой все не хватает времени, чтобы навестить тех, кого нет в живых. Это ведь не просто долг, это поверка собственных чувств, самых глубинных, трепетных.
— У меня сохранились письма Поэта. Возможно, следует передать их в мемориальный музей? — сказал Тарас.
— Музея еще нет, — нехотя отозвался Петер.
— Ну, будет.
И тогда Петер бегло рассказал о том, что вокруг славного имени покойного чуть ли не на второй день после его кончины возникла мелкая обывательская суета. Кому-то не понравилось, как Поэт распорядился домашними делами. Кто-то был не прочь забыть о последней воле Поэта. Спорили, защищали мертвого трибуна, который и живым не нуждался ни в чьей защите.
— Это уж действительно мелкая зыбь после крупной волны, — сказал Тарас. — Видишь, как смерть такого человека неминуемо обнаруживает, кто был его истинным другом, а кто лишь делал вид, что поклонялся его таланту.
— Может быть, — согласился Петер.
— Это все житейская накипь. Со временем осядет на дно. Помнится, как после трагической смерти Маяковского появились крикливые «знатоки» его сложной биографии. И что же? Тех «знатоков» давным-давно все позабыли, а Маяковский прочно встал на одной из самых людных московских площадей.
Уже вечерело. Надо было возвращаться к морю, которое тоже, наверное, приутомилось за долгий летний день и поутихло, снова отпрянув от любимых Райнисом вековых дозорных сосен.
Закатное солнце густо разбросало по дорожке Лесного кладбища свои лучи-копья. Слоистая дымка от сожженной сухой травы синим флером окутывала макушки деревьев. Негромкий раздумчивый колокольный звон долетал от часовни. На душе было грустно и умиротворенно. Тарас редко испытывал такое состояние, когда вся жизнь просматривается до мальчишеских лет, а будущее словно отдаляется, чтобы ты успел еще кое-что сделать. «Надо, надо успеть», — думал он, покидая эту святую для рижан окраину города.
За обедом и ужином одновременно Тарас под настроение заговорил об отце Петера — красном пулеметчике Андрее Мартыновиче Лусисе, который сложил голову на Урале в восемнадцатом году. Ему, Тарасу, кажется, удалось наконец установить, где, при каких обстоятельствах погиб Лусис-старший, отступая из Оренбурга под началом Блюхера. Как ни давно это было, но живет еще в горном хуторке один старик. Все жители переселились в большое соседнее село, а он не хочет переезжать к сыновьям и внукам: для него этот пустой, богом забытый хуторок — живая память неравного боя красногвардейцев с белой конницей. Он-то и поведал Тарасу, какой там кипел арьергардный бой, сколько партизан осталось лежать на крутоярье и среди них нерусский пулеметчик Андрей Лусин. «Может быть, не Лусин, а Лусис? Припомни-ка получше», — настаивал Тарас. «Нет, Лусин, не путай ты меня», — упорствовал старик. Пообещал раздобыть карточку, увезенную младшим сыном.
— Возможно, мы теперь совсем недалеки от цели наших поисков, — сказал в заключение Тарас.
— Даже не верится, — заволновался Петер.
— Многих перекрестила гражданская война. Так что вполне возможно, что уральцы звали твоего отца на русский манер — Лусиным, тем более что имя-то, по счастливому совпадению, не только латышское, но и русское — Андрей. Не хотел я тебе говорить пока, но вот проговорился.
Они просидели до полуночи. Из-за дюн глухо долетал мерный гул затихающего моря, да и сосны на дюнах задремали, обессилев в единоборстве с низовыми скандинавскими ветрами. Завтра будет вёдро и, стало быть, можно накупаться досыта.
Первые дни августа выдались безмятежными. Скупое северное солнце вдруг расщедрилось, и все полудужье Рижского залива оказалось плотно заселенным отдыхающими. Говорят, что нет другого пляжа с таким мягким, тончайшим песком, где запахи моря и хвои так кружат голову, что клонит ко сну, едва устроишься у подножия дюны. Тарас отлежался за две недели. Думал о сыновьях Леониде и Михаиле. Еще никогда его не разделяло с ними чуть ли не целое полушарие: сыновья — геологи — странствуют сейчас по Сахалину, а он нежится на янтарном берегу Балтики. Как они там? Старший женился, третий год кочует со своей летучей партией по дальневосточному окоему, а младший — на производственной практике. Выросли, улетели. Вот и опять в доме только он, Тарас, да его Тая, как в те начальные мирные годы. Круг замкнулся. А-а, черт, когда же это они с Таисией Лукиничной успели пропеть свою песню? Неужто один припев остался? Нет уж, дудки, еще можно кое-что сделать в жизни!..
Накануне отъезда из Риги Тарас зашел с Петером в музей латышских стрелков, воздвигнутый несколько лет назад на набережной Даугавы. Тут он уже бывал и чувствовал себя всякий раз как в далеком мире ранней молодости. С больших фотографий на него смотрели очень знакомые военные люди, которых само время, к счастью, вернуло людской памяти: Вациетис, Эйдеман, Алкснис, Берзинь… Что ни имя, то легенда. И среди них первый кавалер четырех орденов Красного Знамени Ян Фабрициус, погибший полвека назад при авиационной катастрофе на Черном море: он пожертвовал собой, чтобы спасти женщину с ребенком в тонувшем самолете.
Тарас знал тут почти всех с комсомольских лет, озаренных сполохами гражданской войны. Не Петер Лусис, а он давал пояснения, когда они обходили мемориальный зал с его редкими снимками и экспонатами. Молодые и молодцеватые краскомы провожали их спокойными взглядами. А Роберт Эйдеман, с которым Тарас был знаком лично, чуть приметно улыбнулся ему вослед, как в тот зимний вечер тридцать седьмого года, в Центральном совете Осоавиахима.
— Дивизии Эйдемана и Блюхера плечом к плечу обороняли Каховский плацдарм, вместе шли через Сиваш на штурм Перекопа, — сказал Тарас и оглянулся. Он уже заметил, что к нему пристроилась любопытная стайка ребят, которые посчитали его экскурсоводом.
Внизу, у лестницы на второй этаж, полстены занимала электрифицированная карта-схема. Тарас включил свет, и разом вспыхнули созвездья губернских и уездных городов России — от крайнего запада до крайнего востока, — где воевали на всех фронтах красные латышские стрелки.
— Примерно здесь, в этих вот местах, побывал и Андрей Мартынович, — показал Тарас на южный торец Урала, освещенный огоньками былых сражений.
Лусис молча кивнул головой.
Они вышли на залитую полуденным солнцем нарядную площадь. Постояли немного у старой трехдюймовки, окруженной ребятишками, вспомнили, может быть, и свои противотанковые пушки времен Отечественной. Потом свернули за угол, где возвышался строгий памятник стрелкам.
Памятник поражал глубокой правдой, смелым замыслом талантливого скульптора. На пьедестале, облицованном красным гранитом, стояли во весь свой гвардейский рост три латышских стрелка в длинных шинелях, с винтовками, устало опущенными к ноге. Впрочем, винтовки еле угадывались, зато лица, верно высеченные из камня, суровые, задумчивые, похожие и непохожие одно на другое, и фуражки с примятыми тульями, и эти длиннополые шинели, и откинутые на плечи башлыки — все, до последней детали, словно выхвачено из походных будней. Стрелки — локоть к локтю, спина к спине — образовывали тесный строй словно бы круговой обороны революции.
Тарас медленно обошел их, подолгу всматриваясь в лицо каждого, будто узнавая тех, кто освобождал от дутовцев его родное уральское сельцо. Площадь пламенела ярко-огненными розами. И все тут было под цвет того далекого прошлого, из которого поднялся на свой вечный пост этот бессмертный караул.
— Железная стойкость в круговой обороне, пожалуй, самая характерная черта твоих земляков, — сказал Тарас Петеру. — Они умели стоять насмерть, что бывало поважнее лихой атаки.
…Теперь Тарас улетал уже из нового аэропорта с его дворцом-вокзалом, украшенным искусными витражами. Он был доволен, что не поддался искушению поехать на благодатный юг, а провел эти две недели в семье однополчанина, заново открывая для себя всю Ригу — город поэтов и стрелков.
Тарас испытывал глубокое удовлетворение, что его мальчишеские симпатии к латышам не только не погасли в розовом детстве, а с годами утвердились и окрепли, стали необходимой частью его духовной жизни.