Открытка Д. Кнута E. Киршнер перед отъездом в Палестину (лето 1937)
Путешествие кончено. Я снова в Париже, в этом необычайном городе, где столько различных рас и наций умудряются жить своей самобытной жизнью, не сталкиваясь и не смешиваясь друг с другом. Как если бы, вписанные в контуры одной и той же «жилплощади», они жили на разных этажах мирового парижского дома.
Город, где каждый ощущает себя — одновременно — и коренным жителем, и апатридом.
Смущенно, как бы не все узнавая, с пристальностью и неожиданной зоркостью нового человека вглядываешься в зыбкие парижские контуры и снова открываешь, каким «благодарным» фоном для предельного человеческого одиночества может служить специфически парижская симфония тончайших и богатейших оттенков серого цвета.
Но не в Париже дело, а в той добыче путешественника, в сумбурном ворохе пейзажей, впечатлений, мыслей, остающемся у него после путешествия, в том альбоме, где многое — случайно, где нередко третьестепенные вещи — не по чину — соседствуют с первостепенными, где, наконец, многое пропущено или забыто.
Альбом начинается с Генуи. Там ждала меня «Сара I», четырехмачтовый парусник еврейской Морской школы.
…Обычный портовый пейзаж. Паруса, мачты, трубы. На берегу — гигантские многоэтажные коробки в гигиенически-санитарном стиле с изречениями Муссолини, на фоне беспорядочно и криво нагроможденных, изъеденных солнцем и морским ветром старых портовых домов.
Вместо улиц — глубокие узкие ущелья, полные живительной тени, разнородной вони, расцвеченные яркими мазками развешанного на веревках — через улицу — белья.
Здесь — горсточка храбрецов могла противостоять целой армии: в любой момент сражения они имели перед собою лишь ничтожную кучку врагов, сжатых меж тесных стен.
Пыль и ржа решеток, подвалы, сводчатые копченые потолки лавок, полумрак кофеен, ресторанте, остерий, тратторий…
Дети на улице — у себя: галдят, поют, скачут, ссорятся, плачут.
Прекрасны новые кварталы, где щедро использованы большие запасы воздуха, света, пальм, простора, а — кое-где — даже скал.
Каменные и мраморные навесы, нередко тянущиеся вдоль улиц, защищают прохожего от итальянского солнца, копят для него ветерок и прохладу.
На Piazza de Ferrari горит по вечерам зеленый фонтан, прелестная огромная копилка, куда генуэзцы бросают мелкую монету — кучки ее отчетливо серебрятся в освещенной воде. В конце месяца их оттуда вынимают для раздачи бедным.
Прошлое Генуи соприсутствует в ее настоящем, соучаствует в нем, неразрывно с ним сплетено.
Банки, конторы, склады помещаются в чудесных благороднейших дворцах и полны колонн, статуй, картин, барельефов (я видел гараж, расположившийся в старинной церкви!). Из-под коммерческой вывески нередко мерцают геральдические знаки, а в старом городе мы обнаружили обросший бархатной пылью старинный барельеф над входом в общественную уборную.
Мы бродили по улицам, громко разговаривая по-русски, когда нас окликнули:
— Вы с Востока?
Не сразу поняли. Оказалось — речь шла о советском пароходе «Восток», стоявшем в Генуе, а заговорил с нами штурман другого советского парохода, пришедшего накануне. Узнав, что мы не с «Востока», и уже ни о чем больше нас не спрашивая, неосторожный советский штурман отчаянно перепугался.
Было неловко — и стыдно — смотреть на нашего злополучного собеседника.
Он ежился, жался к стенам, воровато озирался по сторонам, затем поотстал — и вмиг юркнул в боковой переулок.
Несколько минут шли молча, подавленные тягостной сценкой.
Вспомнились гордые слова популярной советской песенки:
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
Как-то, в воскресенье, зашли в полупустое утреннее кафе. Против нас — вокруг стола — сидели рабочие. Пред каждым стоял стакан вина. Серые типичные лица, измятые трудом и бедностью.
По знаку одного из них все вдруг встали, вытянулись — и запели. Мы переглянулись, побледневшие — воистину захватило дух!
Но не передавать же переживаний от старинной неаполитанской песни, спетой райскими голосами, с какими-то непривычными пленительнейшими фиоритурами…
Помню только, что мир дрогнул, поддался, раздвинулся вширь и ввысь, становясь светлее, прозрачнее, призрачнее…
Позже мы узнали, что это — рабочие, разучивающие в свободные часы классические и фольклорные вещи.
По воскресеньям они собираются в кафе, где поют — для себя! — отделанные пьесы.
Такие люди обойдутся, конечно, без «organisation des loisirs» и сами используют свой досуг наидостойнейшим образом.
Позже мы привыкли к анонимным оркестрам, хорам, квартетам, собирающимся в установленные дни в определенных местах, мы привыкли к совершенству техники и качеству голосов и инструментов — уличных певцов, музыкантов, попрошаек.
Но, все же, запомнился хромой певец в подвальчике остерии старого квартала.
И дело было не в качестве поданного кьянти и не в дорогих сердцу собутыльниках, а в сладчайшем драгоценном теноре старика-неаполитанца, самозабвенно аккомпонировавшего себе на гитаре…
Морщинистое лицо безымянного артиста было искажено скорбным счастьем вдохновенья, он страстно вслушивался, закрыв глаза, в свою же песню, внезапно озарившую мировые будни, братски обнимавшую мир, сметавшую арифметику и бухгалтерию, неопровержимо свидетельствовавшую о райском происхождении человека.
Благословенная страна, где люди так поют — для себя, где искусство — не в музеях, а и в музеях, где оно не под стеклом, не в ящиках и коробках, под ярлычками и с просьбой «не трогать руками», а на улицах, в кофейнях, на перекрестках, на каждом шагу… Где искусство не надстройка над жизнью, а Глубоко в нее проникает, с нею нерасторжимо сплетается, входит в самую ткань, в состав ежедневной жизни.
Что же у нас еще — в бедном итальянском (вернее, генуэзском) отделе дорожного альбома?
Сказочные «орлиные гнезда» над ночной феерией города (туда поднимаешься на уличном лифте), уютные генуэзские кабачки, где с нами чокались приветливые итальянцы и где мы однажды встретили двух соотечественников, исступленно что-то выкрикивавших об итальянской скаредности (один из них оказался обрусевшим в свое время итальянцем, которому его русский собутыльник был куда ближе братьев по крови), вечер у «Прекрасной Мэри» — в излюбленном пристанище моряка-чужестранца. (Кстати, Мэри давно вышла замуж и обросла потомством, кабачок перешел к ее кузине, простодушной красавице, доверчиво рассказывавшей нам о коммерции, о тяжелых налогах и о своем «бамбино», но матросы всех морей и океанов и поныне передают друг другу: «Будешь в Генуе, зайдешь к ‘Прекрасной Мэри’»…)
Не забыты: Мурильо в тесной лавке старьевщика, собор, церковь Вознесения, дворцы знати, разбогатевших генуэзских пиратов, стеснительный тяжеловесный комфорт кладбища, неотступные — на всю жизнь запомнившиеся — глаза ван-дейковского «Христа, несущего крест».
Еще запомнились демократические пляжи Генуи, нарядный (пожалуй, чересчур) Нерви, три мраморных чаши фонтана в городском парке.
Стояла особенная странная городская тишина, и чудесен был, на фоне этой тишины, мерный чистый стеклянный звон капель, стекавших с одной чаши на другую — и разбивавшихся о прозрачный мрамор.
…Мы выпили по чашечке бесценного кофе в прохладной кофейне над сияющей синей бухточкой. Старик «баркайола» отвез нас в заброшенную деревушку Болиаско, спускающуюся с горного склона прямо в море.
Мы купались, смотрели на чистеньких старушек в комичных, целомудренных, допотопно-сложных купальных нарядах, на шумную детвору, мы провожали долгим взглядом мнимо-скромных, стыдливо-гордых своей победоносной красотой молодых итальянок.
В благородной царственной тишине этой валкой безвестной деревушки была когда-то выношена молодым русским композитором «Поэма экстаза».
В газетах мелькнула заметка: «Неизвестными злоумышленниками были обрублены причальные канаты еврейского учебного судна „Сара I“, стоявшего в тунисском порту».
Память мгновенно восстановила прелестную, легкую, стройную, несмотря на тяжесть лет и старческие недуги, бело-голубую «Сару».
У этого четырехмачтового парусника в 700 тонн довольно необычная биография. В юности он был англичанином и звали его тогда «Four Winds». В качестве любопытного и свободного англичанина он не мало побродил по морям и океанам, дважды обошел вокруг света, много перевидал и пережил.
Какой-то нескромный спутник написал даже о нем книгу «Штурман четырех ветров».
Позже, став итальянцем «Quatro venti», он поплавал в южных морях.
Объевреился он в довольно почтенном для корабля возрасте (ему теперь под сорок) и, совершив этот неблагоразумный шаг, попал в полосу наименее «легкой жизни», сразу познав, на какие сложные неприятности обрекает паспорт даже неодушевленный предмет.
Ни в английский, ни в итальянский периоды его жизни ему канатов не обрубали… Увы, этот эпизод — милая и остроумная шутка по сравнению с остальными испытаниями.
Я попал на «Сару I» незаконно.
Судно принадлежит Еврейской морской лиге и морскому департаменту Шильтон-Бетар. Естественно, что экипаж судна состоит из людей, примыкающих к соответствующему сионистскому течению или — сочувствующих ему. (Даже капитан Б., бывший русский офицер и христианин, входящий в состав экипажа «Сары», — сторонник этого течения.)
Человек аполитичный, я был причислен в качестве матроса к наемной части экипажа, предусмотренной законом. В качестве такого вольнонаемного матроса я и совершил прошлым летом на «Саре» путешествие в Палестину.
Это было подлинное морское путешествие. Бочонки с водой, канаты и паруса, пиратский вид полуголых крепких загорелых ребят — нередко с морским ножом за поясом — неотразимо-убедительная романтика парусного корабля воскрешала мифы детства, оживляла забытые тени Робинзона, Васко да Гама, Колумба.
Консервы и сухари, составлявшие нашу ежедневную пищу, вносили необходимые отрицательные элементы пленительной архаической поэзии настоящего морского плавания.
Но — груб человек… Как-то, не выдержав, я признался капитану, что душа истосковалась по ломтику хлеба, что один вид скучного пресного каменного сухаря да запах консервированной «обезьяны» начинают вызывать тошноту. Капитан внимательно на меня посмотрел и брезгливо ответил:
— Вам бы путешествовать на этаком пароходе-гостинице, с музыкой, бифштексами, прислугой, где надо сесть в трамвай, чтоб доехать до моря…
Как несправедлива любовь! Как в сказке, дотронувшись до мусора, она и его превращает в золото.
Стукнет тебя, скажем, оторвавшимся канатом, окатит волной, зальет каюту, подмочит сухари, погаснет ли вдруг свет, кончится пресная вода, капитан торжествующе заявит, восторженно блестя глазами:
— Видели! Это вам не плавучее казино с дамочками, шляпками, цирлих-манирлих… Слава Богу, настоящее плавание…
Идея «Сары» проста.
Морское дело чуть ли не единственная область человеческой деятельности, где евреи не представлены.
Главное же: Палестина — «морская страна», которой нужны собственные морские кадры.
После долгих трудов, поисков, невообразимых препятствий, непреодолимых, казалось, формальностей, о которых можно б было написать тома, небольшой группе чрезвычайно упрямых людей удалось устроить в Чивитавеккии, в Италии, еврейскую морскую школу.
«Сара I» — учебное судно школы. Кроме него, имеется при школе и рыболовное судно, отлично себя зарекомендовавшее. Директор школы, итальянец-капитан Фуско, настолько привязался к своим ученикам, что сам организовал систематический сбыт их улова в местные гостиницы, рестораны, лавки.
Совсем недавно эти молодые рыболовы отличились тем, что, подоспев на помощь к тонувшему итальянскому судну, они геройски спасли экипаж и пассажиров.
Путешествия, бодрящий морской воздух, запах смолы, воды и загара, паруса, празднично плещущие в небе флаги, «A girl in every port» только фон трудной морской жизни. Рядовой день моряка на «Саре» тяжел и утомительно однообразен. Но есть и другие дни, дни непогоды, дни бурь, когда судно с убийственной методичностью переваливается с бока на бок, когда паруса «стреляют», грозно скрипят канаты и реи, на палубу, исполосывая лицо и руки, тяжело обрушивается вода, а в снастях свистит адский ветер. Это — не клише, не метафора, не разбег беллетристического пера, ветер действительно свистит недобрым протяжным свистом.
Надо признаться: к большой буре наши моряки чувствительны. Нет у них морской наследственности — вот уж две тысячи лет как они не плавали по морю. За исключением капитана (да бывшего русского офицера Б.), все наши морские волки — сухопутного происхождения. Чуть ли не четверть экипажа училась в свое время в ешиботе, метила в раввины.
Мораль: когда «Сару» качает, кое-кого из моряков укачивает.
Но неумолимый капитан своеобразно лечит ослабевших.
— Стать под шланги!
Под сильной, щедрой струей невольно очнешься.
— На мачты!
Люди лезут по веревочным лестницам, леденеющими пальцами цепляются за канаты, орудуют где-то на высоченных мачтах (выше нет в Средиземном море) на танцующем корабле, под злым и хватким ветром.
«Атмосфера» на корабле товарищеская, но дисциплина железная.
Морское дело — не игрушка.
Школа готовит не изнеженно-изящных будущих собственников увеселительных яхт, а стойких крепышей-моряков.
Кроме труда и вахты, упомянем и наказания за малейшую провинность: сухой арест, отсидка на мачте, имеется на корабле и карцер.
Попав когда-нибудь в Палестину (то есть в лучшем случае), эти юноши, согласно закону их организации (Бетар), пойдут на целых два года безвозмездного «ударного» труда в наиболее опасных местах, в наименее благоприятных условиях.
Что же заставляет этих людей идти на лишения, опасность, тяжкий труд, на добровольное сужение жизненных шансов и перспектив?
Идея. Идеал. Забытые, проституированные, почти стыдные слова.
Трудно стороннему человеку входить в идеологические тонкости, разобраться в тактической целесообразности той или иной сионистской политики, но грех — не сознаться: эти, столь непохожие друг на друга, мальчики и юноши, разнородные по физическому типу, профессии, среде и происхождению — первоклассный, благороднейший человеческий материал. «Chapeau bas» — перед человеческим мужеством, самоотверженностью, анонимным подвигом, бескорыстием.
Капитан сказал Ф. (две нашивки):
— Вы старший — и ученики вам обязаны абсолютным повиновением. Но помните, что на «Саре» вы — фельдфебель, командующий генеральскими сынками.
Позже я спросил капитана:
— Почему ваши ученики — генеральские сынки?
— Для меня — бетарист, юноша, пошедший на все это, во имя того, — в моральном смысле генеральский сын.
Кстати, любопытна история Ф.
Молодой спортсмен, из богатой ассимилированной семьи, «идеально арийской» внешности, польский гражданин, он скоро достиг, несмотря на неблагополучную фамилию, чина подпоручика польской армии.
Товарищи-поляки любили его за спортивность, исполнительность, корректность, изящество и прочие офицерские добродетели.
Но они не забывали подчеркнуть, что прощают ему его еврейство, считая его этаким симпатичным уродом в еврейской семье.
Ф. понял, что — в случае чего — его друг, антисемит Икс, не поднимет на него руку, как не обидит своего друга-еврея и товарищ Икса, антисемит Зет.
Произойдет следующее: ему «набьет морду» товарищ дорогого Икса, поляк Зет, так же, как и сам Икс «набьет морду» еврею — любимчику своего друга Зета.
Поняв эту несложную антисемитскую алгебру, Ф. снял с себя форму и пошел в древнееврейские матросы.
Жизнь нередко похожа на халтурное произведение неразборчивого беллетриста. Она любит лубок, грубый эффект, убогий параллелизм, пышную общедоступную метафору.
В день отплытия стояла, конечно, прекрасная золотая итальянская погода. Порт, как полагается, был празднично ярок и живописен. Интернационал мачт, парусов, флагов, труб, имен.
Гордая белая «Эсперия» вошла в порт, и мы закачались на побежавших от нее тяжелых волнах. Ну, не грубовата ли эта метафора, эти претенциозные волны «Эсперии»: мы, мол, закачались на волнах надежды…
— Поднять якорь!
Еще отдавалась во всем существе торжественно-певучая медь корабельного колокола, когда раздался, потрясая воздух, широкий оглушительный грозный рев — под бравурные звуки духового оркестра величественно входил в генуэзский порт огромный немецкий пароход.
Без музыки тронулась игрушечная — на фоне исполина — красавица «Сара».
Но на побледневших лицах играл отблеск-отсвет иной, неслышной мужественной тайной музыки.
Жизнь явно работала на простачка: «Давид и Голиаф».
Где-то там, далеко, лежала Земля Израильская…
С берега — море кажется необъятным: бесконечность, напоминающая человеку о его ничтожности, бесконечность, в которой так легко затеряться.
С корабля оно — небольшой плоский круг, неизменный центр которого — мы.
На второй день плавания капитан позвал меня:
— Хотите взглянуть на Эльбу?
Синеватое облако на горизонте, сливающееся с другими. Это и есть Эльба. Еще одна, ожившая — для тебя лично — из двухмерного мира перешедшая в трехмерный, легенда. Отныне толстенький, крошечный корсиканский титан будет связан с этим зыбким синим облачком, затерянным в Средиземном море.
Капитан сказал: «Обратите внимание на боцмана-итальянца. Бутылка вина для него, как увеличительное стекло: все его достоинства и недостатки умножаются на известный коэффициент».
В нормальном виде Ностромо хвастлив и не прочь приврать. В пьяном состоянии он не знает меры и удержу и то и дело вспоминает по любому поводу, а то и без повода, про свои подвиги, медали, разговоры с Муссолини, который восхищенно ткнул его кулаком в живот и сказал: «Так-то, братец»… А Наполеон ему вроде двоюродного дяди.
Толстое разбухшее лицо боцмана выражает при этом рассеянность, равнодушие, сонливость, а высоко вздетые бровки и тупое выражение рта находчиво дополняют творимый итальянцем образ человека, с ленивой неохотой делящегося со слушателем случайными воспоминаниями.
Но зато утраивается и его дальнозоркость. Вчера он все тянул носиком, принюхивался к морю, щурил маленькие слоновьи глазки на слоновьем лице и вдруг решительно заявил:
— Капитан, слева земля!
Капитан насторожился, схватил бинокль. Через час сомнения исчезли. Слева оказалось Монте-Кристо.
На пятый день вечером — мы огибали Стромболи, очень похожий на лунный пейзаж. Не верилось, что внизу, у подножья вулкана, устроились люди. Вспыхивали бесшумные молнии, дрожали блики, отблески, огненные изверженья.
Стоящий рядом матрос уверял, что по другому склону течет лава.
Наконец, Кипр! Трогательно бедный и милый пейзаж. Минареты, разноцветные дома с колонками, балкончиками, скучные веера пальм, лубочный Восток детства, Восток с коробки рахат-лукума.
«Сара I» недвижно стояла на зеленоватой гладкой зеркальной воде абсолютной чистоты и прозрачности. Море из сказки, из наивного сна. С корабля видны — малейший камушек, ракушки, коробка из-под консервов. На самом дне неторопливо прошла большая рыба, поводя прозрачными плавниками. Пышные белые медузы грациозно свивались и развивались на самой поверхности моря. Матросы спустили бот. Мы поехали в прибрежный Лимассоль.
Несколько взмахов весла, — и мы очутились в очаровательном сонном пыльном провинциальном городишке. Небогатый простодушный уют — от моря, высокого неба и щедрого, на всем горящего, все обласкавшего солнца. Сияние белых домов, подбитых синеватой тенью. Огромные бочки на набережной приятно пахли смолой и солью.
По гулкому жестокому булыжнику узкой мостовой медленно катил извозчицкий фаэтон. Нарядная дама величественно полулежала на светлых подушках под кокетливым зонтиком в оборках.
В прохладном полумраке непритязательных сараеподобных кофеен млели неподвижные люди — арабы, греки, турки, скупыми глотками отхлебывали кофе из крошечных чашек, тянули кальян.
Иные сидели на корточках, скрестив ноги, или полулежали, вразвалку, под жалким парусиновым навесом на четырех деревянных столбах — кофейни подешевле, — а то и прямо на тротуаре, прислонясь к стене.
Исполняющим обязанности французского консула оказался по-старинному нафабренный любезнейший старик-грек в сюртуке, изысканный и душистый, принявший нас в огромном амбаре-конторе-фактории-консульстве, увешанном географическими картами, витиеватыми дипломами важного негоцианта-консула, допотопными плакатами пароходных обществ, добротными честными красавицами английской парфюмерии, консульскими документами. Стоял сложный смешанный запах — дешевой материи, кожи, мыла, сушеных фруктов, архивных бумаг, канатов, копченой рыбы.
Старый араб почтительно поставил перед нами ликер, фруктовый сок, арабский кофе. Среди бочек, ящиков и душно пахнущих мешков мы выпили за счастливое окончание путешествия и за французскую республику.
Из консульства мы пошли на веселый гул лимассольского базара. Как вкусны были, после двухнедельного плавания, пахучий хлеб, душистый кипрский виноград.
Мы провели в Лимассоли сутки, предводимые помятым человеком, говорившим чуть ли не на всех языках (включая русский), одним из тех провиденциальных людей, которых вы всегда найдете по высадке на Востоке и который будет все время любовно возиться с вами, как родной отец: обует, накормит, поведет и в банк, и в баню, и к парикмахеру, в комиссариат, в музей и в веселое место. В этом городе, где плакаты рекламировали автомобили «Агамемнон», банк, естественно, оказался на улице Ифигении. Было неловко тревожить строгих банковских служащих, торжественно вкушающих кофе.
Босоногие клиенты с пастушескими посохами, не в пример нахальным европейцам, терпеливо ждали благосклонно-разрешительного взгляда важной особы за решеткой. В углу сверкали красные ведра с яркой надписью «Fire». Подошел, — они были набиты песком, испытанным огнетушительным средством.
На улице неторопливо текла жизнь. Не привлекая ничьего внимания, прошел человек с наскоро намотанной на голову скатертью. Без надежды на покупателя, протяжно кричали нараспев торговцы, толкая высокие возки. Радужные колючие плоды кактуса лежали на рогожке жизнерадостной горкой. Бродячие фотографы медленно проезжали на велосипедах, превращенных в передвижные «фотографии». Какой-то фотограф посолиднее натянул на два дерева, заслоняя прекраснейший пейзаж, грязный холст с неумело написанным на нем буржуазным «салоном», на первом плане которого почему-то красовалась пузатая балюстрада. Всякому, конечно, лестно сняться на таком богатом фоне!
Я с ненавистью смотрел на вторгавшиеся в эту устоявшуюся жизнь нагловатые магазинчики «под Европу» — с радиоаппаратами, граммофонами, подтяжками, венерами, кепками.
Неужели, в конце концов, все нивелируется? Всеобщий «эндефризабль», вселенский дансинг под пошлое мировое радио: «caresses — tendresses — amour-toujours» и всемирный универсальный бар, одинаковый — в Токио, в Нью-Йорке, в Милане, на Кипре — и в Палестине?!.
В ресторане пришлось оказать уважение хозяину: почтительно обойти и восхищенно обнюхать многочисленные котлы с таинственным варевом; зато как вкусен был шашлык, зажаренный тут же, на улице, на душистом древесном угле. Наш «ресторан» — несколько разбросанных прямо на улице столиков, и проходившие мимо ослики и мулы обдавали нас пылью, задевали за стул… Огромный пес подошел и доверчиво положил морду мне на колени. Уже зажигались огни на длинной нарядной набережной. Муэдзин завывал на минарете. Проходили женщины в чадрах. Вот где жизнь имеет — вес, плотность, вкус, цвет, запах.
Восток!
Многим знакомо это переживание: приедешь в какую-нибудь новую страну, в незнакомый город, встретишься впервые с человеком и, с удивлением, узнаешь их.
Это именно то, что подсознательно ассоциировалось с этим словом, названием, именем, что, незаметно для тебя, сложилось из обрывков прочитанных и забытых книг, из виденных где-то картин, журнальных снимков, предметов, из случайных бесед.
С Палестиной у меня произошло обратное: несмотря на то, что я о ней и читал и слышал, я в ней почти ничего не узнал. Я очутился перед чем-то непредвиденным и непредчувствованным.
Палестину пришлось «открыть».
Конечно, кое-где я кое-что узнавал: бесконечные — в прозрачнейшем в мире воздухе — горы Иудеи, страшные и прекрасные в своем равнодушии к жалкой человеческой твари, евангельский пейзаж Назарета и окрестностей Капернаума, библейский силуэт араба, особенно арабки с огромным кувшином на голове (благодаря цивилизации, эти прекрасные по форме сосуды все чаще заменяются грязными жестянками, бидонами из-под бензина)… Мне, по-видимому, когда-то снился многоэтажно разбросанный по склонам рыжих осенних гор жуткий царственный Сафед, серо-бело-синие кубики его домов с шаткими балкончиками. Здесь живут еврейские каббалисты, уже где-то виденные мною (не в «Габиме» ли?)
Пейсатые, надменно-замкнутые, пергаментные лица, белые или полосатые (желтое с черным) кафтаны и круглые меховые шапки.
По пятницам торжественно мерцают в таинственных кривых оконцах свечи — и так значительно склонившееся над ними женское лицо…
Неверное колеблющееся пламя озаряет бедное жилище — нагие стены, мазанные известкой, темное жилье, полное намоленного воздуха, где тускло поблескивают медные подсвечники, скудная утварь, переходящая из рода в род.
Здесь, в этих домишках, в лабиринте узких улочек, где еще поныне свободно разгуливают козы, в горных ущельях и пещерах, убежищах каббалистов, Израиль ждал Мессию. Здесь он Его ждет по сей день.
…Узнаешь и рабоче-пролетарский, вестиментарный и пластический, стиль палестинской молодежи, сошедшей со страниц советских журналов, — воплотившихся героев советских фильмов.
И, все же, в общем, Палестину пришлось «открыть».
Дело в том, что маленькая Палестина — страна больших контрастов. В ней — тесно перемежаются самые разнообразные — нередко противоположные — зоны: географические, этнографические, бытовые, идеологические, культурные и, конечно, социальные.
Помню, как — в конце ноября — я выехал из Сафеда в Тивериаду — час езды автобусом.
В Сафеде было холодно, и я надел на себя все, что мог. По мере приближения к Тивериаде, за час этой поездки, я, как в комическом фильме, постепенно разоблачался.
Сначала я опустил поднятый воротник, потом размотал шарф, затем снял пальто, пиджак, галстук, расстегнул рубашку. В Тивериаде я задыхался от жары, попав из горного климата в субтропический, но снимать с себя уже было нечего. (Сафед — 850 метров над уровнем моря, Тивериада — 250 метров ниже уровня моря: 1100 метров разницы за час езды.)
Такие контрасты прекрасно иллюстрируют палестинские контрасты в иных областях.
Еврейская Палестина делится на городскую и на зеленую, деревенскую.
Городская Палестина — это главным образом Иерусалим, Хайфа, Тель-Авив. Недавно, при мне, произвели в городской чин и Петах-Тикву, одно из первых еврейских поселений, достигшее известного минимума населения.
Я, конечно, воздержусь от подробного описания этих городов. Напомню только, что Иерусалим (в переводе: «Боящимся Бога — мир!») один из очень немногих городов, которым 3000 лет (Афины, Рим), и что в нем представлены 50 разновидностей евреев.
Смешение рас, стилей, эпох — как в бутафорском городке Холливуда, где бродили бы, в ожидании съемок, статисты из разных фильмов. Особенно похожи на статистов, едущих на стилизованно-библейское представление, арабы в своих автобусах: арабский автобус почти ничем не отличается от своего европейского брата, но внутри — самая подлинная «Библия»!
Старый Иерусалим именно таков, каким его воображает всякий. Все же, несмотря на это узнавание, невозможно остаться равнодушным к великой красоте священного города. Сердце сжимается при воспоминании о нем.
Новый — порой прекрасен (дворец Имки, гостиница царя Давида, дворец Еврейского Агентства…), но часто смущает нахальной грубо-модернистской нотой.
И, конечно, непривычного человека некоторые вещи смущают чрезвычайно: например, огромные афиши — на фоне Иерусалима! — зазывающие на какую-нибудь «Nuit d'Amour» с участием белльвильской знаменитости, мимо которых нередко невозмутимо шествует верблюд, самое надменное в мире животное.
Быт европейских евреев Палестины отмечен сильным английским влиянием. Речь идет, понятно, не о евреях из квартала «Ста ворот».
Хайфа — богатый портовый и коммерческий еврейско-арабский город (40.000 евреев и столько же арабов).
Средиземное море, три склона Кармила, его сады и рощи участвуют в создании редкого городского пейзажа, который не всегда портит утилитарно-казарменная эстетика назойливой модернистической архитектуры.
(Талантливый архитектор P-в, в меру сил своих борящийся с этим злом, — как прекрасна его синагога в Пардес-Хана! — большой любитель мексиканской архитектуры, которая, по его мнению, чрезвычайно «к лицу» Палестине, рассказывал мне, как, открыв недавно мексиканский специальный журнал, он с ужасом и отвращением наткнулся на ту же рационалистическую, обезличивающую мир, архитектуру, что, как проказа, распространяется по свету.)
Стиль хайфской жизни: нечто среднее между иерусалимской чинной серьезностью и тель-авивской свободой.
Тель-Авив — нарядный кубистический город, первый и пока единственный стопроцентно еврейский город в мире.
О поразительной судьбе этого города, выросшего на дюнах, на сыпучих пустынных песках, распространяться не приходится: 17 лет назад население его равнялось 3.600 душ. Ныне оно переросло 150.000, а с окрестностями — равняется 200.000.
Весь город выстроен в спичечно-коробочном стиле: нечто гаражно-фабрично-заводское или санитарное, или, скажем, — клетки для разведения огромных кроликов из Гулливера. Комфортабельно, гигиенично, светло, но…
Должен сознаться: то, что город целиком выстроен в этом безличном (как мебель-модерн) стиле, сообщает ему личный специфический стиль. Бесстилье оборачивается стилем. Попадаются очень удачные здания. Все же, трудно себе представить на таком доме дощечку «здесь жил и умер такой-то», — слишком анонимны эти дома и мало отличаются один от другого.
Вестиментарный стиль города — в духе «долой предрассудки». Сказывается близость моря, жаркий климат, преобладание молодежи (80 %!).
Улицы оживлены, полны полураздетых, на европейский глаз, короткоштанных голо-руко-ногих девушек и юношей, бодрых, крепких и загорелых.
В атмосфере города — многое от итальянского или южно-французского курорта, от Монпарнаса и, конечно, от Одессы. Кафе играют заметную роль в жизни Тель-Авива: «Нога» и «Генати» кажутся перенесенными с Монпарнаса, а «Арарат» и «Кинерет», где собираются молодые писатели, актеры и художники (а не невинные люди, пришедшие поглазеть друг на друга в уверенности, что «визави» — артист, как это часто бывает в Париже), воспроизводят парижскую «Ротонду» двадцатых годов.
Все это — в рамке еврейской традиции, прочно поддерживаемой стариками, оживающими по субботам и праздникам и накладывающими в эти дни на город традиционно-еврейский отпечаток. В будни их не видно и не слышно, но по праздникам власть, так сказать, переходит в их руки.
Когда я однажды в праздник, забыв про него, собрался было сесть на велосипед (что религией запрещено — в праздник), меня испуганно остановили знакомые, объяснив, что на улице меня б стащили с велосипеда хрупкие старички и изувечили б тяжелыми фолиантами.
С Тель-Авивом у меня связано замечательное воспоминание. Я как-то забрел в единственный, пыльный и чахлый, общественный садик.
Оказалось, что это — род тель-авивского «Гайд-Парка», где целый день толкутся оборванные, грязные люди.
В центре каждой кучки — пламенный жестикулирующий оратор, а то и два или — даже — несколько, то и дело перебивающих друг друга.
Эти люди кажутся пьяными, но пьяны они не от вина, а от нищеты и разговоров.
Нескончаемые беседы и споры — политика, священные тексты — нередко большой субтильности.
В большинстве своем — местечковые русские евреи. Идиш ораторов пересыпан русскими словечками, а то и целыми фразами.
Собираются тель-авивские мудрецы ежедневно.
Велико было мое удивление, когда старый оборванец закричал на идиш, невольно перефразируя Достоевского:
— Да пусть весь мир идет к черту за мой компот! Вы говорите: иди стрелять, рисковать жизнью. Я не знаю такой вещи в мире, которая бы стоила моей драгоценной жизни. Слишком я себе дорог, чтоб рисковать собой. Я слишком молод, — злобно орал старик, — я еще вовсе не жил!
И вдруг — прямой потомок библейских пророков:
— Все вы, и слушающие сейчас меня, и те, кого вы оставили дома, — грязные подлые псы, а я — ниже самого низкого из вас. Что такое еврейский народ? Вор на воре, сволочь. Хорошим вещам учил вас Моисей. Обмануть египтян перед исходом из Египта. Одолжите, пожалуйста, подсвечник на два, мол, дня, а там — пиши пропало! Хорошо это? А?..
Кто-то ему вкрадчиво возразил:
— А что? Им много платили за их каторжные работы? Так это они забрали в счет жалованья!
Все расхохотались.
В другой кучке худенький старичок ораторствовал о еврейском избранничестве, развивая тему в смысле необходимости покориться Богу, приятия изгнания, вечного странствования, мученичества…
— Если мы избраны, как вы говорите, то почему мы так страдаем? — спросил голос сзади.
— Потому и страдаем, что избраны, — грустно ответил старичок.
В тот день я уезжал из Тель-Авива и больше к тель-авивским мудрецам не возвращался.
Помню чувства, охватившие меня в Палестине…
В этих жалких, в сущности, городках протекало детство мира. И, подобно тому, как небольшой закоулок, где мы играли в детстве, помнится таинственно-огромным, а вернувшись, лет через двадцать, домой, мы недоумеваем — «где же, в такой тесноте, умещались все мифы нашего детства», — человек, впервые попавший в Палестину, переживает то же смущение.
Все эти народы и царства, все эти филистимляне, идумейцы, амалекитяне, аммонитяне и моавитяне умещались в маленькой стране, в крошечных городишках с волшебными именами.
Иногда пугала мысль: как бы Палестина не оказалась — силою вещей — чем-то вроде мировой еврейской дачи, благоустроенным курортом, где сливки еврейского общества или, попросту, счастливчики проводят исторические каникулы, изредка смущаемые набегами окрестных хулиганов.
Такие опасения могут порой возникнуть в Тель-Авиве. Очаровательный вечер в очаровательном палестинском обществе (возвести в энную степень!) размягчает слабое человеческое сердце, склоняет его к полусонному послебанкетному оптимизму, но — простите — ведь это земля Библии, и библейское небо над нею; это о них где-то сказано: «Небо твое сделаю, как железо, а землю — как медь». Ведь это возвращается после тысячелетних приключений блудный Израиль, тот самый, которого топчут, гонят, травят, кромсают по сей день, в век всеобщей грамотности и всяческих прогрессов, и которому завтра, при всевозрастающем прогрессе, будет много хуже (ведь до сих пор от прогресса, главным образом, выигрывают мелкие — и мировые — хулиганы, сменившие простодушную дубину на неотразимый пулемет).
Ведь это вернулись в Землю обетованную люди, принимавшие надругательства, костры и погромы и обрекавшие на ту же судьбу своих детей, которых они отмечали обрезанием, по опыту зная, во что им может обойтись эта печать (вечный Авраам, ведущий сына на заклание — Богу).
Ничто не казалось этим людям слишком дорогой платой за право быть иудеем (предпочли же в 1349 г. страсбургские мещанки-еврейки взойти с детьми на костер — крещению).
В чем же, что же — этот иудаизм?
Чем-то отличаются же евреи, скажем — от цыган, тоже небольшого народца, рассеянного по всей земле.
Проделайте опыт — вычтите из истории мира вклад кучки рабов (500.000 человек, нынешнее еврейское население Палестины), три тысячи с лишком лет назад вышедших из Египта, и вы поймете, что нелегко такому народу отдать — ни за какую похлебку — честь своего творческого первородства.
Но — склонимся над «объективными данными».
Зеленая Палестина не менее разнолика, чем городская. Ее характеризует мирное сосуществование разнообразных, а порой и противоречивых, социальных форм.
Рассмотрим, напр<имер>, кантон Эйн-Харод, близ Эздрелонской долины. В него входят: Кфар-Иехескель, Бет-Альфа, две крупные коммуны — Эйн-Харод и Тель-Иосеф, и малая коммуна — Гева.
Кфар-Иехескель — вольный поселок, так назыв<аемый> мошав. Мелкие индивидуальные хозяйства. Наемный труд запрещен. Каждая семья имеет свой участок — домик с садом, огородом или полем, которые она обрабатывает собственными силами. Крупные земледельческие орудия — общие.
Эйн-Харод, Тель-Иосеф и Гева — социалистические деревни. Причем, первые две коммуны — «киббуцы», а Гева — «квуца» (о разнице между этими доминирующими формулами палестинского социализма — ниже). Строй социалистических общин Палестины следовало бы назвать социал-толстовством. О влиянии на них идей великого русского писателя свидетельствует многое.
Даже еврейскую тактику 1936 года — отказ от актов мести в ответ на арабский террор, можно рассматривать как реминисценцию теории «о непротивлении злу». (После года исключительной выдержки и самообладания евреи перешли на тактику «око за око».)
О «социал-толстовстве» свидетельствуют — отношение к земле, вера в облагораживающее влияние земледельческого труда, снобизм всяческого «опрощенства», упразднение денег, религиозная мораль — при отрицании религии. Характерно вегетарианство многих руководителей этих коммун. Помню одного из них, в Афиким, запрещавшего жене стлать для него постель на том основании, что «стыдно пользоваться услугами другого человека».
В колонии Нахалал долго хвастали: не бывать на нашей земле тракторному колесу. Где, мол, поэзия и смысл жеста сеятеля, жнеца и т. д. Никогда мы не унизимся до превращения в каких-то механиков. Сейчас у них — комбайн. Экономика победила — арабская конкуренция!
Потребности араба (пища, одежда, жилище) невообразимо минимальны, к тому же он широко пользуется детским трудом. В Нахалале же с ребенком возятся до 16 лет, прежде чем он станет на работу. Один этот фактор объясняет причины относительной дороговизны еврейского продукта. Вот и приходится мириться с трактором.
Основные принципы социалистических общин: самоуправление; общий труд; упразднение собственности; минимальнейшее личное хозяйство (ни чайника, ни кастрюли вы у хозяйки не найдете, питаются — в общей столовой). Упразднение денег. Воспитание детей колонией, в специальном доме, отдельно от родителей. Полное равноправие полов. Женщина откупается рабочим днем от всех женских забот. Не только воспитание детей и уход за ними, но и кухня, и стирка белья, и штопка, и шитье — все на плечах коммуны.
«Соцраспределение»: все получают все — в пределах возможности коммуны — по своим потребностям. За одну и ту же работу семейный человек получит много больше холостого. (Если у члена коммуны застряли где-нибудь — в Польше, в Румынии, в России — родители или родственники, коммуна высылает им деньги либо посылки. Больше того: семейный человек, отец, скажем, пятерых детей, получающий в шесть, в семь раз больше холостого товарища, может работать вдвое хуже или меньше, если он слаб, болен или стар.) Немощные и старики вовсе освобождены от работы. Советскому принципу «кто не работает — не ест», палестинские социалисты могли бы противопоставить: «едят все, а работает, кто может».
Беременные женщины — предмет всеобщего попечения и заботливости, от работы освобождены. Вообще в коммунах стараются не терять из виду индивидуальных особенностей членов. (В Афиким, где я прожил дней десять, художник работает только 4 дня в неделю и ведет переговоры с общиной, которая принципиально согласилась послать его в Париж учиться.)
Дети, как уже упоминалось, живут не с родителями, а в специальных, — кстати сказать, прекрасных — домах (обычно — лучшее здание в коммуне), где их воспитывают опытные педагоги. Отмечу, что даже в зажиточных коммунах взрослые и по сей день живут в большой тесноте (нередко по две семьи — в одной комнате). Кроме обычной школьной программы, дети с малых лет обучаются земледельческому труду — сначала по два часа в день, а позже — и больше, на отведенных для них участках (огород, поле, сад).
Гигиена и красота помещений, постановка воспитания и обучения детей этих еврейских крестьян на высоте неправдоподобной и совершенно недоступной для детей зажиточных классов европейских стран. В некоторых, очень редких, коммунах (Дгания) дети возвращаются, после ужина в детской столовой, к родителям на ночь. От своих европейских ровесников палестинские дети отличаются большой самостоятельностью, почти всегда имеют свое самоуправление.
В Палестине, стране опытов, не обходится, конечно, и без чрезмерного увлечения педагогическими новинками. В одной модернистской школе, где проводится практика свободного воспитания и естественного самообучения, одному знакомому указали, чуть ли не как на чудо, на мальчугана, в 12 лет еще не научившегося читать.
— Неправда ли, какая сила, какая твердость характера, — восхищался гид.
Молодое поколение поражает крупным ростом, атлетическим сложением, бесстрашием, спортивностью, прямотой и смелостью поведения и мысли. Палестинцы называют их «сабра». Сабра — плод кактуса, не только специфически местный продукт, но еще отличается тем, что голыми руками его никак не возьмешь. В Тель-Иосефе я видел, как детишки четырех лет и постарше лихо скакали на неоседланных лошадях.
Женщины ни в чем не отстают от мужчин. Никакого труда не боятся, встречаешь их не только в «детских яслях», в больнице, в прачечных и в разных женских мастерских, но и в качестве возницы на мчащейся во всю телеге и верхом на лошади. Почти повсюду они потребовали для себя права участвовать в «Хагана», в еврейской самообороне. Обходить колонию с ружьем не романтическая шутка, а утомительный и опасный труд.
При мне нашли, по дороге из Тейль-Амале в Шату, труп мальчика-стража Хаима Брок (из Германии) с перебитым позвоночником и чисто беллетристической записью в книжечке. Несколько кривых строчек. Приведу их текстуально.
«Ранил араб». Ниже: «Мучительные боли». Под ней: «Отчего вы не приходите, товарищи». Следующая: «Так тяжело умирать». И последняя: «Все за нашу свободу».
(Пуля в позвоночнике — мучительная смерть.)
Девушки-халуцианки крепки и свежи, презирают пудру и косметику, ходят (нередко — и в нерабочее время) в коротких трусиках, в брюках, в мужской тяжелой обуви, часто — в рабочих кепках. Такой наряд много удобнее для работы, есть тут, конечно, и изрядная доля рабоче-социалистического снобизма. (Галстук, например, неизменно вызывает в квуце насмешливую гримасу или презрительную жалость к отсталому человеку.)
Героизм этих молодых женщин усугубляется тем, что они знают, что от работы и климата они быстро увянут, огрубеют, подурнеют, осядут, преждевременно утратят свежесть и женственность.
Чем же отличаются друг от друга основные виды социалистической деревни — киббуц и квуца?
Киббуц — охотно совмещает сельское хозяйство с промышленной отраслью (столярная мастерская, кирпичный или гончарный завод, а то и типография — Эйн-Харод). Киббуц — не боится прогрессивного увеличения числа участников его в связи с ростом хозяйства. Крупнейшие из них вмещают до 1000 человек. Квуца же — избегает индустриального, не интегрально-земледельческого хозяйства, опасаясь механизации жизни. Кроме того, она максимально ограничивает число своих членов (от 100 до 300 человек) во имя сохранения живого общения между ними.
Квуцианцы считают, что большое количество членов коммуны не может не отразиться на качестве взаимных отношений. Идеал квуцы — большая дружная семья, культ внимания к товарищу, человеческой дружбы. Поэтому, в случае значительного увеличения числа членов ее, квуца делится на две, на три части. (История Дгании, выделившей из себя Дганию-Алеф и Дганию-Бет.) Принцип товарищеской связи тем лучше соблюден, что для поступления в киббуц или квуцу недостаточно подписать соответствующую формулу. Кандидат в палестинский колхоз живет в нем месяцы в качестве гостя, затем — месяцы в качестве временного участника колхоза, подчиняющегося всему колхозному распорядку. Кандидат имеет возможность присмотреться к предстоящей жизни, к будущим своим товарищам. Колхозники близко знакомятся с человеком, желающим вступить в их семью. Только после этого опыта происходит всеобщее голосование, решающее судьбу кандидата.
Вход в коммуну, как видит читатель, узок. Но выходные ворота — широки. Покинуть коммуну можно в любую минуту (но — навсегда).
Члены коммуны пользуются ежегодным отпуском. Часть членов путешествует по Палестине без гроша в кармане. Даже городская Палестина славится своим гостеприимством, в колхозах же гостеприимство возведено в закон. Мне не раз приходилось посещать столовую социалистической деревни. Я садился, как и другие посетители, за стол, — и, не спрашивая нас о том, кто мы, откуда и зачем пришли, нас братски кормили наравне с колхозниками. Едущие в города получают некоторую сумму денег, от которых они уже успели отвыкнуть.
Социалистическая Палестина выглядит счастливой. Далось ей это счастье нелегко. В благоустроенной красавице Геве еще десять лет тому назад не было больше двух пар сапог на всю коммуну — квуцианцы надевали их поочередно.
Религиозные евреи идут в эти колхозы неохотно, хотя те, что туда попадают (выписанные колхозниками из-за границы родители), пользуются религиозной свободой, получают кошерную пищу и т. д. Их шокирует то, что молодежь не признает традиций, богослужений, кошерной пищи, не строит синагог и, по их мнению, издевается над праздниками.
Должен признать, что вольные интерпретации еврейских праздников — плакаты, флаги, лозунги, колосья, парад земледельческих орудий на советский лад — чрезвычайно убоги в сравнении с тысячелетним ритуалом еврейских праздников, с совершенным театром религиозной традиции, где гениальным религиозным режиссером изучены каждый жест и каждое слово, организована чудесная постановка, в которой самый ничтожный участник получает право на главную роль.
Отталкивает религиозного еврея и то, что Библия преподается в социалистических школах в стерилизованном виде, не как Священное писание, а как сокращенное собрание исторических анекдотов, моралистических и гигиенических предписаний, народных легенд и мифов.
Большинство религиозных евреев осело в Иерусалиме и в других городах, где они занимаются мелкими ремеслами, торговлей, случайными делишками или просто живут на нищенском иждивении родственников и богомольных людей, полагая основу своей жизни в молитве и в изучении священных текстов. (В Тель-Авиве я видел такого старика — торговавшего «эсроками» и пальмовыми ветвями. Он стоял на улице с небольшим ящиком, подвешенным на груди. На жалкой кучке товару лежал засаленный том комментариев к Библии, явно поглощавший все внимание уличного торговца.)
Есть среди религиозных евреев и сторонники еврейского земледелия. Они живут почти исключительно в вольных или кооперативных поселках, где всегда имеются синагога и хедер. Интересна в этом смысле хасидская деревушка Кфар-Хасидим, под Хайфой, со своими бородатыми и пейсатыми крестьянами, кузнецами, слесарями и пастухами в ермолках.
В Саронской долине я побывал в социалистической квуце религиозной молодежи (Родгэс). Те же — общая столовая, социалистическое хозяйство, упразднение денег, самоуправление, но ревностное соблюдение религиозных обрядов и семейного начала (дети — при родителях).
В 1936 году была поставлена в долине Бет-Шан (237 метров ниже ур<овня> моря) на иорданской границе такая же социалистическая коммуна религиозной молодежи. Поставили в один день в пустыне. Как в книге Неемии — «в одной руке меч, а в другой — молоток», под вооруженной до зубов охраной, под угрозой ежеминутного нападения, поставили двойные деревянные заборы, набитые песком и камнем, оцепили колючей проволокой, воздвигли неизменную сторожевую вышку.
Вечером часть халуцов уехала, оставив горсточку поселенцев — несколько десятков юношей в палатках, в пустыне, отрезанных от еврейского мира. Вокруг — одни арабы. Особенно опасно зимой, когда к лагерю по размытым дорогам и не добраться. Это — героическое и безвестное еврейское казачество, которое еще ждет своего летописца.
«Геры» (христиане, перешедшие в иудейство) обычно ведут себя так же, как и религиозные палестинцы. Помню встречу с ними в Седжера, маленьком поселке в 20 с лишним домов.
У въезда в поселок рослый старик мирно беседовал с арабом. Я сразу признал гера. (Я, правда, был предупрежден, что в поселке имеется несколько герских семейств.) Обратился к старику по-русски. Познакомились и пошли в поселок.
Должен признаться: я с трудом удерживался от хохота, так безмерно комичен был стиль Мойше Куракина. Типичный, прямо лубочный, русский мужичище, смачно говорящий по-русски в анекдотически народном стиле:
— Энтот арабок не понимает, что наш брат, еврей, не даст спуску…
— Как, значится, отец наш, Моше-авину (т. е. Моисей) заховорил…
Разговор был весь уснащен цитатами из Библии (он говорил «Танах»), поговорками на иврит и на идиш, которыми старик владеет свободно, ссылками на Талмуд. Подошел рослый парень с простонародно-русским лицом.
— Это сынок, Хаим.
Хаим Куракин, парень-гвоздь, смущенно улыбался. Старик объяснил смущение сына:
— Не володеет русским. Вы с ним говорите на иврит.
Действительно, парень еле говорит по-русски, с местечково-еврейским акцентом!.. Отошел, вытащил из кармана газету на древнееврейском языке, сел читать. Прямо водевиль!
Больше того: оказалось, что старик Куракин — «габэ» в синагоге (вроде синагогального старосты — почетная выборная должность), как самый набожный, досконально знающий закон. В поселке же немало чистокровных евреев.
— Откуда вы?..
— Астраханские…
Старик не очень вразумительно рассказал о том, как еще отец его дошел до истинной веры, о фантастических мытарствах и приключениях, пережитых им и его семьей по пути в Палестину. Рассказал, между прочим, и о том, как уверовавший в иудейство 90-летний старик из соседнего села сел, сжал колени — и сам себя прехладнокровно обрезал.
Пробежала курносая беловолосая девчонка с косицами. Внучка. Третье палестинское поколение.
— Рахиль, что ж «шалом» не скажешь. Рахиль по-русски уже ни слова!
Что больше всего поражает в Палестине, кроме пейзажа — по-видимому, единственного в мире?
Во-первых: обычный в еврейской Палестине парадокс — последнее слово урбанизма и техники на фоне подлинной Библии! Не всегда это радует сердце, но разум не протестует. Трудно привыкнуть к статичности арабов, часами лежащих, либо сидящих в самых неудобных на европейский взгляд позах. Непостижимая пластика торжественного безделья и фатализма.
Палестина — страна чудаков и героев ненаписанных книг, людей исключительной биографии, авантюристов, гражданских и религиозных святых.
Палестинцы — умны, интересны, болтливы, талантливые собеседники.
На всех местах сидят люди высшей квалификации — явление знакомое, русский Париж этим не удивишь. И, все же, трудно привыкнуть к тому, что ночной сторож разговаривает с тобой о Прусте, уличный продавец сосисок — о новейших течениях мирового театра, скромный коммерсант, с которым тебя знакомят в кафе, оказывается ученым синологом-японологом, а крестьянин без запинки цитирует современных русских поэтов.
Очень облагораживает жизнь отмена чаевых. Человеческое достоинство, действительно, много от этого выигрывает. В ресторане, в парикмахерской, в гостинице, будь перед вами шофер такси или уличный мальчишка, никто нигде не ждет от вас подачки за работу или за услугу. Скорее обиделись бы.
Страна высокой культуры. Стандарт жизни высок — комфорту, социальной гигиене позавидует Европа. В Ипотечном банке в Тель-Авиве служащие сушат руки горячим воздухом, летом дышут охлажденным воздухом. Я заглянул в кооперативный ресторан для служащих — уютные стеклянные столики, изящная обстановка, на каждом столике цветы. Банк этот не специальная достопримечательность, и я посетил его по собственному почину.
Пресса, театр, первоклассный симфонический оркестр — в смысле культуры крошечная Палестина живет много выше своих средств. Палестинцы много читают (статистики утверждают, что в этом смысле Палестине принадлежит мировое первенство). Иерусалимская библиотека — недавно основанная — теперь самое богатое книгохранилище на Ближнем Востоке.
Городской рабочий тратит в среднем 10 % заработка на книги (французский рабочий должен был бы тратить — соответственно — 150 фр. в месяц на книги). Страна очень демократична, и это сказывается во всем, даже в мелочах: так, напр<имер>, палестинец без малейшего стеснения попросит газету или журнал у соседа по автобусу, а то и просто — осторожно потянет за кончик газеты, только из вежливости изображая на лице молчаливую просьбу.
В стране много и случайных людей, неудачников, обиженных и разочарованных, всяких «rates», но и в настоящее тяжелое время в ней еще много динамики, поэзии борьбы и строительства. Несколько раз я натыкался на случаи бескорыстного тайного служения стране.
Так, разговаривая с одним инженером о достоинствах и о недостатках еврейского рабочего, я полюбопытствовал: не сказывается ли на высокой производительности палестинского рабочего известный коэффициент национального энтузиазма. Инженер не без резкости ответил, что нельзя требовать от человека 365 дней энтузиазма в году — по 8 часов в каждом. Значительно позже я узнал от прямого начальника этого человека, что последний в течение многих лет берет только 40 % своего жалованья, считая его слишком высоким и «не по карману» Палестине.
Человек этот женат, имеет детей, и меня еще при первой встрече с ним поразило, что он, занимая высокий пост в важнейшем учреждении, худо одет. Молчаливый упрек товарищам? Урок практического идеализма? Во всяком случае, человек, объяснявший мне, что нельзя требовать от палестинцев перманентного энтузиазма, сам оказался тайным энтузиастом на все «365 дней» в году.
Помню разговор с ним. Мы говорили о фантастической палестинской экономике, где ввоз превышает вывоз на 80 %, о территориальной тесноте страны и т. д. В общем, сказал я ему, сионисты — вроде человека, полюбившего женщину и с досадой отмахивающегося от подсчета материальных неудобств, связанных с женитьбой на ней. Сионист женится на Палестине по любви. Инженер покачал головой: — Нет, не так. Сионист живет на необитаемом острове, где имеется одна-единственная женщина — Палестина. Вот на ней-то он и женится. Ибо — на ком же ему жениться? Выбора нет.
Что такое Палестина?
Узкая береговая полоска между Средиземным морем и Иорданом. Ничтожная территория, вмещающая при том страшные горы и пески бесплодной иудейской пустыни.
Какова емкость этой страны? Сколько она может вместить евреев? Область догадок — и загадок!
Английская комиссия 1921 года определила Холон (к югу от Тель-Авива) как «мертвую землю», объявив, что «в Палестине нет больше места и для кошки».
Недавно королевской комиссии Пиля показали ту же «мертвую» землю в живом виде — на дюнах поставили прекрасный рабочий поселок (последнее слово урбанизма), распланировали город, заранее насадили в центре его обширные парки…
Кончилось тем, что, когда в английской палате кто-то запротестовал против ничтожных размеров площади, отводимой евреям авторами проекта раздела Палестины («Ведь на такой площади можно разместить лишь крошечную часть еврейского народа…»), ему ответил докладчик:
— Почтенный джентльмен плохо знает евреев. Кто-кто, но они сумеют устроиться.
Таково опасное доверие англичан к новооткрытым колонизаторским и земледельческим талантам евреев. Действительно, две тысячи лет эта земля как бы ждала возвращения Израиля.
Что нашли здесь евреи? Пески, камни, пустыню, смертоносные болота, беспощадные болезни, косившие туземцев, различные виды лихорадки, дизентерию, трахому, тиф. О выстроенных на дюнах городах и поселках, о болотах, превращенных в цветущие сады, распространяться ныне не приходится.
Все же минимум земли евреям необходим — сионисты полагают базу Палестины в еврейском земледелии и не затем туда возвращаются, чтоб стать народом комиссионеров. Кстати, насчет микроскопичности проектируемого государства евреи не прочь горько пошутить. Приведу два популярных анекдота. Утро. В туристическое агентство приходят туристы.
— Мы бы хотели осмотреть Еврейское государство.
— К вашим услугам. А что джентльмены предполагают делать после завтрака?
Второй: — «Официально сообщается, что еврейское правительство постановило выпустить почтовые марки с планом Еврейского государства — в натуральную величину».
Итак, территориально Палестина: узкая полоска земли на берегу Средиземного моря, окруженная с суши 15 миллионным арабским морем.
Экономически — страна слабого экспорта и массивного импорта. Природные богатства — кроме мрамора и солей Мертвого моря — увы: мешочки с землей с гробницы Рахили заметная статья вывоза.
Политически — узел сложных и противоречивых интересов великих держав, чувствительный невралгический пункт: маленькое еврейское хозяйство — излюбленное место схваток между крупными международными атлетами (от чего, конечно, «страдает» хрупкая еврейская посуда).
Друзья евреев — уклончивы и капризны, враги же — упрямы, настойчивы, опасны. Не безумие ли это: возвращение Израиля в землю обетования.
Что на это сказать?
Конечно, Палестина — мала, малопоместительна и окружена врагами, а палестинская экономика — фантастична.
Но палестинское строительство игнорирует экономический фактор, как игнорирует и фактор территориальный, и вся его динамика родственна наполеоновскому «on s’engage et puis on voit».
Безумие Израиля — священное творческое безумие. Если б харьковские студенты, пробравшиеся в конце прошлого века через все рогатки, через невообразимые испытания в эту страшную голую жестокую страну, помнили, что, по данным специалистов, вся Палестина (тогда, до отделения Заиорданья, т. е. втрое больше нынешней) вместит максимально 150.000 евреев, сегодня не было бы их там около 500.000. Но они пошли в Палестину, не заглядывая в статистические таблицы.
Если б Палестина стала только духовным центром Израиля[96] или просто — убежищем для громимых колен израилевых, то и тогда она заслуживала б всеобщего содействия и поощрения.
Но сионизм может стать этапом на пути осуществления Израилем своей исторической миссии.
Даже религиозные социалистические общины — очевидное доказательство духовно-мистической роли Израиля. Благословение это или проклятье, но они, все же, принадлежат народу, который, по словам Маритэна, «не дает миру спать».
Если б главным делом этих людей было создание образцового еврейского земледелия и гигантского социалистического куроводства, они бы пошли не в эту беспощадную страну, где все, казалось бы, против них, а в Канаду, Аргентину или Мадагаскар, где объективные условия колонизации — несоизмеримо лучше и легче.
Но и они горят священным безумием, неугасимой таинственной страстью, которым они порой не знают, а порой — боятся дать имя.
А имя это: миссия Израиля.
Палестина может стать — новой главой Библии. Повторяю: может стать, может быть…