История этой истории

Mais le pic a sa fascination comme lʼabîme,

Théophile Gautier. Les vacances du lundi[1]

Говорят, что в одиночку не вынести тяжелой жизни в альпийских долинах. Члены маленьких сообществ всегда поддерживают друг друга, и когда с одним что-то случается, другие тут же приходят на помощь, если он болен — присматривают за скотиной, собирают его сено, возятся с детьми. Даже если еще вчера они спорили о границах участков, грозили друг другу страшной местью, в случае несчастья забывают о вражде и сбегаются, кривятся, но приходят, — для мести всегда найдется время потом, когда обстоятельства изменятся. Без помощи других людей никому не справиться в тех последних горных деревнях и на пастбищах, расположенных еще выше, куда отправляют летом атласских овчарок, куда добираются по нескольку часов, таща все необходимое на себе. И однако ж в каждой долине существуют свои рассказы об одиночках, которые выбрали жить именно там, в расщелинах самых потаенных и бесплодных, где никто до них не доберется и где и без того тяжелая жизнь становится невозможной. Эти истории подпитываются, переходя из уст в уста, фантазией их рассказывающих. И даже если нелюдимые отшельники давно уже умерли, внизу, в селениях, о них рассказывают как о живых.

Никто на самом деле не знает, что они творят там, как проводят свои дни, о чем думают. Те, кто наблюдал за ними издалека, видели их поглощенными непонятной работой или стоящими неподвижно, вперившими взгляд в скалу, или на облако, или в пространство. Они, конечно, разговаривают сами с собой, ведь в таких местах есть потребность поговорить вслух. Если же нет никого, к кому можно обратиться, подойдут старые открытки, фотографии из старых журналов, всегда полезны и животные, которые способны отвечать, поскольку умны.

В прошлые времена их, этих удалившихся от мира, изображали закутанными с головы до ног в темные шкуры или зеленые ветки. Поколения детей верили в них, слушая вечерами рассказы взрослых, — даже и сегодня, когда плохо показывает телевизор или смартфон не ловит, приходится, пусть и вынужденно, выслушивать разговоры старших, фантазия которых расцвечивается сказочными подробностями, а ночью они являются во сне, где эти детали становятся подробнее. И последние отшельники в самых немыслимых фантазийных россказнях по-прежнему напоминают огромных пугливых животных, наполовину не то медведей, не то огромных обезьян, наполовину — рождественские елки, и вызывают они и страх, и жалость, и в конце концов все начинают смеяться и над ними, и над собственными дурацкими выдумками. Они по-прежнему, можно сказать, некие чудовища, скорее камни, чем живые существа; старые кладбищенские статуи, способные шевелиться, каменные гости, заплутавшие в пути, — словом, вот тут охватывает дрожь, это создания, представляющиеся наделенными способностью приходить в наш мир из иного и даже предпочитающими существовать на этой границе, в зыбком пространстве между мирами.

И оттого столь изумляешься, встретив такого в реальности, в лесу на горном склоне или на плоскогорье, и обнаружив, что это просто старик, чьи движения от долгого одиночества и хворей стали почти механическими, а взгляд неподвижным. Потому что они не так уж одичали, как хотят заставить нас поверить самые затасканные легенды о них: да, они грубы, асоциальны, возможно, даже социопатичны, однако ж время от времени спускаются в долины, заглядывают в деревни, заскакивают на рынок, могут даже перекинуться парой слов со старыми знакомыми, не выглядя при этом тронувшимися. И если кто-нибудь поднимается к ним, обычно не реагируют злобно, случается даже, достают бутылочку, хранящуюся на особый случай, позволяют рассказать им что-нибудь эдакое из равнинной жизни и даже выслушивают, в общем, показывают, что вполне способны существовать в обществе. Итак, в любой долине есть свои отшельники, о которых можно поговорить, когда все темы уже исчерпаны, а вечер впереди еще долгий и неохота возвращаться домой по темной и холодной проезжей дороге — вот тогда кто-нибудь произносит нечто вроде этого: «А помните такого-то и такого-то?» — и начинается.


Я на самом деле повстречался с человеком, историю которого рассказал в этой книге и которому дал малоправдоподобное имя Адельмо Фарандола. Однажды в воскресенье я поднимался по крутой и скользкой тропе, язык на плечо, когда на меня посыпались шишки и даже упали несколько камней: почвы тут подвижные, да и время года такое, в общем, как подумалось мне, это все природное. Однако когда я добрался до впадины, где рассчитывал устроить привал, увидел старика, который поджидал меня на тропе, расставив ноги, в одной руке у него была шишка, в другой — камень. Он был один, и только лохматый и невообразимо грязный пес держался рядом с ним. Этот человек глядел на меня из-под полей старой, драной, грязной шляпы. Я поприветствовал его, надеясь задобрить, чтобы пройти невредимым. Он не ответил. Я улыбнулся ему, едва-едва. Он не улыбнулся. Я прикинул, не спросить ли у него, как пройти дальше, просто чтобы поговорить, расположить его к себе, но промолчал. Но он пропустил меня и не швырнул ничего больше мне в спину. Его пес обратил на меня еще меньше внимания, чем он, — ни разу даже не понюхал, не встрепенулся. Я прошел мимо сараюшки, в которой они, скорее всего, и жили, такой жалкой и покосившейся, что ее трудно было отличить от обломков, которые повсюду образовали обвалы: вокруг ни зверей, ни воды, никакого огородика или грядки с картошкой.

Взгляд старика, с проблесками, показался мне живым. Конечно, это не одиночка, посвятивший себе изучению энциклопедий, как господин Гейзер у Макса Фриша, но он не выглядел и похожим не деревенских кретинов, столкновение с которыми смущало первых английских альпинистов во время их прогулок в горах.

Удаляясь, я размышлял: как же он живет? Как ему удается протянуть день за днем в этой расщелине, где нет ни ручейка, куда даже птицы и сурки не заглядывают? Он знает какие-то тайные тропы, проходит из одной впадины в другую, ловит зверей голыми руками, подражает искусно их голосам или чувствует себя одним из них? А как он перезимовывает, когда там, наверху, только снег, снег и снег?

Горцы издавна привыкли перемещаться, кочевать с пастбища на пастбище всю жизнь, подниматься и спускаться вслед за скотиной, в зависимости от времени года, работ. Вот и сегодня животные перевозятся в длинных фургонах по удобным дорогам, ведущим к самым дальним стойбищам. Но он, этот одинокий старик, кажется, вел не такой образ жизни. Я представлял его полным решимости не покидать то место, которое он выбрал для себя, какое бы несчастье ни случилось. Верным той единственной идее, которую сформулировал когда-то много лет назад: умереть здесь, в одиночестве, и к черту всех остальных.

Не знаю: возможно, я совершенно неправ, но в его взгляде за те несколько секунд я не заметил никакой абстрактной мысли. По-моему, он не размышлял о душе, о бессмертии, о том, что будет потом. Разве что постоянно задавался вопросом, что произошло в недавнем прошлом и будет вскорости, об этой зыбкой и нечеткой границе между одним и другим, по которой мы скользим, как тающий грязный снег. Всю свою жизнь он видел животных, которые умирали, растения, которые умирали, скалы, которые осыпались и крошились, и осознал, что с человеком будет так же: он свалится от усталости, увянет внезапно, и если в постели — останется там, если нет — рухнет с палкой в руках вниз с утеса или не поднимется больше, нагнувшись сорвать съедобную травку. Повсюду смерть, только и всего. Зимой о нас позаботится снег и укроет все, потом оттепель ускорит наше смешение с почвой, рассеет по поверхности то, что останется от плоти и костей. Он видел это тысячи раз, и такое случалось не только с животными, в войну и люди умирали вот так у него на глазах.


Спускаясь той же тропой через пару часов, я ждал, что увижу его снова там же, где встретил на подъеме. Даже немного опасался. Но старика не оказалось: он, скорее всего, укрылся где-нибудь и подглядывал за мной. Позже, в деревенском баре, за десертом и лимонадом я попытался узнать что-нибудь об этом одиноком, плохо одетом человеке. Однако там все сильно удивились.

— Кто? — спросила барменша.

— Старик, совсем один, в паре часов ходьбы отсюда, во впадине…

— И кто он?

— Так об этом я вас и спрашиваю.

— Там нет никого, — встрял парень, сидевший за столиком вместе с приятелем.

— И тем не менее был.

— Может, турист какой.

— Нет, послушайте, он точно был не турист.

— Может, это старина… этот, как его… — сказал приятель парня.

— А он разве не умер?

— Кто?

— Да этот…

— Не думаю. Его видели прошлой весной, когда…

— Кто его видел?

— Люди. То есть я знаю тех, кто знает тех, кто говорит, что видели старину, когда…

— Можно было бы узнать у его брата, — размышляла вслух барменша.

— А, так у него есть брат? — спросил я.

— Можно было бы спросить у него.

— Да неважно, я просто поинтересовался, просто беспокоюсь, потому что мне показалось, что с ним не все в порядке, и…

— Может, он там со своим скотом.

— Но тогда с ним не было никакого скота. Только собака.

— А… Помнишь, как… — парень уже вовсю болтал со своим другом.

— Если была собака, значит, был и скот, — сказала мне барменша.

— Нет, я уверен, скота не было.

— А в хлев заглядывали?

— Нет, конечно.

— Может, скот был в хлеву.

— Но я не слышал мычания.

— Они ж не мычат по заказу.

Последовал смешок, от которого мне на мгновение стало не по себе.

— Ладно, забудем, — произнес я. — Просто беспокоюсь немного, вдруг он потерялся или, может…

Слишком часто «может» звучало в этой беседе. Барменша хихикала над чем-то, чего я не мог понять, и глядела то на других посетителей, то на меня.

— Да нет же, — сказала она мне, — вы правильно сделали. Может, пошлем кого-нибудь глянуть, как он там.

— Будьте осторожны, он в меня шишки кидал, когда я поднимался.

— Шишки?

— Шишки и камни. Будьте осторожны.

— Он в вас попал?

— Нет, слава богу.

— Вот видите, он не злой. Если б захотел…

Так вот, «Снег, собака, нога» родилась из этого небольшого эпизода. Несомненно, незначительное происшествие, ничтожный повод, но, чтобы заполнить лакуны, мне на помощь пришли фантазия и некоторые книги о неуютном существовании, которые я читал, комфортно устроившись, — книги о чудаках, романы Шарля Фердинанда Рамю, которые, кажется, никто больше не читает, или о безумных оборванцах с альпийских пастбищ, написанных на ретороманском (Лео Туор, Оскар Пер и Арно Камениш), или о неприкаянных героях Жака Шессе (я называю только швейцарцев, особо подчеркивая это). Кое-где осторожненько проросли отсылки к «Золотой лихорадке» Чаплина. Я ощущаю себя человеком равнин, земель плоских, в крайнем случае — холмов, хоть и родился в Альпах, и в горы хожу, только если знаю, что там голова не закружится, но это для меня своего рода вызов — один из тех, которые не несут серьезных рисков. Эпос резкий и дикий, немногословный, из повторяющихся движений, усталости, солнца в зените и внезапного сумрака, заморозков и болот, ежедневной борьбы со зверями и камнями.


И вот следующим летом я решил снова пройти той же тропой к той самой впадине. Меня влекло туда любопытство, не утихшее за зиму. Как провел зиму этот отшельник? Жив ли он еще? Запасся ли уже шишками и камнями, чтобы отгонять чужаков в новом году? А его пес, как там этот несчастный? Не отрицаю, я надеялся во второй поход отыскать достойное окончание истории, которую выстроил на основании крайне шатких допущений. Может, много раз говорил я себе (и вот снова это «может»), старый бирюк увидит меня и узнает, и на сей раз даже поздоровается, на свой манер, конечно, — промычит пару слов, едва кивнет головой. Уже кое-что. А я тогда его расспрошу, ему же достаточно будет хотя бы кивнуть. Я мог бы даже принести ему что-нибудь, какие-нибудь необходимые, но не слишком тяжелые вещи. Или подарить портативный радиоприемник, чтобы он чувствовал себя не таким оторванным от мира. Так я размышлял и сразу понимал: эти идеи — худшее из того, что может придумать городской житель.

Итак, в одно воскресенье июня я отправился снова во впадину. Приемник с собой не взял, ограничился сухим печеньем, которое собирался съесть сам на обратном пути, если старик его не возьмет. Приехав в деревню, я обнаружил, что бар закрыт, а над запертой дверью висит написанное маркером объявление о продаже. И вот взбираюсь вверх, не понимая толком, то ли ничего не ждать, то ли верить в успех. На последнем участке пути ни шишки, ни камни в меня не летят. И когда я выхожу к впадине, заваленной обломками, принесенными последними лавинами, никто меня там не ждет, нет ни человека, ни пса. Голоса каких-то животных вдали кажутся мне детскими воплями или гудками машин.

Они увезли его, говорю я себе. Еще осенью пришли, так или иначе, заболтали его, а потом — опа, и он уже на носилках, а тут и вертолет, готовый сесть и тут же взлететь. А он, Адельмо Фарандола или как там, черт возьми, его зовут, никогда не отличавшийся красноречием и резвостью мысли, начинает возражать только в полете, угрожать пристрелить на посадочной площадке, клянется, что будет мстить вечно, уже сидя в инвалидном кресле на третьем этаже дома в какой-нибудь крохотной деревушке, находящейся в низменности. Думая так, я успокаиваю себя, потому что меня пугают мысли, что его погубила лавина, что он умер от голода, что на него напал дикий зверь, что он замерз насмерть, что этот молчаливый сердитый старик убил себя.


Кто знает, как оно было на самом деле. Помню только взгляд этого старика тем утром, тяжелый, неотрывный, когда я пришел и побеспокоил его на убогом пастбище. Помню любопытство, вызванное мной в баре, когда, вернувшись, я спросил о нем, разговоры, продолжавшиеся и тогда, когда я уже уходил. А остальное, как говорится, мое дело.

Подлинные истории имеют неоспоримое преимущество перед вымышленными: они рвутся, путаются, могут утрачивать ритм и стиль и всегда оканчиваются так, как ни один учебник литературного мастерства не велит оканчивать историю. Разумеется, я не первый, кто обнаружил это свойство реальности и попытался воспроизвести бедными средствами литературы, нарушая план и композицию и уклоняясь от правил построения сюжета. Но я замираю всякий раз, когда, хотя бы частично, этот эффект получается. А поскольку история Адельмо Фарандолы подлинная, или, по крайней мере, основания ее таковы, я счел правильным, чтобы таким было и послесловие, до самого конца.

Загрузка...