Глава 1

За вами следили когда-нибудь? Почти уверен, что нет. Но когда начинают следить, когда вы оказываетесь, если пользоваться терминологией Штирлица, «под колпаком», это сразу становится заметно. Довольно-таки противное ощущение: вы как бы ничего не замечаете и не хотите замечать, но… Вы движетесь тысячекратно повторенным, заученным маршрутом на работу и обратно, а сами чувствуете: вас «секут». Даже более того — ваша душа время от времени вздрагивает, как от уколов. Это вас фотографируют… Абсолютно непредставимо! Полная чушь! Однако…

Вечером приходите домой, ставите чайник, лезете в занюханный «Север», чтобы достать полбатона и огрызок маргарина, — это будет вашим ужином — и начинаете анализировать. То есть на самом деле ни о каком анализе речи нет. Вы лишь тупо пытаетесь сообразить, что же это за… Тут вам хочется матюгнуться, но вы абсолютно не тот человек, бранных слов не употребляете. Тем не менее, чтобы почувствовать себя уверенней, чтобы почувствовать себя… ну я не знаю… более мужчиной, что ли, вы все же произносите: мол, что за чертовщина! Однако при этом вовсе не ощущаете предполагаемого прилива мужественности. Напротив, во рту образуется дрянной какой-то привкус, словно вы разжевали вместо изюминки усатого таракана!

Ну какого хрена за вами следить? И главное — кому? КГБ? Так ведь он теперь существует только в романах. Милиции? Не совершал! Мафии, рэкетирам, убийцам? Не нужен. Потому что беден до отвращения. Беден как человек, который в наши дни получает двести пятнадцать, минус 25 % алименты, минус восемнадцать рублей за свет, квартиру и газ, минус не менее восьми-девяти рублей за стирку постельного белья, минус зубная паста, мыло, минус — о, Господи! — еще какая-нибудь сущая мелочь, которая, однако, расширяет дыру в бюджете до горестных размеров… И остальное, все до копейки — на еду! А вы попробуйте, для интереса, прокормиться на эти денежки, попробуйте! Будь оно трижды или четырежды неладно. Да церковная крыса из поговорки по сравнению с вами просто купчиха!

* * *

Единственная ценность, какой обладал Всеволод Сергеевич Огарев, была его редкая фамилия. Но ведь ее украсть невозможно. Да и зачем воровать фамилию русского позабытого поэта, когда известные нынешние поэты никому не нужны.

Чтобы уж до конца понять, сколь он был неинтересен окружающим, скажем, что Огарев сам когда-то мечтал быть поэтом, и как у большинства желающих достичь небесных высот литературы, у Огарева ничего не получилось — всего лишь потому, что он был недостаточно одарен. Но, конечно, нашлись причины и куда более уважительные для огаревского самолюбия. Например, суровая, а пожалуй, и грубая отповедь писателя Николая Старшинова, которую Всеволод Сергеевич получил шесть лет назад по почте, когда пытался опубликовать свои стихи в одном из ныне не существующих толстых журналов.

Но в далекие и невозвратимые годы юности, когда Огарев только что окончил пединститут и был преисполнен уверенности в своем поэтическом будущем, он очень успешно, как ему тогда казалось, поступил младшим библиотекарем в одну из… простите за тавтологию… библиотек. Потому что ни один ли аллах, где отбывать номер, ни один ли аллах, где просидеть два-три десятка месяцев, которые остались до пришествия успеха и всеобщего поклонения. Тем более, что свободного времени практически сколько хочешь и вообще — работа хотя и в книжной пыли, но отнюдь не пыльная… И так он там сидел, сидел в ожидании славы… потом в ожидании хотя бы единой публикации да и присиделся — аж тринадцать лет. Из этого мы можем сделать еще и тот вывод, что было Севе (а то Всеволод Сергеевич очень длинно) тридцать пять лет от роду. Поэзией он уж давненько не интересовался. И единственное, что ему действительно хотелось, — это ранним погожим утром ехать на велосипеде по пустынному шоссе. И как можно дольше никуда не приезжать. А потом все-таки приехать, позавтракать отнюдь не батоном с маргарином и лечь спать.

Столь беззаботные мальчишеские мечты могут остаться у человека только с детства. Вот и у Севы Огарева они остались именно с детства, когда он уезжал кататься ранним утром и знал, что дома ждут влюбленная мама, и тот самый завтрак, и потом полная нега часов до двенадцати…

Но вот уж семь лет, как родителей у него не стало, не стало и дачи около заброшенного шоссе. Может быть, поэтому в столь идиллическом мечтании Огарева появилась горькая нота: «Ехать и как можно дольше никуда не приезжать». Не было на земле такого места, куда ему по-настоящему хотелось бы приехать.

Огаревская жена, которая когда-то в совершенном восторге бросилась к нему в объятия, тоже лет семь назад с совершенным отвращением и презреньем послала его ко всем чертям, сказала, что его пятьдесят три рубля тридцать четыре копейки (алименты, двадцать пять процентов от зарплаты) годятся лишь на то, чтобы подтереться. Алименты, однако, она брала. А дочь — хотя бы раз в неделю, хотя бы на часовую прогулку — выдавать категорически отказалась. Огарев, наверное, мог бы поскандалить: ведь чего-то все же там записано, в нашей бумажной Конституции, о правах таких вот… не знаю, какой эпитет поставить… отцов. Но Сева не умел скандалить, как он уверял себя, из высших принципов, а на самом деле из трусости, которая обязательно рождается у человека, перешедшего в разряд акакиев акакиевичей. Он годами не видел дочь. И привык к этому!

Жил Огарев в чужой жалкой комнатухе, куда его сослала опять же бывшая супруга, выкинув из родовых, еще сталинских времен, огаревских апартаментов. Собственно, Сева «совершил родственный обмен» с тещей и теперь не имел к своей квартире никакого отношения.

Надо ли еще что-нибудь добавлять из предыстории, с которой наш герой шагнул в этот детективный роман?.. Возможно, фигура Всеволода Огарева кому-то покажется несколько нарочитой. Напрасно! Оглянитесь кругом — на Руси несметное количество таких же Огаревых. Это лишь по телевизору показывают других.

* * *

Он возвращался с работы, усталый не усталый, а такой, знаете ли, пустоватый, после дня трепотни, бессистемного чтения каких-то левых газет, невкусного, чисто казенного обеда, который теперь им выдавали за счет предприятия. Никакие, абсолютно никакие предчувствия не томили его душу.

Огареву надо было перейти последнюю улицу, а потом свернуть во двор. И здесь путь ему преградила машина — ехала-ехала и вдруг встала. Слишком привыкший быть невидимкой, он никак это не связал со своею особой. Но стекло машины плавно опустилось, и женщина — не сказать, чтобы выдающейся красоты, но такая, знаете ли, вся ухоженная, не жалевшая, видно, на себя ни дорогой косметики, ни французских духов, — улыбнулась ему из окна:

— Молодой человек, вы не будете так любезны, не поможете мне?

Огарев воззрился на нее в полном недоумении. Женщина продолжала говорить что-то там про «пятнадцать минут», про «никаких затруднений» и про «очень обяжете».

С ним давно так не разговаривали и давно так не улыбались ему… призывно. Так давно, что можно сказать — никогда. Он вообще никаким боком не принадлежал к этой раскованной, роскошной жизни, где ездят на симпатичных маленьких иномарках и обращаются к первому встречному за помощью.

— А я… не понял… А я что должен сделать? — спросил Огарев, давясь каждым словом.

— Пока только сесть со мной рядом. — И открыла дверцу. Совершенно неожиданно для себя Огарев действительно сел. И тотчас учуял запах французских духов, а спиною ощутил упругую мягкость «ненашего» сиденья.

— Здесь рядом, километра не будет. Потом я вас отвезу, куда скажете!

Бывший тещин район, надо сказать, был абсолютно дерьмовой московской окраиной. Они свернули в боковую улицу и теперь очень плавно катили вдоль скучного серого здания — то ли завода, то ли тюрьмы… завода, конечно. Кажется, каких-то железобетонных конструкций. Ни одному человеку не приходило в голову здесь прогуливаться или просто идти. Раздолбанный самосвал прогрохотал им навстречу, оставив за собой мрачное облако выхлопной вони.

— Откройте, пожалуйста, окошко. Дышать нечем!

Стекло опустилось со сказочной легкостью… «Как гильотина», — ни к селу, ни к городу подумал Огарев и вдруг почувствовал беспокойство — как бы вспомнил, что с ним в последние дни происходило что-то странное…

Тут машина довольно резко остановилась, из чего Огарев — но уже значительно позднее — сделал вывод, что женщина, хоть и прекрасно сыграла свою роль, однако ж волновалась.

— Извините, буквально одна секунда!

Она вышла из машины, сделала вид, что поправляет дворники, подошла к окошку, за которым сидел Огарев:

— Ну вот, собственно говоря, и все. Спасибо!

Сева Огарев увидел прямо перед своим носом ее наманикюренные пальцы, сжимающие какой-то красиво блестящий цилиндрик… баллончик! Потом раздалось слабое шипенье. Тотчас Сева задохнулся. Глаза его сделались полны чего-то очень едкого, слезы лились не каплями, а непрерывными струйками, лицо горело.

— Вы только не шумите, — услышал он голос женщины, — это всего лишь слезоточивый газ. Опустите руки! Сейчас будет легче… Глубже вдыхайте, глубже!

На лице своем он почувствовал что-то влажное — тряпку или кусок ваты. Он вдохнул глубоко — тяжелый и сладковатый дух вошел в ноздри, словно две мягкие сосульки.

— Опустите руки! Глубже дышать!

Он хотел куда-то рвануться, что-то сделать. Но уже не ориентировался в пространстве. Внутри головы, где-то между затылком и темечком, начало громко и сильно стучать, словно бы заработал отбойный молоток, только сделанный не из железа, а из желе… И больше он ничего не помнил.

* * *

Очнулся несчастный в абсолютно незнакомой комнате… Голова у Севы раскалывалась. И первым чисто рефлекторным его движением была попытка приложить ладонь к этой ужасающе больной голове… Однако не удалось. Наконец Сева увидел себя сидящим в тяжелом кресле с деревянными ручками. И руки его были прикованы к тем самым ручкам, а ноги — наверное, к тем самым ножкам. Впрочем, «прикованы» сказано слишком сильно. На самом деле они были просто привязаны (по крайней мере, видимые им руки) не очень толстой, так называемой бельевой веревкой. С бантами на концах, какие мы обычно делаем на шнурках ботинок. При сильном желании эти банты, наверное, можно было бы развязать зубами — если как следует наклониться, презрев головную боль. Но это было бы слишком решительное действие, на которое Сева Огарев, как мы уже знаем, совершенно не был способен. И поэтому он лишь протяжно застонал, чтобы вызвать хоть малое сострадание со стороны тех, кто его здесь привязал!

Сквозь боль, лежащую в его голове тяжелым студнем, сквозь общее одурение он, наконец, начал кое-что осознавать. Например, понял, что комната, несмотря на свою просторность и добротную, даже, пожалуй, шикарную обставленность, была не просто комнатой, а кухней. Сева узрел раковину из нержавеющей стали и газовую плиту, которую ему доводилось видеть в рекламе по телевизору. Тут к нему, так сказать, по ассоциации, явилось и первое воспоминание — той плавной иностранной машинки и той… женщины, которая…

За своей спиною Сева услышал шаги, довольно крепкие такие, и женщина, явившаяся в его памяти, появилась перед его глазами. Будь Сева Огарев в ином состоянии духа, он бы, наверное, отметил про себя, что она несколько полновата — как по части талии, так и по части ног. Она была то самое, что в домарксистской России называли «толстопятая». Тут надо заметить, что наш герой из-за очень скромного достатка, а также из-за своей суровой жены в очень малой степени растратил отпущенные ему природой потенцию и желания относительно женщин.

Однако Севе сейчас было слишком не до своей потенции.

«Что вам надо от меня?!» — так хотел он спросить у вошедшей мучительницы. Но вместо этих слов из его горла выкарабкался звук, больше всего похожий на скрип стула, когда на него садится большой и тучный человек.

Женщина посмотрела на Огарева умными серо-зелеными глазами:

— Болит?.. Выпейте, не бойтесь. Вам будет легче, — и поднесла к его губам склянку с коричневатой жидкостью.

Да то не склянка была, а хрустальный тяжелый лафитничек, старинной, чуть грубоватой, а потому особо привлекательной работы.

Сева выпил горьковатую водицу. Первые несколько секунд ничего не чувствовал. Но затем в его голове запели майские соловьи и расцвели ландыши. Женщина теперь смотрела на Севу с явной гордостью:

— Полегчало?! После хлороформа у вас голова должна бы скулить еще не менее суток. Ни одна заграница вам такого лекарства не даст.

Сева готов был услышать от нее что угодно, только не это. Он тут же позабыл свое просветленное самочувствие. В прояснившейся голове появилась мысль, которая с каждым мгновением все более обрастала тревогой: женщина эта как-то связана с медициной, и значит, он, Всеволод Огарев, понадобился ей для чего-то… медицинского.

Но для чего же?..

Слыхал он, будто бы людей ловят, чтобы кровь перекачивать раковым больным. Но это ведь делают лишь с крохотными детьми. Он еще, помнится, ужасался такой вопиющей безнравственности. А может, хотят у него почку отнять? Или костный мозг?.. Или само сердце?

Но даже находясь в столь паническом состоянии, Сева смог дать себе отчет в том, что подобные его страхи… как-то слишком уж экзотичны. Но тогда же что ей от меня надо?

— Что вам от меня надо?! — На этот раз голос его прозвучал вполне зычно и даже с оттенком некоторой театральности, чего Сева Огарев не был лишен.

Вместо ответа женщина повернулась к нему спиной и весьма плотными округлостями своего тела, спрятанными под тонкой облегающей юбкой. Открыла прелестный висячий шкафчик старинной работы:

— Вам надо кофе выпить… Если обещаете вести себя хорошо, развяжу руки. Но только без обмана! Обещаете?

Сева кивнул своею просветлевшей головой, а женщина, и не оборачиваясь, поняла его полное согласие:

— Вот и правильно. Здесь вам ничего плохого не сделают! Напротив — предложат хороший контракт.

В литую медную джезвейку она отсыпала кофе из банки тяжелого немецкого фарфора… Впрочем, чтобы не делать более указаний относительно каждой вещи в комнате (а впоследствии — и во всем этом доме), скажем: все здесь было самого высокого качества и невольно ласкало глаз Севы Огарева, который, как мы знаем, вовсе не был лишен чувства прекрасного.

Вспыхнул нежно-фиолетовый снопик газа, запахло кофе, который буквально мечтал поскорее быть готовым. Женщина развязала Севе левую руку:

— Мы условились!

В ответ он совсем не агрессивно пошевелил пальцами, тогда женщина развязала ему и правую руку. Потом произнесла тем же ровным голосом, словно продолжала обращаться к Огареву:

— Заходи, Борис Николаевич!

Сева не успел испугаться, лишь сердце забилось сильней обычного. И вошел этот человек — не высокий, не низкий, среднего телосложения. Пожалуй, такой же, каким чувствовал себя сам Огарев. С заметным неудовольствием он посмотрел на Севу. Женщина перехватила его взгляд.

— Ты сядь-сядь. Сейчас все поймешь.

Легко, одной рукой Борис Николаевич взял тяжелый табурет, сел напротив. И странное ощущение возникло у Севы Огарева: будто человек этот ему кого-то напоминает. Женщина взяла с холодильника небольшую коробку, вынула из нее… трудно даже сказать, что это было — кусочки, комочки чего-то, сделанные то ли из пластмассы, то ли из пластилина неопределенного цвета, телесного, как мы говорим, когда не можем подобрать более точного слова.

— Только ты успокойся. Мне нужно от тебя совершенно нейтральное лицо.

С этими словами женщина склонилась над Борисом Николаевичем, и теперь Сева мог подробно рассмотреть ее «округлость» и ноги, которые, кстати, были хотя и полноваты, но вполне стройны. Но в такую минуту, в таком положении до того ль человеку, посудите сами! Страх рвался из Огарева буквально через все дырки: вдруг захотелось в туалет — и «по-большому», и «по-маленькому», Сева чувствовал, что его пот прошиб, а из глаз готовы были выползти слезы.

Женщина все продолжала что-то делать с Борисом Николаевичем.

Наконец она отошла в сторону, как потом понял Сева, чтобы взять зеркало, которое стояло на подоконнике. Но Севе было сейчас не до женщины. Он впился глазами в бывшего Бориса Николаевича, уж простите за столь банальный глагол «впился», а как тут не вопьешься, действительно, когда напротив тебя сидит… Всеволод Сергеевич Огарев! Ну только, конечно, с несколько иной прической.

Борис Николаевич заметил Севин безумный взгляд. Несколько недоверчиво, но, так сказать, с надеждой улыбнулся. Отчего сходство сделалось просто ужасающим!

— Дай же ты посмотреть-то!

Тут женщина и подала ему зеркало — Борис Николаевич расхохотался. Отнимал зеркало, смотрел на Севу, снова подносил зеркало к своему лицу и хохотал. Теперь, между прочим, он вовсе не был похож на Огарева, потому что Сева никогда не умел так смеяться — уверенно, радостно, нагло.

— Хм, Надька, сатана! Только не пойму, что ты в результате предлагаешь-то?

— Да очень просто! — Она подошла к Огареву, стала довольно бесцеремонно трогать его лицо. — Подрезать нос, немного изменить конфигурацию ушей… Потом вам обоим надо запустить усы…

— Это еще зачем?

— Ну, усы вообще маскируют… Будут прежде всего бросаться в глаза. Если, допустим, я даже не добьюсь стопроцентного сходства, они как самая яркая деталь на лице…

— Что вам от меня надо?! — завопил наконец Сева. И тут уж совершенно правильно — хоть опять же банально — будет сказать, что он вопил как резаный.

Он даже попытался вскочить и от этого чуть не грохнулся вместе с тяжеленным креслом. Борис Николаевич бросился ему навстречу с уже занесенным для удара угрюмым кулаком, а Сева поднял руки, чтобы защититься.

— Боря, не смей! — закричала женщина. — Лицо испортишь! — И тут же Севе: — Вы что? Хотите, чтобы я вам хороший укол сделала. Я могу! У меня для этого все готово… Руки на подлокотники… раз не умеете вести себя по-человечески!

— Что вам от меня нужно?!

— Господи! Да неужели мы собираемся это от вас скрывать!

* * *

Говоря красиво, их было двое в комнате — ночь и он. И наверное, ночь помогла бы Севе бежать отсюда — прокрасться по коридору в прихожую или, наоборот, открыть окно — и… Но ведь душу его слепили из совсем другого материала — отнюдь не авантюрного. Он спросил себя: «Боишься бежать?» И точно знал: боится до смерти! Хотя робость действительно играла в Севиной жизни весьма существенную роль, была его доброй советчицей и защитницей, однако главную роль в решении не убегать сыграла все-таки не она. Когда эта разукрашенная французской косметикой Надежда и ее не очень пока понятный Огареву Борис Николаевич сделали свои предложения, Сева призадумался. А думать ему позволялось до утра.

Это ведь только, со стороны глядя, легко сказать, что таких неудачников серых три четверти России, и потому все, мол, в порядке вещей. Но самому-то серому неудачнику каково каждый раз, видя себя в зеркале, говорить: «А ведь ты кретин! Настоящий нормальный кретин!..»

На самом деле мы нечасто позволяем себе подобные откровения — жить-то надо.

Сейчас Огареву предлагали настоящий шанс. «Шанец», как говорят люди лихие. Ему предлагали тысячу долларов в месяц, а такие деньги в переводе на самый скромный советский курс не получает у нас даже отчаянный рэкетир, уж не говоря об иных, менее оплачиваемых категориях населения. Причем, Огареву ни на что не надо было тратиться. Еда и одежда за счет фирмы, представительские — пожалуйста. Но, конечно, необходим отчет — впрочем, это вполне естественно, не так ли?

Обязанности? Да они просто-напросто смехотворны. Жить либо на шикарной даче в одном из поселков ближнего Подмосковья (где он сейчас и находился), либо на другой даче — в Коктебеле, которая, судя по некоторым намекам Надежды, была ничуть не хуже этой. Делай что хочешь — гуляй, читай, выпивай. Желательно лишь, чтоб его регулярно видели… То есть не его, а «Бориса Николаевича». Для чего ему, Огареву, сделают пластическую операцию, через месяц он станет как две капли воды… Тут, увидев его наполненные трусливым томлением глаза, Надежда сказала:

— Да вы спрашивайте, спрашивайте… Вы хотите узнать, будет ли больно? Гарантирую — абсолютно нет!

— Видите ли, я…

— Всеволод Сергеевич! Вы не стесняйтесь. Просто есть люди, причем особенно часто они встречаются среди мужчин, которые плохо переносят боль. И тут дело совсем не в смелости!

Успокоенный Сева приободрился и сказал, что он совсем не то имел в виду.

— Срок контракта два года. Таким образом, к концу его вы будете иметь двадцать четыре тысячи долларов США. А это даже по теперешнему заниженному курсу — миллион двести тысяч рублей. Но поскольку курс доллара несомненно возрастет, то, видимо, около двух миллионов! Стало быть, если вы будете тратить, ну, скажем, по три тысячи в месяц, то сможете спокойно жить, — она улыбнулась, — до ста лет!

Сердце у Огарева сладостно заныло — как в детстве, когда на дороге вдруг находишь ножик с десятью лезвиями, ложкой, вилкой, шилом и штопором. Однако он еще пробовал трепыхаться:

— А работа, квартира, семья?… Ведь за эти два года…

Надежда ответила ему очень корректным, но выразительным взглядом, потому что, видимо, хорошо знала, что у него за работа, что у него за квартира и что у него за семья! Борис Николаевич в это время сидел на диване, курил сигарету «Мальборо» и прихлебывал пиво из большой запотевшей кружки, увитой хрустальным хмелем… Впрочем, мы обещали здесь больше не описывать вещей этого дома.

— На работе, — между тем говорила Надежда, словно бы забыв про свой выразительный взгляд, — вы подаете заявление об уходе. Соседям по квартире сообщаете, что уезжаете… скажем, в геологическую партию. На двери — замок, а в жэк квартплату за год вперед… Можно и за два, но это, пожалуй, будет уж слишком… Расходы, естественно, за счет фирмы! Жене вашей… Вы ведь платите алименты не по исполнительному листу, правда?

— Естественно! — воскликнул Сева благородным голосом.

— И в остальном она вами не интересуется?

— Нисколько!

— Зря! — Надежда улыбнулась эдак особо. — Жене вашей мы аккуратно будем высылать алименты в размере трехсот… — Она посмотрела на Бориса Николаевича, тот кивнул. — Трехсот, скажем, семидесяти четырех рублей из города… ну, я не знаю… Абакана. У нас там как раз филиал фирмы, и это не будет затруднительно.

— А как я через два года?..

— Как через два года с измененной внешностью снова, так сказать, в мир — это вы хотели спросить? Огарев медленно кивнул.

— Так вот же! — Надежда протянула ему коробку с пластмассовыми кусочками ушей и кусочком носа.

— При помощи специального, биологически совершенно безвредного клея… Да нет-нет, вы меня не дослушали! Через неделю, скажем, вы сообщаете… ну, не знаю, окружающим, что у вас есть идея сделать пластическую операцию — так хочет ваша новая подруга… Уезжаете на месяц куда-нибудь в Ленинград и возвращаетесь в своем обновленном виде, без этих приставочек, — она указала на коробку. — Ведь ваша внешность, Всеволод Сергеевич, от пластической операции существенно не изменится — для людей, так сказать, непосвященных. Она лишь сделает вас похожим на Бориса Николаевича! Есть у вас еще вопросы?

Сильно ополоумевший Огарев молчал.

— Тогда я уполномочена сообщить вам, что контракт вступает в силу с этой минуты!

Тут Борис Николаевич вынул здоровенный «лопатник», отсчитал пять бумажек по сто долларов и, улыбаясь, протянул их Огареву.

— Простите, но зачем вам все это?

Борис Николаевич посмотрел на свою «ассистентку», та кивнула:

— Вопрос законный! Борис Николаевич слишком крупный бизнесмен, и слишком много конкурентов интересуются его сделками, его передвижениями по стране. Поэтому очень желательно, чтоб конкуренты эти думали: в такие-то и такие-то дни Борис Николаевич у себя на подмосковной даче… скажем, запил!

Борис Николаевич улыбнулся и подлил себе пива из жестяной заграничной банки с надписью «Туборг». Сева тоже улыбнулся, но очень неуверенно:

— Так, выходит, мы будем их… обманывать?

— Ну, — Надежда развела руками, — это же большой бизнес. И такие невинные мистификации…

— А если я, все-таки, не соглашусь?..

Борис Николаевич отставил кружку, невольно стукнув ею об стол. А Надеждино лицо разгладилось, и с него исчезли всякие признаки улыбки и доброжелательства:

— Я понимаю вас, Всеволод Сергеевич: минимальный риск, конечно, есть. Но ведь вы получаете за это два миллиона! Одновременно поймите и нас. Раскрыв вам все свои карты, мы тоже рискуем. Причем, в отличие от вас, очень! В случае отказа, Всеволод Сергеевич, вы просто отсюда не выйдете!

— Иными словами… — Голос у Севы дрогнул. — Я влип?

— Бросьте вы! — Надежда взяла пять сотенных «зеленых бумажек».

— Это двадцать пять тысяч рублей. За сколько лет вы заработали бы их?!

Вот о чем думал и вот что вспоминал Сева Огарев, сидя в темной и оттого еще более просторной комнате наедине с ночью, одетый, готовый к побегу… Встал, подошел к двери. Ковер делал его шаги совершенно бесшумными. По таким коврам он никогда в своей жизни не ходил!

«Да за что я, собственно, цепляюсь? Чего мне терять?..»

Жадность, как говорится, фраера сгубила, хотя в ту минуту условия контракта не казались ему слишком уж какими-то заманчивыми. Огарев разделся. По неукоснительной привычке интеллигентного бедняка аккуратистски развесил свою одежду на стуле, лег в мягчайшую постель, под невесомое и толстое пуховое одеяло. Сентябрьская звезда светила ему в окно, из раскрытой фортки лился тихий подмосковный вечер.

* * *

Мы пропускаем неделю из жизни Огарева и вновь возвращаемся к нему в тот момент, когда Сева очнулся от наркозного забытья. Он сразу почувствовал боль — обманула лукавая «ассистентка». А впрочем, это была уже боль нестрашная, послеоперационная, когда ты знаешь, что все позади. Страшен ведь самый момент, когда ее причиняют. А в принципе-то… Господи! — да сколько мы всего терпим!

На стуле, у кровати своей, он увидел Надежду. И вспомнил, что уже не первый раз открывает так глаза и не первый раз все на том же месте видит Надежду. Только мозг его в те разы отказывался работать, а воля отказывалась заставлять. Они бы и теперь отказались. Но за них взялась «третья сила»:

— Живы? — спросила Надежда. — Вижу, что живы. Ваш организм совершенно соответствует стандартам, указанным в медицинской литературе, поздравляю! И это еще, между прочим, значит, что я… ну, догадались?.. что я сделала операцию совершенно идеально!

Она еще что-то там говорила веселым и требовательным голосом ведущего утренней гимнастики. Огарев ее как бы не слушал, не слышал, а тем не менее приходил в себя, «очухивался». Глаза видели все яснее.

— Ну вот и замечательно. Здравствуйте, Борис Николаевич!

Ему вдруг захотелось показаться ей тоже не лыком шитым, и он ответил:

— Здравствуй, Надя.

Она удивленно, с каплей недовольства, вздернула брови.

— Если я — Борис Николаевич, то, как я мог заметить, мы с вами на «ты»!

Эта фраза далась ему непросто. Огарев почувствовал, как у него отекли губы, особенно верхняя, и как болел залепленный медицинскими тряпками нос… Даже укороченные уши заболели. Так он совершенно непроизвольно выяснил для себя: когда говоришь, уши твои шевелятся.

— Болит? — Надежда тут же забыла свое высокомерное удивление по поводу «ты». — Это нормально. Если у вас утром ничего не болит, значит, вы умерли! — А сама сочувственно нахмурила брови. — И насчет «ты» — молодец, хорошая реакция. Только имей в виду: он меня никогда не зовет Надя. Только Надька… И часто шлепает по заднице.

— В знак уважения?

А надо ли задавать такие вопросы?.. Однако Надежда не стала замечать его бестактности:

— Нет, в знак желания!

— И это тоже входит в мои обязанности? — спросил с неким мужским хамским кокетством, известным ему лишь чисто теоретически.

Надежда усмехнулась:

— Ну… там поглядим… — и сменила пластинку: — А как ты насчет того, чтобы поработать?

Куда там, к черту, работать! На этот диалог, на эти очень скромные эмоции он потратил весь запас жизненных сил.

Надежда на лету перехватила его неслышимые вздохи и охи:

— Борис Николаевич! Извини! Надо спешить. К тому времени, когда твое лицо примет необходимый вид, ты должен быть совершенно готов к работе!

— Сколько же у меня?..

— Думаю, месяца полтора.

Он покачал головой.

— Успеем! — уверенно сказала Надежда: — А сегодня ничего трудного я тебе не дам. Просто будешь смотреть видеофильм.

— Какой видео?..

— О нем… Когда мы тебя… извини, «задумали», я стала Бориса много снимать на видеокамеру… Ну, вроде бы любящая женщина, а он — такая выдающаяся личность… Следите, запоминайте, как он говорит, как он сидит, как он смеется… как он все! Без этого никакая внешность вас не спасет… — И вдруг засмеялась. — Знаете что, не буду я вас звать «Борис Николаевич». Оставайтесь-ка Севой… Что мы, дураки, в самом деле, — когда надо не перестроимся?

— Вы просто удивительная женщина! И операцию сделать, и фильм, и план… это ведь вы меня «придумали»?

Она в этот момент заправляла видеокассету, обернулась к нему:

— Дорогой Сева! Если бы я мужчиной была, да я бы!.. — Она усмехнулась почти злобно. — Это ведь только в кино такие, понимаете ли, атаманши, которые целое стадо мужиков в пятерне держат… — На секунду она задумалась, словно правда взвешивала свои шансы в должности атаманши. — Да, впрочем-то, можно. Только надо от всего в себе женского отказаться. А я не хочу!

Тут она как бы опомнилась, что говорит ему не то, что следует, и не на том языке.

— Вы завтракать что будете?

— Ой, ничего, спасибо. Сегодня ничего!

— Тогда, значит, сок апельсиновый… бифштекс вы не прожуете… мясное суфле. Аперитив — виски с содовой.

— Да я же не пью!

— Будете! Борис пьет. И все привыкли, что от него всегда немного керосинит.

С такой вот прелюдии началась его новая жизнь.

Загрузка...