Семидесятые — восьмидесятые

ОБ АЛЬМАНАХЕ «ПАМЯТЬ»

Самым замечательным временем в моей жизни мне кажется период с лета 1975 по лето 1980 года. Это было время интенсивной работы, когда я чувствовала, что занимаюсь настоящей работой. Дело не в том, что я понимала ее полезность и важность, и не в ее ощутимых результатах — которые все-таки были, а в ощущении интенсивного труда. Теперь я знаю, что это и есть счастье. Это была работа над сборником исторических материалов, сборником, которому мы дали, может быть, несколько претенциозное название «Память».

Началось все так: После высылки из страны Александра Исаевича Солженицына несколько человек — и я в том числе — написали заявление, требуя раскрыть архивы ЧК-НКВД-КГБ. Понятно, каким образом это наше заявление связано с именем Солженицына, с его высылкой. Его работа «Архипелаг ГУЛАГ» незадолго до этого появилась в Самиздате и вызвала гнев и, буквально, бешенство КГБ. А.И. был схвачен дома, его увезли в Лефортово, предъявили ему обвинение по ст. 64 — «измена родине» (предусматривающей санкции вплоть до высшей меры), тут же лишили гражданства, насильно посадили в самолет и вывезли из страны за границу. К этому времени А.И. был уже очень известным писателем, очень чтимым интеллигенцией. «Архипелаг ГУЛАГ» — не просто книга, пусть бы и хорошо написанная, а историческое исследование, основанное, главным образом, на свидетельствах современников и на личном опыте самого автора. Какова бы ни была позиция автора, но читатели получили неопровержимое, документированное обвинительное заключение, да, действительно, обвинительный акт против советского режима. На его основании можно было бы передать дело в международный трибунал — если бы нашлись в мире силы, которые такой трибунал захотели бы создать. За книгой КГБ буквально начал охоту с трагическими эпизодами.

Итак, высылка Солженицына, по расчетам КГБ должна была навсегда задушить интерес общества к собственной истории, лишить его и этого права — знать и анализировать свое прошлое, запереть дверь в прошлое на замок, а ключ забросить за три моря. Так должна была довершиться манкуртизация народа.

Вот почему наш протест против высылки и обвинения Солженицына включал и требование раскрыть архивы.

Разумеется, никакого ответа на наше заявление не последовало.

В феврале 1975 года по делу «о нарушении правил административного надзора» арестовали Анатолия Марченко. Он объявил голодовку протеста. Через месяц его судили. Суд этот был фальшивый с начала до конца. Обвинение основывалось на очевидных лжесвидетельствах. И хотя приговор был относительно мягкий (4 года ссылки), я была возмущена до такой степени, что не знала, как и выразить свое возмущение. В состоянии крайней раздраженности неприкрытой, беззастенчивой ложью я села и написала личное свое заявление, адресованное Андропову.

Вначале это была всего лишь декларация; я еще не знала, как ее реализовать, но была действительно готова это сделать, если бы придумала, как. И вот, как-то летом, ко мне зашел незнакомый мне молодой человек с румянцем во всю щеку и, сославшись на знакомство с Наташей Горбаневской, сказал:

— Лариса Иосифовна, вот вы написали Андропову, что намерены сами собирать и публиковать материалы о репрессиях, о тайных страницах нашей истории. Вы действительно хотите этим заняться?

Да, конечно, насколько мне это удастся.

— Я и мои друзья готовы заниматься этим делом вместе с вами.

Молодого человека звали Сергей Дедюлин. Вскоре я познакомилась и с его друзьями — Арсением Рогинским, Борисом Равдиным, Левой Лурье, Димой Зубаревым, Алексеем Коротаевым и еще несколькими. К этой компании присоединился мой старший сын Саня Даниэль. Молодые люди были Санины ровесники. Мы собрались — не помню уже, где в первый раз, договорились, что будем собирать материал в сборник — типа исторического альманаха. А как его публиковать? У молодежи это уже было продумано. Собирать и составлять дома — в Москве и Ленинграде (ребята почти все были ленинградцы), а публиковать за границей.

Попросили уезжавшую в эмиграцию Наташу Горбаневскую быть нашим представителем за рубежом.

С самых первых наших встреч я поняла, что их намерения гораздо серьезнее и глубже моих, а я в этом деле могу выполнять лишь черновую, подсобную роль. Не могу сказать, чтобы это совсем не задевало моего самолюбия. Но я должна была внутренне примириться со своей скромной ролью в работе над сборником — и без особого насилия над собой примирилась с этим. Меня радовало уже то, что какая-то доля моего участия в работе над сборником тоже есть. Я была полезна тем, что у меня был очень широкий круг знакомых, людей, которые мне доверяли, рассказывали мне свои истории (а я их записывала, не всегда тут же со слов, иногда — выслушав, записывала потом по памяти, читала авторам — перепроверяла. Именно так была записана история украинской женщины, героиня ее была в Чуне моей соседкой. Таким же образом записано дело «детей врагов народа», мне рассказал об этом деле его участник — физик Михаил Левин. Потом, прочитав записанный мною текст, он подтвердил, что я изложила все правильно).

Иногда люди мне передавали свои мемуары.

Но главная — собственно научная — работа состояла в комментировании текстов, этим занималась не я, а мои коллеги-историки.

Я разве что принимала участие в редактировании и самих текстов, и комментариев. Ребята были тактичны и никто никогда не дал мне почувствовать второстепенность моей роли.

Мотором, сердцем всего этого дела был Сеня Рогинский. Работать с ним было и очень интересно, и — для меня — чрезвычайно поучительно. Я, надеюсь, кое-чему научилась у него — так принято говорить о своих научных шефах. Но ведь Сеня и есть настоящий профессионал, ученый-историк, к тому же первоклассный организатор научного коллектива, каким стала редколлегия «Памяти».

Удивительное было ощущение — сколько свидетельств, сколько документов рассеяно повсюду вокруг нас — как будто мы ищем воду, ходя по пустыне над водоносным слоем: где жезлом ударишь в землю — оттуда бьет фонтан таящейся под почвой воды. Не знаю, часто ли приходилось историкам сталкиваться с таким обилием исторического материала — при отсутствии, затоптанности самой истории.

Нам не приходилось хвататься за все, что плыло в руки; наоборот, трудно было отбирать из этой массы материала. Мы могли себе позволить даже заказывать статьи, которые хотели бы включить в очередной выпуск «Памяти». Так было со статьей Ю. Гастева о деле «нищих сибаритов»; со статьей Вени Иофе о «колокольчиках» — о деле ленинградской молодежной организации «Колокол». Иногда, в поисках материала, надо было ездить в «командировку». Так, я ездила в Калугу к писателю Георгию Георгиевичу Демидову. Помню его комнату — главным предметом меблировки которой была пишущая машинка.

Еще я ездила в Кемеровскую область, где в одной деревне жили собранные туда со всей страны толстовцы — и из-под Москвы, и с Украины — «мальованцы». Это были люди, совершенно не похожие на тех, каких я знала. Все — разные. Общее было то, что их избы отличались спартанской простотой быта: как правило, самодельный, сбитый из досок стол, железные койки, покрытые серым солдатским или деревенским лоскутным одеялом. Они все жили сельскохозяйственным трудом, как говорится, плодами рук своих. И в каждой такой простой избе — портрет Л. Н. Толстого, радиоприемник, пишущая машинка. Почти все они отсидели свое, кто во время войны (за отказ брать в руки оружие; многих толстовцев тогда и расстреляли), а кто — еще и до войны, в период коллективизации, когда их принуждали организовывать колхоз. Это толстовцев-то! Они и не возражали, но настаивали на одном: чтобы председателя избирать самим и чтобы их не разбавляли посторонними толстовцам людьми. В конце концов им разрешили выбирать своего председателя и свое правление — и каждого вновь избранного арестовывали, а потом и следующего, и следующего.

Когда я увидела, что почти каждая семья имеет мемуары или еще какую-то письменную работу (у некоторых это были философские размышления) и стала уговаривать передать свои рукописи нам — для публикации, то получила такой ответ:

— Мы свои материалы передали уже в музей Л. Н. Толстого.

— Но вы же понимаете, что это все равно что в могилу, никто их никогда не увидит, не прочитает.

— А может, могила и есть лучшее место для хранения наших материалов.

— Но почему?

— Потому что в мире и так много зла и ненависти. И если то, что мы пишем — а мы ведь пишем только правду, — люди прочитают, они станут еще сильнее ненавидеть эту власть. Так что зло и ненависть в мире увеличатся. А кроме того — мы сами выбрали свою судьбу, но наши дети не выбирали. Их начнут преследовать…

Еще я спросила, считает ли … опыт толстовства удачным. Он отвечал:

— Об этом трудно судить. Ведь он был насильственно прерван. Наверное, не все было правильным. Наверное, ошибкой была попытка жить коммунами. Если бы наш опыт развивался естественно, ошибки были бы учтены и исправлены.

В том же селе ко мне подошла женщина, фамилия ее Литвинова. Она спросила, не знаю ли я писателя, который написал бы о жестоком обращении с лошадьми. Вот о собаках написана очень хорошая книга «Белый Бим, черное ухо». Надо бы и о лошадях написать.

Везде, куда я приезжала, — и у толстовцев, и к Демидову, — меня принимали с доверием. Мое имя было этим людям известно из западных радиопередач. Перед толстовцами я и сейчас чувствую свою вину: я пообещала им, что о своей поездке я пока не буду ничего публиковать. Я искренне намерена была выполнить свое обещание, но когда приехала в Москву, Марк Поповский (он мне дал адрес этой толстовской деревни и назвал несколько имен — к кому обратиться) стал меня расспрашивать о поездке и сказал:

— А вы запишите свой рассказ, ведь потом забудется.

Я записала, дала ему, взяв с него слово, что он не будет публиковать, пока я не разрешу. Но, насколько мне известно, он сразу же опубликовал мою запись. И еще одна моя вина: я пообещала Литвиновой написать ей и прислать огородные семена — но потеряла их адрес и обещание не выполнила.

Поездка в Кемеровскую область мне была, что называется, по пути: ведь я часто ездила из Чуны в Москву и обратно. Надо сказать, что эти поездки осложнялись и разнообразились еще и необходимостью конспирации — ведь я была, конечно, под наблюдением и боялась подвести людей, с которыми общалась. Поэтому, например, билет в Чуне я брала до Москвы, а в Новосибирске делала остановку, старалась потеряться в вокзальной толпе. Кажется, мне это удавалось.

И все-таки удивительно, что при таком интенсивном и широком общении, какого требовал сбор материала, долгое время эту работу удавалось скрывать. Впрочем, я думаю, что КГБ стремился не столько обнаружить и пресечь единичный контакт, сколько «накрыть» редакцию и сам сборник в процессе работы.

Поэтому особенно конспиративно происходила сама работа над формированием и редактированием очередных сборников «Памяти».

Мое участие в этой работе, конечно, могло «засветить» всех остальных. Но мои коллеги не отстраняли меня от дела, видимо, понимая, насколько мое участие важно для меня самой. Только в это время мне особенно важно было не «маячить».

Как-то, весной 1976 или 77-го года, я приехала из Чуны, оставив Пашу с Анатолием — специально, чтобы принять участие в подготовке очередного (наверное, 2-го или 3-го) выпуска «Памяти». Толя обычно неодобрительно относился к моим занятиям; впрочем, только в том случае, когда дело касалось домашних забот — шитья или каких-нибудь подобных работ по дому. Но когда речь шла о работе над «Памятью», он обеспечивал мне полную свободу: «Конечно, поезжай и оставайся в Москве столько, сколько будет нужно. За Пашу не беспокойся — мы с ним не пропадем». В тот раз было решено работать в Ленинграде, чтобы не возить собранные бумаги туда-сюда. Сеня меня встретил и отвез в пустую квартиру своего друга. Это была даже не квартира, а что-то вроде маленькой мансарды, мастерской художника. Впрочем, хозяин мастерской был не художник, а фотограф, куда-то уехавший в это время. Отдельное жилье с отдельным ходом (редкость в Ленинграде). Меня оставили там одну, велели никуда не выходить и с осторожностью спускать воду в уборной (чтобы соседние жильцы не обратили внимания, что в пустом помещении кто-то есть). Ребята приносили мне еду — обычно это были консервы — курица с овощами, я разогревала их на плитке здесь же, в комнате, а ночью меня выводили погулять — если не ошибаюсь, по набережной Мойки и ближним улочкам. Несколько дней я прожила на этой конспиративной квартире, в основном сидя над машинописными страницами сборника.

Что это было? Игра? Или конспирация на самом деле? Наверное, все-таки немножечко игра, придававшая особый привкус остроты нашей вполне будничной, прозаической работе. Я думаю, что КГБ мог бы, приложив некоторые усилия, раскрыть всю нашу редакцию. И все же выходил выпуск за выпуском, по одному в год.

До 1981 года, до ареста Рогинского, вышло 5 выпусков, частично был подготовлен 6-й. Арест Сени нельзя считать нашим провалом. Просто к 81 году, видимо, было решено положить конец всякой независимой активности, в чем бы она ни проявлялась. Общество там и сям вырывалось из-под тотального контроля, переставало быть послушно-управляемым, т. е., начала меняться сама его природа.

ПИСЬМО НАТАЛЬЕ И ЮЛИЮ КИМАМ

Дорогая Туся!

Вряд ли ты помнишь те несколько недель, которые мы прожили одной семьей в 1975 г. в Тарусе. В общем-то, несмотря на драматизм ситуации, это было счастливое время. Во всяком случае, я его таким припоминаю: милые мне, красивые, веселые люди рядом со мной — твоя мама, Ира, и ты. Дорогие мне и любимые Толя, Паша.

В этой нашей общей семье был большой возрастной разброс: тебе и Паше что-то вокруг двух лет, мне, наистаршей — 46. Остальные родственники располагались в этом диапазоне возрастов. По-моему, вы, дети, и не различали тогда, кто из нас есть кто: кто мама, кто бабушка, где чья мама, и уж тем более, кто чей папа: папа Толя, папа Юлик. Дети, конечно, тоже общие.

Даже оказался общий день рождения — твой и папы Толи. На этот двойной праздник приехал еще один папа — папа Юлик. Мы этот день знатно отмечали, потом прикидывали, как в марте будем праздновать Пашин день рождения.

Вот такая у нас образовалась первобытная семейка эпохи матриархата. Тон в ней задавала Ира. Ни специальной воспитательной строгости к тебе, собственной дочери. Ни снисходительности, подчеркнутой внимательности к Павлу — ведь не свой же. Я сейчас, ей-Богу, не могу вспомнить ни одного случая, когда Ира повысила бы голос или сорвалась на крик. Обстановка в доме была удивительно спокойная, и, похоже, Ире это не стоило особых усилий. Вы оба, малыши, тоже были спокойны, всегда дружелюбны — ни ссор, ни сцен ревности, дурачились, веселились, и мы с Ирой веселились, глядя на вас. Ира много смеялась, и мне радостно было это видеть.

А время было крутое, как бы и не до веселья. У Толи обострились отношения с милицией, в любой день его могли арестовать «за нарушение правил надзора». Мы с тревогой ожидали этого, пытались заранее продумать, что делать, если это произойдет. Ведь арестуют, увезут в Калужскую ли или в какую-нибудь другую тюрьму, не сказав нам, куда. И куда тогда везти передачи, как пригласить адвоката? Вообще — как и где получить хоть какую-то информацию? Но, конечно, ничего толкового мы придумать не могли, разве что — в случае чего: мне неотступно следовать за Толей, Ира останется с детьми, а дальше — видно будет…

И вот за Толей явился милицейский наряд, его увели, не дав даже собрать вещички. Я отправилась вслед за ними в милицию, благо — недалеко, так что успела увидеть, в какой кабинет его втолкнули. Меня в кабинет, конечно, не впустили и стали вообще выпроваживать из «предбанника» на улицу. Около крыльца я застала Иру с санками, а в санках — двое ребятишек, которые громко хором кричали: «Папа Толя, вернись!» Такого сценария у нас не было. То ли это была детская самодеятельность, то ли вас Ира на ходу подучила — не знаю. Но в тот раз Толю действительно отпустили, как вскоре нам пришлось убедиться, ненадолго: всего месяца на два-три.

После этого эпизода еще некоторое время, до конца марта, мы продолжали жить так же тихо-мирно, стараясь не вспоминать о происшедшем и не задумываться о предстоящем.

Как жаль, что невозможно вернуться в год 75-й, в наш тарусский дом, к нашим милым родным людям, рано и далеко ушедшим от нас Толе и Ире. Хочется надеяться, что сейчас они вдвоем тоже умиротворенно вспоминают ту светлую нашу зиму.

Дорогие Туся и Юлик! Очень трудно оказалось мне сказать о любимой Ирочке то, что как бы наплывает на душу. Простите за мой не слишком удачный сентиментальный очерк.

За прошедший месяц я столько о ней и с ней в уме переговорила, что тем труднее оказалось все это изложить на бумаге. Обнимаю вас обоих.

Поклон и искренние соболезнования от Паши, Сани.


Ваша Лара

Анатолий Марченко, Лариса Богораз МЫ ЗДЕСЬ ЖИВЕМ

1. Идет один мимо выгребной ямы, видит — в ней кто-то барахтается по горло в дерьме. Прохожий протягивает ему палку: — Хватайся, вылезай! — Иди себе! Не видишь — я здесь живу.

Современный анекдот

2. Каждый гражданин СССР имеет право на жилище…

Конституция СССР

Мы, супруги Анатолий Марченко и Лариса Богораз, авторы и персонажи настоящего повествования, посвящаем его своим оппонентам — творцам Конституции СССР 1978 года, а также прочим авторским коллективам, создавшим законы, инструкции и постановления, вдохновившие нас на сей труд…

1. Сортирная сюита

Анатолий: Я родился «на квартире». Мои родители, поженившись, сняли себе комнату в частном доме. Я мало помню из того периода своей жизни, т. к. прожил там всего лишь до июня 1941-го года. Помню хорошо своих «хозяев» — старика и старушку: его за чтением толстущей книги в кожаном переплёте и с медными застёжками (мои родители называли эту книгу «библией»), её всё время лежащей в постели на высоченной деревянной кровати и с постоянной белой повязкой на голове.

Старик со старухой жили в большой проходной комнате, из которой были ходы в нашу комнату и во вторую такую же комнату, в которой жила семья сына хозяев. Ни молодых, ни их дочь я не помню, может потому, что через их половину я не ползал и не ходил?

Зато до сих пор храню в памяти одну ночь — последнюю ночь сына в доме родителей. Проснулся я от чего-то поздно ночью. Мои родители не спали, в комнате горел свет. Они о чём-то шептались тревожно между собой, не замечая, что я не сплю и слежу за ними. Из комнат хозяев слышались приглушённые голоса и женские всхлипывания.

Утром следующего дня я бы ничего и не вспомнил из прошлой ночи, если бы не убитый вид поднявшейся на ноги бабушки-хозяйки и не рев их снохи. Впервые я услышал слово «арест». Забрали сына наших хозяев — дядю Мишу. Уже взрослым я узнал причину его ареста и смерти на Колыме. Работал он машинистом на паровозе и, принимая состав для отправки на Запад, вслух высказался в том смысле, что, мол, Гитлеру не зерно с салом нужно было бы отправлять, а снаряды из пушек. Товарищи донесли и — срок. Через полгода, с началом войны, его снова таскают в лагере на следствие: откуда знал, что будет война? Довесок.

В июне 41-го мой отец ушёл на фронт. А нам с матерью за это дали комнату в коммунальной квартире. Дом был деревянный и двухэтажный. В двух его подъездах было восемь квартир — по четыре в каждом. Каждая квартира состояла из трёх отдельных комнат. Вот и жили в каждой комнате по семье. Ни одна семья не имела там отдельной квартиры. Самая большая комната была в этом доме не более 16 метров. Нас-то жило там вначале только двое: я да мать. Потом, правда, стало четверо — когда отец в сорок шестом вернулся с войны и у нас родился Борис. Но на такой же площади жили и семьи побольше нашей, по семь и более человек.

Нередко на этих 15–16 метрах проживали и две семьи: женился старший сын или выходила замуж старшая дочь, и старики с младшими теснились, давая жизненное пространство молодожёнам. И как всегда в таких случаях очень скоро эта комната пополнялась новым поколением с писком, рёвом, пелёнками, горшками. Частенько это кончалось маленьким гробиком. Вот средняя семья, соседи, которых я хорошо помню и по сей день всех до единого. Супруги дядя Витя и тётя Нюра Акимовы. Он вернулся с войны по окончании её. Их старшие дети — Валя и Юрий — уже сами работали в паровозном депо слесарями, Галя была моей ровесницей, Люба года на два младше, самый же младший — Толик, был одногодок моему брату Борису — послевоенный выпуск.

Первой у Акимовых умерла Галя — от туберкулёза. За ней умерла от того же туберкулёза и тётя Нюра, потом дядя Витя. Из оставшихся им болели старшая Валя и Люба. В нашем доме было несколько семей с туберкулезниками. И я сейчас поражаюсь тому, как все мы не заразились тогда этой болезнью. Ведь в доме не было никаких удобств: ни канализации, ни водопровода, ни даже отдельных кухонь. На весь дом был рядом колодец с ручным воротом, и все ходили к нему за питьевой водой. В каждой квартире на три семьи маленькая кухонька, где была печь и кое-как помещались три кухонных столика. А во дворе стоял большой дощатый сарай — общий сортир. Дом наш был ведомственным и принадлежал железной дороге. Никого из начальства в нём не живало. Жили здесь мазутники: паровозники да вагонники.

Обычная картина из того моего детства: отец возвратился из поездки, он грязный и пропитан мазутом так, что тот с него чуть не капает. У матери всегда на плите для него горячая вода. Переодевается он тут же. Если у нас находится кто из гостей или из родственников, то чтоб отец мог переодеться, мать берёт с постели одеяло и, держа его в руках, как экран, перед отцом, приказывает присутствующим отвернуться на время переодевания. Это если в комнате есть посторонняя женщина. Когда гость мужчина, то эта процедура считается излишней. Так было во всех семьях. Нам-то ещё ничего, у нас один отец работал. А каково было, например, тем же Акимовым, если у них было три мазутника и к тому же ещё и разного пола!

Мои родители мечтали о своём собственном домике, чтобы уйти из этого муравейника. Но на покупку дома нужны были деньги, а скопить их на отцовском заработке они не могли: его едва хватало на питание протянуть от получки до получки. Безвыходность положения заставила отца решиться самому построить себе дом. Он выписал бесплатно от железной дороги шлаку на дом и купил для этого цемент. Так что основной материал ему обошелся сравнительно дёшево. Рабочие руки были свои: сам он мог быть и бетонщиком, и землекопом, плотником и столяром. В помощниках у него были мы с матерью: мне к тому времени уже было пятнадцать лет, и копать землю, таскать и мешать раствор, пилить напару с отцом я уже мог. Так, году в 54-ом мы и «въехали» в собственный дом. Был он размером пять метров на восемь: кухня и комната. И всё это на четверых!

Мне пришлось пожить в родительском доме всего лишь с год небольшим. Мне не было ещё восемнадцати, как я соблазнился на самостоятельную жизнь и по комсомольской путёвке от Барабинского райкома комсомола поехал на строительство Новосибирской ГЭС. С этой поры жильём мне было место в общежитиях, гостиницах, Домах колхозника. А попав потом в ГУЛАГ, я познал прелесть «отдельного спального места» на голых нарах, а иногда и просто на цементном полу у параши. До ГУЛАГа и в перерывах между посадками туда я имел несколько раз вольное жилище. Им были углы, а то и просто кровать в одной комнате вместе с хозяевами. В лучшем случае (Александров, 67–68-ой годы) стенами, отделявшими меня от хозяев, служили занавески, с воздушной звукоизоляцией.

На четвёртом десятке жизни я обзавёлся семьёй. Обзавестись семьёй у нас пока что, (тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!) не проблема. Как говорится, было б желание. Но как быть с жильём! Так же отделяться от хозяев занавеской? Но ведь будут маленькие дети с писком, горшками, пелёнками: ни один частник не пустит с таким приданым к себе на жительство. Это я уже знал наверняка. Где же выход? На квартиру или хотя бы на комнату от государства я не мог рассчитывать: настоящие советские люди и те стоят за этим в очередях по десять лет! А мне куда уж!

Но я считаю себя очень везучим в жизни. Мне действительно везёт во всём. Повезло и на этот раз с жильём. Нашёл я себе работу в Тарусском районе Калужской области в Петрищевском лесничестве. Меня приняли лесорубом в бригаду на лесозаготовку. Посёлок лесничества находился около деревни Петрищево, и в нём было несколько древних бараков, в которых жили рабочие лесничества. В одном из них освободилась квартира: кто-то из рабочих увольнялся и уезжал в другое место жить. Вот мне и предложили занять эту освободившуюся квартиру. Рад я был этому несказанно. Ещё бы! Заиметь казённую квартиру ни с того, ни с сего!

Осматривали мы это свалившееся нам как с неба жильё вдвоём с Ларисой. И никакие изъяны этого трущобного жилья не могли испортить нам нашего счастливого настроения. Что же всё-таки за жильё отвалило мне родное государство?

Как я уже сказал, бараки здесь были древними: трухлявые стены, прогнившие полы, провалившиеся крыши. Электропроводка была настолько обветшалой, что районная электросеть уже несколько раз отключала поселок от электричества из-за опасности возникновения пожара. Но всякий раз лесничий ехал в Тарусу, с кем-то там выпивал, как-то замасливал-умасливал кого надо, и в поселке снова горел свет.

При осмотре квартиры мы с Ларисой подсчитали, что для того, чтоб хоть как-то привести это жильё в пригодное состояние, нам нужно затратить и денег, и дней десять хорошо поработать. Квартира состояла, как и у всех тут, из двух помещений: комнаты и кухни. Но обе эти половинки были большого размера: каждая метров по 12. Вообще-то это была одна большая комната, в которой посредине стояла большая печь. Тонкая перегородочка из досок от стены до печки и разделяла её пополам. Перегородка эта не была сплошной до потолка, так что сверху комнаты не были изолированы. Стёкол в окнах почти нет, пол весь в дырах, и ночью мы обнаружили, что здесь полно крыс. Они бегают по комнатам, шныряя из дырки в дырку. А ещё они всю ночь беспрестанно бегали в стенах. Дело в том, что барак построен из толстого круглого леса. Снаружи он не оштукатурен, а изнутри обит сухой штукатуркой. Вот крысы и бегают по кругляку под штукатуркой. Когда я через несколько дней починил пол и заделал все крысиные лазы, то получил на улице выговор от соседки, живущей за стенкой: «Чего это ваши крысы к нам прибежали?». Прописаны они что ли по квартирам здесь?

Особенно пришлось повозиться мне в кухне с запечным углом. Там прежние жильцы зимой держали не то поросёнка, не то телёнка, и он был превращён в хлев. Потом я узнал, что здесь так заведено, что маленьких телят и поросят держат зимой в квартире.

А теперь о сортире. Где бы я ни жил, а сортирная проблема везде остра. Всякий раз, когда я менял место жительства на воле, мне приходилось заново решать эту проблему. Вот и здесь тоже. В первый же день я обошёл весь посёлок и нашёл только одну будочку около конторы лесничества. Спросил у одного из аборигенов: «Как вы умудряетесь обходиться без сортиров?» — «Так лес ведь рядом!» — было мне ответом. «Ну, а зимой как, неужели всё тот же лес?» Оказывается, нет. Бегают в сараи к скотине. Лес… Летом ладно уж, может, и привык бы. Но зимой! У меня скотины не будет.

И начал я ремонт именно с сортира. В первый же день вырыл яму под него за сараем, привёз отходов с пилорамы и скоро стал обладателем единственного на весь посёлок индивидуального сортира. Когда я начал его строить, на меня все местные смотрели как на чокнутого. Но как только сортир был готов, то все ребятишки стали бегать именно сюда. И не жалко мне было! Пусть себе пользуются в удовольствие. Но оказалось, что местные дети понятия не имеют о сортире. Они никогда его не видели, никто им про это не рассказывал и по телевизору тоже не показывали. Поэтому они входили в новенькую будочку и делали свои дела прямо на пол. Приходилось чистить его ежедневно. Хоть вешай на сортир висячий замок!

И всё же эти петрищевские ребятишки удачливей меня: я впервые увидел унитаз в Москве, когда освободился из Мордовии в 1966 году, то есть в 28 лет. Тогда же и там же я впервые увидел газовую плиту.

У нас в Барабинске в школах сортиры были — сараи в школьном дворе. Они делились на три отделения: для «мальчиков», «для девочек» и «для учителей». Но мужчины-учителя, как и сам директор В. П. Гладышев, бегали почему-то не в учительский сортир, а в «для мальчиков».

Вырастут петрищевские ребятишки до школы, и тогда ещё неизвестно какой будет сортир: типа моего барабинского или современный. В Тарусе не все школы ещё имеют современную канализацию. Это в 40 км от родины космонавтики — Калуги, и в 150 км от Москвы.

Именно в Петрищеве я вспомнил рассказ одного деревенского мужика в Барабинске. Бывший фронтовик рассказывал, как они, освободив на Кубани одну из станиц, на следующий день увидели странную картину. В каждом дворе хозяева ломали, матерясь и проклиная фашистов, маленькие будочки. Оказывается, что немцы, заняв станицу и обнаружив, что здесь нет сортиров, в приказном порядке заставили всех сооружать их во дворах. Уже за одно это фашизм здесь был приговорён самой историей на смерть.


В Тарусе, в городке райцентра, меня в приказном порядке, по приговору суда городские власти тоже заставляли… нет, не строить сортир во дворе, а, наоборот, сломать его, уничтожить санузел.

Но об этом стоит рассказать подробно и по порядку.


Купили мы в Тарусе полдома. Одна комнатка и кухонька. Правда, под нашей половиной большой подвал. Он-то и соблазнил меня купить именно эту половину. С отцом вдвоём мы углубили подвал, пробили большое окно и получили солидное помещение — целых 40 метров. Решили мы здесь сделать кухню-столовую, кочегарку и санузел. Сами копали выгребную яму, рыли траншею, прокладывали трубы, устанавливали унитаз и ванну с раковинами.

Плохо, как и везде у нас, оказалось дело с водой. Вдоль моего забора по улице Луначарского проходит нитка городского водопровода. И я обратился в горисполком с заявлением, в котором просил разрешения подсоединить мой дом к городскому водоснабжению. Мне отказали «ввиду нехватки воды для города». Да я и не ждал другого ответа: все мне говорили, что не разрешат. Правда, несколько домов на моей улице имели водопровод: два-три начальника да один сосед за взятку.

Ну, что ж, буду, как и большинство тарусян, таскать воду древним способом, на себе, на гостях, на жене. Я ещё никогда не жил удобно, поэтому и не избалован. Но мне-то еще куда ни шло: мужик более или менее здоровый. А вот каково таскать воду пенсионерам или инвалидам! Таруса стоит не на ровном месте, а на холмах да оврагах. Дороги не асфальтированы, и в распутицу весной и осенью пойти за водой рискованно и опасно. Мне, например, за водой нужно идти в гору и довольно круто, а с водой возвращаться под гору. Под ногами скользко так, что люди и без груза-то ходят с трудом и с опаской. Не раз я падал и порожняком, и с полными вёдрами, когда вёдра меня обгоняли, и мне приходилось догонять их далеко внизу. Бывало, я так приземлялся, что без отдыха не решался на повторный штурм колонки. И домой не раз приходил вымокшим и вывозившимся в дорожной слякоти.

Я объездил почти всю страну и везде с водой проблема. Таруса от Москвы в 150-ти километрах, Чуна в 5000 км, Карабаново в 120-ти. А положение в них одинаковое, во всех отношениях: с водой, с жильём, с продуктами…

В Тарусе и в Карабанове хоть колонки: добрался, нажал на рычаг и наполняй ёмкости. А в Чуне вот почему-то городские власти предпочитают рыть глубокие, метров по 25 колодцы и снабжать их ручным приводом — древним воротом. Каждое ведро воды дается трудом и потом. Зимой ещё ничего, так как потребность в воде меньше, чем летом, когда вода необходима и на поливку огорода. Выстраивается очередь покрутить ворот. И тянут эту водичку люди домой, иногда очень далеко, кто на чём может: на коромысле, на тележке, на саночках, велосипеде или мотоцикле.

И ведь живём не в пустыне, а на реках, озёрах.

Так что суждено мне в Тарусе таскать на себе воду не только на хозяйственные нужды, но и для сортира. И смирился я с этим. Да и что поделаешь: права не покачаешь, ведь в нашей Конституции пока что не гарантировано гражданам право на пользование водопроводом! Но я был доволен тем, что моя канализация работает безотказно и на приносной воде.

Но очень скоро отравили нам эту радость. Отравили именно те, кто должен бы был приветствовать строительство современных сортиров в городе вместо древних будок: городские власти во главе с самим председателем горисполкома Балыковым.

Сначала явился ко мне инспектор из районного санэпидемнадзора.

— Нам поступил сигнал, что вы незаконно построили канализацию. Я должен проверить, осмотреть.

— Что значит — незаконно?

— Без разрешения испокома.

— А кто спрашивает на будку во дворе?

— Я пришёл не спорить, а осмотреть и дать заключение.

Инспектор попросил меня открыть люк ямы и сам всё осмотрел и обстукал арматуриной стены и пол ямы, проверил всё в доме и во дворе.

— Всё сделано правильно и никаких нарушений норм и правил нет. — С этими словами он извинился и ушёл. Я не придал этому визиту никакого значения, считая это обычной проверкой. И был доволен собой, что всё сделал, как надо.

Но недели через две после этого ко мне во двор заявилась комиссия из горисполкома. Пришли они в моё отсутствие, когда дома была Лариса с Пашкой. Пришли и, не сказав ни слова, стали расхаживать по участку и всё осматривать. Лариса их увидела в окно, вышла и спросила: — Кто вы такие и почему без спросу хозяев здесь находитесь?

— Это комиссия исполкома, — ответил ей сам Балыков, — вам предписывается в месячный срок ликвидировать канализацию.

На вопрос: «Почему?», Балыков ответил: «Как незаконно построенную». На все остальные её вопросы ответ был один: «Это решение исполкома, и вы обязаны подчиниться».

Уходя, они предупредили, что на днях пришлют почтой письменное извещение об этом решении исполкома.

И точно, скоро мы получили письмо, где мне и предлагалось в месячный срок ликвидировать выгребную яму. Здесь же предупреждали меня, что если я не сделаю этого, то вопрос будет решаться в судебном порядке.

Ломать у меня не поднялась бы рука. Строил сам, своими руками, на свои деньги, строил то, что давно должно быть в каждом доме. И на тебе! Нет уж, пусть сами и ломают, раз им не нравится.

Ровно через месяц опять комиссия в том же составе, и на этот раз я сам дома.

— Почему вы не выполняете решение исполкома? — спрашивает Балыков.

— Вы хоть объясните, почему я должен ломать современный санузел, а вместо него восстановить дворовую будку?

— Это решение исполкома, и вы обязаны подчиниться…

— Простите, — обращаюсь я к Балыкову, — у вас дома какой сортир?

— Это не имеет никакого отношения к вашему вопросу… — А через три дня я получил по почте решение тарусского суда: ликвидировать санузел в месячный срок, а в случае отказа выполнить это постановление суда, всё будет ликвидировано местными властями и за мой счёт.

Что за чушь! Мой дом стоит на бугре между двух оврагов. Справа и слева на их склонах стоят будки-сортиры соседей. Склоны очень круты, и содержимое сортиров растекается по ним и по дну оврагов. Вонь и мухи. Это норма. И я должен, нет, я обязан иметь именно это! И ещё раз была у меня комиссия:

— Почему не подчиняетесь ни исполкому, ни суду?

— И не буду, не ждите.

— Лучше ломайте сами. Не то, пришлём сюда из КПЗ бригаду «декабристов» и они так всё сломают, что взвоете. И ещё за ваш счёт. Вам же хуже!

Моя сортирная тяжба с властями в Тарусе кончилась, благодаря вмешательству в мою судьбу более высоких инстанций. По приговору Калужского суда меня отправили в ссылку на четыре года в Сибирь. А пока я там находился, в Тарусе власти снесли не только мой сортир, но и сам дом. Снесли под предлогом того, что на этом месте власти города решили что-то строить. Вопрос о моём жилье будет решён по возвращении меня из ссылки.

2. Квартирный вопрос

Лариса: За 50 лет моей жизни мне никогда не приходилось жить под открытым небом: спать на скамейке в сквере, подстелив газету, или ютиться в какой-нибудь коробке из-под макарон (правду говоря, информацию о таком способе существования я почерпнула из газетных статей под рубрикой «В мире капитала»). Крыша над головой у меня была всегда — хотя и не было еще зафиксировано в Конституции право на жилище.

Родилась я в Харькове в коммунальной квартире; смутно припоминаю длинный коридор, много дверей, и одна из них — наша. Не знаю, была ли там коммунальная кухня: еду готовили на пороге комнаты на примусе, и от этого однажды случился пожар. Зато лет с трех и до семи я прожила в отдельной трехкомнатной квартире. Отец принадлежал к привилегированной категории советских работников, и ему отвалили положенный кус государственного пирога. Когда же отец получил жилплощадь в бараке воркутинского лагеря, оставшуюся семью — для равновесия — уплотнили, так что я опять, и уже навсегда, оказалась в коммуналке. Нам еще повезло, многие семьи тогда просто выбрасывали на улицу. Помню, в 37–38 годах, идя в школу, я каждое утро видела в подъездах кое-как сваленные узлы, а около них старуху или ребенка: они сторожат барахло, пока дееспособные члены семьи ищут угол, куда бы приткнуться. У нас в квартире к этому временя поселили «чистую» семью, так что на наши коммунальные метры никто не позарился. Еще помню, при мне, считая, что я по малолетству ничего не пойму, моя мать и другая «жена врага народа» вели разговор: есть, мол, в Харькове прокурор такой-то, берет с женщин плату «натурой» за то, чтоб отстоять квартиру…

…В 1950 году, после смерти матери, я осталась владелицей комнаты в 15 квадратных метров — богатая невеста. Пятиэтажный дом с удобствами в центре Харькова, в квартире, кроме меня, всего только одна семья. Но как раз это приданое оказалось фата-морганой: я выхожу замуж за москвича, а харьковскую жилплощадь обменять на московскую абсолютно невозможно. Муж с матерью имеют комнату в Москве, и я переезжаю к ним.

— Бросать квартиру?! Ты с ума сошла! — дружно запричитали все мои и мамины друзья.

— Но ее с собой не возьмешь ведь, — возражала я.

— Так продать!

— Она же не моя, казенная.

— С луны свалилась! Казенную-то и продать.

Мне нашли «покупателя» — это был очередник с семьей из пяти не то шести человек. Уже больше года они числились первыми в городской очереди на жилье, но будут ждать еще и год, и два, и пять (а освобождающиеся комнаты будут уплывать «по блату»), если самочинно не займут свободную площадь, и тогда она их по праву. «Покупатель» должен был уплатить мне пятьсот рублей (старыми деньгами) только за то, что поставит свои чемоданы у меня в комнате, пока я еще не сдала ключи, и останется в ней ночевать накануне моего отъезда. Я никак не могла решиться на такую сделку, и тогда отец моего друга, сосватавший мне «покупателя» (который, кстати, был его приятелем и сослуживцем), полностью взял на себя посредничество.

— Она еще раздумывает! У тебя же ни гроша за душой. И человека облагодетельствуешь. Ты только своевременно впусти его в комнату.

Тем временем конкуренты не дремали. На мои 15 метров метили соседи, вчетвером занимавшие остальные две комнаты в квартире. Раньше это была их квартира, но их — как остававшихся под оккупацией — уплотнили (как нас самих когда-то) нашей семьей. Не знаю, как они относились к немцам в 41–43 годах, а мы для них уж точно были оккупантами, захватчиками. В ожидании моего выселения соседка перестала выходить из дому и никого не впускала в квартиру. Выгнала на всякий случай даже моего мужа, которого отлично знала:

— Таких мужей тут навалом, каждый день новый! — Она правильно чуяла опасность с моей стороны.

Во дворе мне на пути то и дело попадалась управдомша:

— Ларочка, как живешь? Муж уже уехал? Соседи не обижают? Ты смотри, комнату им не оставляй, фашистам этим… Так когда ж ты в москвичи запишешься?

Соседи снизу, с четвертого этажа, сказали мне, чтоб я ни в коем случае не сообщала управдомше о дне отъезда: тесно живущая семья из флигеля уже дала ей взятку за мою имеющую освободиться комнату.

В этой борьбе сила была на моей стороне: пока я не выписалась, ключи у меня, а выписаться я должна в день отъезда, которого никто, кроме меня самой, заранее не знает. Если угодно, и право тоже было за мной, то есть за моим протеже: ведь его очередь первая во всем Харькове. Наше дело было правое (если не считать взятки мне ни за что), и мы победили.

Мой отъезд из родного города был похож на финал драмы: вселившийся дядька плакал от счастья настоящими слезами, соседка не ответила мне на прощальное приветствие, а управдомша сказала — тоже со слезами:

— Такой пакости я от тебя, Лара, не ожидала.

Обещанной мзды я не получила, вернее, получила некоторую толику. Сначала мой контрагент присылал в Москву по сто рублей, но после второго или третьего взноса прекратил выплаты. Мало ли трат у новосела!

С 1950-го по 1959-й год (с трехлетним перерывом в середине этого срока) мне, подобно Гаврошу, привелось жить в памятнике. Только наш памятник — дом на Маросейке, архитектурная достопримечательность Москвы — был кучно, густо заселен. Люди в нем жили, как клопы; зато клопы, как цари, были настоящими хозяевами положения. В те годы во всей Москве шла перманентная война между хаотическим, загнанным племенем жильцов и воинственно-организованным клопиным племенем. Люди одерживали временные победы днем, клопы побеждали в ночное время. Но в эпоху хрущевского градостроительства они, как римляне в период упадка, утратили витальную силу, не сумев освоить жизненные пространства новостроек. На смену оседлым клопам явились кочевые орды тараканов… 50-е же годы в моих воспоминаниях окрашены в клопиный цвет, пахнут клопами, структурно организованы по клопиному образцу.

… — Уважаемые гости столицы! Перед вами образец русского зодчества 18-го века — барский особняк, созданный знаменитым архитектором Баженовым. Здание венчает ряд небольших окошек под самой крышей…

Там, под крышей, гнездилась настоящая Воронья слободка. Замышленные Баженовым плавные кривые, выпукло-вогнутые сопряжения внутренних капитальных стен сочетались с самодеятельными засыпными перегородками, заколоченными наглухо дверьми, баррикадами из сундуков, шкафов, образуя в комплексе странные фигуры: секторы, сегменты, ромбы, трапеции и пентаграммы. За каждой переборкой жило по семье. Наша квартира в целом представляла подобие ромба с одной выпуклой стороной и загнутым углом, рассеченного на пять населенных фигур и геометрически неопределимый остаток — кухню и коридор в виде буквы У (с сортиром в хвостике). Стало быть, пять семей; плюс еще две одинокие женщины сами по себе, которые жили в коридоре. Ванной комнаты не было, прихожей тоже — прямо с лестничной площадки вы попадали в кухню, единственное в квартире прямоугольное помещение, но зато без окон и почему-то со сводчатым потолком.

В трапециевидной комнате жило семейство Майзилей: муж — санпросветовский работник, жена — переводчица медицинской литературы со всех европейских языков, и дочь — студентка физфака МГУ. Семья Востоковых — мать-художница и дочь-архивист — занимала большую комнату, где три стены шли нормально, а четвертая делала загогулину. Комната Катковых (молодые супруги-инженеры и их маленький сын) имела очертания пузатеньких песочных часов; выемка у талии этих часов со стороны Ибрагимовых составляла выпуклую прибавку к их треугольной комнате, что было очень кстати, так как на двенадцати квадратных метрах их жило пятеро: муж (носильщик на вокзале), жена и трое детей. Нашей семье из трех (а вскоре четырех) человек досталась комната в виде половины арбузного ломтя — длинная, узкая, с закругленной стеной и о трех углах. Ширина ее метра два, а длина — восемь; свет из крохотного окошка в дальнем конце не доходит до двери у слияния двух длинных стен. Располагаться у нас надо вдоль стен, принимая соответствующую их изгибу форму. Зато при комнате есть кладовка, тоже трехстенная: одна стена метра в два, другая в полтора, а третья — дуга выпуклостью внутрь, к нам. Здесь целых два окна; одно, явное, выходит на улицу, а другое, заколоченное и, должно быть, забытое, смотрит в недра здания, куда-то в нижние этажи, где квартирует таинственное номерное учреждение. Через это окошко к нам проникает стрекот учрежденческих пишущих машинок. Мы превратили кладовку в жилую комнату: спилили угол у пружинного матраса, втиснули его в треугольник, а внутреннее окно превратили в книжный шкаф. Здесь мы даже принимали гостей, которые в любом числе забирались на «тахту» с ногами, а падать им было некуда — стены со всех сторон. В дневное время кладовка служила балконом для прогуливания нашего младенца, а чтоб у него было в достатке свежего воздуха, мы ставили корыто с упакованным в одеяло ребенком на широкий подоконник (внизу под окном гудела одна из самых оживленных улиц московского центра).

Словом, у нашей семьи была наилучшая жилплощадь во всей квартире, с максимумом удобств. Ни у кого больше не было кладовки. И старик Майзиль мечтал: «При коммунизме нам дадут две комнаты! И Эллочка будет спать в столовой на диване».

Кроме семей, обладающих собственной площадью, в квартире жили две одинокие женщины, не имевшие не только своих комнат, но даже и своих столов на коммунальной кухне: заводская работница Маруся и детский врач Таисия Марковна. Готовят они, примостившись на углу чьего-нибудь стола, а спят в коридоре за шкафами, отгородившись занавесками от прочих жильцов и друг от друга. Маруся раньше была чьей-то домработницей в этой квартире и получила здесь прописку — но не жилплощадь; а как очутилась за занавеской Таисия Марковна, никто не помнит. Ей уже лет пятьдесят, но у нее ни семьи, ни кола, ни двора; она великолепный диагност, самоотверженный врач, в больнице ее очень ценят, но жилья не дают, а выбить, зубами вырвать жилплощадь в райжилотделе — таких способностей у нее нет. В квартире Таисию Марковну считают чудачкой и недолюбливают, хотя она лечит всех наших детишек.

Детей в квартире всего пятеро. Они путаются под ногами на кухне, блуждают по темным кривым коридорам, без стука входят в любую дверь, не признавая ни территориальных границ, ни права семейной собственности. Младшие с гулом пересчитывают головами неожиданные внутриквартирные ступеньки, восседают на горшках возле накрытых столов в комнатах, похожих на пещеры; старшие методом проб и ошибок осваивают гигиену коммунальной уборной.

С теплым чувством вспоминаю я нашу общую кухню в вечернее время. Две полные пожилые женщины величественного вида — Фелиция Лазаревна Майзиль и Наталия Дмитриевна Востокова — хлопочут у своих столов, переговариваясь по-французски или по-немецки. В лингвистическом симпозиуме спешит принять участие татарка Соня Ибрагимова:

— Лара, скажи «ирэм бирбирэм», — подначивает она меня, кидая на горячую сковороду котлеты «из лошадки».

— Лара, не говори, нехороший слово, не говори, — вступается ее муж Володя.

— …твою мать, я ничего плохой не сказал, чего мужской, чего женский не сказал, — возражает Соня.

Наталия Дмитриевна, дочь царского полковника, воспитанница Смольного, настораживается, как боевой конь при звуке трубы:

— Соня, ты понимаешь значение этих слов?

И она принимается за объяснение. Мы, среднее поколение, слушаем смолянку, раскрыв рты от восторга: такого классического дореволюционного полкового мата не услышишь и в Доме литераторов…

Зажжены все шесть конфорок двух газовых плит, хозяйки поочередно наполняют кастрюли и чайники из единственного в квартире водопроводного крана, в корыте плещется чей-то ребенок, в другом углу взлетает пена от стирки, звучит французская речь вперемешку с татарской, обсуждаются преимущества конины перед камбалой и роман Дудинцева, происходит обмен опытом относительно самодеятельных абортов и сдачи экзаменов по марксизму-ленинизму, возникают ссоры из-за невынесенного помойного ведра и разногласия по поводу «прежней» цены на масло.

Однако в доме-памятнике невозможно просто так жить — стирать пеленки, варить щи, вести с соседями дружественные беседы или собачиться с ними. Параллельно стряпне и стирке здесь должно происходить еще что-то романтическое, криволинейное, выпукло-вогнутое.

По квартире бродило привидение: девушка в белом являлась то в нашей комнате, то у Востоковых; она утихомирилась только после того, как в церкви отслужили молебен за упокой ее души. Тени чужих гусарских предков подзуживали нас с мужем на гусарские забавы: мы устраивали у себя в комнате (благо, длинная, и стены крепостной мощи) стрелковые состязания из духового ружья, а затем перешли к прицельной стрельбе из окна по арбузам на уличном лотке, да и по арбузной очереди — не больно, но обидно. Когда же гусарство пришлось прекратить из-за воспитательного воздействия милиции, тогда на смену гусарам явились иные псевдоматериальные лица: в гости к Николаю Аржаку стал захаживать Абрам Терц.

В 59-м году номерной ящик, занимавший нижние этажи, куда-то перебазировался, дом вместе с жилыми антресолями отдали белорусскому постпредству, а всех жильцов раскассировали по новостройкам. Ибрагимовы получили трехкомнатную квартиру; Майзили, Востоковы и Катковы — по одной комнате в коммуналках (до коммунизма в это время оставалось еще двадцать лет — а, значит, и до столовой с диваном для уже тридцатилетней Эллочки); Таисия Марковна получила, наконец, комнату — тоже, конечно, в коммуналке — за несколько лет до этого; Маруся оформила опекунство над больной старухой и перешла жить к ней.

Нашей семье дали две смежных комнаты в нижнем этаже новехонького девятиэтажного дома на Ленинском проспекте. Квартира эта трехкомнатная, и в третьей комнате поселили старика-пенсионера с еще более старой матерью. В новом доме с большими окнами, прямоугольными комнатами, с ванной и горячей водой (а лет через семь-восемь появился и телефон), с пустотными панелями и древесно-стружечными дверями — здесь не место было потусторонним девушкам в белом. Возможно, поэтому, а также чувствуя себя как дома среди семейной топонимики (вблизи нас на Ленинский проспект выходят улицы Крупской, Марии Ульяновой, Дмитрия Ульянова, только Александр Ульянов остался почему-то не при месте), к нашей неверующей старушке накануне смерти явилась во сне Надежда Константиновна. Вскоре после матери умер и сосед. В их небольшой комнатке (14 кв. метров) поселился молодой человек, проживший здесь лет восемь — сначала один, потом вдвоем с женой, потом еще с ребенком, потом с двумя. Женился и мой сын, и у него родился ребенок. В квартире стало кучнее, чем на Маросейке: в восьмиметровой кухне — два стола, два холодильника, четыре табуретки, над головами сохнут удвоенные комплекты пеленок-распашонок. В ванной комнате, где едва повернешься, — две детских ванночки, два бака с грязным бельем, две вешалки с полотенцами, две полки с туалетными принадлежностями, и снова очередь, чтобы умыться…

За эти восемь лет молодой сосед Юра Лебедев окончил институт, отслужил два года в армии, стал научным сотрудником в биологическом институте. Марина, его жена, тоже окончила институт и работала биохимиком. Обоим приходилось заниматься на кухне. Подрос их Андрюша, пошел в первый класс; на занятия он шел невыспавшимся: братик Алеша ночью спал беспокойно. Алеша часто хворал, и тогда в нашей квартире появлялись временные жильцы — мамы Юры и Марины. Малыш встал на ноги и научился прямохождению на тахте, потому что в их комнатенке уж совсем стало не повернуться.

Лебедевы чуть не все восемь лет стояли в очереди на получение квартиры. Очередь двигалась медленно, им обещали жилье году в 78-м; они терпеливо ждали. Но однажды вечером я увидела Маринину маму заплаканной: райжилотдел сообщил очередникам, что в связи с проведением Олимпиады в Москве сокращается жилищное строительство и выделение квартир отодвигается на год-два. А они-то Алешку завели уже!

Ну, поплакала мама, и снова стали ждать. И вдруг неожиданное счастье — институт получает несколько квартир в ведомственном доме, и одну из них дают Юре. Снова Маринина мама плакала на кухне: «Нет, я не верю, этого не может быть, чтобы моя дочь жила в отдельной квартире!».

Однако, осенью 77-го Лебедевы переселились.

Ныне в этой комнатке живет третье поколение соседей: на этот раз молодая одинокая девушка. Года четыре до этого она мыкалась по частным квартирам, имела «койку» в рабочем общежитии, и вот на ее счастье общежитие пошло на снос. Наташа — как я когда-то — стала обладательницей собственной жилплощади в те же 14 квадратных метров и вот уже два года не может нарадоваться своему углу, горячей воде, ванной и прочим благам. Она радуется, а я — увы! — методом индукции вычисляю ожидающее ее светлое будущее: выйдет замуж, родит ребенка, в уютной комнатке появится детская кроватка, коридор снова перегородит коляска, потом санки, потом лыжи; а потом, много лет спустя, как высший дар небес, РАЙжилотдел даст ей квартиру. И ее дети, наконец, «будут спать в столовой на диване».

Граждане страны Желтого Дьявола, жители Гарлема! Парижские интеллектуалы, гамбургские докеры! Братья по разуму! Живали ль вы в коммуналках — по комнате на семью? Ах, не живали? Как же вы тогда надеетесь понять загадочную русскую душу?

Эта душа — нараспашку: каждый видит, что варится у соседа в кастрюле, какие трусы носит его жена (после стирки они висят на веревке в кухне), сколько раз ходит в сортир его теща и какие парни запираются в ванной с его дочкой. Здесь, в коммуналке, осваиваются принципы мирного сосуществования и методы холодной войны.

Мне-то с коммуналками повезло. В квартире на Маросейке правилом были добрососедские отношения дружбы и взаимопомощи, а колорит ее обогащал душу и умножал разнообразные познания — как в кулинарии, так и в лингвистике. Но и при других, более прохладных отношениях, дошедших, например, в Харькове до территориального конфликта, — никогда мы не подсыпали друг другу синьку в бульон; не пристегивали висячими замками крышки к своим кастрюлям; не травили соседских кошек; не вымеряли линейкой соседские кухонные столы и не требовали через суд спилить лишние сантиметры. А многие мои друзья жили на осадном положении, видывали и бирюзовых цыплят в своем супе, и кухонные драки, привлекались к «товарищескому» суду и бывали ответчиками по соседским доносам; вступали во внутриквартирные коалиции и бывали вероломно обмануты и преданы вчерашними союзниками…

Разве не чувствуется в государственном и международном масштабе школа, выучка и закалка советского коммунального бытия?

3. Тихая пристань

Полтора года назад, осенью 78-го года, мы снова, в который уже раз, оказались без крова и должны были искать себе жилье.

Сочувствующий читатель, вероятно, тут же представит себе жалобную картинку: «Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал» и так далее. Немолодые муж и жена с пятилетним ребенком тащатся по улицам города, с тоской глядя на чужие освещенные окна. Им придется ночевать на скамейке в городском парке (на вокзале; под мостом; и т. п.).

Неверно! Дело обстоит не так трагично и гораздо менее вразумительно, чем вы вообразили. В Москве, на Ленинском проспекте, в благоустроенном доме имеется жилплощадь, владелицей которой является Лариса Богораз («в дальнейшем именуемая „квартиросъемщик“» — то есть, стало быть, жилплощадь эта государственная и принадлежит Ларисе «на правах найма»). Там горит свет, из кранов течет горячая вода, кипит на плите чайник, и теплые постели ждут хозяев.

Но не всех.

Лариса Богораз и ее сын могут лечь спать в свои постели. Более того, если Ларисе вздумается оставить на ночлег кого-нибудь из своих московских знакомых, никто ее не осудит, разве только ханжи. Но если на жилплощади Ларисы, именуемой «квартиросъемщик», проведет ночь ее собственный законный супруг Анатолий Марченко — их обоих осудит милиция. Осудит советский закон («по которому — как известно — радость приходит»).

Потому что Анатолий Марченко не прописан в Москве. А не прописан потому, что милиция отказывает ему в прописке. Милиция же отказывает на основании «Положения о паспортах», а что написано в этом «Положении», нам неизвестно, потому что оно частично секретное; зато известно, что за нарушение «Положения», то есть, проживание без прописки хотя бы и у жены, полагается лагерный срок…

«Проживание» в обратном порядке, то есть жены у мужа, в данном случае тоже неосуществимо — хотя бы потому, что у мужа как раз нет этой самой жилплощади.

Так что, хоть и есть у нас две комнаты на Ленинском проспекте, жить нашей семье все-таки негде.

До ссылки Анатолия в Сибирь у нас был собственный дом в Тарусе на Оке, там мы и жили. За время ссылки — три с половиной года — местные власти снесли этот дом, чтобы возвести на его месте комбинат бытового обслуживания жителей: ну там, должно быть, ремонт часов и башмаков, какие-нибудь фотосъемки на фоне натуральных зарослей сирени, общественную уборную с пипифаксом, может быть… Вместо своего дома мы увидели развороченные камни фундамента, переломанные кусты сирени и жасмина; там, где была калитка, уцелела посаженная нами рябинка. Больно было на это смотреть[14].

Даже камерный грабитель, отняв у вас новехонький свитер и ботинки на коже, кинет вам какой-нибудь драный бушлат «на сменку»: так у них принято. Тарусский горсовет предложил нам компенсацию «за причиненный ущерб» — две с половиной тысячи рублей (это что-то между четвертью и третью реальной стоимости снесенного дома); или же горсовет предоставлял Анатолию казенную однокомнатную квартиру вне очереди, но за это надо было отказаться от денежной компенсации. Вместо трех комнат в своем доме — одна в казенном, без водопровода, без канализации; ни сада, ни огорода. Знакомый принцип: на тебе лагерный бушлат взамен добротной своей одежды и катись, еще спасибо скажи, что голым не оставили! И все же…

Лариса: Дают — бери! Хоть будет крыша над головой. И прописать в Тарусе должны без осложнений.

Анатолий: Ей-Богу, возьмем лучше «сухим пайком» — деньгами! За две тысячи мы хоть собачью будку купим, развалюху последнюю, все лучше, чем этот их коммунальный склеп «с удобствами по среднерайонным нормам» — на 24 семьи три очка в дворовой будке. Руки свои, не казенные; любую хибару надстроим, перестроим, благоустроим, будем жить по-человечески. Казенную ж квартиру не расширишь, не улучшишь, не переделаешь, ты в ней не хозяин.

Лариса: Зато прописка обеспечена…

Анатолий: Ага, прописка; зато и выписка также. Если завтра меня посадят — квартиру отберут, и все. Ни денег, ни жилья. А если я работы в Тарусе не найду? Свой дом — в одном месте продали, в другом купили; а квартир для меня по городам и весям не припасено…

Взяли мы денежную компенсацию, и Анатолий отправился искать подходящий дом по ближним к Московской областям (в Московской, как и в самой Москве, нельзя — не пропишут). В Тарусе с нашими деньгами нечего было и рассчитывать купить, стало быть, надо было искать, где дома подешевле. Но и под Рязанью, и за Рязанью, и в Калужской области, и в Тверской — везде за дом просили немыслимую для нас цену: десять тысяч, двенадцать и более того; самые захудалые стоили не менее пяти тысяч. Анатолий пешком добирался до дальних деревень — там дома были недорогие, но чтоб их купить, требовалось вступить в колхоз. Месяц поисков не дал результатов, оставалось еще проехать по Ярославскому направлению…

Базой Анатолий служило московское жилье: здесь жили Лариса с сыном. Но была эта база вроде партизанского лагеря на оккупированной территории, пробираться на нее и обратно следовало тайком, чтобы не быть замеченным милиционером (который, на беду, живет в том же подъезде). Анатолий приходил раз в три — в четыре дня, всегда поздно вечером, а уходил на рассвете, затемно, и то не в дверь, а в окно. И все же, несмотря на эти предосторожности, в первую же неделю милиционер подстерег его и составил акт «о нарушении паспортных правил».

…Авторы испытывают крайнюю неуверенность: сумеют ли они, не обладая талантом Кафки, описать абсурдную ситуацию, которая, к тому же, имеет место в действительности? Поверит ли им читатель, не искушенный в тонкостях советского законодательства и не столкнувшийся с ним ни разу на практике?…

Хотя Анатолий, как не прописанный в Москве гражданин, не имеет права жить у своей жены, практически он мог бы там находиться почти постоянно, не нарушая закона: в течение трех суток отметка у паспортистки не требуется. Прожил в Москве, или где тебе надо, 72 часа — садись в электричку и уезжай «за пределы Московской области», возвращайся обратным рейсом — и отсчитывай новые 72 часа. Нелепо, зато согласно с законом.

Анатолий, уезжавший из Москвы всякий раз не на пару часов, а на двое-трое суток, закон не нарушил, однако схлопотал от милиции предупреждение. Мало соблюсти закон, надо еще иметь возможность доказать свою законопослушность; поэтому мы сочли за благо, ничего не нарушив, все же лезть к себе домой через окно, обмениваться условными стуками, темнить в разговорах со знакомыми по телефону и т. п.[15]

Еще два таких предупреждения — и суд, и новый срок. Мы осознали, что нужно обзавестись документированными алиби.

Анатолий: Нужда заставит пироги есть. В Козлове и в Калуге, в Рязани и в Конакове — везде я первым делом шел в гостиницу, хоть ночевать на вокзале мне привычнее. Нет общего номера — согласен на койку в красном уголке, на худой конец сойдет и номер-люкс за три с полтиной. Совсем нет мест — пересплю в вестибюле в кресле, как мистер Твистер; только возьмите с меня плату за ночлег и, главное, выдайте квитанцию с гостиничным штампом.

Собрав таким манером порядочный букет квиточков, я однажды приехал в Москву раньше обычного и открыто явился к жене. Наутро, только мы проснулись, звонок в дверь: техник-смотритель явилась ни свет, ни заря справиться о неполадках, не продувает ли где, не подтекает ли… Смотри-ка, прежняя наука не забыта: вперед дворник или управдом, а за ними следом и мундиры голубые. И точно — минут через пять после заботливой дамы следующее явление: милиционер, да сразу и с понятыми! Протокол о нарушении заранее, поди, составил… Вот он достает из папки заготовленный бланк протокола — тут я ему и сую под нос свои квитанции. Пока я ему на словах толковал, мол, в Москву приезжаю изредка, мол, путешествуя по живописной средней полосе, там-сям и живу, и даже, извините, провожу ночи — он доброжелательно-насмешливо поддакивал: «Да-да, но кто это может удостоверить?» А тут бумажки! Конечно, приказано уличить, но кто ж знал, что у этого типа — у меня то есть — алиби! Бедняга-милиционер принялся сопоставлять даты на квитанциях, подсчитывать часы прибытия-убытия, понятые заметно поскучнели. Так и ушли ни с чем.

Вскоре после этого происшествия, счастливо для меня закончившегося, мне выпала настоящая удача: повезло набрести на эту нашу тихую пристань, на городок Карабаново. Как будто и городок, и дом, который я там присмотрел, таились до этого и ждали меня, как белый гриб прячется от всех грибников, пока ты его случайно не заметишь. Выйдя из автобуса в Карабанове, я сразу почувствовал: вот это место для нас, здесь мы будем жить. И надо же, дом оказался как раз такой, какой нам нужен: развалюха, зато втрое дешевле, чем такие же дома в других местах. Лучше не придумаешь.

Поиски окончены. Удача!

Лариса: Пока еще пол-удачи. А прописка?

Вообще-то с пропиской все должно быть в порядке. После ссылки Анатолию выдали в Сибири паспорт нового образца, без всяких отметок о судимости. При таком паспорте справку об освобождении можно спрятать подальше, никто ее не потребует. Мало ли, жил человек в Сибири, может, даже доброволец-бамовец; паспорт в руках — значит, не лагерник. Тем более не политически зловредный элемент: прицельно информированное и начитанное в советской прессе районное начальство, должно быть, представляет себе современного «диссидента» в облике диавола, у которого с раздвоенного языка срывается что ни слово, то антисоветская пропаганда, и в обыкновенном, как все, мужике не опознать ему этого самого агента ЦРУ и наемника империализма. Если только его не предупредят заранее…

Чтобы не предупредили, мы опять же приняли меры предосторожности. Во-первых, никому из друзей и даже родных не сказали, что и где нашли: один скажет другому, другой третьему, и пойдет звон и в прослушиваемых квартирах, и по телефону. Даже между собой мы не говорили на эту тему вслух, и название будущего местожительства Анатолий написал Ларисе на бумажке. (Вообще, надо сказать, значительная часть семейных взаимоотношений осуществляется в наше время и в нашей среде, как у героев романа Чернышевского, «путем взаимной переписки», только, в отличие от Веры Павловны и ее супругов, мы эту переписку не храним, а спешим уничтожить поскорее и потщательнее).

Во-вторых, покупать дом и прописываться мы отправлялись так, как вряд ли и бандиты отправляются на «дело». На рассвете вылезли из квартиры через окно, причем не вместе, а порознь, перелезли через ограду сада, чтобы выйти на проспект в неожиданном месте; кружным путем доехали до вокзала — и только в электричке, убедившись, что за нами нет слежки, вздохнули спокойно.

Возможно, эти предосторожности были излишними, но, как говорится, лучше перебдить, чем недобдить. Прописка сошла благополучно, Анатолий Марченко привлек к себе внимание начальника милиции не более, чем любой другой приезжий[16].

Слава Богу! В паспорте Анатолия стоит штамп карабановской прописки, покупка дома оформлена. Мы — законные жители Карабанова.

Анатолий: То есть, это я законный житель, моя семья — жена и сын — будет жить здесь на птичьих правах: они-то прописаны в Москве! Оставить московскую жилплощадь и поселиться в Карабанове по всем правилам? А вдруг и этот дом снесут, как снесли тарусский, — тогда мы все трое окажемся на улице. Да и купленный дом — пока еще не дом, так, место прописки. Пусть московские комнаты сохранятся, хоть пока мы здесь перестроим жилье.

Но пока можно перевести дух и оглядеться.

Когда заходит речь о Карабанове, мы забываем всякий скепсис и впадаем в лирический тон — до того пришелся нам по душе этот городок. И сам-то он по себе хорош — сохранился старый, столетней давности, центр, типичный для фабричного текстильного поселка средней России, с кирпичными, добротной кладки, «казармами», с торговыми рядами, со старой дамбой, обсаженной ивами, и новый центр (типовые четырех-пятиэтажки) украшен зеленью, да и выстроен в стороне от старого, не врезается в него. А наш домишко и вовсе на отшибе, за оврагом, за прудом, среди других таких же деревенских изб — впрочем, многие из них перестроены, обновлены, их скорее назовешь по-современному коттеджами, чем избами, а иные покосились, вросли в землю и выглядят еще более убого, чем наш.

Улицы на нашей окраине широкие, деревенские, с лавочками у калиток, с густым кружевом садов перед каждым домом; и даже — впервые такое видим — на каждой улице врыт столб с колоколом — должно быть, на пожар звонить (на всю окраину ни одного телефона). Не только что машин, мотоциклов — осенью, зимой и людей-то не увидишь неделями: старушки сидят у своих печек, народ помоложе пройдет на фабрику, с фабрики — и тоже в дом греться. Зато весной, летом все копошатся на своих огородах, и то и дело кто-нибудь окликает тебя от колонки или через забор: «ЗдОрОвО, сОсед!».

И не леса здесь, а перелески; и не река протекает — речушка лежит петлями в низине, и название ей по стати — Серая. Говорят, даром, что мелка, а рыбы в ней хватало; да вот теперь Александров спускает в нее неочищенные промышленные воды, так и пескаря не поймаешь, и вонь от нее на полкилометра… Но, говорят, строятся очистные сооружения, авось, и построятся, пока мы живы. Зато грибов не только в лесу — за домом, на улице мимоходом наберешь на жарево. Да и до леса 10 минут ходу.

Наша автобусная остановка называется «У колодца».

И КГБ в Карабанове вовсе нет. И хотя до ближайшего, александровского, всего 20 минут езды автобусом — но все-таки приятен сам факт…

Идилия, Аркадия… Идиоты, забыли, где живем! Как будто нам Карабаново — уж и не советский город.

4. * * *

Анатолий: Мы выбирали не жилье, а место, и чтобы цена была нам по карману. Это не дом вообще-то, а традиционная русская изба, в каких жили наши предки веками. Холодные сенцы из тонкий жердей, через них вход в «жилую» часть. А она состоит всего из одной комнаты. Посреди избы стоит большая русская печь и собою делит комнату на две части. Всего площади в этой избе вместе с печкой 30 м2. Снаружи «дом» имеет размер 5x6 м. Три маленьких оконца с фасада и одно боковое дают мало дневного света и в избе стоит постоянно полумрак. До меня здесь жили две семьи: родители, ещё не такие старые, и две взрослые дочери. Одна из дочерей была уже замужем и поэтому здесь же жил зять и двое маленьких детей.

«У нас тут одни постели стояли», — рассказывала мне молодая хозяйка.

Мне в этой связи припомнился анекдот времён Хрущёва. Когда он был в Америке в конце 50-х годов и встречался с американским президентом Эйзенхауэром, то попросил того показать, как и в каких жилищных условиях живут американские трудящиеся. Зашли они к одному из американцев в дом и тот стал показывать Хрущёву свое жилище: это вот прихожая, это гостиная, это кухня, это столовая, это мой рабочий кабинет, это библиотека, это спальня жены, это спальня дочери, это сына… Это ванна, это уборная…

Когда Хрущёв обошёл и осмотрел весь дом, Эйзенхауэр спрашивает: «Ну, а у ваших рабочих, г-н Хрущёв, какие жилищные условия?». Хрущёв не стал врать: «У нас всё так же, только без перегородок!»

Купленный мной «дом» был именно таким — «без перегородок». Строили его сразу после войны и не из нового леса, а перевезли из деревни сруб и собрали. Крышу крыли самодельной деревянной дранкой. Сейчас она уже прогнила, и чтоб дом не заливало водой, сверху поверх дранки накрыли рубероидом. Фундамента нет, и «дом» стоит на четырёх кирпичных столбиках по углам.

По бокам вместо фундамента обшивка из гнилых досок, присыпанных опилками. Когда-то такой фундамент спасал жильё от зимней стужи, но сейчас всё это прогнило: зимой снег наметает в подполье, а в щели между досками пола дует холодом. Печь здорово дымит, коптит и потому в доме витает копоть и сажа, хотя тепла даёт эта печь много. Окна тоже все прогнили и их нельзя теперь открывать — рамы рассыпаются и вываливаются стёкла. К тому же полностью сгнили три венца сруба, что увеличивает дыры в подполе и «тягу» оттуда в жильё.

Единственно, чем отличается это жильё от жилья моего далёкого предка-язычника, это тем, что изба не курная, нет волокового окна, а над ней возвышается печная труба, да вот ещё не лучина светит по ночам мне, а всё же «лампочка Ильича». За водой ходи на улицу к ближайшей колонки (когда там вода бывает!), газом, даже привозным, пользоваться не разрешают по противопожарным нормам — плитку можно поставить в единственном месте, но это место вплотную к печке, да и высота жилья тоже не позволяет.

И опять сортир. К нам приехал на недельку отдохнуть из Москвы внук Ларисы. Он на полгода всего-то старше нашего Павла. И когда у этого шестилетнего москвича мы спросили: «Миша, тебе где больше нравится: в Москве или в Карабанове?», он, немного подумав, сказал: «Вообще-то в Карабанове. Вот только уборная в Москве лучше. А это такое место, которое человеку нужно каждый день». Он был у нас зимой и его легко понять.

Здесь в Карабанове «принято» делать сортир не во дворе, а под одной крышей с жилым помещением: в сарае, в холодных сенях. У этого одно преимущество перед дворовым сортиром: не нужно выскакивать на улицу по нужде, а всего лишь пробежать несколько шагов под той же крышей. Но летом этот плюс становится большим минусом: вонь проникает в дом. Особенно когда ветер дует со стороны сортира в дом. К нам, например, в такое время можно пройти через сени лишь зажав нос. У меня ещё хуже обстоит дело с сортиром потому ещё, что у него нет выгребной ямы. Просто сортир стоит чуть выше фундамента-завалинки, и его содержимое растекается под домом и по сараю. Это пропитывает весь дом вонью сортира. Зимой я этого не замечал, зато с наступлением весны и летом насладился этим безмерно…

Я покупал этот полуразвалившийся дом с расчётом, что на его месте и вместо него построю себе то, что хочу. Мне уже перевалило за сорок лет. Моему сыну пошёл седьмой год. Паспортная система, ограничения на право проживать в Москве и другие препятствия, существующие для советских людей — самых свободных на всём белом свете — не дают нам жить вместе. Мы не можем из-за этих ограничений «воссоединиться» в собственном Отечестве. У Ларисы очень старые и почти беспомощные родители. Они уже нуждаются в постоянном уходе. Взять их к себе не может ни Лариса в Москву, потому что живут они в разных концах столицы и закон не позволяет им съехаться и жить вместе, ни я, потому что взять их в Карабаново мне некуда. Да и как они будут у меня жить? Без воды, без газа, без… тьфу, чёрт, опять этот сортир! А ванна или баня? Они уже не в состоянии ходить в такую даль ради того, чтоб помыться. Да и баня городская здесь работает не каждый день, и автобус туда не ходит.

А мне переселиться в Москву к семье грехи не дают: судим и являюсь политически не преданным советской власти.

Вот мы и решили на общем семейном совете съехаться в Карабанове, плюнув на Москву. В один год думал я управиться с основными работами: разобрать старый дом, завезти строительный материал и начать строить с весны новый. Требования у нас не ахти какие: одну комнату метров в 12 нам с Ларисой, такую же её родителям, Пашка на будущий год пойдёт в школу, и ему тоже нужна отдельная комната такого ж размера. Ну, и должна быть одна маленькая комната резервная: приедут гости или потребуется отделить больного, а то и моих родителей тоже придётся через год-другой забрать к себе. Итак, наши нужды определились примерно в 48 м2. жилых, плюс кухня-столовая и, конечно, ванная и тёплый современный сортир с канализацией.

Одним словом, получалось, что мы отстраиваем себе дом такого же размера, как в Тарусе.

Зимой я начал завозить строительный материал.

Дом начинают строить с фундамента. А что требуется для фундамента? Гравий да цемент. Цемента не оказалось в торгующих организациях ни в Карабанове, ни в Александрове. Поехал я в Загорск[17], но и там его не нашлось. Оказывается, завоз цемента только весной, в апреле-мае. Ладно, буду караулить. А пока начну возить гравий: на дом нужно его не одну, с десяток машин. В районе единственный гравийный карьер в селе Брыковы Горы. Поехал туда, а мне говорят: «Частников не обслуживаем! Отпускаем гравий только организациям!».

А присутствовавшие тут же шофера, работающие на вывозке гравия из карьера, смеются надо мной: «Вот чудак! Кто ж тебе для дома даст гравий?». И тут же предлагают: «Да мы тебя завалим этим гравием. Плати по червонцу за машину и всё».

«А документы будут?» — спрашиваю я.

«Какие ещё документы?»

«Ну, квитанция, что гравий не ворованный, а законно выписанный?».

«Не-е…»

Так-то вот. Плати по десять рублей за машину, и тебе в два-три дня навозят. Только мне-то таким образом приобретать что-либо не стоит. Сразу прибегут всякие «органы» и потребуют предъявить эти самые бумажки.

А я намеревался построить дом на всём законном.

Карьер подчинялся Александровскому ДРСУ. Подал я заявление начальнику, а тот то же самое мне в ответ, что и в карьере: частников не обслуживаем!

Я ему под конец спора: ежегодно в центральных газетах публикуют постановления ЦК КПСС и Совета Министров о содействии местных властей индивидуальному строительству, о помощи и транспортом, и стройматериалами… А он мне с безразличием: «У нас такого нет».

Пришлось писать жалобу в областной центр. Писал я уже не в надежде добиться продажи мне гравия, а просто зубоскальства ради. Но вдруг из Владимира мне приходит бумажка-копия: «В виде исключения продать гр-ну Марченко гравий в количестве, необходимом для строительства дома…». Именно в виде исключения. Это единственное и наверняка последнее исключение, которым я воспользовался от советской власти.

Выписал я у того же начальника себе 25 куб. м. гравия и — в карьер. Там, когда я предъявил разрешение на получение гравия, снова все были поражены. Оно и понятно. Ведь никто из частников не выписывает гравий, а просто покупает его у шоферов. Оно и выгодней: куб стоит по государственной цене 6 рублей, то есть маленький самосвал вместе с доставкой будет стоить 25 рублей. А шофера его «толкают» налево по десятке машину. А тут ещё и то, что частнику, даже если он захочет приобрести всё законно, просто отказывают и тем самым само государство поощряет воровство и жульничество.

Но вот я в карьере. Начальник карьера мне: «Пожалуйста, забирайте свои 25 кубов».

Но машин для этого нет. Мне снова предлагают услуги шофера. На это я иду, ибо за левые перевозки у нас пока что не судят и никаких квитанций на это не нужно иметь.

Но шофера отказываются возить мне «мой» гравий. Они предлагают «свой», рейсовый. Вместо того, чтоб везти гравий куда следует, его везут «налево» для продажи. Так что я забрал почти весь свой гравий, не использовав законных накладных.

Слава Богу, с гравием я разделался довольно удачно.

Из всего строительного материала, что требовался мне, я законно смог купить только шифер и кирпич. Но кирпич оказался доступен частнику только потому, что он немыслимо низкого качества. Этот кирпич разваливается в руках, и его приходилось грузить в машину осторожно, как легко бьющуюся посуду. И, всё равно, при погрузке-выгрузке да дорогой от тряски треть, если не половина, кирпича превращалась в битьё.

Особенно плохо пришлось мне с добыванием леса и пиломатериалов. В Александрове и в Карабанове существуют лесничества и леспромхозы. На их складах есть и круглый строевой лес, и всякий пиломатериал. Но ничего нельзя выписать. Единственное, что мне удалось приобрести, это отходы от пиломатериалов — дровяной горбыль. Всё начальство на мои просьбы объяснить мне, почему я ничего не могу купить у них, отвечало мне одно и тоже: частников мы не обслуживаем.

Это общее правило. И неизвестно, чем руководствуется при этом государство. А результат один: процветает взяточничество и воровство. Люди строят, и им строительный материал нужен. И они его достают доступными, но незаконными способами. И при этом, как правило, частнику всё обходится намного дешевле. Это оттого, что «продавец» в таком случае продаёт не своё, а ворованное, и ценой не дорожит. Так что в выигрыше от этого и «продавец», и покупатель. Проигрывает государство и здорово. Я уж не говорю о морали и нравственной атмосфере в стране.


Я уже давно убедился, что в нашей стране создан строй, при котором каждого человека делают преступником. Тебе дано много разных «прав», но на деле ты это право можешь осуществить и реализовать, только нарушая уголовный кодекс.

Вот тому самое, как мне кажется, яркое доказательство. Начав завозить материал, я обратился в исполком за разрешением на строительство. Я надеялся, что встречу там и понимание и помощь — хотя бы в приобретении технической документации. Разговор у меня состоялся с главным архитектором Александровского района. Он мне заявил, что мне никто не разрешит строить дом.

— Это почему же? — опешил я.

— Износ вашего дома составляет всего лишь 42 процента, и в нём ещё жить да жить можно!

— А сколько процентов износа нужно, чтоб вы разрешили построить новый дом?

— Не менее 65-ти.

— Это что же, ждать, пока меня вместе с семьёй завалит гнилушками или когда пообмораживаемся все зимой?

— Мы вам можем разрешить сделать капитальный ремонт.

И пошло всё вокруг этого. Ни в какую мне не разрешают построить новый дом. И чего только не было мне наговорено в отделе главного архитектора! Оказывается имеется масса причин и предлогов не давать населению строить дома. — «Закон о частном домовладении» говорит, что всякий человек может строить дом не более 60-ти м2. И нигде в законе этом не говорится о минимуме! — твержу я им.

— Ага! — в ответ мне, — вы построите себе три или четыре комнаты да ещё все отдельные, а потом будете их сдавать квартирантам!

— Ну, и что же в этом плохого, даже если так и будет (хотя у меня и в мыслях этого не было!)? Закон ведь не запрещает сдавать в наём жильё. Плати налог и сдавай.

— С нас спрашивают и контролируют!

Надо же! В местной газете то и дело читаешь объявления: такой-то завод или техникум снимет комнаты в частных домах для своих рабочих или для студентов. А тебя по одному только подозрению, что ты вдруг заимеешь возможность сдать комнату, лишают права иметь жильё.

— Ага! Построите новый дом, а потом захотите его продать!

— А в этом что недозволенного? Ведь закон и это разрешает! Насильно я свой дом никому не навяжу и жить в нём не заставлю.

Какой идиотизм: в стране настоящий кризис с жильём, и власти вместо того, чтоб поощрять людей строить дома, делают всё дозволенное и даже недозволенное, чтоб препятствовать этому. Я объездил весь Союз и нигде, ни в каком его конце не встречал случая, чтоб приезжему человеку государство предложило жильё. Люди мечутся в поисках чего угодно: квартиры, комнаты или просто угла.

— Ладно, — говорю я, смиряясь, — продам я завтра свою развалюху и обращусь в горисполком с просьбой дать мне квартиру. Дадите?

— Нет, квартир у нас нет. Много строим, но всё равно не хватает.

— Так почему ж не даёте самому мне строить для себя?

«Не даёт ответа».

«И постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

Мы ещё хотим, чтоб нас понимали иностранцы! Да я вот живу в этой стране пятый десяток, здесь родился, крестился и вырос, а, на вот тебе, она каждый раз выкинет что-нибудь такое, на что и ответа не дашь ни сам себе, ни кто другой не ответит ничего вразумительного. У меня от всего этого сложилось такое впечатление о нашем устройстве: где-то ежедневно заседает и усиленно работает огромная и авторитетная организация, и думает она только об одном, какую бы пакость или несуразицу придумать для населения, как бы и что бы ещё сделать, чтобы жизнь его стала ещё бессмысленней и немыслимей?

И с каждым годом больше убеждаюсь: если мы ещё и живём и дышим, то как раз вопреки желанию власти.

* * *

…Прежде, чем приступить к строительству дома, я решил провести к нему водопровод. Водопроводная трасса проходит в двух метрах от моей калитки — ещё ближе, чем в Тарусе. Узнал, что разрешения на водопровод даёт горкомхоз. Обратился туда, и мне велели заказать в проектной конторе в Александрове документацию на водопровод и на проект канализации. Побывал там. Через полтора месяца документация была готова и согласована, как и положено, с санэпидемстанцией. С папкой этих документов заявился я к начальнику горкомхоза. Полтора месяца назад он меня направлял в проектную контору, а теперь, не смутясь и не задумываясь, отказывает мне в разрешении на водопровод и на канализацию.

Устно он мне говорит: «Воды не хватает в городе, и мы никому не разрешаем подсоединяться к городскому водопроводу. Пользуйтесь, как все жители, колонкой!»

— Но ведь от колонки я могу брать воды неограниченное количество! Почему не разрешите в дом провести? Разница только в том и будет, что в облегчении.

— Только в исключительных случаях разрешает исполком провести водопровод в дом. Вот если бы вы были инвалидом войны или ветераном труда, тогда бы вам провели…

— Или был бы я секретарём горкома партии…

Молчит.

Но на заявлении он мне пишет резолюцию: «Отказать из-за отсутствия в горкомхозе чугунных труб».

— А если я достану вам трубы чугунные, то вы мне разрешите?

— У нас не хватает рабочих, чтоб проводить воду в частные дома…

— А если я найду и рабочих?

— Я ж вам сказал, если б вы были инвалид войны…

— Так на кой чёрт вы меня посылали в проектную контору заказывать проект? Зачем я потратил полтора месяца и уплатил 20 рублей?

— А что я могу поделать, раз у нас нет труб?

— А если я достану трубы?

— У нас не хватает рабочих…

Сказка про белого бычка.

Написал я об этом жалобу во Владимир в областной отдел коммунального хозяйства. И меня скоро вызвали на заседание горисполкома…

ОСВОБОЖДЕНИЕ ПОЛИТЗАКЛЮЧЕННЫХ

На требования международной общественности освободить узников совести советские официальные лица отвечали: в СССР нет узников совести, нет политических заключенных, те люди, которых вы называете, — это обыкновенные уголовные преступники. Так говорил и Михаил Горбачев в первые месяцы своего правления. Однако, через несколько месяцев после объявления «перестройки», власть все же стала понимать, что нужны реальные действия, свидетельствующие о начале изменения политики государства. И такие действия начались. В сентябре 1986 года из женской политической зоны были освобождены политзаключенные женщины, из следственной тюрьмы Лефортово освободили нескольких человек, на которых уже были заведены «дела», по которым шло следствие (Новодворская и другие).

Но в лагерях и тюрьмах тогда все еще находилось — по данным, опубликованным в «Списке политзаключенных в СССР» Кронида Любарского от 30 октября 1986 года, 745 политзаключенных.

Одним из первых почувствовал дыхание перемен Анатолий Марченко, содержавшийся в это время в Чистопольской тюрьме. 4 августа 1986 г. он объявил бессрочную голодовку. Ее требованием было прекращение издевательств над политзаключенными в СССР и их освобождение.

И тогда Софья Васильевна Калистратова и я отправили в Президиум Верховного Совета СССР заявление с просьбой амнистировать всех политических заключенных.

Мы предложили подписать это заявление Александру Подрабинеку, но он отказался. Он сказал, что готов не просить, а требовать, и не амнистии, а освобождения политзаключенных. Но в дальнейшей истории этого заявления он принял самое деятельное участие.

Мы с Софьей Васильевной решили на этот раз не собирать подписи под нашим заявлением, а отправили его с нашими двумя подписями. Естественно, ответа на это не было. Но мы все-таки хотели привлечь внимание наших сограждан к этой проблеме, побудить их принять участие в ее решении, напомнить об ответственности каждого за состояние дел в государстве. А для этого обратиться к наиболее известным и уважаемым обществом людям. Мы при участии Саши Подрабинека и советуясь со многими своими друзьями составили список таких людей. Всем этим людям мы послали текст нашей просьбы о помиловании, а в сопроводительном письме (было общее сопроводительное письмо) было сказано, что вот мы посылаем вам наш текст, мы не просим подписать его, но просим вас что-нибудь сделать, может быть, вы найдете какой-то другой, свой путь, чтобы добиться амнистии политзаключенных. То, что вы можете, что вы захотите.

К некоторым людям из нашего списка мы обратились индивидуально — например, к некоторым общественным деятелям Украины, Грузии и т. д. И таких индивидуальных обращений собралось тоже немало, всего же в списке оказалось приблизительно 90 адресатов — писателей, ученых, художников и других популярных в обществе людей. В разных справочниках («Справочнике Союза писателей СССР» и т. п.) отыскали их домашние или служебные адреса и, вложив в конверты обращение вместе с нашим заявлением, с помощью друзей разнесли письма по московским адресам опускали их в квартирные почтовые ящики, а некоторым адресатам удалось передать наши послания в собственные руки — через общих знакомых. По почте мы отправляли послания иногородним адресатам.

Через несколько дней в моей квартире раздался звонок. Я открыла дверь и увидела совершенно незнакомого мне человека. Он представился. Это был Юрий Норштейн — известнейший художник-мультипликатор, создатель мультфильмов «Сказка сказок», «Ежик в тумане». Он сказал приблизительно следующее: «Я не знаю, как писать заявления в государственные инстанции, но очень хочу участвовать в освобождении людей, о которых Вы с Калистратовой говорите. Поэтому позвольте мне подписать ваше заявление и отправить его в Президиум Верховного Совета и от своего имени». Конечно, обрадованная таким первым откликом, я сказала: «Конечно, конечно».

Еще через день-два мне по телефону позвонил Олег Волков, один из старейших русских писателей. Разговор он начал очень сердито, даже агрессивно: «В ответ на Ваше обращение я послал Вам большое письмо — на 12 страницах. Такое же письмо отправил и Калистратовой. Вы хоть сообщили бы мне о его получении». — «Дорогой Олег Васильевич! К сожалению, Вашего письма ни я, ни Софья Васильевна не получили. Возможно, почта его не доставила». — «Как же так?! Я сам отнес его на почту!» — он продолжал сердиться. Не помню, кажется, он сказал, что копии он не оставил.

Следующим откликом была небольшая записка от писательницы Любови Кабо; записку мне принесла моя и ее знакомая. Кабо пишет, что я всей душой присоединяюсь к вашей просьбе, но вы меня простите, Лариса Иосифовна, я не могу ни подписать вашего обращения, ни написать от себя что-нибудь — сейчас готовится к публикации моя книга. Я ждала этого 10 лет, и боюсь все разрушить. Может быть я не права… Это был ответ, человеческий ответ. Эта записка меня растрогала и тогда, и трогает меня и теперь.

Других откликов не было. Ни одного! Впрочем, ведь мы и не просили ставить нас в известность о действиях, какие предпринял или намерен предпринять наш адресат.

Год назад я написала Горбачеву, что хочу понять, кто и какие вел переговоры на Западе по поводу Толи Марченко. Но вы помните, Горбачев сказал, что тогда он не знал, что есть политзаключенные. Я уверена, что он знал — к нему обращались не только мы. Я хотела высказать эту тему. И что состояние общества характеризуют вот эти ответы, которые мы получили, или не получили. Характеристика состояния общества. Записка Любови Кабо, я думаю, наиболее представительная. Но и наше решение тогда — тоже характеристика состояния общества. Мое решение было связано вот с чем. Толя объявил голодовку за освобождение всех политзаключенных, это было лето 86 года, — и что же, он в лагере пытается что-то сделать, а я на воле ничего не буду делать? Это сыграло роль, конечно. А также то, что появился Горбачев, на которого все-таки была некоторая надежда.

Когда выдвигался Горбачев в президенты, я была на предвыборном собрании. Я задала какой-то вопрос, Горбачев жутко разозлился и сказал: вы не понимаете! Я-то как раз понимаю и даже не осуждаю его. Я что-то спросила насчет политзаключенных. Я понимаю, что он не решался на этот шаг, потому что он висел на волоске. То есть я его как бы не осуждаю, но мне хотелось, чтобы он как-то об этом сказал. Но он предпочел сказать другое, что он ничего не знал. Он сказал: но я же их освободил… А я отвечала — я уже тоже завелась — я говорю: нет, это я их освободила! И он мне отвечал таким образом: если бы не я, вы бы до сих пор писали петиции. Надо сказать, что в этом каждый из нас был прав — и он, и я.

Загрузка...