Даже в последние годы, когда из-за артрита и ревматизма заниматься простой повседневной работой стало почти невозможно, а пара зимних недель в хижине доконала бы его, каждые лето и осень Грэйньер проводил в своем уединенном жилище.
Теперь его уже не беспокоило, что долина никогда не станет такой, какой была до великого пожара. Хотя следы упадка постепенно сглаживались, теперь это было совершенно иное место, где росли другие растения, водились другие животные. Великолепные ели исчезли навсегда. Теперь там остались одни лишь лабрадорские сосны, хилые и тощие. Волков он слышал все реже, их голоса раздавались все дальше. Порасплодились койоты, повывелись зайцы. Там, где огонь подобрался к долгим плесам, в водах Мойи не осталось форели.
Может, кто и задавался вопросом, что он забыл в этой труднодоступной глуши, но Грэйньер не обременял себя ответом. Правда была в том, что он поклялся остаться там, и однажды, спустя примерно десять лет после пожара, верность данному обету обернулась для него потрясением.
Это случилось через два-три дня после того как Кутеней-Боба переехал поезд — его соплеменники все еще прочесывали железнодорожные пути в поисках останков. В те три или четыре прозрачных осенних вечера поезд Великой северной железной дороги, удаляясь от Медоу-Крик, давал по несколько длинных гудков, пока звук не терялся на севере: по приказу местной администрации, двигался он медленнее, чем обычно, чтобы кутенеи могли спокойно собрать останки.
Была середина ноября, но снег еще не выпал. Луна всходила около полуночи и в десять утра все еще висела над горой Квин. Дни были короткими и светлыми, ночи — ясными и холодными. Но также ночи были наполнены звуками неистовых камланий.
Первыми, заслышав паровозный свист, взвывали койоты, к ним присоединялись волки. Спутница Грэйньера, рыжая собачка, тоже ушла на зов и не появлялась несколько дней. В ночь полнолуния хор зазвучал в полную силу. Безумие и грусть этих звуков достигли пика.
Волки и койоты не смолкали всю ночь: сотни голосов, столько за раз Грэйньер в жизни не слышал; возможно, стенали и другие существа — совы, орлы, впрочем, кто именно, оставалось лишь гадать; словом, все звери и птицы, наделенные голосом, до краев заполнили долину Мойи своими скорбными воплями, будто ничто на свете не могло облегчить страдания Божьих тварей. Грэйньер даже не пытался уснуть, во всем этом ему слышалось что-то вроде предупреждения — возможно, о конце света.
Он набил печь дровами и встал, полуодетый, в дверном проеме, глядя в небо. Ночь была безоблачной, луна пылала белизной, приглушая свет звезд, серебря очертания горных вершин. Несколько плакальщиков были совсем близко — и еще приближались, тявкая на бегу. Внезапно они наводнили поляну и подлески вокруг — абрисы, тени, вопли, — несколько протрусило прямо перед ним; стоя в дверях, он почувствовал касание шерсти, услышал, как подушечки лап глухо топают по земле. Прежде чем он успел подумать: «У меня во дворе волки», — все они исчезли. Кроме одного. Одной. Молодой девочки-волка.
Грэйньер был уверен, что вот-вот упадет в обморок. Ухватился за косяк, чтобы устоять на ногах. Существо не шевелилось: кажется, ранено. По одному лишь неявному облику он сразу понял, что это человек; женщина; девочка. Она лежала на боку, тяжело дыша, хрупкий человеческий детеныш, руки и ноги были подогнуты наподобие лап — теперь, когда он смог получше разглядеть ее в лунном свете, сомнений не осталось. Из ее легких вырывался свистящий звук, скуление напуганного щенка.
Грэйньер резко развернулся и подошел к столу в поисках — чего именно? Ружья у него не было. Хворостины разве что, чтобы ударить ее по голове. Он пошарил по столешнице, нашел спички, засветил керосиновую лампу, отыскал палку и вышел наружу в своих длинных подштанниках, босой, с фонарем, поднятым в одной руке, и палкой наперевес, крадучись и пугаясь собственной разросшейся тени, протянувшейся через всю поляну. Мертвая трава покрылась инеем и хрустела под ступнями. Если бы не этот звук, он решил бы, что оглох, до того невероятная вокруг стояла тишина. Все ночные звуки стихли. Казалось, вся долина чувствует его потрясение. Он слышал лишь свои шаги и жалобное пыхтение девочки-волка.
Когда Грэйньер подошел ближе, двигаясь осторожно, чтобы не напугать ни существо, ни самого себя, скулеж стих. Девочка-волк ждала, замерев в зверином ужасе — шевелились лишь ее глаза, ловя каждое движение Грэйньера, но избегая его взгляда; из ее ноздрей вырывался пар.
В свете лампы в глазах ребенка вспыхнула волчья зелень. У нее было волчье лицо — только безволосое.
«Кейт, — сказал он. — Это ты?» Это была она.
Узнать ее было совершенно невозможно. Он и не узнал — просто знал. Перед ним была его дочь.
Когда он подошел еще ближе, она, казалось, вросла в землю. Он надеялся, что хоть какой-то проблеск узнавания укажет ему: это правда Кейт. Но она лишь неотрывно смотрела на него, в ужасе, по-волчьи. Притихшая. Тише тихого. Конечно, это была Кейт; вот только и не Кейт больше. Существо, когда-то бывшее его дочерью, лежало на боку, отведя в сторону левую ногу; ниже колена торчала сломанная, окровавленная кость; ни дать ни взять детеныш, еле доползший до дома на трех лапах, потому что где-то раздробил четвертую. Иногда он думал о волосах малышки Кейт — как бы они смотрелись, если бы она была жива; почти все ее волосы были выдраны. Из голого черепа торчали редкие клочки.
Он подошел на расстояние вытянутой руки. Кейт зарычала, залаяла, ощетинилась, когда отец наклонился к ней, но в следующий миг ее взгляд остекленел, она ушла в себя — будто бы испустила дух при его приближении. Но она была жива и наблюдала за ним.
— Кейт. Кейт. Что же с тобой случилось?
Он поставил лампу на землю, отложил палку, просунул под девочку руки и поднял ее. Дыхание у нее стало частым, слабым, неглубоким. Она тявкнула ему в ухо, щелкнула зубами, но не сопротивлялась. Он повернулся, держа ее в объятиях и направился к дому, теперь удаляясь от лампы в сторону своей жуткой тени, поглотившей дом и волшебным образом сжавшейся при его приближении. Войдя внутрь, он положил ее на тюфяк на полу. «Схожу за лампой», — сказал он ей.
Когда он вернулся в дом, она лежала на том же месте. Он поставил лампу на стол, чтобы видеть, что делает, и приготовился наложить шину — привязать палку к сломанной ноге; отрезал кусок материи от своих кальсон на поясе, стащил через голову, разорвал на полосы. Когда он взялся одной рукой за ее лодыжку, а другой потянул за бедро, она беззвучно взвыла, после чего ее дыхание замедлилось. Девочка потеряла сознание. Он распрямил ее ногу, насколько мог, почувствовав, что теперь у него есть какое-то время в запасе, и выстругал хворостину, чтобы приладить к голени. Придвинул скамью к тюфяку, сел, пристроив ее ногу у себя на колене, пока накладывал шину и перевязывал. «Я не лекарь, — сказал он ей. — Просто живу здесь». Он открыл окно в другом конце комнаты, чтобы впустить немного воздуха.
Она спала, полуживая. Он долго на нее смотрел. Она была вся сморщенная, как старичок. Руки у нее были скрючены, тыльная сторона запястий покрыта мозолями, ступни бесформенные, твердые и узловатые, шишковатые. Почему ее лицо даже во сне напоминало звериную морду, волчью? Он не знал. С закрытыми глазами она выглядела совершенно безжизненной. Как будто у нее полностью отсутствовали мысли, как будто ее существование ограничивалось зрением.
Он придвинул скамью к стене, откинулся назад и задремал. Шедший через долину поезд не разбудил его, лишь вмешался в сон. Позже, перед самым рассветом он очнулся от другого, куда более тихого звука. Девочка-волк зашевелилась, готовясь к побегу.
Выскочила через окно.
И вот он уже сам стоит у того окна и смотрит, как она крадется в рассветных отблесках, замирает, вертится, хватаясь зубами за обмотки на ноге, как это сделал бы любой волк или собака. Она не слишком торопилась и держалась тропинки, ведущей к реке. Он подумал было догнать ее, вернуть назад, но так и не решился.