На левый берег Амура вышел частокол и потянулся вниз по течению на целую версту; за частоколом этим тотчас огороды (на этот раз с расчищенными грядами); в огородах торчат черные пни обгорелых толстых деревьев; такие же точно пни попадаются и в тех узких проходах, которые ведут между огородами на улицу. Улица эта узка и обставлена в один ряд домами, которых на этот раз 23. Дома в одно жилье, в два-три окна, новенькие; многие даже без крыш, с голыми стропилами. За домами пустыри, огороженные на образец двориков; в них кое-где загороди, выстланные соломой для скота; на них бродят куры, свиньи, телята. Кое-где за домами амбарушки; у весьма редких — баня. Сзади селения потянулся лес, который кое-где успели уже расчистить и засеять. Вот общий вид первой амурской станции — Покровской.
Зашел я в избу: там — светло, чисто, поразительно опрятно (зимой-де было тепло). Снаружи все приглажено, все вычищено: стол новенький, печь недавно беленная. Но каково-то в печи и на столе?
— Ничего, слава богу, живем помаленьку, привыкаем.
— А не тоскуете по родине?
— Да чего тосковать-то? Здесь еще, пожалуй, и лучше: повольнее...
— То есть как повольнее?
— Да вот хоть бы насчет пашни и огородов: паши и городьбу городи где хочешь: места много. Наряды уж очень обижают...
— Какие наряды?
— Да кое-куда: все больше насчет стройки. Не успеет парень домой вернуться — опять шлют. Вон там, пониже-то, Черняеву станицу строят.
— А свыклись между собою?
— Живем ладно: не ссоримся. Жены вот больше, ну да ведь это ихное дело — известно. Очень нам неохота гарнизонных солдат принимать...
— Отчего же?
— Пакостят много. Уйдешь ты на службу, а он норовит, как бы к жене твоей. С этими тяжело.
— Это дело пущай бы бабы и делали; пусть бы как знают и расправлялись.
— Так опять же пользы-то от них мало видать. Какие уж они работники?
Выступает вперед толпы старик седой:
— Я вот стар. В прошлом году у меня в Амуре сын потонул, другой при мне — хворенькой; оба состоим на нутренной службе; а давай мне «сынка» — не возьму. Они только бедокурят. Ну их к ляду!
Ребятишки подошли к нам, такие пухленькие, веселенькие — и не дичатся. Да и вообще все казаки заметно свободны в движениях, а до некоторой степени и в ответах. Такими, по крайней мере, кажутся мне на первый взгляд.
— Все вы здоровы?
— Слава богу — посвыклись. Ребятишек к весне лихорадка прихватывала: так потрясет, потрясет и перестанет.
— И ничем не лечили?
— Да чем лечить? У нас нет снадобьев.
Позади станицы, к дальней горе, в луговых ложбинах, поля распахиваются, но заметно в малом количестве.
Ребята в корыте-боте, выдолбленном из бревна, приплыли из-за реки, которая здесь немногим, чуть-чуть пошире реки Шилки на всем ее долгом и тоскливом течении. Ребята эти привезли козулю, утку.
— Где же вы порох берете?
— Казна дает. Здесь насчет рыбы и дичи — очень хорошо. Много их.
И действительно, очень много. Огромные стаи куликов и уток тучами летали над нашими головами, особенно в тех местах, где река Шилка сливается с Аргунью, образуя травянистые длинные острова с цепкими, частыми кустарниками. Водораздельный хребет высок и покрыт редким и невысоким лиственным и отчасти березовым лесом. На месте слияния рек хребет этот оступается в Амур небольшим каменистым утесом, впереди которого, по предгорью (неширокому и печального вида, разбросано несколько (около 15) домов, почернелых от времени и непогодей, с обвалившимися крышами и покинутых жителями: казаки отсюда расселены по новым амурским станицам. Это давнишний Усть-Стрелочный караул. Не доезжая Усть-Стрелки — верстах в двух от нее на Шилке — казенный соляной сарай; при нем, по наряду от казаков, староста, который на время кое у кого в Покровском землю пахал, городьбу городил, гряды копал. Тем и кормился.
— А суха земля, хороша для пашни?
— Хороша земля. Есть же, однако, болотины. Болота в некоторых местах выходят даже на берег Амура. Горы сопровождают реку по обоим ее берегам и если иногда отходят от нее на небольшие расстояния, то оставляют впереди себя низменность, всегда обрывистую. На низменности, около станицы Покровской, стоят поленницы дров, заготовленные (по 50 коп. за сажень) для частного парохода «Адмирал Казакевич» и для казенного «Лена». Вот и этот частный пароход, поднимающийся вверх по реке к Стретенску, диковинный такой, безобразный, — «сахарный завод, поставленный на барку», как остроумно выразился мой спутник: с одним колесом позади кормы, накрытым чудовищным зонтиком. Над пассажирской рубкой (сахарным заводом) еще одна рубка для лоцмана, словно скворечник. Обладая при высоких рубках огромной парусностью, опасной при постановке поперек реки, при сильных ветрах и волнении, пароход все-таки, говорят, ходит скоро и счастливо. Чудовищная, некрасивая форма его, говорят, весьма обыкновенна в американских реках, но на Амуре она как-то дика и глядит странно, может быть и потому, что не привык русский взгляд к подобного рода пароходной конструкции.
Оставляя станицу Покровскую, я спрашивал казаков, отчего они оставили родные места ради неизвестных, неведомых новых.
— Тесновато же там стало! — отвечали они мне; хотя, как известно, они переселены по воле начальства, а очутились здесь по жребию.
И вот на первый раз все впечатления первой амурской станицы.
Вторая станица — Амазар. Вот что писалось на то время в дневнике:
«Вот где настоящая бедность! В домах пусто, сиротливо; в амбарушке шаром покати; полей не видать; казаки такие сиротливые. Вот как это объясняют они сами:
— Взяли нас с Аргуни — велели ехать сюда: вот это место указали. Приехало начальство, сказывало: «Живите с Богом и будьте довольны; вас теперь на свет вывели. Там, в глуши-то своей, вы ведь ничего не видали». Вон огородцы развели: хотим картофель садить. Хотели хлебушко было сеять, а семян ни зернушка. Да и получить негде, да и пахать негде.
Действительно негде. Прибрежная гора отошла от реки не дальше ста сажен, оставивши низменность версты на две в длину, и затем сама встала крутой, бесплодной, скалистой стеной, словно настороже. Низменность и песчана и мокра. Но место найдено удобным для заселения и на берегу реки врыт в землю столбик; к нему прибита дощечка; на дощечке написано крупным и четким почерком: «Станица Амазарская». В станице четыре дома (один еще только строится). Дома маленькие, наскоро срубленные, малонадежные. Подле одной избенки пригорожено род собачьей конурки для птицы; немного подальше, на задах, отгорожены места для скота (этот-де еще кое-как держится, наполовину, однако, пал еще во время сплава, не доходя Амура). В избах, пожалуй, и чистенько, но потому, что нечем грязнить; пожалуй, и просторно даже, но и просторно оттого, что теснить нечему: стол тяжело и наскоро сработанный, лавки подле стены — и все тут. Перед домами, по берегу, у самой реки, расчищены огороды, но ничего еще не посажено; и сиротливо глядят они поднятыми, разрыхленными, раскопанными пустыми грядами.
— А тут еще, на беду, наряды. Двое ушли в Черняеву — станицу строить; да один в наряд с чиновником. Хотят еще, слышь, три семьи приселить к нам.
— Чем же живете?
— Кое-как маемся: в Покровское в работы найму емся: огородцы там копаем, робим помаленьку, а они нам за то хлебца дают.
— А покровские-то живут несравненно богаче вас...
— Те и на Усть-Стрелке жили с достатком. У них и земля в отводе не в пример лучше нашей. А нас ведь и с места сняли бедными.
— Просились бы вы на другое место.
— Да куда проситься-то?! Новое место нас не обогатит.
На ребятишках одежонка рваная. Бабы немногим лучше. На казаках платье поприглядней, и то, вероятно оттого, что солдатская шинель скоро не изнашивается и всегда в одной красоте.
У покровских же робили и те две орочонки, которые встретили меня на берегу и продали мне утку. Орочонки эти недурно говорили по-русски (особенно молодая) и давно, говорят, выучилась.
— А где вы живете? — спрашивал я их.
— А вон где! — И они указали мне на груду тряпья, валявшегося на прибрежном песку; подле кучи этой сидел орочонок. Оказывается, что они кочуют из станицы в станицу и где можно нанимаются в работу.
В гребцах у меня очутился еще один орочон, которого только по черным жестким волосам да по излишней развитости верхней челюсти можно было признать за инородца, а относительно он недурен. Маленькие орочоны вообще не безобразны и далеки от соплеменников-взрослых. Весьма недурна молодая орочонка (ей 25 лет), которая продала мне утку особенно, если попристальнее вглядеться в нее: глаза черные, взгляд веселый, добрая улыбка и смешки. Но зато, по мере того как скелет орочона с летами складывается, развивается, принимает законченные формы, — чем, одним словом, человек становится старее, тем черты его принимают округлость и близятся к некрасивому самородному типу. Такова тут же, у берега, стоявшая старуха: она и мала ростом, и щеки ее необыкновенно отдуты и как будто распухли, особенно по орбите глаз, да и ходит она как-то вприскочку на своих тоненьких ногах. Но вообще во взгляде орочон нет той тупости и бессмыслия, которыми отличаются старые друзья мои, вотяки и самоеды.
Амур продолжает говорить одно и то же. Горы левого берега, отходя от реки, оставляют впереди себя площадь широкую, всю обсаженную той же лиственницей, начавшей уже на этот раз зеленеть. Горы правого берега, принадлежащие уже Китайской империи, все-таки продолжают оступаться в реку крутыми утесами, кое-где разрезанными поперек ложбинами, из которых журча бегут ручейки. Из русского берега выпала река Урка, рыбная; на ней сделан так называемый ез, т. е. тот же беломорский забор для рыбы, только с измененными названиями принадлежностей[4]. Попадают в эти заездки: хариусы, лини, таймени, налимы. Видимо, казаки наши не зевают. Не зевают они и около себя. На правом берегу во многих местах виден был дым, показывался даже огонь. Сибиряк и на Амур перенес свои вековые обычаи пускать так называемые палы, объяснять и здесь их необходимость тем же, чем объясняют это обыкновение и на Шилке, и на Енисее, и на Иртыше. Палы эти сжигают, истребляют кобылку, вредную для хлебов, в самом ее зародыше; в яйцах и куколках истребляют и всякого паута (насекомых и гадов). Но палы опасны для селений — это неоспоримая, ежегодно несколько раз доказываемая истина. Чрезвычайно красивы эти пожары ночью, когда огненные змейки их вбегают в различных направлениях в гору или такими же огненными ручейками сбегают вниз в чрезвычайно прихотливых и разнообразных извивах. Но вот белесоватый дым палов изменился в черный и повалил густо и быстро, спирально крутясь вверх и брызгая по сторонам крупными искрами, — загорелись смолистые пни, валежник, хвоя ближайшего дерева. Палы начинают трещать и гудеть; подуй в это время усиленный, настойчивый ветер — палы быстро превращаются в лесной пожар, от которого трудно сибиряку защититься канавами и новыми палами, пущенными навстречу. Догадливые крестьяне при приближении сильных чужих палов деревни свои предварительно опаливают своими палами и иногда спасают их.
— Палы здесь (на Амуре) жгут для скота, чтобы ветошь (старая, прошлогодняя, нескошенная трава) новой травы не глушила, чтобы была хорошая елань (сенокосное место), — объясняет мне один из гребцов.
Между тем высокие и округлые горы китайского берега ушли от берега далеко, в дальнюю монгольскую степь; показалась низменность лесистая, а может быть, дальше и болотистая. Левый берег по-прежнему низменный; по-прежнему горы стоят вдалеке, в стороне, уступая место этой равнине, иногда выбегающей к воде прикрутостью. Река кое-где начинает разбиваться на протоки и таким образом строит острова, песчаные у самого берега, зеленые на всем остальном протяжении. Но вот речка Игнашина, а за ней, по берегу, и тот ряд новых изб, которому дано название станицы Игнашинской.
В ней 20 дворов; те же виды и те же вести: впереди огороды, позади их дома, обращенные лицом к реке. Сзади домов проложили было улицу, да раздумали.
— Начальство нашло, что неладно там-то: улица по задворьям домов не живет, — велели прочищать впереди.
Огороды вследствие того стали такие маленькие и уютные, не столько огороды, сколько игрушечки; улица вышла такая узенькая, неровная, оттого что изрыта поперек недавними бороздами и грядами.
— Шибко же грязно живем, когда дожди пойдут. Земля разрыхлена, что пух; для огородов приспособляли, а теперь, вишь, улица стала. Чистим-чистим гряды: все плохо!
— Понятно: еще бы не так!
В начале поселения много пало скота и лошадей; коровы во время сплава промочили ноги, по колени стоя в воде во все время, редко получая пищу и не сходя на берег; лошади замотались от усиленной казенной гоньбы с почтами и курьерами, оттого игнашинские казаки нынешний год половину полей не поднимали. Обсеялись ячменем, пшеницей и рожью из собственных запасов, оставшихся от прошлого года. Запасами в нынешнем году подошли сильно, особенно в хлебе; ждали вспоможений от казны, да, говорят-де, отказали, не дадут. Зимой четыре месяца пользовались казенным пособием, выдаваемым на один месяц, за которым пособием (кому нужно было) ездили на своих подводах в Покровское. Живут чисто. Землю хвалят: лучше-де аргунской. Начали рыбу ловить самоловами (большими сетями запастись еще не успели). Селение прибавляется, обстраивается, да тут и есть где: места много. Один казак, по-видимому, более достаточный, к первоначальному квадратному скороспелому дому своему сделал пристройку. Вышло недурно, поместительно для его большой семьи. Он к дому и клетушку приделал, и скот огородил плотно.
По бойкости и развязности в разговорах и движениях, по кропотливой деятельности около дому, по всей наглазной обстановке (в гребцы со мной наряжают по большей части ребятишек с одним каким-нибудь взрослым калекой) — вообще по всему видно, что благодарная, но невозделанная и новая почва заставила сбросить лень, принудила, что называется, развернуться. Так и должно быть. Ленивый и у каши не спорок. А труда, видно, было много: лесные пни, в аршин в диаметре, видны еще во многих местах: и перед домами на улицах, и на дворах, и на задворьях. Лес этот выжигали и отчасти вырубали. Избы в станице выстроены из толстых, диковинных бревен и зимой, говорят, теплы были. В гостиных комнатах завелись даже картинные украшения московского дела (покупали у проезжих купцов с Шилки).
Станица Уруши — с новыми рассказами и жалобами на бедность...
В речах рассказчиков много простоты и искренности, а в говоре их — особенностей. Вообще все казаки, пришедшие на Амур с Аргуни, картавят и призекивают: букву «з» употребляют вместо «ж», V вместо «ш», и проч. В самом типе их замечается что-то особенное: приметная скуластость, узкий разрез глаз, поразительная смуглость кожи — как бы перерождение монгольского типа в плохой русский. Черты и того и другого типа сплываются и заплывают. Все они хорошо говорят по-монгольски вследствие тех простых причин, что они до этого времени жили по китайской границе, среди трех племен монгольской расы: тунгусского, монгольского коренного и бурятского. Женщины-казачки довольно красивы.
За Уруши Амур становится заметно шире, но берега не теряют своей основной характеристики: китайский лесист и горист, наш низменен у берегов, горист на дальнейшем протяжении. Сплошной ряд деревьев сопровождает реку на всем ее течении и таким идет, кажется, и дальше. Дальше — новая станица Ольдой (20 дворов), но той же горе. В маленькой тесной избенке живут по два и по три семейства. Вид станицы тот же, но с реки недурен, вся она в лесу, обросла крупной лиственницей нови: хорошенько еще не успели прочистить. Но зато внутри бедность. Я осмотрел две клетушки и нашел только лопать (носильное платье), но хлеба ни зерна. В одной кадушке осталось малёнки две-три гречихи для семян. Заработков нет никаких, кроме казенных, стало быть, обязательных и бесплатных. Вблизи от станицы в ближних хребтах ищут золото (и, говорят, даже нашли в незначительном содержании), но зачем? Затем ли, чтобы и здесь воспитать негодное, пьяное, развратное и ленивое население; чтобы отклонить казаков хорошими и надежными заработками от присущих, от самых важных занятий по земледелию и домоводству или, наконец, чтобы и здесь, на молодом Амуре, повторить печальные, мрачные истории нашей Енисейской губернии и не нашей Калифорнии?!
От Ольдоя низменный берег Амура продолжает тянуться еще верст на 10. Тут, говорят, и трава хороша, и для пахоты много места — все оно принадлежит Ольдою. Китайский берег продолжает тянуться горами, но уже замечательно меньшей высоты. Работы для поселенцев с их лесом меньше: деревья крупные, нет тех густых, цепких кустарников, с которыми довелось вести долго почти нечеловеческое дело североамериканским поселенцам. Да к тому же для наших не так часто рассадились и самые деревья. Климат, по-видимому, также не враждует с новыми поселенцами, а напротив, по общему сказу, все казаки здоровы, здоровы бабы, здоровы и ребятишки...».
Едем мы дальше, и дальше писалось мне в дневнике: «Амур прихотлив, хотя в течении своем по временам и стремится к чему-то систематическому; так, напр., в иных местах, если русский берег горист близ воды, то противоположный — китайский — низменен; иногда же оба берега низменны, и вот на китайском опять вышли на берег лесистые горы, наш русский продолжает быть низменным. Лед, который непрерывными полосами лежал выброшенным по берегам Шилки в начале течения Амура, теперь, вот уже вторую сотню верст, не виден; весь лед унесло не порывистое, бойкое течение, как в Шилке, но строго-спокойное течение Амура, каким он и является, говорят, на всем дальнейшем своем протяжении. Зато снег залег и лежит еще большими, довольно значительными грудами в ущельях обоих берегов, особенно русского».
Станица Орловка сказывает то же, что и прежние: припасов нет. Хлеб успели посеять и росчисти сделали, хотя и живут на новом месте только еще один год.
Но вот берег амурский отступился с левой стороны в воду высокой скалой; под скалой выбежала в Амур речка Невур; вот и станица Рейново (7 дворов). Граф Муравьев-Амурский назвал эту станицу, говорят, по имени одного из своих, но на языке казаков она превратилась в Релино и очутилась в тех же печальных условиях, в каких находятся и все прежние: хлеба мало для еды, нет для посева.
Для последней цели услали несколько человек от станицы в Забайкалье на родные места за семенами: ждут со дня на день. Огороды раскопали и засадили картофелем. Один казак ушел в станицу Черняеву, двое — на годовую службу в Благовещенск. К счастью, лошади и при сильной зимней гоньбе, но при короткой станции успели к весне отдохнуть и поправиться. Казаки, бывшие в гребцах, идут назад домой пешком, берегом, и идут скоро (у меня был такой, который успел уже в эти сутки раз сплавать сюда). Дома много работы: избы не отстроены, некоторые даже не покрыты; сенокосные, мелких надворных работ много... Видимо, крепкая нужда заставляет казаков дорожить домом и спешить к дому. «Спасибо стуже — подживила ноги». Хорошо, если действительно справедливо и это предположение, и тот слух, который утверждает, что казаки и ленивы, и не находчивы в трудных, крутых обстоятельствах. Можно бы было благодарить судьбу и считать ее благодеющей Амурскому краю, если бы новые места и труды, сопряженные с расчисткой и обработкой земли, выколотили из казаков ту лень, которую, говорят, привезли они с собой. И такой теперь ловкий, отличный случай обратить казаков на путь правды и сделать из них полезных и трудолюбивых! Архангельский люд, да и всякий другой, поставленный лицом к лицу со враждебной, негостеприимной природой, не знает устали, а обусловленный положением государственных крестьян — и независим, и не имеет того забитого печального вида, каким отличаются все забайкальские.
Казаков забайкальских наполовину сделали из казенных заводских крестьян для того, как объясняют, чтобы иметь казенных рабочих, обязанных по самому учреждению и положению своему быть всегда готовыми и ненаемными работниками. А забайкальских казаков переселили, между прочим, и для того, чтобы таким образом упростить и облегчить дело устройства Амура. Но все-таки должно сказать, что казак забайкальский, а стало быть, и амурский вышел дурно обтесанный! Как его ни учили вертеться на каблучках, прищелкивая носками, как ни выдергивали руки — он все-таки надевает халат и поразительно любит его носить по праздникам, хотя в то же время и при солдатской фуражке без козырька, с красным околышем; а солдатскую шинель свою и амурский, и забайкальский казак все-таки подпоясывает кушаком; не утратил и крестьянской любви своей к полушубкам, теплой шапке и рукавицам.
Амур перед Албазином разбился на множество проток (кажется, 5); все острова в свежей, хотя еще и небольшой зелени. Горы и нашего и китайского берегов ушли далеко в сторону, словно для того, чтобы, расступившись, дать место картинным островам. С высокого места вид на Амур, и на все его острова, и на все его протоки должен быть очарователен. Главная протока, по которой ходят, все-таки чрезвычайно широка.
Замечательно, что способ постройки станиц начинает несколько изменяться. Так, напр., в Орловке улица тянется уже по берегу; огороды приготовлены позади дворов. Огороды впереди дворов не составляют уже существенной, обязательной необходимости. Один казак выпихнул даже баню вперед, на берег реки. Некрасиво оно, да зато за водой не надо бегать: она тут же под руками; выскочил, зачерпнул и опять в баню и под веник; опять выскочил и в воду, по заветному русскому обычаю, который закалил здоровье наших отцов и дедов. Отчего же и не быть бане тут и отчего же не делать этого!..
Но вот и Албазин — 48 семейств, 40 домов, нечто солидное и серьезное. Станица хотя и существует только три года, но глядит большим и людным селением. Поселенцы — большей частью казаки с Шилки (из Горбиц и Усть-Черной); недавно пришли два «сына» гарнизонных из Благовещенска и поселены у более достаточных казаков. Нужды одни и те же: «перебиваемся, говорят, кое-как, а жить тяжело».
Послали на Шилку за хлебом.
— Как же перебиваетесь? — спрашивал я их.
— Да займуем друг у друга.
— А не отказывают вам богатые-то?
— Пошто же они будут отказывать, когда сами видят, что у нас ничего нет. Дают мало-мало.
Лица казаков имеют еще некоторую приятность в чертах, особенно те, которые выселены с Шилки (аргунские уже пропадают). Но вообще казаки пользуются хорошим здоровьем; хворали они только по весне и осенью, когда приводилось им по целым суткам стоять по пояс в воде — помогать казенным, севшим на мель, баржам и потом платиться за то ногами и страдать тифом. Особенных, новых характеристических видоизменений известных болезней не замечено. Ребятенки хворают лихорадкой (хина помогает). Ссыльнокаторжных поражает очень часто цинга, казаков — редко.
Положение Албазина довольно счастливое. Позади его идет широкая и пространная равнина в огромную даль (лес начали вырубать). На китайском берегу впала в Амур река Албазиха, необыкновенно быстрая, достаточно рыбная. Туда орочоны (живущие подле Албазина, в береговых юртах) ходят за промыслами; ловят хорьков, белок и лосей, соболей мало, но зато албазинские соболи почитаются лучшими во всей Сибири.
Большая и главная часть нынешней станицы выстроена внутри тех укреплений, которые построил выходец из Великого Устюга, Хабаров. Несколько нынешних домов лежат позади этих укреплений отдельной слободкой. Укрепления до сих пор изумительно хорошо сохранились и во рвах, и в насыпях. Два рва и между ними высокая, неправильной формы насыпь, начинаясь на самом берегу Амура, справа от селения, тянутся в гору. Там (в не вырубленном еще лесу) насыпь и рвы поворачивают влево и, обходя кругом станицы, справа ее выходят снова на берег реки. Здесь в этом месте (в левом конце станицы) возвышается над рекой новый вал, по-видимому, насыпной. Это — собственно городок, последнее место защиты наших казаков. Городок господствует над всей станицей, так что второе укрепление правильнее нужно называть нижним. Место для него, по одним, выбрано казацкой дружиной, посланной нерчинским воеводой в 1658 г., а по другим — гораздо раньше, в 1652-м, занято самим Хабаровым как уже готовое, и именно, после упорной защиты этого места маньчжурским князем Албазой. Пока Хабаров ходил с товарищами вниз по Амуру для новых завоеваний — Албазин был оставлен. В 1665 г. он вновь был занят и возобновлен одним из искателей сильных приключений, беглым поляком Никифором Черниговским. Он возобновил острог в виде крепостцы (13 саж. ширины, 18 длины), имевшей две башни на стене, обращенной к Амуру, и одну с воротами на нагорной; внутри сделаны были кладовые. Жилища находились под горой и именно там, где теперь стоит наша станица. В 1685 г. явилось к городу маньчжурское войско, и Албазин снова был оставлен. 25 человек ушли к маньчжурам и увлекли с собой священника Максима Леонтьева. Нерчинский воевода Власов в июле месяце того же несчастного года послал сюда немца Афанасия фон Бейтона, который и привел с собой нарочно для Албазина сформированный в Тобольске шестисотенный казачий полк. Этот-то Бейтон и соорудил тот вал вместо острога, приметные остатки которого идут четырехугольником кругом настоящей станицы. Вал этот имел в основании 4 сажени, 3 саж. в вышину и скреплен был кореньями и дерном. Округлость той стены вала, которая обращена на реку, хорошо сохранилась; с вала этого ясно видна между зеленью противоположного острова китайская батарея (в горе городка выкопаны недавно ядра, брошенные этой батареей). В самом городке, отступя несколько шагов от речного берега, приметна яма, как думают, остатки казачьего колодца; в гору — к стороне леса — кирпичная яма; тут был, но всему вероятию, пороховой погреб (кирпичи изумительно сохранились и необыкновенно прочны до сих пор). К стороне вновь строящейся церкви и подле нее заметны следы землянок, в которых жили албазинцы в июле 1686 г., когда под городом явилось восьмитысячное маньчжурское войско и когда все дома, находившиеся вне крепости, были оставлены и сожжены. Нынешнюю станицу пересекает почти на две равные части сухой и глубокий овраг, по которому на то время, может быть, протекал ручей. Маньчжуры, как известно, повели траншеи, окопались рвом и прикрылись деревянной стеной, которую, однако, русские уничтожили. Тогда-то маньчжуры и насыпали тот вал, остатки которого (и вместе со рвом) так хорошо сохранились теперь, несколько отступя и против остатков русских укреплений. (Маньчжурские укрепления сохранились лучше русских.) 1 сентября 1686 года неприятель решился на приступ, но был отбит с жестокой потерей. Маньчжуры повели осадные работы и вели их с таким искусством, что способны дивить и в настоящее время опытных инженеров. Русским, как известно, не благоприятствовали обстоятельства. Толбузин был убит ядром в первые дни осады (его место заступил Бейтон); в крепости от сырых землянок распространилась цинга. Недостатка в съестных припасах на 736 человек, невидимому, не было, если принять в расчет то, что еще до построения городка Толбузин озаботился снять с полей весь хлеб, не уничтоженный маньчжурами после второго оставления Албазина русскими (хлеба насчитано было тысяча десятин). Когда маньчжуры прослышали, что в лагере открылась цинга, то предложили своих лекарей, но Бейтон лекарей не взял, а для доказательства избытка в провизии послал в неприятельский лагерь пирог весом в пуд. Осада продолжалась с ноября по май 1687 г. Маньчжуры сначала отошли от города на четыре версты, а вскоре и совсем оставили осаду. Русские начали было уже строить дома, когда было объявлено им о трактате, заключенном в Нерчинске 27 августа 1689 года. По смыслу этого трактата, русские, как известно, обязаны были очистить Амур и оставить Албазин. Все они переведены были в Нерчинск. Туда же отвезены были и образа. Несколько икон хранится в старом городе; три — в новом соборе. Образ Ильи пророка находится на Шилке в часовне станицы Боты и принесен туда одним из албазинских жителей, потомки которого, Выходцевы, до сих пор живут в Ботах. Остальные защитники рассеялись по разным деревням Нерчинского округа[5]; но — по старой привычке — все еще продолжали ходить на Амур для промысла зверя и рыбы и для торговли с инородцами (то же делали до настоящего занятия Амура и их потомки).
Существование в древнем Албазине церкви почти не подлежит сомнению, и весьма не удивительно, что она была именно в крепостце на горе — последнем месте геройской защиты казаков — и, может быть, даже на том самом месте, где строится настоящая церковь. Доказательство: образа в Нерчинске, по всему вероятию, церковные, местные; поп — Максим Леонтьев, сдавшийся китайцам и основавший в Пекине первую русскую церковь. Если в Албазине и не успели построить церкви в то давнее время, то, во всяком случае, могла и должна быть часовня, как и существует в настоящее время таковая же сзади селения на горке, в лиственничном лесу, но внутри старого укрепления. Замечательно, что в старинных рвах, и русских, и китайских, успели уже за эти 170 лет вырасти огромные, высокие лиственницы (из которых многие, впрочем, нынешними казаками уже вырублены). На горе внутри крепости нынешним казакам селиться, сказывают, заказано. Распахивая под поля нови, казаки находили внутри нижнего большого городка землю разрыхленной, мягкой, вероятно вспаханную прежними казаками Хабарова. Откопали топор, сошники; находили кресты нательные: один серебряный, другой медный.
Амур за Албазином продолжает разбиваться на протоки и обставляться зелеными островами: места необыкновенно картинные. Берега все еще низменны: горы синеют вдалеке как по правому берегу, так и по левому. В лесах появляется особенный вид березы — черной (betula daurica). Казаки начали делать из нее кое-какие поделки и находят ее прочнее белой березы, хотя и сплошного черного цвета в разрубе.
Под Бейтоновской станицей сидят на мели четыре баржи и на тех местах, где сидели в прошлом году другие баржи. Эти четыре баржи нынешней весной разгружены; припасы, находившиеся тут, сложены на плоты и отправлены в Благовещенск.
Баржи эти еще на наших глазах продолжают разгружать на плоты. На берегу мука, говорят, подмоченная, слежавшаяся, гнилая; на берегу люди, подле берега — плоты.
Вот какими видами и слухами встречает нас Бейтоново.
В ней 23 дома и 23 семьи. Эта станица и глядит веселее, и живется в ней лучше: так, по крайней мере, утверждают. Казаки картавят, поселены с Шилки и родную свою реку все продолжают называть «Шилька». В начале поселения хворали, но кое-как перемоглись; страдали по большей части лихорадкой. Теперь здоровы и старики, и дети. Места хвалят. Прочистивши лес и расчищая нови, нашли землю такую, которая когда-то и кем-то была уже разрыхлена, вспахана, но после того успела порасти пустым лиственничным лесом. По откопанным в земле сошникам и по форме их предполагают поселение маньчжурское. Очищая места под избы в левом (от Амура) краю селения, находили срубы; нашли кирпичи от припечки, обуглившееся дерево, ямы для погребов. Одна казачья изба по этим старым указаниям так и выстроилась: где гнилушки сруба — там дом; где яма — там погреб. Один казак нашел под своим домом тонкие плиты хорошо обтесанного камня; другой казак откопал ножик (формы маньчжурского), огниво и стальную огнивную плитку уже чисто русской формы. Отчего же не поверить и не задаться тем предположением, что древние поселенцы были русские, особенно если припомним, что Хабаров из Албазина с казаками ушел на низ и что казаки, раз проживши и сумевши соорудить город и потом навещая Амур ради промыслов, могли иметь две-три избы вблизи Албазина, хотя бы и в том месте, где строится теперь Бейтоново. Между тем известно, что Хабаров на обратном пути снизу останавливался и спрашивал своих казаков, где бы построить город для зимовки. Это было в 1653 году. Выбраны были три места и построены три острога: первый у князя Лавкая, другой — ниже, а третий — на устье реки Зеи. Товарищ Хабарова, Степанов, привел это в исполнение и в том же году поставил острожок там, где был городок Лавкаев, второй — на устье Урки, а третий — на устье Зеи.
Что может быть счастливее выбора этого имени, взятого в название новой современной станицы! Плененный в польскую войну и сосланный потом в Тобольск Афанасий фон Бейтон (родом немец) привел в Нерчинск казачий полк из шести сотен (когда Албазин уже сдался). Двести человек, а с ним и прежние албазинские жители пошли опять в Албазин по приказанию воеводы Власова. Бейтон сделал вал и укрепления, а когда Толбузин (вновь назначенный албазинским воеводою) был убит, Бейтон принял начальство над войском и благодаря личным познаниям в инженерном искусстве десять месяцев выдерживал осаду, веденную тоже опытными руками китайских миссионеров — инженерами из иезуитов. Не прельщаясь никакими предложениями маньчжуров (привязываемыми к стрелам и бросаемыми в русский город), Бейтон умел, хорошо укрепившись, крепко и упорно держаться без продовольствия, без всякой надежды на какое-либо подкрепление. Только Нерчинский трактат 1689 года мог заставить его выйти из укреплений.
Осада Албазина — выдержанная, победоносная, одна из редких в русской истории, хотя и не особенно замечательная по своим последствиям: мы все-таки не удержали за собой Амура.
Замечательно, что и в Бейтоновской станице то же горе: по первоначальному плану на реку следовали огороды, потом дома, позади домов — улица (!!). Нашли это неудобным: улицу велено пробить перед домами и между ними и огородами. Огороды были уже раскопаны и обсеяны. Стало быть, пролито достаточно поту; что ж делать? Делать надо было новые загороди, отодвигать их до домов сажени на 4, на 5; уменьшать величину гряд и огородов, лес рубить, гряды старые уравнивать; оттого-то улицы до сих пор и не гладки, и требуют новых усиленных работ и внимания. На беду, еще казак от себя прибавил: выпихнул хлевы на самый берег; тут же, подле, бани приладил. Оно и некрасиво, да, по крайней мере, своеобразно.
Казаки бейтоновские начали уже ловить рыбу самоловами версты за четыре от станицы (осетрину, калугу, тайменей). Неводов завести еще не успели. Замечают, что осетр шел при начале их поселения около самого берега, но что теперь начал держаться середины и идет, нащупывая стреж. В первые годы рыба ловилась обильно — нынешний попадает очень мало. Кто виноват? Усиленное движение судов, усиленный улов на низу, население прибрежное, шум и свист пароходов? Все это должны решить последующее время и сравнительные уловы самой рыбы. Старик рыбак начал очищать (и даже продавать по 1 руб. сер. фунт) осетровый клей. Показывал: некоторые куски белы и смотрят настоящими продажными; другие красны, кровявисты. «Надо, — замечает старик, — более промывать: которые вот промыть не поленился, те и белы стали!»
Станица Пермикина — 13 дворов.
Те же неудобства первоначального заселения; но к прежним общим здесь присоединились новые враждебные препятствия.
— Одолели ребят комары, и мошка, и пауты (оводы). Змея (черная и бурая) в большом количестве живет, ужалила вымя коровы, ребенка. Но, слава богу, все прошло благополучно. Змею больше аршина убили у меня на углу избы, — сказывал старик, отец старшего. Он же рассказывал, что перед переселением их с места родины в родных их избах целый год не видать было тараканов.
— Ушли, и Господь их ведает — куда! Сорока опять же появилась, а допрежь того мы этой птицы в наших местах и не видывали.
То же самое подтвердила старуха — жена его — и дочка. Видимо, присущее бездолье и несчастия, не находя оправдания в действительности, заставляют казаков стараться объяснять их мистическими предзнаменованиями.
Впрочем, старик этот, видимо, крепко суеверен: он полагает, напр., что змея скоро должна уйти от селения, потому что свиньями обзавелись.
— Не терпит в гадине дьявольская сила свиного духа, и пропадают змеи. В наших местах, за Байкалом, бывало уж экое дело.
Болот, сказывают, нет и земли под станицей в избытке. К ней подошла длинная широкая равнина; место это никогда прежде заселено не было. Для скота корму много.
— А девки за ягодами ходят?
— Да нету ягод-то, кажись, а может, и есть, так еще не успели присмотреться-то, доискаться.
— А вечерки по зимам затевали оне?
— Девок-то у нас мало, да и не до вечерок.
— А на Шилке было весело?
— Ну да как не весело? Своя сторонушка! Ревели-ревели, как с родного места снимались! Тяжело ведь, дело-то не свычное! А здесь вон и коровушки-то как-то плохо телятся: то недоносками без шерсти, то зобатые. Родится эким теленочек, да и помрет.
Следующая станица Бекетово повторяет то же самое вслед за предыдущими. Место для нее выбрано невыгодное, на горе, — тесное, каменистое; делают росчисти, но медленно, за неимением достаточного числа рук.
Прошлой зимой вблизи этой и предыдущей станицы кочевали манегры — особенное от орочон племя. У них и черты лица правильнее; они и зажиточнее, богаче орочон, деятельнее и оборотливее их в торговле, но те и другие кочующие: орочоны с оленями, манегры с лошадьми. Некогда юрты манегров попадались по всему течению Амура, начиная от реки Невур и Албазина и дальше. Я не видал ни одного представителя этого племени, а бродили они, говорят, до Кутоманды.
— Куда же они делись? — спрашивал я у казаков Бейтоновской станицы.
— Приезжал, сказывают, к ним маньчжурский чиновник, перевел их на свою сторону. Сказывают тоже, что поселили их по реке Кумаре в двух днях пути от Амура. Там-де они и живут теперь. Начальство наше велело обходиться с ними поласковее, на свою сторону переманивать. Старались мы, прикармливали, припаивали. Иные успели даже и призадолжать кое-кому и кое-что.
— А каков народ этот на ваши глаза показался?
— Тихой народ, добрый народ; кажется, и орочон лучше; с ними жить хорошо было.
— Каково вы с манеграми жили? — спрашивал я в Бекетовой станице.
— Ладно жили. Пользовались от них рыбой, мехами, кожами на лапоть. Давали им старые, рваные рубахи свои, бутылки, у кого были. Все брали, ничем не брезговали; особенно им любы были старые наши тряпки. Да вот по зиме-то ушли от нас: все вдруг, словно по заговору. Успели задолжать — не расквитались! Чиновника маньчжурского, однако, не видали.
— Вернутся они к вам, как вы думаете?
— Кто их знает: может, к весне-то и вернутся; вот уж ни единого человека во всю зиму не видали, а нам около них и хорошо было: рыбку давали, меха продавали — есть же страстишка к торговле-то...
Амур от станицы Бекетовой продолжает по-прежнему разбиваться на протоки и обставляться островами. Пристально вглядываясь, находишь, что коренные берега Амура — горы, хотя они и отходят всегда несколько в сторону. Низменности, в последнем случае выходящие на берег, — или острова, образованные протоками реки, или случайность в такой степени, что большая часть окраин этих низменностей ежегодно отмывается весенней водой и значительными грудами отваливается. Пропадают, говорят, целые острова; берега за одну весну успевают сокращаться сажен на пять — на десять; часто из воды торчат опрокинутые недавно, вывороченные лесины, целые кусты, называемые туземцами паршами. Таких паршей чрезвычайно много по всему Амуру; в этом отношении он представляет замечательную особенность реки, еще не установившей своего коренного течения, продолжающей строиться, принимать законченные и надлежащие формы. Таких рек, как известно, не существует во всей Европе; нет ничего подобного и в реках сибирских. Зимой, говорят, река имеет новые капризы; она обыкновенно замерзает замечательно толстым слоем льду, но теплые ключи береговые в приметном множестве выжимают воду на ледяную поверхность. Вода там снова замерзает сплошной корой, и так иногда до трех раз и больше. Вода теплых подземных ключей и ее подледные испарения, не находя себе исхода, выпирают лед наверх и таким образом делают бугры высокие, неправильной формы, большей частью конической! В иных и частых случаях испарения ее успевают просочить лед в виде полыньи, преимущественно около кустарников, и в этих местах река обыкновенно и постоянно отдает паром. Таким мест много на Амуре. Много и таких, где недостаточно теплые ручьи подводные затягиваются тонким слоем льду и забрасываются обманчиво снегом и где, стало быть, очень часто проваливаются и верховые проезжие, и едущие в санях. Последнее обстоятельство важно еще потому, что теплые ключи не всегда являются в одном и том же месте: прошлогодние обнаруживаются и в следующий год, но весьма нередко на совершенно другом, новом месте.
Островов по Амуру чрезвычайно много, острова эти низменны, песчаны, покрыты кустарниками; красиво выплывают они впереди, картинно затягиваются в туманную синеву и пропадают из глаз, предварительно сгруппировавшись в один сплошной остров. Таких островов особенно много перед ст. Толбузино; легко между ними запутаться: станицы не видать за островами, успевшими уже одеться бойкой и густой зеленью, которая особенно распустилась после недавнего дождя. Чтобы не блуждали в этом месте казенные плоты и баржи, догадались на выдавшемся мысу берега построить избу-караулку, которая и служит маяком.
Толбузино. И вот снова историческое имя в названии станицы. Алексей Толбузин два раза был на Амуре албазинским воеводой; первоначально в 1684 году. Когда при осаде русские потеряли сто человек и когда священник с жителями просили объявить неприятелю о сдаче города, Толбузин согласился, только с тем условием, чтобы все остальные люди отпущены были в Нерчинск. Маньчжуры пригласили воеводу и жителей в лагерь и там вновь предлагали передаться на особенно выгодных условиях. 25 человек соблазнились и сдались; остальных воевода повел в Нерчинск. На пути их вернул, как известно и выше сказано — Бейтон, шедший из Тобольска с войском, и Толбузин снова назначен был воеводой. В июле 1686 г. явились маньчжуры. Толбузин, при искусстве Бейтона, держался долгое время; но вскоре, во время вторичного приступа, убит был ядром. Еще одно историческое имя мелькает в названии станицы — имя храброго Хабарова, но далеко впереди, при впадении в Амур реки Уссури.
Место для станицы Толбузиной выбрано весьма неудачно. От береговой избы, пустой и с выбитыми стеклами, до селения с лишком две версты. Тропа к ней от берега Амура ведет по болотным кочкам, в четыре мокрых оврага; в двух из них налились даже значительной величины лужи. Такое же точно озерко подошло и к самой станице. Из него казаки берут воду, стоячую, едва ли особенно годную; озеро весьма невелико и неглубоко, а проток Амура, как будто направившийся к станице, взял влево и до станицы не дошел с версту, а может быть, и больше. Станица пристроилась к горе, но направо и налево от нее потянулись луга. По суходольям выросла лиственничная роща, в которой расчищаются пашни. В станице обыкновенные виды: дома в ряд, скороспелые; улица, тоже сделанная из огородов, кочковатая, грязная, едва проходимая после недавнего дождя. Между поселенцами-казаками с Онона выселился бурят, у которого на дворе, в уголку, сохранилась еще юрта. Хотя бурят и выстроил для себя русскую избу, но не живет в ней по племенной непривычке. Юрта бурята, как и все забайкальские, укрыта кошмами; посредине, в верхушке конуса, отверстие дымовой трубы, три тагана и три шкапика — первые легкие признаки некоторой цивилизации.
— Отчего, — спрашивал я казаков, — отчего выбрали вы такое неудобное место?
— А лучше нет. Посуше вон те, которые к протоке, так уж очень низки.
— А здоровы ли вы?
— Этим не похвалимся. Лихорадка часто схватывает. Сыро у нас, большой сыростью сдает вон с болота-то.
Ребенок захворал было лихорадкой — выздоровел, так вон, вишь, горлышком храпает.
И действительно, у мальчика в горле сильное накопление мокрот, а вследствие того и хрипота[6].
Поселенцы следующей амурской станицы, Вагановской, выселенные из Кучугая, помещены здесь весьма неудобно: во-первых, они нашли непроходимую густую чащу (кое-как вырубали и выжигали); во-вторых, место каменистое, к хлебопашеству неспособное, а потому казаки пашни свои перенесли на противоположный, китайский берег, где земля, говорят, чрезвычайно хороша. Там они успели уже высеять гречиху, пшеницу; сеяли еще на острову, по пути к ст. Олгиной, хотя остров этот тоже близок к китайскому берегу, от которого отделен неглубокой (в 11/2 сажени) протокой.
— Ну а прогонят вас, выжгут ваш хлеб?
— Нет, не выжгут. Мы спрашивали манегров в прошлом году. «Ничего, — сказывают, — пашите сколько хотите. Мы не препятствуем; нам лучше: у вас готового хлебца купим. Только бы наш-де начальник не заприметил и не запретил бы». Накосили мы там сена — манегры его не жгли, не трогали, разве только когда клочочек для своих коней брали. Нельзя же без того: Христос с ними!
В доказательство невыгодного положения Вагановской станицы тамошние казаки приводят и то, что скот их, не находя себе пищи, переплывает за кормом на другую сторону (у одного казака уплыли таким образом две лошади; не могли найти).
Станицу свою казаки прозвали было Ключевской, от двух ключей, бегущих вблизи (и с них-де всегда ветер), но начальство прислало приказ назвать ее именем офицера, который ездил к китайцам и там был убит; вывезены-де были одни только кости.
Между врагами своими новые поселенцы указывают еще на крыс, которые объедают мешки с мукой.
— Так полмешка и отвалит проклятая, и с холстом сожрет по всей длине посудины, — объяснил мне старшой станицы.
— Крысы седые, величиной другая в рукавицу. Одну задавили собаки — смотреть было страшно: такая большая! Другая завелась в избе, ныла и проедала потолок долго, да кое-как убили пешнями. А кошки зимой на улицу не заходят. Как вот стало кошек больше, и крысы поубавились. Рубль серебром я вот за свою кошку-то заплатил: нет у нас их. Христом уж Богом на лодке у купца выпросил уступить мне. Людям, однако, крысы эти обиды не делают.
Не делают также обиды и змеи, которых также много и в лесу, и по берегу, и между которыми бывают-де и черные, и пестрые.
— На китайском берегу змей и крыс, однако, не видали. Змеи эти проклятые молоко высасывают. Из зверей видывали коз, изюбрей, волков, медведей; никто, однако, к станице не подходил, не беспокоили. Рыбу вот ловить ладимся: летом осетр идет. Зимой перегораживали кое-где реку: линёчки, таймени попадались.
Вид из станицы на Амур картинен, особенно в правую сторону, где плавают три затянутых в зелень острова: один из них совершенно круглый. Острова эти продолжают сопровождать нас и дальше. Амур делает изгиб, колено. Зимой расстояние между станицами Вагановской и Олгиной всего только 15 верст; рекой же теперь верст 30. Но вот и станица Олгина, в десять дворов. Олгина она не по Оле какой-нибудь, а по реке Олге, отстоящей от станицы верст на 8 и прозванной так первыми кочевниками здешних мест — манеграми. Манегры кочевали и на той стороне, и на этой. Поселенцы все с Онону.
Для станицы назначено было место ниже и внизу, на луговине: там и успели уже построить 5 дворов три года тому назад. Потом нашли, что берег рыхлый, Амур его подмывает, а в большую воду и совсем затопляет; тогда отнесли станицу несколько (в версту) выше на гору, которая оказалась и крута и высока, покрыта березняком. Березняк этот успели вырубить и построили тут пять дворов, в которых успели уже завестись сивые крысы и желтенькие полевые мыши; не завелось достатку, но нет и особенных лишений. Новой станице на новом месте истек год. Огороды еще копают, пашни хвалят, хотя работы сначала и шли туго. Точно так же не благоприятствовали и луга: скот хворал и даже нередко падал. Попять повторение странного явления. Здесь также коровы родят зобатых телят. Не объедаются ли они какой-нибудь вредной болотной травой? Болота есть поблизости, хотя и небольшие, и не слишком топкие; на них озера достаточной глубины и рыбные. Ловят рыбу и в Амуре по осеням. В заезды попадаются осетры; в невода лени, таймени. Отравляли лисиц; водятся волки; змей поблизости нет; медведь не бедокурит; водится белка; продавали приезжим купцам сверху: за лисицу давали 2 и 4 рубля, смотря по времени, а больше по наличным достаткам.
Климат новых поселенцев встретил сначала недружелюбно: перехворали все; теперь, свыкшись, кое-как перемогаются.
— По родине вот тоскуется: часто же она приходит на память; а придет — и всплачешься. Там хозяйство было больше: здесь еще не успели устроиться. Сумеем — тогда может, и позабудем про родину.
Берега Амура за этой станицей опять гористы и оба покрыты исключительно одной лиственницей. На китайском берегу часто выясняются пади; в одной из них говорливо журчит ручеек, но, кажется, временный, а не постоянный: у него нет русла, и мечется он в две пенистые струи через камни.
Амур[7] (собственно Шилькар) начинает становиться шире, особенно заметно это между станицами Черняевой и Кузнецовой. В Черняевой казаки успели уже устроиться, и хорошо устроиться, хотя и живут только один год: по десятине хлеба нынешний год посеяли, огородцы раскопали; место для станицы выбрано хорошее, луговое, все в зелени. Хорошо, если на Черняевских благодетельно подействовали неудачи первых поселенцев и они поспешили взяться за ум-разум. Велика задача: в два казенных года расчистить нови, обстроиться да еще и запасами со своих полей заручиться!
Русский берег перед ст. Кузнецовой становится опять гористым; против него растянулись низменности китайского берега (а за ним пошли и горы). Из падей шумливо бегут ручьи, на берегу слышатся живые голоса: птицы чирикают, кукушка кукует. Чуется всюду заметная жизнь и замечается на самом деле, что мы поплыли теперь заметно к югу, и весна входит во всю свою силу и права. Горы продолжают держать на себе красный цвет. Казаки уверяют, что краснота их от травы; между ней чернеют камни — целые, выдающиеся в неправильных формах скалы. Две из них (за 2 версты до ст. Кузнецовой) словно остатки стен, параллельно стоящих друг к другу, как будто остатки замка, острога. Правильные четвероугольные камни, словно кирпичи, образуют ту и другую стену. Обе скалы, взятые отдельно и издалека, имеют решительную форму башен. Форма эта прихотливо видоизменяется по мере того, как наша лодка отходит от них. Гранитные стены эти несколько отошли от берега (хотя и нераздельны с ним). Так, по крайней мере, кажутся они издали, и вид на них сбоку необыкновенно красив и оригинален. Передняя стена фантастического замка, острога, ящика словно отвалилась от двух оставшихся и провалилась в воду. В середине, между обеими стенами, разбросаны камни, ютится зелень травы и даже кое-где деревья; промежуток между стенами усыпан камнями. После низменности, перед станицей, и китайский берег становится высоким, гористым, засыпанным зеленью: береза и лиственница сменяются между собой попеременно. Вскоре, в свою очередь, китайский берег, сделавшийся крутым, начал выставлять скалы, но неправильной и некрасивой формы. Русский берег превратился в низменность; из-за зелени ее виднеется уже и станица Кузнецова (бывший Анган), в 8 дворов.
Анган. Станица эта зовется так потому, что тут вблизи текут две речки этого имени, а Кузнецова — неизвестно (сам старшой объяснить не мог). Казаки переселены с Онона; нужды большой в продовольствии не чувствуют. В прошлом году пахали землю и нашли ее разрыхленной, даже приметны были в некоторых местах борозды: видимо, кто-то распахивал, если не маньчжуры, то русские казаки времен Хабарова. Нынешний год хотели было сеять, да беда стряслась: от усиленных зимних разгонов лошади к весне пали (у старшого две; у соседа его — три). Объясняют:
— Станок до Олгина большой: уедешь — да с неделю и не бываешь дома; а езда по горам трудная. Одним казна давала лошадей, другим не давала. Ищите-де свою правду — найдете; станем вот просить, что Бог даст?
Те казаки, которые выселились позднее, строят дома повыше реки, поодаль от настоящей станицы (два дома уже выстроены там).
— Так вот и велено строиться в гору.
Дальше книзу идет низменность, которую в полную воду заливает Амур. Гора отошла в зад станицы версты на три, и все это место поросло лиственницей; места болотистые. Такой же болотистой овражек залег между рекой и станицей: здесь, по всему вероятию, некогда было русло Амура. До сих пор сверкают тут длинные озерки направо и налево от той тропы, по которой шел и мне путь в селение, через кочки и по лужам в этой русловой ложбинке.
— Травы у нас хорошие, — подсказывает казак, — и места для пашен и огородов ладные. Змей нет; лисиц отравляем; про медведей не слыхать; белок кое-когда промышляем.
— Чем же вы землю распахиваете, когда у вас лошади пали?
— А друг у друга займуемся. Берем у тех, у кого остались лошади, помиловал Бог, а то и на волах обрабатываем. Да вон!
По косогору к реке действительно два вола поднимали черную землю и, как говорят, для огородов.
Местом в следующей — Ермаковой — станице казаки остаются довольны, почитают здоровым, хотя справа и подошло к самой станице болото, а на нем разлилось мелкое озерко; дальше — река рыбная. Прозвали реку Ононом — именем родной реки. Места под станицей много; траву при начале заселения жгли было, да не принялись запалы: очень густа и влажна была. К осени успели накосить сена, да стояли зимой пурги сильные: много стогов разметало. Скот, однако, кое-как перемогается. Некоторые коровы телились голышами, которые тотчас по рождении и помирали; другие коровы рожали телят с зобами.
— Я, — сказывала одна баба, — с чужого совета соседей, которые раньше нас поселились, пробовала прикладывать к зобу сало на тряпочке — помогало: зоб опадал, а видать его, однако, и по сю пору. Овцы начали ягниться на зелень (т. е. ко времени настоящей, зеленой весны).
— А как вам жилось вначале?
— Да ничего, слава богу. Сначала жили в балаганах, а по осени да при хворости кое-как печь сбили, пазы замазали. Зиму жили тепло и сыто: провизию от казны получаем, на то у нас — в селении-то — и магазея есть.
В хлебном ермаковском магазине, как и во всех других, успели завестись крысы.
— И плодущие такие, проклятые, и голодные: не усмотришь — всю муку из мешка так и высыплет, хоть и не сожрет всего. Много же этих крыс и до нас по берегу-то было.
Змей также много; одна заползла не только в землянку, но и на постель.
— Зашевелилась — разбудила; вздули огня — смотрим: черная такая, вреда не сделала. А сразу мы того и не смекнули.
Рыбы еще не ловят; промышлять в лесу тоже еще не успели собраться. Зимние подводы с кругу сбили.
— Человек по десяти господ в один день собиралось; иные дня по два ждали. Не успеешь лошадей откормить — и опять в дорогу. Тяжело было, а теперь легче маленько.
Сбивали мне долго подводу; в гребцы нарядили, между прочим, двух «сынков» — гарнизонных солдатиков.
— Хорошо ли они живут с вами?
— Да не всякий же: все больше озорники. Редкий хороший-то попадется. В работе он тебе не помогает, топора в руки взять не умеет, да и барином жить хочет. Я-де у тебя до времени в избе живу, а паек свой получаю: стало быть, вы мне не указчики; я-де вас и знать не хочу. Лаемся-лаемся, грыземся-грыземся, а он устоит-таки на своем и ничего ты с ним не поделаешь. Посылаем вот их больше в казенных подводах. Никакой они нам подмоги не делают. Мы уж так им не рады, что хоть бы взяли их от нас — обеими бы руками перекрестились!
Вот и дальние, давние слухи о них — на самом деле, на самом факте. Народ, впрочем, бойкий в движениях, ловкий на словах, острый на язык. Всю станцию песни пели, и вдобавок еще — веселые: видимо, даже гордятся и этим хвастаются; забайкальские казаки, как известно — что рыбы: десен никогда не поют и не знают. Не слыхал я песни давно, больше полугода. Казаки и топором тешут, и сено косят, и веслами гребут сосредоточенно — молча, ни слова между собой, ни прибаутки, ни присказки. Их, по-видимому, дивили даже развеселые солдатики, но песни их нравились.
Один из «сынков» гребет и приговаривает: «Кто на Амуре не бывал — тот и горя не знавал; и кто на Амуре побывал — тот и горе распознал» — и завернул это все глубоким, тяжелым вздохом. Вот и новая, готовая поговорка — пока, на время; пойдет ли она дальше в века? Неизвестно. И опять-таки высказал ее, выпустил из уст не забайкальский казак, а российский солдатик.
— Не хитра она складом, да ладная! — заметил он мне.
На половине станции русский берег из скалистого превратился в песчаный. Полукругом правильного очертания обступил он реку и состоит из желтого песчаника вверху с тонким напластыванием чернозема и с довольно скудной растительностью (лиственниц на 3/4 вышины). Желтый песчаник нередко превращается в белый, который во многих местах в свою очередь перерезан тонкими слоями или полосами как будто глины. Белый песчаник во многих местах отделился от основного желтого и образовал род скал, таких же, каковы до этого времени были каменные скалы. Верхние глыбы этих песчаных скал как будто известкового свойства. Они идут на дальнем своем протяжении при тех же условиях, как шли прежде каменные скалы, т. е. с ущельями и пещерами. В одном из этих ущелий дымится, курится что-то, или, как называют казаки, «горит живой огонь».
— Едешь ночью, — уверяют гребцы, — видишь даже, как сыплется оттуда песок и даже с искрами. А дымит так, что когда ни поедешь: днем ли то, ночью, — все курит и не перестает. Зимой дорога стороной идет — не видывали, что тогда бывает.
Посередине этого песчаникового полукружия, почти в самом центре его, поместился на Амуре совершенно песчаный же остров, с зеленью на том краю, который обращен по направлению к ближней станице. Вид на полукруглый берег издали если не особенно красив, то, во всяком случае, неожиданный и оригинальный. Берег очень крут и обрывист: подниматься на него прямо с реки нет никакой возможности, надо обходить далеко, даже очень далеко. Амур в этом месте под берегом, по словам гребцов, чрезвычайно глубок. Глубок он и вообще на всем протяжении, подле всех крутых и обрывистых берегов своих, сколько можно судить об этом по постоянно вертящимся и крутым кругам. Темнота воды также поразительна.
Впереди еще три станицы печального вида. Две из них выстроены недавно; одна принадлежит к первым заселениям. В Аносовой (Унмийской) — девять домов, одиннадцать семей, черноземная земля, место хорошее и благодарное. Раскапывая землю, находили ее и здесь разрыхленной для пашен; костей всяких нашли довольно, черепа откапывали, втулку от телеги нашли. В нынешнем году в станице пало много лошадей (от частых зимних разгонов, и много пало рогатого скота); от глубоких снегов совсем почти не было сена. Станица отодвинута от Амура на полверсты, но зато стоит на сухом месте: сильно разливающийся в этом месте Амур, во всяком случае, до селения никогда не доходит. Под теми же условиями населено и Кольцово (два дома, пять семей). Нужды здесь не имеют, получая пока еще казенный провиант (живут на новом месте только год), но спешат засеяться, чтобы иметь запасы на будущее время, когда сойдут с казенного содержания (по истечении двухгодичного срока). Ни в лесу, ни в реке осмотреться еще не успели. К осени прошлого года, вскоре по приходе на место, сильно прихварывали. Здесь не только телята, но и ягнята родятся с зобами, с желваками; по совету соседей припаривают опивками от кирпичного чаю — «Помогает: желваки мало-мало пропадают». Станица Ушакова (4 дома, 5 семей) только строится: двое живут еще в землянке, хотя со времени прибытия их сюда прошел уже год. Жилье вырыто в берегу реки и кое-где схвачено тонкими бревнами и без крыши. Без крыши же стоят и две других избы: одна вновь построенная, другая временная, прошлогодняя, которая, конечно, скоро превратится в баню; в ней не столько тепло, сколько душно. Нужды не чувствуют, потому что живут еще на казенном довольствии (успели, однако, развести огородец и пашут поле); но все болеют; понятно, что сколько же и новой климат, столько, наконец, и сырое помещение в землянках невозделанной первобытной земли — порождают лихорадки. Больных много. Место, однако ж, привольное и сухое: равнина прошла на далекое пространство; хороши покосы, хороша и пастьба для скота: «Зимой замотались от гоньбы лошади — и пали».
По предписаниям областного начальства видно, что прошлым летом слышались жалобы казаков на сплавщиков, шедших с паромами: сплавщики-солдатики, растерявши или даже и истребивши в пищу казенный скот, угоняли казачий и воровали по избам лопать. Посоветовали остерегаться и смотреть за собственностью. По другому из таковых предписаний видно, что по Амуру гуляла фальшивая бумажка в 25 руб., но аляповатой, топорной работы. По третьему видно, что солдаты бегали с плотов; «выпросится на берег скот пасти — и удерет». Казаки приносили жалобу также и на то, что поселенческий скот травил их траву и даже готовое сено.
Амур на всем этом протяжении (в 75 верст) между тремя упомянутыми станциями становится замечательно широким. Особенно широк он верстах в семи от станции Кольдевой, где левый берег тянется обширной безлесной низменностью, вид на которую не лишен оригинальности. На китайском берегу (все еще гористом) виднелась высокая обрывистая скала. При взгляде на нее видится легкая возможность существования батареи, которая обстреливает реку на значительных пространствах, господствует над низменным русским берегом и может не пропускать в Амур никого — ни с верху плывущих, ни снизу. Дальнейший китайский берег далеко не высок в такой степени и хотя еще горист, но не дает скал. За станицей Ушаковой оба берега низменны и песчаны. Иногда эти площади усыпаны мелкими каменьями; по реке плавают зеленые острова. Берега, однако, не выдерживают своей характеристики: и горы, все время уходившие вдаль, перед станицей Кумарской вышли на реку и оступились в воду крутым утесом с небольшим навесом у вершины. На утесе русского берега крест поставлен: говорят, так — для приметы. Растительность на горах становится заметно реже и леса почти пропадают: несколько держатся они только в ложбинах, в падях между гор. По-видимому, мы начинаем близиться к степным местам. За дальними островами сверкают протоки и наконец река Кумара, вышедшая из китайского берега, по которой расселены манегры и живут маньчжуры. На низменности подле реки видны распаханные поля, торчит шалаш — говорят, маньчжурская сторожка: видно-де тут у них хлеб посеян. Заметна жизнь; заметно движение ее теперь и на правом берегу, до сих пор мертвенно-пустынном в первобытной тишине и безлюдье. На русском берегу, песчаном в воде, зеленом во внутренности, бродят коровы; видны лошади. Видна наконец и станица Кумарская.
Это одна из самых больших и людных станиц по числу душ и домов (домов 28, семей около 40). Вид ее и с берегу обещает многолюдство и кажет селение. Вытянутая в одну линию, и на этот раз неправильную, она с двумя амбарами на низу, с двумя улицами, с огородами, не примкнутыми к домам, а разбросанными кое-где и кое-как без стремления к симметрии военных старорусских поселений — кажется решительным селением, не похожим на все прежние станицы (исключая, может быть, одного только Албазина). Чистенький и опрятный с виду домик сотенного командира с палисадником впереди, вновь строящаяся церковь, новая, выстроенная позади селения ветряная мельница скоро сделают из станицы решительно село, которое будет напоминать сколько великорусские, столько же и сибирские села. К церкви пристраивается слободка в пять домов. Только они, можно сказать, одни напоминают еще недавность заселения и некоторую скороспелость. Этот вид новых домиков, в большей части случаев чрезвычайно похожих один на другой, эти свежие загороди огородов, пни, которые торчат по всем дворам и на улицах, в иной чувствительной душе могут еще, пожалуй, произвести некоторого рода восторг, довольство. Что до меня, то мне уже все это, во-первых, надоело, а во-вторых и последних — эта чистота внешняя теперь начинает пугать. Не декорация ли это, наскоро и ярко написанная, издали обманчивая декорация, которая скрывает за собой много сору, много неприбранного, беспорядочного хламу? Артисты еще полунагие, принарядиться и подмазаться еще не успели, ролей не затвердили и к выходу еще не готовы. К тому же, судя по степени их талантов, не обещают они не только хорошего, но даже и порядочного спектакля. Пускался я и в другие расспросы, надеясь как-нибудь удержать за собой приятность первого впечатления, и — не имел успеха.
— Многие очень нуждаются, особенно те, которые живут здесь третий год и четвертый, хотя при батальонах и сотнях старались селить богатых казаков. Земли вспахать еще не успели: трудна очень, жестка. Семян для посевов не припасли. На родине (одни с Онона, другие с Аргуни) не в пример было лучше: там и земля-то как будто ладнее. За что ни ухватись — все здесь купи, за все отдай деньги. А купцы привозят товар — что ни на есть гниль: наденешь два раза и сбрасывай. Деньги за все берет нестерпимые. Вот кирпичный чай, по два рубля серебром за кирпич покупали. А нам без него как без рук: и привыкли, и сытный он. Лоньской (прошедший) год у маньчжур еще кое-чем заимствовались, ноне и они не стали ходить.
— Давно ли же они к вам не ходят?
— А не видать их с той самой поры, как река встала. Рассердились, что ли, на то, что ихние бекеты противу нашего берега сожгли, или за то, что им не велели на нашем берегу лес рубить — Господь их ведает! И те нас, горемычных, покинули. Никого теперь и не осталось за нами.
— Какую же пользу приносили вам маньчжуры?
— Муку продавали, буду (пшено) привозили. Купишь буды куль: кашу и ешь всласть и впроголодь.
— На что же вы у них все это покупали?
— А все брали. Старый, чуть годящий полушубок, платок рваный; всякую негодную лопатинку брали и — не обижали. А вот им пятаки медные, старинные: так уж это самое лучшее. Это уж их великая радость: дивно любят пятаки. Бумажки-то вот, однако, не берут же, стало, не понимают их силы, какая в них такая она заключается.
— Как же вы с ними объяснялись?
— Да ладили кое-как. Чего на перстах, чего как... смекали же, а то и слова ихние стали домекать; свои им тоже втолковывали. Ничего: шло дело! А вот теперь и их нету...
Чувствуя, что разговор наш опять впадает в плаксивой тон, я перебил:
— Ну а манегры что и как?
— Да и манегры ушли: увели их. Манегры ведь те сами народ бедный; от этих нечем поживиться. Народ этот такой, что ему самому как бы сыту быть, а уж другим уделить нечего. Жили они где день, где ночь; сегодня на одном месте, наутро ищи их на другом. Дикий тоже народ.
Паромы с гарнизонными солдатами, севшие в прошлом году на мель, оставили в Кумарской станице несколько молодцов, назначенных к поселению на Уссури. Разговорился я с ними.
— Да что, ваше благородье! — говорил один. — Житье здесь самое ненатуральное, потому как очень казаки здешние во всяком провианте сами нуждаются очень, и таперича без всякой причины их мало того что нарядами обязывают, еще к ним сынков из наших гарнизонных ставят. Иному самому кормиться нечем, а тут другого еще корми.
Вот-таки договорился, как ни сильно ткал свою российскую, казарменно-писарскую речь, желая уснастить ее красноглаголанием и долго не попадая в настоящую точку.
— Только вот, кажись, в одну полночь, когда уж крепким сном забудешься, — о родине-то своей не вспоминаешь, а то она, родная, все на уме: дом-то наш, суседи... и все (слезы).
— Ты откуда родом-то?
— Из Расеи; из Саратовской губернии (жена одного из гарнизонных солдатиков).
— Овцы плохо ведутся: слепнут (телята родятся здесь уже без зубов).
— Не вредит ли им гад какой? Хороша ли пища; нет ли болот поблизости и там трав вредных?
— Трава-то, пожалуй, и хорошая, а коли и есть болота, так небольшие, да и те больше в озерки втягиваются. Травы тоже вредной не замечали, а и гад не вредит: нету такого.
— В прежних станицах на змей указывали.
— Есть они и у нас, да вреда никакого не делают. Летось парнишко мой сидел на дворе около пня, посмотрю: одна калачом так и легла круг него, а не ужалила. Большая была, пестрая. На первых-то порах, как выселились сюда, много их было. Теперь стало не в пример меньше. Стало, они боятся человека, стало, дальше в лес уходят, в хребты, в пади.
Из последующих расспросов оказалось, что крест, виденный нами на скале русского берега, поставлен по приказанию начальства и молебствие-де при этом было; а никакой тут могилки нету.
Казак обкапывает древесный пень среди улицы. Я спросил:
— Тяжелая, поди, работа-то: долго провозишься?
— А вот обкопаю крутом, корни стану топором перерубать и выворочу: часа на два будет работы. Надо же вырубать!
И здесь, в станице Кумарской, зимние подводы измотали лошадей, из которых также многие пали.
Позади селения места много, и места привольные, хотя берег наш и низменный, по обыкновению. Против него за рекой высоко поднимается скалистый, крутой маньчжурский.
Шесть человек гарнизонных солдат, помещенных в Кумари в сынки, по словам старшого, люди хорошие; другие есть со всячиной.
— С какой же всячиной? — спрашивал я.
— Ленивы работать.
— Грубы, непослушны?
— Ну, этого нет, потому как подле боку начальство.
Вообще старшой здешней станицы неразговорчив, но расторопен: скоро по требованию нарядил мне гребцов; поехали. Дорогой я разговорился с рулевым (казак, поселенец с Аргуни).
— Как поживаешь, привыкаешь ли?
— Плохо. Провианту мало.
— Как же перебиваешься?
— А у маньчжур покупаем будушку: тем и питаюсь.
— Да ведь они ушли от вас?
— Зимой были; да вот гляди — скоро опять придут. Становятся на устье Кумары шалашами. Мы ездим туда, и они к нам в станицу ездят.
— Что же они тут на устье делают?
— А ничего: стоят да наблюдают, чтобы наши на их берегу земли не пахали. Сено косить не воспрещают, однако.
— Рыбу-то ты ловишь?
— Семьистые которые казаки — те ловят, а одинокому — нельзя. Поставишь ловушку-то, а там тебя на службу угонят. Два дня проходишь: вода и несет твою ловушку. Вот и в лесах одни только богатые промышляют коз...
— А белок?
— Нет же у нас белки-то, не водятся как-то. Вон и маньчжуры приходят с Кумары и приносят белку, да мало, да и белка нехорошая такая.
— Много мы, ваше превосходительство, скота дорогой порастеряли, у меня у одного шесть голов пало. Надо быть, от дороги все это: сходили в воду — ноги застудили, опять же все на воде да в воде и все больше без пищи, без гулянки опять; а путь дальней: как тут не падать скотинке?
— Сколько же теперь у тебя осталось?
— Да две лошади: зимой изморились — к весне опять в тело вошли. Землю-то уж волами зачали пахать. Овецька одна есть — а купить другую: так вот у нас овца-то рубль стоит.
Аргунец — по обыкновению — шепеляет и цокает. По этому признаку казаков с Аргуни весьма легко отличить от поселенцев с Шилки.
За пять верст до ст. Казакевича левый, русский берег скалист, и скалы эти, как будто разрезанные пополам, картинно глядятся и оступаются в воду, на этот раз затянутые еще сверх того красноватым отблеском заходящего солнца. Китайский берег — лесистая низменность, вдобавок еще песчанистого свойства. Одна часть берегового Русского хребта, постепенно понижаясь, оканчивается сопкой правильной конической формы; в вершине ее, прихотливо забравшись, выросло капризное деревцо, одно-одинешенько. Образовалась падь; из пади, по обыкновению, выбежала речка (небольшая). Из речки опять поднимается скала, начинающая новый хребет, который также в свою очередь (на расстоянии 11/2 версты), постепенно и в полутора верстах от станицы Казакевича, выдвигает из себя выпуклую скалу.
— На скале этой, — рассказывает рулевой, — у маньчжур моленная была. Приносили они тут жертвы камням, и позади была настоящая моленная. Ее велели сжечь и эту сжечь. Маньчжуры прошлой зимой опять приходили и зачали строить новую кумирню. От нас, из Кумары, назначены были 20 человек — разломали: строиться не пустили. Кумирню-то они начали ладить дощатую: легко было ломать.
— Сердились маньчжуры-то?
— Отступились, бросили строить. Ладят, сказывают, на нонешний год строить новую, супротив старой.
Этот пункт — выдавшаяся скала — важен потому, что по пади вправо от него, тропинкой, до изгиба Амура всего только версты 11/2 — 2. Вот почему и там и здесь решились буддисты-маньчжуры освятить пункты священными зданиями. От этой-то выдающейся скалы, из той же пади, где идет тропинка в станицу Кирсанову, сейчас же поднимается утес, образующий сплошной кряж на всем протяжении до станицы Казакевича. Угрюмо глядит он высокими темными скалами, вышина которых замечательна и по сравнению со всеми прежними. Словно громадный камень, сплошной и твердый, залег тут. Об этот-то камень как будто и надломился Амур, соблазнившись низменностью противоположного, маньчжурского берега. Река делает луку, крутой поворот к западу, встречая дальше скалы и на маньчжурском берегу, и, словно сдавленная ими, берет направление к юго-востоку, и потом снова течет к северу, как будто завязывает узел, и обоими своими концами не сходится только в расстоянии 3 — 4 верст. Форма извива Амура в этом месте несколько похожа на подобный же тому в Волге, под Самарой, где, по словам песни, любили «разбойнички шалить».
Извив Амура сумел так выгнуться коленом, что вместо трех верст расстояния между станицами дает нам обход в 28 верст. Скала, на которой совершается этот перелом реки, быстро сбегает в низменность, на мысу которой и стоит станица Казакевича.
— На этом месте, — продолжает рулевой все об той же пади с тропинкой, прямиком в станице Карсакова, — да и там, под Карсаковой, маньчжуры жили еще в прошлом году. Теперь их прогнали: не живут больше. Место это что-то они очень любили.
— Ну будет, казак, спасибо и на том! А какая это птица кричит?
— А не знаю, как назвать: не применились еще, не приладили прозвания никакого.
— Островам имен тоже не дали?
— Не дали еще. Может, после как приладят.
Однако я слышал уже, что одну высокую скалу, вышедшую на Амуре выше станицы Амосовой, казаки успели уже прозвать Масляной. Мало-помалу таким образом и все окрестят.
Обе станицы (Казакевича и Карсакова) отправляют гоньбу по очереди (понедельно) сообща. В Казакевичевой 8 дворов; огороды раскопали, рожь взошла хорошо, ярица тоже. Разговорился я в ней с казаками.
— Как вы думаете: отчего Амур-от изогнулся?
— Не можем знать отчего.
— И не думали вы об этом, не толковали?
— Не думали. Господь его ведает, чего он этак-то...
— Земля-то плотная, когда вы ее распахивали?
— Хорошая земля, плотная.
— До камней внизу пе дорывались?
— Не дорывались.
— А ничего там не находили?
— Черепки от горшков словно попадались, когда вот погреба себе рыли.
— А не замечали, что земля была разрыхлена и тут было селение прежде, когда-то?
— Нету, не замечали. А три дома маньчжурских у Карсаковой были.
— Да ведь вы их сожгли вместе с кумирней?
— Сожгли.
— Сердились маньчжуры-то?
— Сердились точно, а не грозились, однако: так и ушли.
По мере того как мы плыли дальше, плыли вторые сутки, береговые горы начинали принимать печальный вид: утлые деревья рассажены кое-где, вредкую, по вершинам и в ничтожном количестве; выплывающие навстречу острова покрыты низкими и негустыми кустарниками. Левый берег настойчиво удерживает за собой характер низменного, равнинного; правый только в падях гор зеленеет как будто лесом. На низменностях русского берега разбросаны кустарники (и, стало быть, лес также дровяной, а не строевой). В станицах к прежним и общим жалобам присоединяются новые:
— Место у нас привольное, сухое, одним вот только и тяготимся: лесу очень мало, строиться не из чего. Рубили уж вот на том берегу; там еще задался кое-какой, а живем вона в землянках еще, что кроты какие-нибудь.
Вот что говорили мне в ст. Буссе. В Бибиковой видел я готовые дома, но все они глядят заметно почернее, и станица не имеет свежести первых. Поселенцы (с Онона) плыли сюда на плотах; бревна из этих плотов и были употреблены ими на постройку домов (которых в станице десять). Свежи еще, впрочем, глубокие ямы на берегу — места недавних землянок. Дворы и хлевы успели уже обнести плетнем.
— Ивняку-то много же по берегам! — заметил мне казак из гарнизонных солдат, с год уже поселенный здесь.
— Лесу-то у вас мало: не видно нигде!
— У нас еще что! У нас хоть дровяной есть — версты за две растет. А вон в Благовещенске за двенадцать верст за дровами-то ездят. Сажень до 3 руб. сер. дошла там. На улице кажную щепочку приберут да припрячут.
Вижу несколько поленниц по берегу Амура: дрова, вероятно, заготовлены для частного парохода. Спрашиваю:
— Почем они вам за сажень-то платят?
— По два рубля серебром.
В доказательство близости степных мест казаки приводили мне необыкновенное присутствие на всех этих прибрежьях и островах паута (т. е. комаров, мушек и слепней): «От них-де и на воде никакого спасения, и скотину сильно обижают; часов пять побродит она в поле, да и бежит домой: сил ее не хватает. Мошка какая-то жгучая; слепни тучами носятся. Легче бывает, когда дождичек вспрыснет либо сильной ветер завяжется: мошка и всякий паут тогда улетает, по своим местам прячется».
В станице Екатерининской (по-казацки — Катериновке) живут по большей части в землянках. Некоторые также успели построить дома из бревен, приплавленных в плотах с дальних мест родины, но дома эти обнаружили всю свою невыгоду: всю зиму сильно промерзали, не успевши сесть и просохнуть, и давали сильную капель со стен и потолка, против которой нельзя было предпринимать никаких решительно мер.
— Вытрешь когда, глядишь, — и опять закапало. Опять же шибко угарны были: головушек не подымывали. Лихорадка крепко била, да вот не отстает и теперь. Ждем своих сверху не дождемся: место здесь просторное, да все и веселей кабысь будет с ними, да и по нарядам казенным легче. Опричь лихорадки-то — тоска одолела. Выйдешь на берег-от да чуть не всплачешь: вода да горы — и все тебе тут. Зимой вот что выездишь, что заработаешь денег, то и отдашь маньчжурам за припасы.
По берегу валяются выдернутые пни толстых деревьев. Такие же точно деревья (и даже березовые) гнили на берегу ст. Бибикова. По всему вероятию, здесь некогда существовал густой лес, который и вырублен маньчжурами. По множеству поленниц, стоящих на правом берегу, думаю, безошибочно можно заключить о том, что маньчжуры в здешних местах заготовляют лес и дрова: может даже быть и для Айгуна.
Разговорился я с одним казаком. Казак этот рассказывал, что пестрые-де крысы беспокоят, а есть-де и маленькие мыши, красненькие; соболям и слыху нет; белкам также.
— Нет ни осины, ни лиственницы, оттого и не вод им. Волк один заходил зимой, заходил на двор: овцу зарезал. Лисицы есть: одна объелась (окормили), другую затоптали лошадями.
— Как так?
— А возвращались домой с подводы — увидали. Стали на лошади гоняться — замучили, загоняли. Видели раз и черно-бурую лисицу, да не доспели.
— А рыбы много было?
— Лонским годом много было: не приедали (в Бибиковой сказывали, что-де не только сами объедались, но и продавали чуть не возами). Как поселились, то и заезды сделали и — невесть сколько попадалось. Ноне весна-то, что ли, запоздала: совсем стало рыбы мало. Оттого поди нонешний год все словно не так кабы починается. Уж Христос ведает отчего!..
На правом берегу огоньки засветились.
— Что это такое?
— А манегры: рыбу, надо быть, ловят. Всегда они в это время выходят сюда.
— Куда ж и зачем уходят отсюда?
— А Господь их ведает: этого мы не знаем.
Еще до Екатерининской станицы Амур величественно-смело начал разливаться в неоглядную даль, особенно когда перестали теснить его последние скалы маньчжурского берега. Амур становится замечательно красивым: во множестве плавают на нем наполовину зеленые, наполовину песчаные острова. Оба берега становятся низменными. Навстречу выплывает один остров; два остались назади и, поместившись среди реки, становятся один за другой, выравниваются, как лебеди на полете к небу, в дружной и большой стае. Выравниваются острова как будто для того, чтобы пропустить вперед себя другого вожака передового, более их красивого, более их зеленого. А там, за этим самым передним островом, и голубое небо слилось с водой. Приятно и отрадно дать теперь возможность отдохнуть глазам на вольном просторе прибрежных равнин. Надоели уже, сильно надоели эти горы, эти скалы, которые вот уже двенадцать суток утомляют наше зрение, около тысячи верст теснят течение Амура.
За Екатерининской станицей Амур прямо-таки пошел по равнине. Горы ушли от него в заметную даль. Островов показалось гораздо большее количество, чаще стали вливаться в Амур реки. Вот две, так называемые Грязные, впали. Скоро выйдет большая — Зея-река.
— И все вот так идет она до самого Благовещенска, — объясняет рулевой. — Проток очень много и косы есть: одна под самым городом, большая очень. Зея, надо быть, наметала.
В воде плескаются и выпархивают потом на берег воробьи особой породы, так называемые водяные, несколько побольше полевых, но с длинными, род утиных, носами. Гуси огромными стаями и очень часто летают над нашими головами и гогочут, лебеди показались. Наступила ночь, выплыла луна: река сделалась еще красивее; берегов почти не видать стало...
На другой день ранним утром я был уже в Благовещенске.
Не много надо уменья и красок, чтобы описать внешний вид нового амурского города Благовещенска. Достаточно, если читатель представит себе длинный ряд новых домов (числом 16), вытянутых в прямую линию по прибрежной равнине реки Амура на двухверстном пространстве. Мне прибавить к этому остается не много: все эти дома деревянные, недавней постройки, все с красными крышами, все однообразного фасада. Два из этих домов (крайний и средний) с балконами вышли на самый берег реки; все остальные отошли на заметное расстояние внутрь, образуя впереди себя длинную площадь, на этот раз пыльную и пустынную. Дома эти, не стянутые заборами, кое-где и изредка обставленные кое-какими службами, придают новому месту вид чего-то унылого и тоскливого. Пустыри, залегшие кругом строений, отсутствие малейшего, ничтожного деревца, долгая и бесприветная степь справа, слева и позади строений — все это, взятое вместе, не располагает нового пришельца в пользу нового города. Можно надеяться на его будущее, но нельзя похвалить настоящего: Благовещенск пока только казарма, наскоро построенная, холодная, со сквозным ветром, с капелью с потолков и крыш. Ладил ее линейный солдатик, у которого в первый раз в жизни очутился в руках топор ненадежной работы казенного Петровского завода.
Дело солдатику этому дано на урок и наспех, оттого он и углы плохо приладил, он и пазы кое-как загрунтовал; кое-где мху положил, кое-где заткнул просто ветошь, т. е. старую прошлогоднюю траву; солдат-плотник кое-где и так обошелся. Пусть себе сквозит и дует: от холоду можно и в полушубках согреться, а чиновники могут и в шубах праздничные визиты делать. Оттого-то, говорят, в целом городе в прошлую зиму было всего три или четыре теплых комнаты; оттого-то слова «житейский комфорт, удобства» здесь пока еще анахронизм и оттого-то, наконец, Благовещенск — город только еще в будущем и никак не в настоящем. Правда, однако, то, что делается в нем много, но сделано мало; пустыри стараются застроить, облюдить: между казармами заложен огромный дом для губернатора и небольшой частный; сзади казарм видится несколько срубов, маленькая церковь, сделанная недавно и наскоро из часовни; на двух противоположных краях казарменной линии, в двухверстном расстоянии один от другого, расположены два замкнутых заборами отдельных квартала: один принадлежит Амурской компании, другой — артиллерийской батарее. Оба они представляют вид некоторой законченности и постройки не на живую, а на прочную и крепкую нитку. От Амурского квартала вышли вперед, на самой берег, два сарая-пакгауза, около которых предположено расселить торгующее купечество с их домами и лавками по направлению вниз реки, к устью Зеи. Между пакгаузами выстроится дом, долженствующий служить украшением города; перед ними соорудится пристань для частных и компанейских пароходов. В свою очередь, на противоположном краю города, против так называемого артиллерийского квартала, на берег Амура вышли два сарая, но уже на этот раз казенные, для хлебных и других складов; позади предполагается строить новый квартал с госпитальными зданиями. Тут же, в этом краю Благовещенска, уцелели два-три обмазанных глиной барака, в которых жили первые прибывшие сюда переселенцы. Вблизи этих первоначальных городских строений, на самом берегу реки, крутом и обрывистом, прилепились землянки — эти стрижовые норы, людские гнезда, — составляющие большинство городских зданий. Такой же ряд землянок, плотно прилаженных одна к другой, выстроился и на дальнем, противоположном конце города, против компанейского квартала, в количестве свыше десятка.
Таков общий план нового амурского города. Прибавлять к описанию его остается не много. Часть казарм занята гражданскими и военными чиновниками по количеству далеко еще не заполненного штата по положению об новом сибирском областном городе Амурской области. В четырех казармах размещен линейной батальон, на обязанности которого давно уже легла и лежит до сих пор вся постройка городских строений: вольных плотников в Благовещенске нет, да и взять их негде. Вольные поселенцы из охотников и выслуживших казенный срок ссыльных все разместились по берегу в землянках. Несколько (меньше десятка) частных домов застроились позади казарм по сторонам церкви и церковной площади.
Наружный характер города не представляет также многих особенностей. Преобладающее население — военное; редко попадается борода и проходит какой-нибудь мастеровой, мужик из поселенцев; еще реже — чиновник. Солдаты на площади пилят бревна; солдаты на домах и в домах рубят те же бревна. Со всех сторон слышится лязг и стук топора, визг пилы, во многих местах затянули «Дубинушку» — тащат бревно из речных плотов на берег, тащат его на вновь строящееся здание; солдаты везде, солдаты кругом, куда ни обернешься. Если прибавить ко всему этому ряд казарм, высокие окна которых с рамами, как будто снятыми на время с парников, уныло глядят на берег, и десяток чугунных пушек на той же площади, которые тоже зачем-то глядят на реку, — то картина города едва ли не будет полная и законченная, по крайней мере в том виде, в каком она казалась мне в течение трех дней мая месяца. Вся эта картина нова и, пожалуй, недурна; все это, пожалуй, и похоже на начаток города; все это живит и, пожалуй, радует, особенно после утомительного однообразия верховых станиц.
Берега Амура ниже Благовещенска становятся разнообразнее и оживленнее. Местность все еще упорно продолжает сохранять свой низменный, безлесный, степной характер, особенно по правому, русскому берегу. Этот берег заметно песчанее, именно с того места, где река Зея вливает свое широкое русло, вдвое большее русла Амура. Растительность все еще ничтожна и едва приметна: это не иное что, как чахлые и невысокие кустарники. Таков по преимуществу левый берег. Правый берег замечательно оживлен, особенно по мере приближения к маньчжурскому городу Айгуну, на 35-верстном расстоянии между ним и Благовещенском. Еще против этого последнего города разбросалась маньчжурская деревушка Сахалян-Ула, и затем весь правый берег вплотную почти усыпан деревнями (на левом берегу деревни эти попадаются заметно реже). Вид на них относительно очень обыкновенный, но после верхового безлюдья он производит живительное, успокаивающее впечатление. К этому надо прибавить еще то важное обстоятельство, что все эти маньчжурские деревни тонут в рощах, на этот раз покрытых уже густой свежей зеленью. Насколько гол и без деревьев новый русский город, настолько богаты зеленью деревни маньчжур. Этому обстоятельству они обязаны — как говорят — тому религиозному чувству, которое повелевает им осенять тенью деревьев высокочтимые ими могилы отцов и дедов. Деревья кладбищенские становятся с того времени неприкосновенной святыней: кто их срубит, тот лишается головы. Наши, напротив, стараются все срубать: и голая равнина вследствие того тянется печально от Благовещенска и до дальних станиц. Зато почти сплошная зелень подошла и к самому городу Айгуну. Те же деревни и те же рощи тянутся еще и за Айгуном по правому берегу на пространстве более ста верст. Станицы казачьи по-прежнему размещены в 30- и 40-верстном расстоянии одна от другой, но, во всяком случае, выстроились и поселились под благоприятными условиями. Амур обложился пространными площадями-равнинами; горы изредка выходят на реку, но малыми отрогами и по преимуществу на правом берегу. Отсутствие леса крайне заметно на всех этих пространствах: острова, правда, выкрыты все до единого кое-какой зеленью и кустарниками, а дальние горы отдают чернетью еще невырубленных лесов — все-таки станицы строились из приплавленного сверху лесу, иногда шилкинского, нередко ононского. Таковы условия, соблюденные при постройке станицы Низменной, где береговые кустарники заслоняют строения от реки, и в ст. Константиновской, удаленной от реки на 1 1/2 версты по той причине, что берег ее песчаный, низменный и подмывается водой (нынешней весной отвалила вода большой кусок, сажени на четыре в ширину). К счастью, Амур тут очень глубок и место это не скоро может засориться: болотистая у берега равнина эта идет к станице суходольем. Местные обстоятельства станице благоприятствуют. Вот что по этому поводу рассказывал мне старшой:
— Противу нашей станицы есть остров — виноградным мы его прозвали.
— За что же так?
— Виноград на нем растет.
— Да негодной, поди, кислой?
— Кислой-прекислой, а есть можно: успевает же дозревать. Так вот за этим островом Старой Амур прошел — преширокая такая протока! Она мелкая, во многих местах промерзает до дна: рыба-то вся и идет к нам, в нашу протоку. Вылавливаем ее столь много, что успевали в прошлом году продавать в чужие люди, на сторону.
— Хорошо ли вы живете: не хвораете ли?
— Хворостью Бог миловал, а жили попервоначалу со всячиной. Без маньчжуров было бы плохо.
— Дружно вы живете с ними, не бранитесь, не деретесь?
— Зачем драться? Мы от них сами ничего худого не видим; друг дружке помогаем тоже, потому что все заедино. Они нам хлеба, а мы им что нам самим не надо отдаем. Очень они наши овчины полюбили: пять кулей крупы давали в прошлом году за плохенькой, крепко поношенной полушубок. Лопотное (носильное) всякое тоже берут, и оно у них в большой силе. С ними ладить можно, как они еще не свычны, не понятливы на наше добро.
— Не привесились.
— Точно так! Настоящее это слово. Сами мы промышляем лисиц, да покудова еще очень мало.
Эта Константиновская станица одна из больших по всему Амуру: говорят, поселена целая казачья сотня. Следующие станицы: Сычовская, Пояркова и Куприянова прожили тоже под благодетельным пособием маньчжур, которые весьма охотно (несмотря на запрещение начальства) продавали казакам муку и буду (крупу). Казаки успели уже поосвоиться, пообсеяться. Леса за ст. Поярковой становятся заметно гуще и чаще, и на левом берегу, по мере удаления от маньчжурских деревень, преобладающие в нем сорты деревьев — черная береза, на этот раз одетая густой-прегустой зеленью. В станице Куприяновой рассказывали про следующее замечательное событие. Вблизи ее существовали долгое время две деревни орочон. Деревни эти сожжены в прошлом году по приказанию маньчжурского нойона (чиновника), приезжавшего из самого города Цицикара. Причину этого приказания казаки объясняют следующим образом: орочоны эти платили маньчжурам ясак соболями; по прибытии русских лучших соболей они стали продавать новым пришельцам; худшие соболи поступали в ясак. Это было замечено в Цицикаре. Замечено было также и то, что орочоны стали сближаться с русскими и показывают им больше расположения, чем своим прежним владетелям. Для исследования подробностей на месте прислан был полномочный чиновник, который, найдя, что орочоны близки уже к тому, чтобы перейти на русскую сторону, решил деревни орочонские сжечь дотла в чаянии, что народ этот, оставшись без жилищ, пойдет внутрь страны. Но чиновник в расчетах ошибся. Орочоны жмутся к старому пепелищу и до сих пор от него не отходят.
— Если нас и за сто верст отвезут отсюда — говорят они нашим казакам — мы опять придем к вам. Жаль, что нойон не попался нам с глазу на глаз — мы бы его непременно убили.
— Сидят вот теперь на пожарищах-то своих да горько воют: жалость даже берет! — рассказывали мне казаки куприяновские.
— Что же вы: торговали с ними, покупали у них что-нибудь?
— Рыбу покупали, зверей покупали. Больше ведь у них ничего не купишь: земли ведь они не пашут.
— А бродячую жизнь-то ведут?
— Нет: в домах живут. Да, знать, уж такие несвычные. А плут же народ: туги очень, а мы их ласкали, приманивали. Очень уж они нас за то и полюбили.
Казаки здешние как будто развязнее, смелее, разговорчивее; нет натянутости в движениях, опасливости в разговорах и ответах; одеты довольно чисто и опрятно: оборванцев почти не видать вовсе. В добрый час! Станицы — вероятно, по причине ближайшего соседства с маньчжурами — сгруппированы чаще и населены гуще. На дальнейших 56 верстах, залегших между старыми станицами, Куприяновой и Скобельцына, начали строить новую — Никольскую (готовы только три двора). Место для нее выбрано довольно удачно; вся она тонет в густой зелени черной березы. Подле выбежала речонка, вся затянутая в густую зелень листвы. Дома отстроены: землянок не видать уже. Прибрежья песчаны, но не обрывисты, а потому и станичные избы подошли почти к самому Амуру. Гор на берегу нет и в помине: словно всех их вытянуло на дальнюю тундру северной Сибири и там распластало и разбило на мелкие холмы и болотные кочки. Правый берег продолжает по-прежнему быть густо-зеленым; горы невысоки, но зато чрезвычайно отлоги; кое-где видятся отдельные холмы; один из таких плотно усажен дубками и черной березой, а по подушкам (маленьким пригоркам) рассыпалась ель. По всем этим местам и по низменностям наши казаки во многих местах видали ямы; были ли то жилья или укрепления, за которыми прятались, — распознать теперь трудно. На реке стояла юрта орочон, но ее также сожгли маньчжуры.
Равнина левого берега выпустила из себя реку Бурею — один из главных и больших притоков Амура; устье ее замечательно: широко и едва ли меньше устья благовещенской Зеи. Про Бурею рассказывают казаки, что она — река лесная, что на нее ходят орочоны на промысла (зверуют там), но что остаются ли там на житье — неизвестно. Вообще казаки наши, за кратким временем пребывания своего на новых местах и за крайним недосугом, осмотреться кругом себя еще далеко не успели; но знают наверное, что от Айгуна и маньчжурских деревень прямиком на Бурею давно уже проложена большая, трактовая дорога. Знают также, что по пространным равнинам левого берега разбросано множество рыбных озер и что по реке Бурее живет особое орочонское племя, называющее себя бирарами. Некоторые представители этого племени выходят иногда на амурские прибрежья с хорошими соболями для промена их на буду и одежду.
Между тем лодка моя подвигалась дальше, и Амур дарил нас таким вечером, роскошно теплым, весенним, о котором мне давно уже не мечталось. Особенно хорош был тогда Амур при лучах заходящего солнца. И вот что на этот раз привелось мне записать в дневнике:
«Неистовый визг, писк, сливающийся во что-то необычайно шипящее, несется к нам с соседнего острова направо. На острову болото; в болоте мириады лягушек, у которых, по словам рулевого, теперь вроде как бы гонбища. Вот уже оплываем вторую версту, а шум этот все еще необычен. Как будто пилят во множество пил, как будто громадный самовар шипит и хлещет по краям... На Амуре необыкновенно тихо и торжественно. Острова продолжают выплывать впереди и позади: и все зеленые, и все такие красивые, даже и в сумерки. Но скоро выплывает луна и острова будут еще лучше.
— Отчего (слышу спрашивает мой спутник А. Е. Б. казака-рулевого), отчего — как я заметил — многие из казаков неохотно идут в греблю?
— А оттого, что тут есть обида. В греблю идет и тот, у которого лошадь есть: он за эту лошадь и получает, а идет и такой, пешой...
— Какой пешой?
— А такой, у которого лошади нет: пала. Это очень обидно, потому что он ведь не за себя, а за лошадь в гребле получает; а я ему по человечеству и землю вспаши, да и ступай с ним и одинаковое получай. Вот отчего идут неохотно!
— Нам хотелось, чтобы начальство гоньбу на подряд отдало: и охотники находились. Начальство не согласилось, однако» — сказал казак и — соврал.
Вспоминается мне при этом совершенно противоречащий рассказ одного из начальствующих лиц Амурской области. Лицо в одной из станиц хотело припугнуть казаков ради желания узнать их мнение.
— Слышал я, — говорило это лицо, — слышал я, что вам тяжело, братцы, казенные подводы гонять!
— Очень тяжело.
— Так я думаю на казенный счет принять это.
— Нет уж, помилосердуйте: дайте нам — мы как-нибудь сами ладить станем. Не очень же шибко тяжело. Мы, однако, справимся!..
Гребцы начинают учащать удары веслами: подошла Бурея и валит сильную воду. Вышел я из каюты: влеве засверкало широкое русло этой реки, быстрой и крутой течением. На двух противоположных мысах ее зачернела густая зелень. На заднем и дальнем мысу горит великолепный пал сильным пожаром, пущенный, может быть и нашими казаками, а может быть, и орочонами, у которых существует то же обыкновение, вероятно, заимствованное у русских. За передним мысом раскинулась станица. Бурея — славная река.
— Сюземная река! — прихвалил ее рулевой казак.
— Что же это значит?
— А насчет промыслов и зверовья очень все одобряют.
— Лесные места-то пошли по Бурее, крепко лесные, оттого и есть где палу разгуляться, оттого он и яркой такой! — толковал мне рулевой.
Но вот и станица Скобельцына (286 верст от Благовещенска). Пошел я в нее — и не нашел. Блуждал я по пням и кочкам, по гладко укатанному побережному песку, между кустами черной березы; блуждал по кочковатому полю; слышал опять визгливый хор лягушек, хотя и не такой сильный и громкий; блуждал я версты с полторы, но в станицу таки не попал. Ни свету, ни собачьего лаю и — ничего путеводящего. Пришел старшой и сказывает, что поселены здесь казаки с Онона, с Шилки, но большая часть с китайской границы. Домов в станице 14; семей 24. Все здоровы. Живут порядочно. Успели посеять. Станица удалена от берега версты на две!
Просыпаюсь поутру и вижу: Амур продолжает обставляться по-прежнему берегами низменными, разбивается на протоки и на острова, которых на этих местах и особенно много, и они особенно велики. Зелень мечется в глаза преимущественно на правом берегу (там видны и горы, ушедшие далеко от воды). Левый берег песчанист, обсыпчив и совершенно голый, без деревьев. О горах на этом берегу нет и помину. Вода Амура желта и необыкновенно мутна: прибывает ли река, как уверяют казаки, или перемутил воду целую ночь шедший дождик? Теперь ни дождя, ни ветра; солнце светит во всю силу, и день предстоит великолепный. Весна во всем своем блеске: мириады каких-то насекомых — род бабочек с длинным туловищем и крыльями — летают над водой, плывут по воде, лезут в лицо и садятся всюду. Жужжал комар — тоскливый и докучливый гость на Амуре, но комарам еще — как уверяют казаки — не время (20 мая). Появились мухи, одна сейчас влетела в каюту — огромная, черная, шумливая.
На левом берегу начали наконец появляться еще голые деревья-розги густыми кустами, но печального красноватого цвета и без всякой зелени. Низменность предсказывала прежде близость станицы, но теперь это уже не примета: низменности обложились кругом, но низменности эти — последние. Сегодня же для нас начинается Хинган, картинный, говорят, интересный. Но вот пока станица Халтанская или Косаткина».
Халтан — это станица оттого, что так названо было это место первыми обитателями, орочонами. До сих еще пор сохранилась покинутая орочонами юрта в неприкосновенной целости и тут же подле нее мельница с жерновами. Хозяин оставил старое пепелище по приказанию маньчжур, и, конечно, неохотно; но сила власти взяла верх над силой привычки к насиженному и отогретому местечку. По словам казаков, все соседние им орочоны отведены к Айгуну и размещены по тому тракту, который ведет от этого города к главному городу области, Цицикару, в числе — как уверяют — двенадцати тысяч. Причину этого полагают в том, что — как говорят — между маньчжурами прошел верный слух, что русские намерены в непродолжительном времени идти внутрь Китайской империи, и по ближайшему пути: именно к городу Цицикару. И вот по этому случаю приготовляется им на этом пути препятствие и сильная отпора. Но эти вооруженные орочоны успели уже привыкнуть и полюбить русских.
— И будь у нас, — говорили казаки, — будь лишняя мука, крупа, одежда — орочоны эти и не задумались бы: все бы перешли на нашу сторону. Маньчжурами они крепко недовольны: нойоны их грабят. «Не успеваем-де соболей бить, а не знаем, как и выплатить: все, что ни выловим, все идет в ясак, и все еще мы же — говорят нам нойоны — в большом долгу у них. Араки (водку) и буди (пшено) ценят ужасно дорого, а наших соболей почти ни во что не ставят. Русские пришли — мы ими довольны, у нас соболи стали подороже: видно, новые люди толк в них знают».
Дома свои инородцы перед уходом сожгли и здесь, будто бы по приказу маньчжурского нойона, который — по слухам — и сюда наезжал также. Орочон поблизости станицы не видать теперь вовсе.
Место для станицы этой, равно как и предыдущей, Иннокентьевской, и для заселения в полном смысле слова великолепное и удобное. Равнина здесь и там суха и неоглядна. Горы — отроги Хинганского хребта — чуть-чуть синеют вдали. С обеих сторон ст. Халтанской выбежали речки, в которых в прежние годы ловили много рыбы (так как-де рыба была очень дикая, глупая); теперь, однако, попадает заметно меньше («стала опасаться снастей наших: ведь она тоже рассуждение себе имеет»). Я ходил по тропинкам, проложенным сзади станицы; суходолье выстилалось мелким приземистым кустарником, теми кустиками, которые в сообществе с полынью любят затягивать жилые места, и одни без полыни все те суходолья, которые раз когда-то были уже пропаханы. Доказательство последнему — дом старика орочона, оставленный им только в прошлом году. Станица отнесена несколько на пригорок: в 20 лет один раз (по свидетельству старика орочона) Амур успел залить весенней водой все это место. Замечательно, что при начале заселения позади станицы была болотистая луговина; стали выжигать траву и валить кустарник — высохла. Я шел по ней свободно, а без указания и подозревать бы не мог, чтобы тут так недавно могло быть сырое болото. Все остальные места кругом — сухие.
Земля трудна, жестка была для первоначальных работ, но теперь обещает хороший урожай. Если казак не поленится, раз пропахавши землю, пройтись по ней плугом в другой раз, чтобы разбить траву и корни и таким образом дать им время загнить и превратиться в назем, — урожай верный. Без этого перегнивания трава вздохнет и будет потом глушить хлеб. Жечь траву на выгонах казаки также полагают необходимым: прошлогодняя трава глушит свежую и в то же время сама по себе совершенно бесполезная ветошь. Даже самый воздух хуже. «Воздух на свежей траве здоровее», — замечают даже сами казаки. Земля под станицей — по рассказам — благодарна до такой степени, что, если, например, росток или траву поднявшегося картофеля несколько подрезать у самого корня и потом пересадить в новую ямку, в новое место, картофель получается необыкновенно крупный (толщиной в здоровый кулак). Надрезанный стебель при этом процессе обыкновенно поднимается снова, но потом отваливается. Невидимому, и сами казаки своей новой землей довольны — не нахвалятся. «Одно только тяготит, — говорили они, — что сперва очень трудно было — маялись: жестка земля была, и дело несвычное. Приглядимся — пойдет на лад: все от времени».
Сторонние обстоятельства также благоприятствуют станице. Две реки: Ганукан, выбежавшая из озера, дает часто осетров и калуг; а Хара (впадающая в Амур в 30 верстах выше Иннокентьевской и на двадцать верст подходящая к Касаткиной) идет хребтами, в которых много соболей[8]. Места по Харе весьма удобны для заселения; некоторые из халтанских казаков успели уже упромыслить на ней несколько соболей. Вот что рассказывал мне по этому поводу один из казаков:
— Соболь в хребтах живет, в норах. Он ведь тоже сам промышленник: питается кровью, ест полевых мышей и других маленьких зверьков, которых может одолеть своей силой. За ними ходим с собакой. Собаки уж их и должны отыскивать, а зверь соболь — злюга. Да на беду, наши собаки плохие, и ведутся они в здешних местах как-то туго, таскают щенят — да все каких-то неладных, мохнатых, глупых. К этому вот мы еще не успели присноровиться. Опять же в здешних местах лисиц много: брали на отраву. Про медведей не слыхать. В прошлом году тигра убили.
И вот что рассказывал мне и по этому последнему поводу один из зауряд-офицеров казачьих:
— Залег тигр на острову, в чаще, а чаща густая была: только теперь и начали мы ее выжигать; трава на острову превысокая.
Вижу я и островок этот, как раз подле крайней избы селения, от которой отделяется узеньким ручейком. Густота растительности на нем действительно замечательная. Зауряд продолжал:
— Поселился он в этой чаще — стал собак заманивать. Думаем, скоро, пожалуй, и до скотины доберется. Я собрал десять человек казаков с винтовками: собак не взяли. Думаем так: бросится он на собаку, собака испугается, побежит к человеку — тигр человека испортит. Стали мы в чащу стрелять: зверь на вид к нам вышел. Один прицелился — попал, надо быть, потому что тигр присел, спрятался, а трава густая, выше аршина — не видать его. «Где, мол, он?» — «А вон, — говорят, — в этой траве». Я ударил в нее. Одни сказывали, в лоб-де попал. Я не поверил, велел другим стрелять; один в зад угодил, другой передние ноги перешиб. Он уже и не пошел — убили его. Много же этих тигров тут шатается, бродяжничают. Приходят они сюда из Хингана, а куда ладят — неизвестно.
— Да ведь они тут в Хингане и родятся, стало быть, никуда дальше его и не ходят.
— Щенят ихних действительно видали, а того не знаем: тут ли они родятся или из Китая откуда приходят.
— Змеи, крысы есть тоже и у вас в станице?
— Змей стало меньше: вреда, однако, не делали; много змей в Пасековой. Мы штук шесть за все-то это время убили ли полно? А крыс много — и есть преужасные. Эти, как орочоны же, когда мы пришли, были бродячие, ходили с места на место. Я еще и смеялся в ту пору своим казакам: как, мол, люди-то, так, мол, и крысы-то: бродяжничают. Вероятно, оттого, что за людьми и они ходили, потому что от людей им пожива вернее.
Теперь есть, стало быть, надежда, что они скоро сделаются, а может быть, уж и сделались оседлыми, потому что новые люди не бродят с места на место.
На задворьях станицы валяется множество костей и лошадиных черепов: много лошадей пало в прошлую зиму от тех же самых причин, что и в верховьях Амура. Вправо от станицы по задворьям пошла поскотина; дальше к лесу — поля. И вот что рассказывали казаки о полях этих:
— Семена к нам пришли в прошлом году все перемешаны, перепутаны. Сеем ярицу — родится рожь; сеем рожь — смотрим: всходит и рожь и ярица. Надо быть, там в Забайкалье, а может быть, и во время сплава по Амуру плохо смотрели за этим.
Дома станицы Косаткиной, как и Иннокентьевской, расставлены довольно далеко один от другого. Между ними оставлены значительные промежутки, столь пригодные и полезные на случай пожара. Это произвело то, что переселенцы не могли сесть все вплотную на одном месте (ниже место низменнее), а потому и принуждены были, отойдя от большой станицы на версту и выше, начать строить новую, отдельную слободу (в ней теперь уже 7-8 домов). Тот же самый факт повторялся и в предыдущей Иннокентьевской станице, где на середине, между обоими слободами, начали строить церковь и соорудили два сарая для казенных складов. Дома как в Косаткиной, так и в Иннокентьевской станицах — мазанки, за недостатком и неимением поблизости лесу. Дубы здешние какие-то дряблые, дуплистые, с толстой корой, но с мертвой, гнилой древесиной: удобное жилище для крыс и барсуков, но для домовых поделок неспособно. Впрочем, лес вначале на этом месте был очень част и требовал многих хлопот. Пни во многих местах целы до сих еще пор. Мазанки эти не иное что, как два ряда плетей, утвержденных на четырех устоях, подставах. Плотно шитые и закрепленные на углах, плетни эти в промежутках наполнены сухой землей; внутри и снаружи обмазаны глиной. Сверху на плетни эти положены два бревна и на них утвержден потолок. Крыши пока соломенные, но думают сделать дощатые. Избы внутри небольшие, но уютные и довольно опрятные; полы земляные, но думают сделать также дощатые; печи из сыромятных кирпичей и не слишком большие. Зимой в этих землянках было и холодно и сыро. В Иннокентьевской станице казаки поленились связать кольцами угловые устои, а если и связали, то очень небольшим числом. Вышло из этого то, что тяжесть потолка и бревен сверху и земли внутри раздвинула устои, выперла стены и — обездолила казаков. Заметно, что как в Халтанской, так и в предыдущей станице казаки спешат к зиме запастись бревнами, сплавляя их с Бурей и приготовляясь заводить знакомые, привычные бревенчатые избы. Во многих станицах (напр., в Пасековой) мазанки эти строили батальонные солдаты (в 1857 г.), и строили не для себя — стало быть, кое-как, не закрепляя плетни к устоям-кольям.
— Мажем, мажем, — говорила мне одна казачка, — мажем и внутри, и снаружи, а не можем никак сладить: все прет.
С двух сторон этих мазанок большие окна; было одно окно и с третьей стороны, да начальство-де распорядилось заколотить это третье окно доской и замазать.
— Что же, лучше ли, теплее от этого стало?
— Какое теплее! Свету-то, только, кажись меньше стало, ничего не лучше.
День выпал на нашу долю светлый, теплый, настоящий весенний. Недавние дожди успели развернуть всяческую зелень, и она теперь вся дышит тем здоровым ароматом, от которого широко в груди, легко и приятно дышится. Все встрепенулось и зажило целостной, завидной, торжественно-веселой жизнью: птицы щебечут во всех кустах, в каждой травяной густоте. Капризно перебирает, пробует различные трели и мотивы здешняя маленькая желтая птичка, которую казаки назвали соловьем; скворец — и тот ведет разнообразный приятный говор (воробьев нет; вороны не смеют и носу показать). Там далеко, в низовьях Амура, гниют еще по берегам выкинутые весенней водой льдины; здесь же, в срединном течении Амура, повсюду уже воцарилась веселая, цветущая, торжественная весна. Легче она чуется; труднее впечатления ее передаются. Весенний день этот надолго должен остаться в памяти, как будто он нарочно прибрался и приукрасился для того, чтобы картину входа Амура в Хинганской хребет, так сильно восхваленную, сделать на этот раз еще красивее и торжественнее.
И вот на правый берег реки вышел один из отрогов Хинганского хребта. Весь вплотную и густо затянутый зеленью, он в некоторых местах (и преимущественно около вершин) проглядывает прогалинами и серо-пепельного цвета голышами. Вид на хребет этот с лодки и с реки не лишен оригинальности, но пока не имеет еще ничего поразительного. Густая зелень его выкупает многое, а высота и неправильность очертаний разнообразят местность, которая вот уже около пятисот верст идет почти сплошной низменностью, степью, которой могли бы позавидовать и астраханские, и те же забайкальские братские степи. Правда, что левой берег все еще низменный и кажется решительным пигмеем перед высотами Хингана на противоположном правом берегу. К левому берегу подтянулись острова, которые заметно узят реку, до сих пор разлившуюся на замечательно большое пространство. И вот, разбиваясь на отдельные хребты и на мелкие песчанистые отроги, Хинган главным хребтом своим вышел прямо на берег и оступился в воду крутой скалой, выкрытой, однако ж, бойкой зеленью. Наискось от этой скалы, по суходолью низменности левого берега, рассыпалась станица Пасекова, имеющая также в свою очередь в общей картине входа Амура в Хинган не последнее и не худое место.
Станица эта вдобавок еще одна из людных на Амуре и растянулась почти на целую версту. К ней примкнул и от нее потянулся другой отрог, другие не менее высокие горы того же Хинганского хребта. Река в этом месте изгибается несколько к северу и затем уже круто поворачивает на юг, уступая силе влияния скалистых хребтов и прибрежья. За станицей Пасековой Амур уже вступает в настоящий коренной Хинган: русло реки становится замечательно уже; течение несравненно быстрее и глубина поразительная[9]. Реку обступают горы и прикрутости, носящие на казачьем языке название щек. Щеки эти на правом берегу заметно круче и выше, чем на левом; левый берег изредка делает даже уступки: пуская вперед себя отлогости, он вдруг отступает горами своими в низменность, которая тянется иногда верст на пять в длину. Горы в таком случае и по обыкновению начинают отходить дальше от реки дугой, чтобы потом опять выйти на реку и круто оступиться в воду. Правый берег во все время продолжает выдерживать свой характер — идет крутыми высями, между которыми залегают иногда мрачные и глубокие пади.
Перед станицей Раддевской Амур становится замечательно узок. В этом месте он мне сильно напоминает Шилку: те же густые леса, те же темные пади. Амур только, может быть, несколько шире и мрачнее, глубже и богаче всякой рыбой, и то затем, может быть, только, что богатства его недавно еще только пущены в оборот и не получили определенной, законченной формы. Перед станицей Раддевской низменный левый берег отделил и пустил вперед себя остров... и вот другой... вот наконец и правый берег делает уступку, постепенно спускаясь отлогостями и выпуская вперед себя низменность; Амур, пользуясь случаем, разливается, становится заметно шире. Но зато узким, замечательно узким проходом, как бы коридором кажется русло реки, когда обернешься и посмотришь назад; и чем-то торжественно-мрачным глядит вся окрестность впереди и с боков. Сидим мы, как будто замкнутые в гробу, и спешит вода, спешит за водой наша лодка, как бы нарочно стараясь высвободиться на вольный простор от гнетущей темноты и мрачности прибрежных отрогов Хингана. Неровности этих отрогов за ст. Раддевской рисуются на горизонте неровными зубцами, словно стены крепости, и в общей фигуре имеют вид отдельных холмов, в большей части конусообразных возвышенностей, носящих на казацком языке название сопок. Особенно много этих сопок за станицей Помпеевской. Там одна из них, самая большая, исподволь поднимаясь из Амура, растянула у подошвы своей довольно отлогую покатость, а сама ушла в черную падь и там — по всему вероятию — разбилась на мелкие холмы и огромные и частые камни. У подошвы одной из сопок, по отлогой покатости, потянулся правильный ряд домов в одну линию; сзади домов огороды; видна некоторая жизнь, что-то новое и притом хорошее новое, тем более что кругом все затянуло густой, непроницаемой зеленью. Зелень эта глухой и высокой стеной высится направо и налево, высится назади. Горы, как великаны, высоко поднимаясь и как бы чередуясь между собой, обступили Амур со всех сторон. Нигде он так часто, и прихотливо, и неожиданно не изгибается, не делает колен, как здесь. Хинган стеснил и сжал Амур до такой степени, что ширина его течения делается меньше полуверсты; река течет в решительных стенах, закованная в насилованные, гнетущие цепи. Редко дает вздохнуть реке каменистый Хинган; редко позволяет ей сделаться несколько пошире, но и то только в тех местах, где хребет сумеет выпустить глубокую падь и из-под нее успеет вытянуться недлинная и неширокая площадка, вся в густой зелени. Но таких площадок попадается очень мало; упорно держатся каменные выси, более каменистые и с частыми голышами на правом берегу, чем на левом. Выси эти нельзя, впрочем, назвать горами в полном значении этого слова: и на Шилке, и на верхнем Амуре скалы попадались выше этих. Отроги Хингана скорее высокие холмы, тем более что Хннган дробится на бесчисленное множество таких сопок. Все они соединяются между собой, но не на берегу, а внутри материка, вдали от берега. Редко сливаются они в сплошные горы: горы такого рода в большей части случаев чернеют вдали, за глубокими и мрачными падями. На самый берег выходят леса и деревья, из которых многие успели уже зацвести: одни сплошным белым цветом, как черемуха. Из глубоких и длинных падей выбегают речки и, по замечательной случайности, не шумливые, но спокойные. Богаче этими ручьями и реками маньчжурский берег. Между деревьями нетрудно отличить от преобладающей черной березы и кедры, и пихту (елок нет; сосна — редкая гостья), изредка попадается и грецкий орех (растущий по преимуществу у самого берега), но орех этот имеет скорлупу необыкновенно толстую, с трудом разбиваемую; зерно, вследствие толстоты скорлупы, маленькое, мизерное. Той же грубостью и негодностью отличается и амурский виноград, вьющийся преимущественно подле воды. Мякоть винограда необыкновенно кисла; зерна велики и едки; сам он растет в Хингане не гроздьями, а ползет отдельными ягодами по стволу. «На клюкву похож, но до настоящего винограда ему далеко».
Вот и последняя станица в Хингане — Поликарповка... Но возвратимся назад, к первой.
Ст. Пасекова (Пашкова, 23 дома) выстроена вся в орешнике, которого очень много под самыми домами; он уже устилает все зады станицы и берега небольшой речки, Хингана, протекающей в версте от селения; река шумлива и бешена в полную воду, рыбная в тихую. Много рыбы и в Амуре, на счастье станицы выселены сюда из Горбиц (с Шилки) рыболовы, которые и поспешили завести здесь самоловы, сложившись между собой артелями, по две семьи вместе[10].
Позади станицы, и сейчас за домами, пришелся луг — болотистый и водяной в том месте, которое подошло широкой ямой к берегу Амура. Змей около станицы много (и чем дальше в Хинган, тем их больше); водятся змеи всюду: и чрез Амур плывут, и по хребтам ползают. В хребте, позади станицы, водятся соболи, которых казаки сбывают купцам проезжим за 5 — 6 руб. сер. и самых лучших за 8 и 10 руб. В свою очередь, и сами казаки скупают их у орочон. За соболя прежде давали одну штуку дабы (да еще, говорят, отрывали кусок), а теперь давай-де две штуки.
— Да и все вот так теперь сильно вздорожало, и в станице настоит нужда великая.
Мальчишки бегут мимо меня в рваных рубашонках.
— Бедно же живут казаки: вон и ребят одеть не могли...
— Один казак всю зиму ходил в одной и той же рубахе; да я уж глядел-глядел: дал свою казенную. Нам по три рубахи выдали. (Рассказчик из гарнизонных солдат Владимирского батальона, в сынках у бедного казака, который-де ведет свои дела еще кое-как.)
— Всю, батюшко, лопотинку за хлеб маньчжурам (орочонам) отдали. Так дошли, что и холодно и голодно было. А теперь вот новое горе: без соли сидим. И рыбы промыслишь, да не станешь ее есть без соли. Ладно вот, еще хоть скотинка-то мало-мало держится: которая благополучно дошла да устоялась, та и хорошая, за ту и руками и ногами хватаемся — бережем, значит.
— А не рожает она уродов, с зобами?
— Этим Бог миловал. Овцы, почесть, извелись: собаки перегрызли. Господа проезжали тут у нас: злющих каких-то собак оставили; дали приплод. Презлые собаки стали и все какие-то несвычные. Про медведей и волков не слыхать. Белок очень много: на крышах домов зачастую бегают. Да теперь и тех стало меньше: удаляются. Тигров видали в стороне, а к деревне они не подходили. Водятся барсы. Один плыл через Амур, увидал казаков в лодке — поплыл на них за лодкой. Казак один выстрелил в него из винтовки: сказывают, подле сердца попал. На том и успокоились, а сами спешили угребать и плыть верст тридцать; барс до половины плыл за ними, а там и пропал. Пристали казаки к берегу, стали теплину разводить. Один из ихных бежит и кричит: «Барс-от, братцы, здесь!» Что врешь-то, мол, не путное. «Ей-богу, слышь, здесь: подите — посмотрите». Приходят и видят: лежит, распластался — мертвый. Лежит в пади подле самого того места, где наши огонь развели. Их, надо быть, искал и наслеживал, да не дошел: вот какой живущий. Рану подле самого сердца нащупали.
У станицы Пасековой начинается первый строевой лес, растущий не дальше 4-6 верст. Пашни в этой станице разведены за версту повыше и по ту сторону реки Хингана, потому что сзади селения потянулся в гору густой орешник, и все станичное место имеет вид восходящего возвышения, как подошва Хингана.
Станица Раддевка прислонилась к двум горам — отрогам Хингана, между которыми образовалась падь: каменистая, с пещерами — как выразились казаки. Поля пошли влево, вверх по реке, по низменности. Избы бревенчатые; станица большая: место выбрано удачно. Хинган правого берега невысок; одинаковы с ним горы и левого берега. Казаки распахали пашню; осенью (с Покрова) ходили в хребты за соболями (штук около 200 упромыслили). Скот станичный несколько подошел, потому что проходивший в прошлом году скот все потравил: и траву, и сено. Особенно туго и трудно поправляется тот скот, который приплавлен был на казенных паромах. Всходы по весне были хороши, но теперь хлеб в стрелу пошел оттого-де, что все засуха стоит, ни одного дождя не видали. Из зверей — белок стало меньше: «оттого-де, что в прошлом году был малый урожай на кедровые орехи». Много волков: обижают (режут) скотину, особенно в настоящее весеннее время. Охотясь по зимам, видали следы тигров и барсов, но немного...
Ст. Помпеевская (по-казацки Панфеева) разбросана по косогору и — по словам казаков — не на удобном месте.
— Где у вас поля? — спрашивал я у них.
— А по пади вправо да туда дальше верст за восемь. Места нехорошие, потому что камней очень много. Вот хлопотали два года, а только по десятине на дом и успели заготовить. А земля очень хорошая: черноземина такая, что вон в Ратьбинском (в Раддевке) по залежам пашут. Хорошо бы пахать по пади на правом берегу: там и камней, почесть, совсем нет, так вишь земля-то, сказывают, не наша. По реке трава родится хорошая: сена нагребли на целую зиму. Одно неладно: в прошлом году много лошадей пало от сильной гоньбы; в первой-от год гоньбы меньше было — и скот поправился, в тело вошел.
Строевой лес верстах в 14-15 от станицы: крупный кедровник.
Следующая станица в Хингане — Поликарпова, несет все тяжести неудачно выбранного места: ни скотины некуда выпустить (лес черно березовый густ, луговинки малы и ничтожны), ни огородов распахать (те же препятствия).
— Студено было: всего скота познобили. Место открытое, круглые сутки ветры дуют.
К станице подошла высокая каменистая сопка, но она нисколько станицы от ветров не защищает.
— Пахать совсем негде: вот и семенной хлеб привезли. Кабы туда нам переселиться али бы вот верст за 15 отсюда (места хорошие!) — жить бы можно.
— Хотим на ту сторону перебраться, и начальник советовал.
— Мы на том берегу все лето лоньского году прожили и сена там накосили. Так и того боимся, чтобы не прогнали: чужое место. А здесь выпустил скотину, да и гляди — не ушла бы, а уйдет — пропадает; кругом чаща да орешник.
В прошлом году одну лошадь зарезал тигр верстах в полутора от деревни.
— Прибежал я туда (искал ее); смотрю — весь пестрой, жрет — и до половины съел, а хвостище у него длинной, да толстой, что полоз от саней. Дал я драла назад — не то станешь делать.
— Скудно живем: вот старику и укусить нечего. Хочу ему из семенного хлеба дать — все приели.
Смотрю: собралась ко мне вся станица с просьбой похлопотать перевести их на другое место.
— А здесь не сживешь — тяжело очень и гнуса всякого много: змеи, крысы одолели. Реки нынче мелкие; рыбы дали мало, да и, совсем, почесть нету. Вон взять пониже-то: Белую али Быструю...[11] Есть у нас и орехи грецкие, виноград растет по берегам-то, да что в них толку-то?! И не глядел бы. Хлеб нам из своей стороны (с Аргуни, из острога) везли: так сложили, слышь, в Низменной, а к нам не спущают. Сказывают, что будто уж его там и порешили. Не знаем мы, как и жить. А еще, сказывают, десять семей селить хотят. Мы дома свои перенесли уж на зады, за лесок, а то, где теперь стоит, место неладное, всю зиму студило. Там словно и вольготнее будет, потеплее — соболя кругом нас очень довольно, и соболь хороший, так опять же некогда ходить за ним: окодо дому дела много. Распахиваешь-распахиваешь, а не много наготовишь. Очень трудна земля, и — не приведи бог! Все новое: росчистей старых не видать, да и не было. Зимовье, однако, орочонское было, да снесено теперь. В Панфеевой не в пример лучше!..
Хинган в этом месте довольно живописен.
— Хороши места здесь, красивы! — заметил я матросу Ершову, который плыл со мной из отпуска в Николаевск.
— Нет, не хороши: горы все, полей нету!
— Да уж поля надоели; горы теперь приятнее. Мы уже от них начали было отвыкать.
— Нет, поля лучше. Вот они опять скоро пойдут туда, пониже-то. Здесь насчет козуль очень, надо быть, хорошо: их много.
— Козуль мало, — перебил казак, — те либо выше где, либо ниже водятся. Изюбрей здесь много...
Но вот и сам козел, легок на помине. Козел этот, вероятно, выждавши проход нашей лодки, незаметно соскочил в воду с левого берега. Мы видели уже, как он плыл, оставивши на поверхности воды одну только голову. Плыл он бойко и скоро вышел на правый берег; встряхнулся там и быстро исчез на своих бойких ногах в береговой чаще.
— Когда вот в первой-от год поселения заводили — медведей очень много видали. Ужасти много медведя было и зверья всякого. Медведь смирен, никого не трогает. Иной сядет на берегу, да и поглядывает на лодку-то, словно дивится. Много зверья и по реке плавало. Теперь все это ушло дальше с той самой поры, как русъ поселилась.
Отступая пять верст ниже станицы Поликарповой, Хинган незначительной крутизной расстается с Амуром на маньчжурском берегу и потом идет и круто сворачивает вправо, сначала значительно возвышаясь и потом постепенно спадая, и теряясь в туманной синеве и дали. Вперед себя он на этот раз пустил огромную низменную равнину, уставленную богатой растительностью. Щеки Хингана кончились, но левый берег продолжает еще быть гористым, как бы наверстывая то пространство, которым он запоздал перед ст. Пасековой. Горы этого берега наполовину из голого камня; в падях растительность гуще, и из многих текут реки; по рекам тянутся луговины.
— Сюда-то вот и пропадает наш скот. Сюда-то вот он и заходит так, что никак мы его отыскать не можем, — заметил мне рулевой.
— Вот бы вам хорошо было здесь поселиться! — заметил я в свою очередь, указывая на роскошную низменность маньчжурского берега.
— Где уж нам! Нам бы вот и в конце гривы-то той ладно было.
И он указал на отлогости при подошве Хингана, кончавшегося на правом берегу. К подошве этой подошла довольно широкая падь, растительность на которой и не так густа, а — по словам казаков — и лужаек больше, и для скота привольнее. Вся беда в том, что та — хорошая сторона — не наша. Казаки этого никак понять не хотят.
— Вишь левой-от берег, — толкуют они, — гористой такой задался! Что бы начальству-то нашему правой бы взять, а левой маньчжурам отдать: пущай бы их там!..
По мере удаления от Поликарповки Хинган левого берега начинает делать уступки: раз отошел от берега на большое пространство, пустивши, по обыкновению, вперед себя низменность. На низменности этой две избы, недавно выстроенные, но еще непокрытые. Место хорошее. Под хребтом (голым к низменности) протекает порядочная речка.
— По ней хорошие луга, травянистые, — объясняет казак. — По хребтам довольное количество еланей для пахоты. Сюда было мы и просились, а на старом месте хотели зимовье сделать и соглашались станок держать для проезжающих. Начальство не позволило: нельзя, говорит, старому месту без селения оставаться. Тут бы и залежи есть: маньчжуры жили, расчищали место. Да оно и зовется-то Маньчжурка. Не знаем, как теперь начальство позволит прозывать. До этого вот до самого места от нашей станицы ни одного лужка, ни одной елани нет: все горы крутые да с густыми гривами, а ничего больше.
Скалы, заключающие Хинган на Амуре (левого берега), голы и обрывисты: вид на них издали очень недурен. Вблизи они кажут мало разнообразия: между некоторыми из них образовалось отверстие — род ворот; во многих других видны дыры, норы, нередко глубокие. В ложбинах, рубцах уцелела земля, и на ней прицепились маленькие дубки, почти пропадающие в общей картине серого фона. Это — северный отклон; восточный несколько богаче растительностью. Последняя скала отлого спустилась в воду, довольно красиво поросши по покатому спуску своему реденькими деревцами, словно аллеей столбовой почтовой дороги. На берег вышла лесистая низменность; но растительность с этой поры начинает заметно ослабевать; дубы выросли только на берегу; дальше идет уже голая степь. Горы правого берега все густо-прегусто затянуло дымкой, и они отошли далеко назад, стали едва приметны.
И вот Хингана словно не бывало. 158 верст сопровождал нас этот хребет, идущий из крайней дали Маньчжурии и Кореи и через Бурейские горы соединяющийся с юго-восточными отрогами нашего северного — Станового — хребта. Больше расхваленный, чем картинный на самом деле, он, может быть, и поразил бы свежего прохожего, если бы не существовало на пути к нему Шилки с ее не менее высокими прибрежьями, не менее своеобразными и характерными неожиданностями. Из станицы Екатерино-Никольской Хинган правого и левого берега сливается уже в одну сплошную стену и густо затягивается синеватой дымкой дали.
На берегу Амура пропасть ребятишек; шум, смех и громкие, звонкие разговоры: подбирают разбросанные кули с семенным хлебом. Станица обещает многолюдство; два съезда — некоторый род хозяйственного благоустройства. И действительно — станица глядит приветливо и весело. Недаром ходят слухи, что на этом месте хотят выстроить город. Место счастливое, просторное, веселое. Крутой и высокий берег Амура (на 6 и на 7 саж.) обеспечивает станицу от могущих быть когда-либо наводнений. Ряд домов тянется по берегу реки; против них картинно и счастливо уцелели довольно толстые и высокие дубы. Вправо от станицы, вниз по Амуру, на крайнем углу поместились дома Амурской компании; несколько отойдя (сажен около ста) на высоком пригорке заложена церковь. Позади ее, в глубь еще невырубленного леса, пошел новый порядок домов. Такой же ряд изб тянется позади домов Амурской компании. Распаханы огороды; распаханы поля. Вот привезли сегодня семенного хлеба — казаки ликуют, несказанно радуются. К Троицыну дню начальство неожиданный праздник пригнало.
— Чему больно обрадовались? — спрашивал я у толпы.
— Как тут не радоваться! Землю мы вспахали, а семян не было; засуха начала просушивать все, что ни успели поднять. Дождей нету. Боимся за голод; а уж он к нам и так начал было подбираться. Теперь, слава богу, как будто бы и отойдем маненько: есть надежда!..
Между станицей и тем возвышением, на котором строится церковь, замечательно сохранились следы трех рвов: два из них с возвышениями, несомненно, насыпными (которые, однако, успели уже порасти толстыми и высокими дубами) идут от настоящей станицы, и круто, под прямым углом, поворачивают в Амур, и оканчиваются на берегу его. Прямо против них идет третий ров, которой почти правильным квадратом ограничивает площадку сажен в десять — двенадцать. Внутри этой площадки — глубокие и хорошо сохранившиеся следы ям — места землянок. Такие же ямы залегли между первыми двумя параллельно идущими рвами, по направлению к возвышенности, на которой церковь. Квадрат этот четвертой стороной своей примыкает к реке; берег реки крут и осыпчив. Подробности земляных работ тождественны с работами (лучше, впрочем, сохранившимися) в Албазине и, видимо, производились под одними теми же условиями, по одному и тому же закону. По-видимому, этими следами древних укреплений в ст. Катерино-Никольской дорожить не намерены. Один ров уже вскопали, чтобы приладить на том месте дом для священника и отыскать в этом месте глину, которой действительно тут много. Станица, впрочем, стоит вся на песчаной почве, и туф, как говорят, доходит только до одного фута глубины. Туф этот естественно образовался от наноса листьев с деревьев, листьев, постепенно обращавшихся в почву в течение не одного столетия. Ниже станицы — лучшие места для пахоты. Выше ее, на реке Маньчжурке (в 14 верстах), попадаются известковые месторождения: одна большая плита — мраморная.
Между расспросами одно известие поражает всем ужасом неожиданности: прошлой весной в станице Катерино-Никольской тигр растерзал часового казака, поставленного к сараю с казенным складом.
— Изба его была тут подле самого магазина. Никто даже не слыхал его голосу: не успел, видно, крикнуть, — прибавляли казаки к этому печальному известию.
Второй рассказ о тигре имеет иной характер. Казаки выехали преследовать его на лошадях — нашли спрятавшимся за горой. Выехавши на эту гору, встретились с ним почти лицом к лицу и быстро спешились. Один выстрелил — мимо; другой бросился на зверя, но тигр подмял казака под себя и начал хватать лапой за руку, постепенно переставляя лапу. Третий казак в это время принял тигра на штык и поднял на дыбы. Подмятый казак был спасен; тигр начал возню со штыком. Стараясь высвободиться, зверь обернется направо, и казак наклоняет штык направо. Тигр сильно погнулся — и штык переломил. Но казаки успели уже доходить его пулями из ружей.
За станицей Екатерино-Никольской Амур повел свою обыденную, казенную степную форму: сильно разлился он в этих местах. На правый берег вышла невысокая коническая сопка, одинокая, сиротливая. Бог весть откуда она взялась и зачем тут одиноко поместилась. День опять задался чудный. На левом берегу кричит, словно в громкую дудочку, какая-то птичка и словно выговаривает: «Кто ты таков»? Говорят, маленькая, желтенькая.
— А как вы ее назвали?
— Поботун назвали. Не знаем, ладно ли?
И вот новое слово, и притом меткое и ловкое.
— А есть еще птица, которая все около самой земли летает и словно бы все стонет жалобно. Эту назвать еще не применились как. Обе эти птички на лет проворные, спешливые. Все летают и никак долго не посидят на месте.
Река Амур становится заметно шире (470 саж. против ст. Екатерино-Никольской). Станица Добрая отошла от берега на целую версту.
— Так-де сначала начальство распорядилось; теперь стали выселяться на берег; земля очень хорошая. Голоду хватить-таки успели.
В этой станице попался мне первый гольд, подъехавший на своей маленькой лодке, форма которой решительная маньчжурка: вроде длинного ящика, без киля, с четырехугольной, почти квадратной кормой и выступом на носу. У гольда в лодке сеть и на распорках, словно крылья летучей мыши, просушивается кожа с рыбы калуги. Кожу эту гольды употребляют на обувь. С гольдом трое ребятишек: у одного подвеска в ухе, серьга — вероятно, девочка; двое других, по-видимому, мальчики. Цвет лиц решительно черный; но оклад имеет замечательное сходство с маньчжурским. Гольд ласковый такой: кричит «мендо!» (здравствуй!). Казаки разговорились с ним:
— Рыба есть купи?
— Рыба купи нету.
— А соболи есть?
— Има; юрта (есть в юрте).
И юрта эта тут же недалеко, на правом борегу. Гольд этот пришел с Сунгури, которая в этом месте на 15 верст отошла руслом от русла амурского. На ребятишках-гольдах надета ужасная рвань: беспредельно дырявые полушубки, вероятно выменянные у казака на соболя. На самом гольде шляпа чуть держится и до того ветха, что похожа на старый, измызганный, истоптанный валяный сапог. Подъезжал он к нам, видимо, из одного любопытства: иной причины не могло быть, потому что в лодке у него ничего, кроме рыбьей кожи на распорках, не было.
Ст. Квашнина (13 домов, 26 семей) выстроилась под теми же благоприятными условиями, как и предыдущие: место просторное, сухое и привольное; степь дает и места пахотные, и великолепные места сенокосные, здоровые.
— Всего один казак умер.
— Тягостно одно вот: лесу нету, лес далеко.
— А вот этот лес, что подле растет?
— Этот лес никуда негодящий: вот посмотрите!
Дома станицы выстроены из соседнего сосняку и отчасти дубняку. Короткие бревна принуждены были утвердить на четырех столбах, поставленных с каждой стороны по фасаду — чрезвычайно оригинально. Бревна эти мохом не скреплены и по всем пазам наскоро смазаны глиной: «Холодные были, да перебивались же кое-как».
Празднику (Троицыну дню) казаки обрадовались: вырядились в белые рубахи; казачки — в ситцевые платья (купленные у проезжих купцов); даже маленькие девочки и те в ситцах и платках на головах. Девочки эти поставили на краю станицы березку: ухватились за руки — стал хоровод; родину на чужой стороне вспомянули. «По своей забайкальской вере», — заметил мне один старик.
— А тоскуется? — спросил я его.
— Ну да как же? Оно, пожалуй, и все бы ничего, коли б вот хлебушко-то был, а родится он хорошо: земля добрая; супротив нашей забайкальской будет много лучше.
Орочоны для казаков подспорье ничтожное; гольды — также.
— Рыбой около них заимствуемся. Прежде они все брали: всякую рвань, всякую тряпку, а ноне давай им дабу да серебро. А где мы серебра-то возьмем; мы его отродясь не видывали; нету его у нас.
— Сами-то вы начали ловить рыбу?
— Нету; достатков не хватает. Зимой-то острогой ловили тоже сомов, осетров...
— Много у вас сомов?
— Шибко много; рыбы всякой много.
— В Сунгари-то вы хаживали?
— Не доводилось.
— А пускают туда?
— Нет, не пускают. Тут у них бекет стоит: домов пять; чиновники ихние живут — не пускают ни за что.
Чиновники есть всякие: и с синими шариками на шапке, и с белыми, а есть и такие, у которых шарики эти не каменные, а шелковые: простые, надо полагать. Один купеческой приказчик с товарищем прошел туда, а не пропускали было. Сказывают, до ихнего города (Сан-Сина) доходил, ни на кого не посмотрел: молодец! Однако его убили там. Одни сказывают, что к маньчжурке подъезжал; так муж-де поступился; а другие толкуют, что-де велено было его убить и на тот конец чиновник к нему представлен был, как это у них всегда водится.
— А слыхали вы что-нибудь про реку эту?
— Да вон вышла в Амур-от (верстах в сорока от нашей станицы) большая-пребольшая и не ладит с Амуром-то, а своей струей идет. По реке-то по этой много же, сказывают, всякого народу живет; города-де у них там пошли. Попервоначалу, слышь, гольды поселены, а там уж и маньчжуры пошли дальше.
— Вот уже в пятой станице по пути крышки все соломенные и все разметаны; торчат почти одни только стропила. Отчего это?
— Ветры у нас живут сильные: никакого противу них способу нет. Тут вот с неделю назад такая метель закрутила, что все поломала: ужасти что было!
Ответ этот почти слово в слово передавался мне и в ст. Квашниной, как и во всех четырех предыдущих. Особенно эти метели со взломом яростно сказались в ст. Екатерино-Никольской и Поликарповой, где ветер вырывается из падей Хингана и всегда в этих случаях необычайно свиреп и продолжителен.
Берег Амура перед станицей низменен, песчан и сильно обрывист: вода подмывает. Едва ли не придется казакам перетащить свои дома подальше. Правда, что впереди домов они успели уже развести огороды и в этих огородах кое-что посеять. Из-за острова (в 3 верстах от станицы) вышла в Амур довольно большая река, названия которой еще не придумали казаки. За этой рекой синеют горы, но очень далеко.
— Наши, — говорит рулевой, — ходили было туда для белковья: четыре дня шли. Кажет-то ведь это только так, что близко, а на самом деле ужасно далеко.
В ст. Дежнева те же условия постройки домов на осиновых столбах (с трудом отыскиваемых) и из сборного лесу (еловых и дубовых бревен) и те же явления и слухи: крыши разметаны; венцы выворочены бурями; луга хорошие, но в лесе сильный недостаток. На беду еще станица построена не на материке, а очутилась на острову; некуда скот выпускать; мало места для огородов; просятся на место пониже настоящего: там-де и место выше, нет опасности от воды, да и места отменно хорошие. В дуплистых дубах живут бурундуки, которые в сообществе с крысами подъедают хлеб.
— А места здешние не в пример лучше забайкальских: один казак высеял три фунта гречихи — получил три пуда, и, может, разве немногим меньше. Большое количество бурундуки у нас хлеба поели.
Для звероловья ходили в хребты, но промысел был ничтожен: соболей попадается мало.
— Да и тугие времена подходят: купцы и проезжие чиновники наложили и подняли цену на соболей у гольдов. Прежде, бывало, за кусок свинцу отдавали соболя, а теперь просят деньги серебряные, да и те чтобы были целковыми.
Вблизи станицы видится много лисиц, а по всему суходолью, в дубовых перелесках, в норах живут еноты. Енотов этих промышляют и гольды, но подняли цену на шкурку до 2 руб. сер. Промышляют их обыкновенно таким образом: найдя с собакой норку, в которой зверь любит селиться и которую он прорывает глубоко и далеко, вход в нее закладывают сухим назёмом. Назём поджигают, а чтобы дым не терялся в воздухе, покрывают все это место дерном. Зверя дым выгоняет вон: зверь выбежит — его подстреливают.
В прошлом году на Сунгарийском посту стояли чиновники маньчжурские, казаки ходили туда беспрепятственно и даже маклачили кое-какой торговлей. Но теперь, говорят, присланы чиновники никанов (китайцев), торговля запрещена и казаков к гольдам не пускают. Никогда, впрочем, и прежде не пускали их на самую Сунгари, а там-де еще можно бы было вести с ними торговлю; достатки у них большие, и народ бы хороший гольды, повадливой, — с ними жить-де можно всласть и в удовольствие.
Устье Сунгари и на нем китайский пост расположены в двадцати верстах от ст. Дежневой. Эта станица — самое южное место на всем Амуре; от устья Сунгари Амур заворачивается к северу и постепенно идет в этом направлении к Николаевску. Левый берег Сунгари сопровождают высокие горы; правый остается долгое время низменным. Река эта, впадая в Амур под замечательно острым углом, долго борется своими водами с водами Амура. Вот отчего и здесь существует такой же спор и такое же убеждение, как и в Нижнем относительно рек Оки и Волги. Маньчжуры остановились на том убеждении, что не Сунгари впала в Амур, а Амур — в Сунгари. Во всяком случае, река Сунгари чрезвычайно важна во многих отношениях. Она течет из дальних и высоких гор Корейского полуострова, принимает в себя две (и даже три) больших реки: Галхубира, текущую с юга из тех же Корейских гор и впадающую в Сунгари под городом Сан-Син (Ичше-Хотон), и реку Понни, берущую начало из коренного материкового — Хинганского хребта. На этой последней реке лежат два города: Марген (на севере) и Цицикар (южнее) — ближайшие города к амурскому Айгуну. В самом южном течении Сунгари, при выходе ее из Корейского хребта, лежит город Гирин-Хотон (Гирин — город).
Про реку эту известно русским гораздо больше, чем про всякую другую, выходящую из Маньчжурии. Обнародование этих сведений лежит на обязанности тех из русских, которые успели случайно посетить эту реку. Рассказы про Сунгари не редки, но по большей части или противоречат друг другу, или сообщают гадательные, неправильные сведения. Мы на них останавливаться не решаемся.
Ст. Михайло-Семеновская лежит верстой ниже от того места, где вышли на берег Амура дома батальонного штаба и поставлены две пушки и мачта с флагом.
Маньчжуры со здешними казаками не имеют никаких сношений и ни за что не решаются пускать их в Сунгари, однако враждебных действий никаких не показывали: ни буды, ни муки казакам достать было негде. Нужда настояла в станице, настояла едва ли не большая, чем во всех предыдущих. Вдобавок еще ко всему они обязаны были в полтора месяца(!) соорудить два батальонных дома, которые были и холодны, и сыры, и весной лил с потолка буквально дождик.
Гольды, кочующие поблизости, полезны были для казаков только рыбой и отчасти соболями (покупали их от 3 до 5 руб. серебряной монетой за шкурку). Сами казаки били енотов, выкуривая их из нор.
От впадения Сунгари Амур сделался необыкновенно широким. Образуя множество проток, он разбился на большое число длинных и низменных островов: одна протока, оставаясь главной, ведет за собой фарватер; остальные по большей части мелки и только под крутыми и обсыпчивыми берегами имеют глубину, достаточную для прохода судов. За тремя такими мелкими протоками расположена и станица Воскресенская (9 дворов, 27 семей), на этот раз очутившаяся в горах; но горы эти, крутые и высокие, преимущественно синеют вдалеке за множеством островов, которыми особенно сильно затянулся в этом месте Амур. Положение станицы во всяком случае не блестящее: она удалена от главного русла на значительное расстояние (и лишнего живого человека не увидишь); она окружена болотами и вообще глядит как-то и уныло и крайне бедно.
Ничем не лучше положение и состояние и следующей станицы — Степной (домов 8, душ 23). Степная она настолько же, насколько и все предыдущие. С одной ее стороны синеют горы, но до них 40 верст, день ходьбы; задние горы того же левого берега удалены еще дальше, на два дня ходьбы — стало быть, на расстояние около ста верст.
Дома в станице строены из лесу, вырубленного по соседству, и уже не на столбах, да и глядят как-то лучше и приветливее, потоми что выкрыты не соломой, а берестом: бури были часты, но дома их выдержали; зимой было тепло.
У одного казака крысы шесть мешков порешили. В этой станице, по рассказам, их больше, чем во всех других.
— Мало провизию — куриц жрут, проклятые. Сядет на курицу-то верхом, да и ездит проклятая и все норовит как бы за горло ухватить и перегрызть его. Бурундуков бездна, не знаем, как и избавиться от них. Барсуков стреляем.
— А каковы ваши соседи?
— Гольды — честной народ: забудешь у них вещь — он уж и бежит за тобой, возвращает. В торговле, однако, стараются как бы свою подороже отдать, чужую вещь подешевле приобрести. Рвани нашой теперь не берут; поприоделись коло нас. Маньчжуры шибко красть любят. Когда мы плыли на паромах — придут к нам: гляди, слизнул что-нибудь. Так уж это по положению. Придут маньчжуры, и все наш скот считают, и все пишут по-своему. На что это им надобно — Господь про то ведает!..
Скот, приплавленной на паромах, и здесь не выдержал: лошади пали, овцы ослепли. Казаки думают — от высокой травы и новой свежей пищи.
— А может, и ноги застудили. Овцы поживут недолго на новом месте; глядишь: выпучат глаза, встанут не двигаясь и — ничего не видят. Лошади трудны были потому, что взяты в Забайкалье из степей, с вольной волюшки. С трудом великим приучались к домовым работам, привыкали к хозяевам. За пропавших коней казна вознаграждала новыми. И спасибо ей! На наше счастье, кони попадались молодые все: легче с ними ладить было. Скот теперь ладно держится на богатых травах. У нас и молочко теперь завелось. Коровушки выходились.
Поля в Степной станице отошли от нее далеко, версты за 4, за 5, потому что к самому селению подошла болотистая луговина, лог.
— Сеяли семена хлебные, да что-то неладно вышли; высеяли ярицу — выросла рожь и какими-то кустами, клочьями. К осени догадались, по забайкальской вере траву скотом потравили. Трава вышла на нонешную весну новая, а зерен не дала. Сеяли гречиху, овес — отменные вышли. Семена-то, вишь, подвозят к нам все не вовремя — запаздывают.
Место станичное казаки хвалят, но строиться-де шибко дорого. Особенно сильно жаловался гарнизонный солдатик из евреев, выселенный сюда из России:
— Дорого платишь за бревна: 15 коп. за вывоз из реки одного бревна. Строить некому: все руки заняты.
Купцы казаков шибко прижимают. Знают они, что казаку вещь нужная, что ни проси — купит.
— Не торгуют они с нами, — заметил один старик казак, — не торгуют, а грабят нас. Я так это самое одному купцу в глаза и сказывал на днях.
Солдатик из евреев, верный племенному характеру, успел уже завести кое-какую торговлю по мелочам: по перекупке, перепродажам. Вырядившись в пальто и жилетку, он ведет эту торговлю, разнообразную, суетливую.
— Да мало, — говорит, — тянет, не клюет. Гольды за соболь-то с трех рублей довели теперь до восьми.
На дворе Духов день, и в станице — праздник: в избах жареным пахнет (вероятно, козуля). Посреди улиц стоит березка; к верхушке ее привязана ленточка, словно флаг. Сама березка обвязана платками; кругом ее ходят маленькие девочки, одна за другой, и поют песни согласно и верно. Старушка подле стоит: учит их, налаживает дело, показывает, как надо, как водится это на матушке-родине, в Забайкалье. Вечером березку эту снимут с места, понесут на реку н потом с песнями бросят на воду и что-нибудь загадают на свое девичье, а может быть, и станичное счастье... А маленькие девочки отправляют обряд этот потому, что больших девиц нет.
Амур за станицей продолжает разливаться словно широкое озеро. Необыкновенно широка и главная протока: посмотришь направо — остров вышел, и кругом этого острова обходит вторая протока далеко-далеко; может быть, к тем самым горам, которые затянуты дымкой и синевой. Посмотришь налево — то же самое. Острова выплывают впереди, плавают назади; островам этим конца не видать. Амур разнообразен и своеобразен. Прихотливо изменяет он свой характер почти на каждой сотне верст. День стоит чудесный; солнце, в истинном смысле южное солнце, печет сильно. Небо необыкновенно чисто, и повсюду тихо, берега далеки; оттого, вероятно, и птиц не слыхать; не слыхать даже кукушки, которая криком своим преследовала нас с утра до вечера несколько суток сряду. Навстречу нам, тяжело махая крыльями, летит журавль подле самой воды и скрывается потом в тальнике и высокой болотной траве. Вероятно, сегодняшний лягушачий концерт не будет совершенно полный; не один, вероятно, певец сократится: недаром у журавля и длинные ноги, и длинный нос, и журавль — птица болотная.
Берега Амура замечательно низменны и все подмыты водой. Во многих местах торчат тальниковые корни, и у берега в воде пропасть корья; но и тальник этот, вероятно, скоро рухнет в воду всей своей кучей. По левому берегу выстроено семь домов в ряд — ст. Головина, построенная наполовину из лесу, приплавленного из Забайкалья; остальная половина — бревна осиновые, местные. К числу общих казачьих повинностей в этой станице присоединилось еще содержание перевозов на двух соседних речках (одна в 4 верстах от станицы; другая в одной версте). Также низменные берега и так же широко, как озеро, и картинно расплывается Амур и перед следующей станицей Вознесенской.
Станица эта удалена от главного русла Амура версты на полторы, на целую версту от протока, и поместилась на маленькой возвышенности, посреди таких луговин, которые, судя по кочкам, по рассказам гольдов и по приметам самих казаков, в иные годы покрываются водой. Оттого трава по луговинам отличная и выгоны для скота роскошные настолько, сколько могут позволять это амурские степные пространства. Подле деревни довольно длинное озеро, которое в сухие лета высыхает почти все: заводятся черви; но теперь Амур наполнил его водой, которую казаки употребляют в пищу и остаются довольны. Родников поблизости нет, и самое озеро, конечно, не иное что, как протока Амура, замененная новой. Но насколько хороши около станицы травы, столько же неблагодарна земля, исключительно песчаного свойства. Вообще хлеб не родится и поля ушли далеко. Дома большей частью сделаны из лесу, приплавленного в паромах с Шилки. Кое-какой осинник вырубают в соседних перелесках. Незначительное число бревен тащит за собой Амур на полной воде и — «имаем» (ловим, добавляют казаки). В дровах недостатку нет. К домам приделаны даже крылечки, видно, за тем малым досугом, который дает непригодная к посевам земля. От протока к станице на первом году поселения успели проложить порядочную дорогу и даже через одну болотную луговину мост навели.
Посетила цинга и эту станицу (как и все почти от самого Благовещенска).
— На родине-то мы про нее и не слыхивали, а здесь вот довелось и на костылях проходить — сначала-то шибко мучились: не знали, что и делать. Да вот степь-то дала лук экой (дикой — черемша): стали есть, ладно вышло. Лук-от этот крепко способляет. Теперь, однако, цинги этой меньше стало.
Оказалось, что первых поселенцев этой станицы сначала выселили было на остров, который тянется вблизи настоящей станицы, за узенькой, но глубокой протокой. Остров оказался узким (сажен 150), хотя и длинным (16 верст), но без удобных мест для пахоты. Казаки начали сильно жаловаться. Велели им отыскать новое: выбрали то, на котором стоит теперь станица.
— Наше место еще ничего, — говорили мне казаки, — а вот будут станицы пониже — дрянь такая, что и не приведи господи! Кочки да топи все, лесу опять же нету. У нас хоть выехать за дровами, за лесом есть куда, а там и того нету.
Ст. Петровская (8 домов, 20 семей) помещена в некотором расстоянии от берега. До сих еще пор в неприкосновенной целости все пни, сучья, неровные, кочковатые тропинки — все, одним словом, обстоит благополучно.
— Каково, братцы, живете-можете?
— Да так, кое-как пробиваемся.
— Есть ли запасы, есть ли семена для посеву?
— Запасы под исход идут: запасами-то крепко нуждаемся. А посеять-то? Мало-мало посеяли. Вишь, у нас сеять негде; пахоты-то нету, местов таких: все кочки да болотины.
— Зато для скота, поди, лучше?
— Скоту точно, что привольно. Травы растут хорошие.
— Лес для домов где брали?
— А здесь вот осинник рубили: такой и лес наш.
— Да ведь этот непрочный: погниет скоро.
— Какой уж это лес! Мы на своей-то стороне и в избу его в свою не носили, брезговали. А вот теперь и он в честь попал: жить в нем довелось. Прочность-то его какая: года чай два простоит ли полно? Весь он укреплен на ветоши: моху не нашли. Ветошью (а кое у кого и берестом) и крыши мы свои крыли. На ветошь эту (старую, прошлогоднюю траву) мы в Забайкалье палы напускали, а здесь вот и она в великую честь попала.
— В ветоши-то этой, поди, всякого гнусу много?
— Довольное количество: и ужасти!
— Ветры, поди, тоже мечут крыши ваши?
— Зимами-то сильные пурги живут. Да вот и теперь: коли днем ветру не было, жди к ночи. Дня без ветру не проходит.
И действительно так. На Амуре погода расходится замечательно скоро. Глазом почти мигнуть не успеешь, и пойдет волна постукивать в борты лодки.
— Ладно ли едите-то? Ладно ли зиму-то прожили?
— Да со всячиной.
Станица Луговая (7 домов, 26 семей) помещена за протокой; за протокой же лежит и ст. Спасовская в пять дворов (21 семья). Спасская протока вытянула длинный остров, весь затянутый в густую зелень. Из-за зелени этой не видно второго устья реки Уссури, которым вышла она в Амур невдалеке от Спасской станицы. Второе и главное устье Уссури расположилось в 40 верстах отсюда, под Хабаровкой. Между этими двумя устьями и Амуром обе реки набросали длинный низменный песчаный остров, замечательный по величине своей и крайней бесполезности.
— Место тут, — говорили казаки, — самое такое дикое, что все один песок да тальник, и какая есть трава на свете, так и той, кажись, нету вовсе.
На правый берег Амура (левой уссурийской протоки) вышел коротенький, но довельно высокий горный кряж: его-то прорезывает устье Уссури, столько же широкое, как и главная (матерая — по-казацки) протока Амура. Мелким островам в этих местах как будто и конца нет. Прямо против станицы Спасской самый длинный из островов этих; подле него залегла мель и оголилась длинная песчаная коса.
В этой станице жалобы на бездолье превращаются уже в ропот. Оказывается, все — дурно: и земля вся песчаная — ни садить, ни сеять; для пахоты места вовсе нет, луга хороши, но кочковаты; лес еще не вырублен. Место действительно безутешное. В нужде своей казаки дошли, напр., до того, что ели дубовые желуди (недели за две до моего приезда).
— Зимой всю лопатину (носильное платье) проели за буду гольдам.
Некоторые стали шить себе рубахи из мешочного холста. Хлеб начали подвозить только теперь (24 мая):
— Надо быть, семена, — говорили казаки, — да мы их съедим.
В огородах посажен лук, огурцы; последние уродились особенно хорошо — пришлись залежи. На этом месте весьма недавно жили гольды и до сих пор еще цел покинутый ими дом. В дому этом бабы делают свои уроки-кирпичи не столько из глины, сколько из песку: изо ста кирпичей успевают обжигать только тридцать; остальные от жару трескаются и разваливаются на несколько мелких кусков[12].
Гольдский дом замечательно выстроен. Стены его из глины, перемешанной и перемятой вместе с ветошью, укреплены на тонких столбах и чрезвычайно прочны. Потолка, по обыкновению, нет, но крыша держится вся на тонких тальниковых прутьях, положенных прямо на стропила. Тальник этот устлан одним слоем той же ветоши и так же круто смешанной с глиной. На этот слой накладывается слой сырой глины по длине крыши, чтобы вода свободно могла стекать на двор, а не просачиваться сквозь крышу. На слой глины снова накладывается толстый слой ветоши, которая обыкновенно сплетается китами, т. е. пучками, и решительно в том самом виде и с теми же подробностями, как это привелось мне видеть в Орловской, Тамбовской и Пензенской губерниях.
— Вот вам, казаки, где бы поучиться! — заметил я своим проводникам. — А то ведь ваши крыши все разметало да подбросало. Крыша твердая, толстая, а ведь, пожалуй, и красивая, да и давно уж стоит, поди.
— Лет восемь стоит, надо быть, потому что и мы-то вот уж четвертый год здесь живем, а дом этот казал и вначале, словно бы давно уж тут.
— Так отчего же вы не берете простых таких и хороших примеров?
— Некогда, Богу поверьте: некогда! Денег в руках своих никаких не видим. Получим вот семян, да и все тут.
— У нас еще что! — приговаривал другой казак. — А вот по Усюре, так там уж плохо. Мы хоть козулю убьем да съедим, а там и того нету. Вот батальон-то под горой пришелся...
Вправо от нас синеет гора, под которой течет Уссури и выстроена станица Казакевича с батальонным штабом (до нее от станицы Спасской с небольшим 30 верст прямиком по уссурийской протоке).
— Работа у них тяжелая, — рассказывал мне казак. — Лодки-то плавят они все вверх: станок-от еле в сутки одолевают...
Не больше радостей и вестей отрадных получаешь и в следующей амурской станице — Новгородской. Первоначальное место для ее основания пришлось в лесу, среди кочек и выбоин: мест для пахоты изыскивать было нельзя; решились перенести селение на новое место, верст на пять пониже. Место оказалось очень удобное: всходы были отличные. В день моего приезда получили небольшое количество семян и все, несмотря на праздничный день, бросились в поле (верстах в 3 от селения). В станице я не нашел ни одного казака. Лес от станицы верстах в двух, но хорошего нет: один только осинник. Бурундуки разрывают огороды и ощипывают зелень преимущественно на капусте.
— Как, — говорят, — плотно ни прикроешь рассаду, пролезет, проклятый. Есть они тоже у нас в Забайкалье, так станешь прочищать места около лесу, корни выкапывать — пропадают.
В соседнем лесу трех кабанов убили: одного в 10 пуд, другого в три. Те, которых убили осенью, были жирнее; весенние (недавние) попались скудны телом и жиром. Охотились на сохатого, на козуль. Вот казачья мясная пища! В прошлом году был невод — рыбу ловили.
— Нынче невод загнил, а нового сделать некогда, да и не на что. Хлебом кое-как перебивались из Хабаровки, по небольшому количеству снабжали — были милостивы. Кое-что покупали у гольдов. У маньчжур всего много, в избытке, да ничего они продавать не хотят. Так, слышь, им от ихнего начальства приказано!
Новгородская станица — последнее казачье селение на левом берегу Амура и последняя принадлежащая Амурской области. Хабаровка — первая станица на правом берегу Амура и левом Сибири. Характер местности и характер самых селений принимает иные формы; видоизменяется Амур: из степных пространств вступает в лесную полосу; леса сопровождают его вплоть до устья, до Охотского моря. Все пространство это от устья Уссури предназначено для так называемых гражданских поселенцев, из охотников — крестьян русских губерний. Хабаровка стоит на самом рубеже этих двух разнородных семейств: казачьего и крестьянского (казачьи поселения идут еще по всему правому берегу реки Уссури).
Хабаровка расположена в 927 верстах от Благовещенска и почти в таком же расстоянии от Николаевска.
Река Уссури, впадая в Амур почти под прямым углом, ведет по левому берегу своему тот низменный и песчанистый остров, который образуется ее вторым рукавом и рекой Амуром. На правый берег Уссури (за 40 верст до устья) выходят высокие сопки — отроги внутреннего возвышенного хребта, носящего на языке туземцев название Хохцыра. Отроги его, по мере приближения реки к устью, постепенно склоняются и идут в большей части случаев сплошными прикрутостями. Там, где Уссури встречается с Амуром, последняя прикрутость Хохцыра оступается в воду крутой каменистой скалой, стоящей как бы отдельно и в то же время богатой разновидностями растительного царства. Об эту скалу Амур как будто надламывается, и, как бы уступая быстрому подгорному течению Уссури, круто поворачивает к северу, и идет почти в том же направлении, как и Уссури. Долго затем темная вода этой последней реки не мешается с желтоватой полосой воды амурской; долго потом Амур течет все в одном и том направлении, какое назначено ее притоком. Устье обеих рек замечательно широко и многоводно; слияние их обозначилось вначале огромным откосом, замечательной величины мелью; фарватеры обеих рек прижимаются к противоположным берегам (уссурийский к правому, амурский фарватер к левому берегу); круто обрывистая скала служит разделом вод и той и другой реки. Около этой-то скалы и по ее отклонам, или прикрутостям уссурийского берега, выстроилось новое казенное селение, носящее имя первого храброго завоевателя Амурского края, Хабарова.
Застроенная исключительно домами батальонного штаба (в виде крупных казарм и мелких домов для семейных), Хабаровка с реки поражает замечательной оригинальностью постройки и самого вида. Благодаря естественному строению Хабаровской горы, разбившейся на две — на три террасы, и отчасти предусмотрительности строителей, Хабаровка выстроена именно таким образом, что ни одно строение ее, как бы оно ничтожно и некрасиво ни было, не прячется от глаз, не скрывается одно за другим. При сравнительно малом числе строений Хабаровка кажется при выезде с Амура большим, людным и хорошо обстроенным селением. Дома Амурской компании, застроенные поодаль за оврагом на отдельной прикрутости по направлению к Уссури, в общем виде Хабаровского селения играют не последнюю роль и в свою очередь значительно дополняют своеобразность этого ландшафта. Лишь только проезжий очутится на берегу, стук топора и визг пилы преследуют его с утра до вечера везде: и на том краю, где выстроились в два ряда длинные казармы, и на другом фланге (как привыкли выражаться в Хабаровке), где опять идут казармы, несколько землянок и овраг с пересыхающим ручьем, за которым на горе и в невырубленном еще лесу поместились строения Амурской компании. Между домами кое-где огороды, во многих местах убраны свежие пни богатых и некогда рослых деревьев и, благодаря распорядительности начальства, с одного конца селения до другого (на расстоянии двух верст) проведена гладкая дорога, род шоссе. Шоссе это, воспользовавшись разлогами скал, спускается на берег Амура ниже скалы, разделяющей воду двух рек, и оканчивается там, где выстроены госпитальные здания. Лес на этой скале остался в целости, невырубленным; прочищены между деревьями дорожки и убран валежник, вследствие чего первобытное лесное место превратилось в довольно большой и красивый сад. С одного пункта этого сада, с одной площадки его, видна вся затейливая и хитро обдуманная постройка Хабаровки, видна Уссури с двумя песчаными отмелями, с низменным огромным островом, дальним высоким хребтом Хохцыр, виден прямо перед глазами широкий Амур, огибающий огромную низменность, ушедшую в бесконечную даль к станицам Новгородской, Спасской и Луговой[13]. Вторая расчищенная в саду площадка выводит наблюдателя уже прямо на Амур и показывает ему то место, где обе реки сошлись в одно русло, и только подле самого берега, под ногами, вода реки Уссури быстротой течения оспаривает свое место и право у спокойного, торжественного течения желтоватой воды амурской. Прямо перед глазами тянется еще во всей своей неоглядной красоте зеленая степь низменного левого амурского берега; правее и дальше выплывают амурские острова, и еще правее, по правому берегу Амура, потянулись уже вековые густые леса, наполненные дубами, лиственницей, буком, орешником и проч. На этот раз правый берег Амура — русский берег, нераздельно с левым принадлежащий по правительственному разделению, как известно, к Приморской области Восточной Сибири.
Во всяком случае, Хабаровку должны мы отнести к числу лучших, красивейших мест по всему долгому течению Амура и готовы, пожалуй, признать за ней все выгоды и преимущества для того, чтобы селению этому со временем превратиться в город[14]. Действительно, лучшего места для города выбрать трудно, и, вероятно, город и будет тут, если изменятся настоящие условия амурских заселений и если будущее Амура будет счастливее настоящего.
Уссури сделала Амур на дальнейшем течении его замечательно широким. Редко он успевает протянуть свое русло от гористого материкового берега до гор другого, противоположного, по большей части, как и прежде, застилаясь множеством островов, но зато острова эти становятся замечательно больше. Ветры, которые на этот раз по большей части низовые (встречные) и по преимуществу сильные и устойчивые, успевают разводить и гнать такие волны, которые решительно напоминают волны морские. В одном месте нам удается заметить такое огромное количество чаек, какое может быть видно только в одном Соловецком монастыре; но там чаек этих прикармливают — здесь они сами с невыразимым писком поминутно набрасываются на воду, предварительно описывая круги в воздухе. Видимо, рыбы тут много, и если не всякой, то по крайней мере мелкой. Не увеличивая своей глубины, река продолжает иногда затягиваться мелями и даже во многих местах сдавать так называемыми перелевами, т. е. песчаными косами такого рода, которые появляются среди реки и затягивают ее почти от одного ее берега до другого. По обыкновению, также замечательная на реке редкость — буяны — камни, случайно поместившиеся иногда в самой середине[15]. Береговые отпрядыши, откости, все еще по-прежнему очень часты и приметны для глаз по желтизне воды на всех местах подобного рода и по тем толкунцам, которые набивают набегающие волны — бельки. Течение реки заметно быстрей, по крайней мере на всем ближайшем к Хабаровке пространстве; быстрота эта приметно и значительно увеличивается во всех тех местах, естественно, где в Амур выбегают реки, всегда на этот раз горные, и, конечно, быстрые, и если не порожистые, то во всех случаях каменистые и рыбные. Горы, сопровождающие сначала один правый берег, а потом, на второй сотне верст от Хабаровым, оба берега, как будто круче и выше; вершины их острее, и, во всяком случае, все выкрыты довольно густым лесом, и все мрачного, неприветливого вида. Некоторые сопки, зачастую выходящие прямо на речной берег, высотой своей не уступают хинганским сопкам; большая часть из них голы и обрывисты. Иногда между горными кряжами задаются пространные низменности, но замечательно редко; все они заставлены густыми, темными рощами. Острова одни (которым положительно можно счет потерять) все еще бедны растительностью; на большую половину песчанистого свойства, обрывистые и обсыпчивые на всякой сильной и устойчивой волне, острова эти по большей части выкрыты чахлым кустарником, носящим на местном языке казаков и солдат название таволожника. Кустарники эти растут часто и плотно, с трудом проходимы, особенно когда по окраинам берегов они идут в сопровождении высокого бестолкового тальника. Река во многих местах подле берегов завалена грудами вырванных с корнем деревьев — явление особенно частое и особенно замечательное на Амуре. Здесь процесс строения берегов и образования коренного законченного русла все еще как будто не остановился ни на чем положительном, все еще как будто продолжается. Во многих местах острова значительно (наполовину иногда) уменьшились в величине и объеме; во многих они совершенно смыты, пропали. Особенно знаменательный факт совершился против ст. Горинской (Хоро). Там пропал нынешней весной остров, который по словам старожилов до прихода русских имел длины шесть верст; в начале нынешней весны от него оставался еще замечательно большой кусок длиной с версту. Вода пять лет подмывала его и потом, разломавши медленно и верно на несколько частей, рассыпала наконец в разные стороны без шуму, без грому, со всем сущим на нем: деревьями, камнями, бурундуками, крысами и прочим. Конечно, теперь в этом месте образовалась мель. Берега Амура густо поросли лесом: березой, пихтой, сосной и елью; часто на прибрежный щебень из падей выбегают живые, свежие ручейки-ключи, которые, кажется, нынешней только весной выбились на свет Божий и мчат себе без русла прямо по камням и через них, мало-помалу быстротой своей раздвигая их. Летом образуется русло; к осени оно пересохнет и на осенних дождях, по всему вероятию, снова расширится. Зимой все это затянет снегом и закрепит льдами; на будущую весну ручей вздумает проложить новую дорогу, и старое русло пропало навеки. Таких ложбинок по прибрежьям очень много.
Сторонние виды на этом низовом течении Амура необычайно дики, особенно по правому берегу реки темная, густая полярная зелень сосен, пихт и елей сумрачно глядит по низовьям этого берега, и леса, то, постепенно понижаясь и возвышаясь, взбираются по ближайшему невысокому гребню, то, редея и путаясь с свежей зеленью недавно распустившихся берез и лиственницы, рассыпаются по всей ширине и длине ближайших к воде прибрежий. Хороши и картинны во всех этих случаях подъемы на горные отлогости по ровным, словно подстриженным, вершинам деревьев. Тянутся леса эти ровно и гладко на широком пространстве и, постепенно чернея вдали, пропадают в падях, заставленных новой горой, также вплотную выкрытых такой же рощей. А там дальше, назади, словно великаны, стоят настороже высокие хребты плотной и мрачной стеной. Зелень там стушевалась в громадную черно-синюю площадь, по зубчатым вершинам которой стелются и липнут по местам, что облака, белесоватые и длинные клубы туманов. Но зато мирно глядит левый берег, весь усыпанный мелким щебнем, между которым с великим трудом можно отыскать крупные камни. Камни эти, как осколки, сопровождают только скалистые берега; у лесов же, как и на низменных берегах, большие крупные камни — замечательная редкость.
Дикость и бесприветность всех этих мест удваивается еще крайним безлюдьем. На всем этом пространстве от Хабаровки до Мариинска (в пятьсот с лишком верст) весьма редко расставлены одинокие избы в расстоянии одна от другой в 30 — 35 — 40 верстах. Избы эти носят названия по большей части ближайших к ним гольдских селений и рек, чаще отличаются номерами, по счету, начатому с Хабаровки. Избы эти — станки, деревянные дома, наполовину не отстроенные, — населены небольшим числом (меньше десятка) линейных солдат, получающих казенное содержание и обязанных смотреть за казенными почтовыми лошадьми, рубить лес для казенных пароходов. Они выстроили эти избы и перестроили их, когда время в явь показало, что все, что скоро, не бывает споро. За все это солдаты получают 1,5 фунта хлеба (сухарями), муки, когда подвезут, крупы, когда дадут, и вот уже почти полгода не получают ни щепотки соли. Что и рыба гольдская, что и дичь лесная без этой приправы?
При некоторых избах семейными солдатами разведены огороды, вырублены значительные лесные росчисти, но пахотных мест нигде не заготовлено — и по необязательству, и за недосугом. В помещении этих станков замечается одно общее стремление — ставить их ближе к селениям гольдов, без разбора удобных или неудобных мест; некоторые из них очутились на острове и иногда на подмываемых водой берегах, отчего некоторые станки принуждены были перенести во второй раз на новые места. При некоторых из них построены бани, по большей части из первоначальных землянок; около многих сооружены сараи для складов пайка и покупной у гольдов провизии. Выстроенные на местах, открытых ветрам, станционные избы представляют вид разрушения: разметанные крыши, разбитые окна. У некоторых из этих станков пристроено несколько новых изб, назначенных для так называемых гражданских переселенцев, плывущих сюда из внутренних русских губерний. Таково, по крайней мере, селение Горинское.
Еще далеко до этого селения и почти сейчас же за Хабаровкой, на берегу Амура, разбросаны гольдские селения, доходящие в количестве юрт своих в одном месте от 3 и 4 до 12 и 23. Впрочем, большая часть этих деревень держится материкового берега и разбросана за островами и по протокам; замечательно редки они по берегам главного амурского русла. Но все по преимуществу заняли лучшие, удобные места для поселений; гольдские деревни, как маяки, могут в этом случае служить указанием для новых русских поселений. Выйдет широкая, обширная падь с бойкой рекой или речонкой; расстелется ровная прикрутость, заслоненная горами, — гольдская деревня непременно уже разбросалась со своими зимниками (назади) по уступам, террасам, по так называемым подушечкам и со своими летниками, — на стрелках, по песчанистым или каменистым прибрежьям, впереди селения. Зимники обмазаны глиной, летники из береста: обстоятельство, делающее гольдские деревни похожими одна на другую как две капли воды, даже и в мельчайших подробностях и обстановке. Таковы все, попавшие нам на глаза гольдские деревни: Доле, Маи, Панке, Хунгари, Джооми, Мылки, Бельго, Цянка, Хоро и др. Гольдовской деревне обыкновенно предшествуют большие и частые ряды мелких кольев, воткнутых в землю на всем пространстве от воды до юрт. На перекладины этих кольев гольды вешают обыкновенно свою юколу — ремни, ленты, вырезанные из выловленной красной рыбы: кеты и горбуши и желтые из осетрины (головы рыбы просушиваются особо). Оттого-то осенью гольдская деревня всегда отливает красным цветом, как будто сплошными полосами крыш. На этих кольях красная рыба обыкновенно вялится и по зимам служит вместе с будой единственной пищей этого инородческого племени (эта же юкола вместо мяса вошла в паек для солдат, населяющих станки). По этим же кольям можно легко узнать гольдскую деревню издали, и этих же колышков можно пожелать и русским селениям. Немного отступя от берега, поближе к воде, всегда на низменности, выстроены берестяные юрты-летники, которые иногда снимают на заму, иногда относят их на некоторые расстояния от селений, на места более счастливых и выгодных уловов рыбы. За летниками, всегда на возвышенности, выстроены зимники из мятой и смешанной с ветошью глины. Юрты эти ничем не отличаются от маньчжурских юрт. Те же широкие окна с бумагой вместо стекол, те же нары кругом всей юрты, накрытые соломенными циновками и подогреваемые снизу проведенными из печки трубами; те же неизменные горнушки с горячими угольями во многих местах подле самых нар, в количестве трех-четырех, смотря по числу семейств, живущих в юрте. Уголья эти необходимы для гольдок и гольдянок, зараженных от мала до велика страстью к курению табаку. По этой причине у редкого из гольдских селений не видать на задах огородов с длинными зелеными лопухами маньчжурского табаку. Кроме огородов, у гольдовской деревни нет никаких других особенных украшений. В замечательно редкой из них где-нибудь на пригорке виднеется деревянный храмик с деревянными же, но некрашеными бурханами. Но зато во всякой из деревень — клети для рыболовных снастей и домашнего скарбу, утвержденные на четырех столбах, на некотором возвышении от земли[16]; кучи собак, злых и беспокойных; несколько стариков, женщин и малолетков, оставшихся домовничать за уходом всех остальных на рыбные промыслы; на берегу лежат опрокинутыми гольдские лодки, носящие общее название маньчжурок[17]. Затем — картина гольдской деревни не требует уже никаких дополнений.
Гольды только чернотой лица и большой скуластостью отличаются от маньчжур, да еще, может быть, страстью ко всякого рода подвескам. Нам случалось встречать и у мужчин в ушах огромные медные кольца с подвесками из разноцветных камней; те же огромные медные кольца попадались в ушах у женщин и в ноздрях у маленьких девочек. Домашняя обстановка, одежда — все, по-видимому, заимствовано гольдами, и народ этот как будто не иное что, как одичавшее племя маньчжуров, живущее в пустынях и за горами, вдалеке от городов и людных селений. Те же бритые лбы и длинные косы, черные как смоль волоса, рубахи и русские и маньчжурские, курмы и у гольдов, как у самих маньчжур. Язык гольдский, впрочем, не имеет ничего схожего, но зато та же страсть украшать кисеты с табаком нашими русскими целковыми и полтинниками; та же страсть к торговле, доведенная до навязчивости, и, наконец, те же законы в заимствовании и коверканье русских слов в способах и приемах при торговле.
— Далеко ли до Бельго? — спрашивали мы одного гольда.
— Нету далеко! — ответил нам гольд так же, как ответил бы нам в подобном случае и маньчжур, умеющий — что называется здесь — говорить по-русски.
— Деревня там? — спрашивали мы опять того же гольда.
— Рушки юрт, — отвечал он нам и тотчас же обратился с своим запросом: — Соболи есть купи: селебело есть купи соболи?
От привычки нетрудно было понять, что у него есть соболи, что он желает их продать, но не иначе, как на серебряную монету.
В лодку мою, лишь только она приставала к какой-нибудь гольдовской деревне, лезли эти гольды с юколой, осетриной, белужьей свежей икрой. Привелось мне у одного купить и расплачиваться пятиалтынными. Гольд и толк потерял: не берет.
— Покажи, сколько их приведется на чальковой! — мог я понять по его движениям и словам.
Маньчжуры в этом отношении далеко опередили гольдов и счет деньгам русским знают лучше нашей другой старосветской мелкопоместной барыни.
Один только гольд на всем пути моем от Хабаровки до Мариинска сумел прямо выпросить четыре чальковых и половину за одного довольно порядочного соболя.
Солдаты наши у одного из гольдов на кисете с табаком между многими подвесками заметили русский серебряный крест. Потолковавши между собой, решили крест этот выкупить, «чтобы нехристь над ним не надругалась». Пошли на сделку и «кое по перстам, кое на языке» столковались на том, чтобы отдать столько серебрянных монет, сколько вытянет крест. «Крест вытянул три четвертака: три четвертака и отдали».
Кроткий, миролюбивый взгляд, крайняя бедность одежды, коротенькие наполеонские клинообразные бороды у стариков, смелые улыбающиеся лица у ребятишек и робость при встрече русского только в прекрасной половине гольдского племена, в говоре частые придыхания — вот все, что можно было заметить в гольдах при легком, поверхностном наблюдении.
Шумно живут довольно людные гольдские деревни, оживленные и людским криком, и лаем собак. Как и быть надо, жилым и настоящим селением глядят все эти Бельго, Джооми, Хунгари и друг. В этом отношении им могут даже позавидовать все наши казачьи верховые станицы. И каким-то мертвенным, бездушным контрастом отбивают наши русские избы, построенные всегда поодаль деревень гольдов (верстах в 11/2 и 2), хоть бы, напр., и та изба, которая выстроена неподалеку от деревни Цянка. В деревне этой нам довелось купить у гольда рыбы калужины (белужины) и фунтов 10 икры. Мы давали ему серебра; серебра он не брал: просил табаку. «Подари, — говорит, — мне табаку, а я тебе рыбу подарю...»
— Чем вы пользуетесь от гольдов? — спрашивал я у солдат.
— Да чем от них поживишься?! Рыбу дают: рыбы они много промышляют.
— Чем же вы платите им за это?
— А ничем, да и нечем: даром дают, в подарок.
— И дружно вы с ними живете?
— Дружно: народ чудесной. Гиляки пониже-то живут: те народ — плуты, разбойники, скверной народ. Самогиры с верховьев Горюна-реки (Гирина) приходят — совсем как гольды, по языку только и распознаешь: другой язык. А то все одно!
— Чем эти промышляют?
— Соболей много живет в хребтах-то.
— А еще что живет там?
— Медведей много. Вот и теперь у них с год уж живет один в срубе: для гиляков откармливают. Гиляки эти раз в году, в праздник, медведя этого выпускают из сруба; бегут за ним, на веревки крутят, борются; а как он изойдет уж силой — тогда прикалывают и едят. Этим они своему богу почет воздают. А насчет медведя, то они этого зверя почитают за человека; очень поэтому его любят и боятся... В хребтах-то наших еще олени водятся...
И вот после слухов о кровожадных тиграх начинаются слухи о недальних оленях — самых мирных изо всех лесных обитателей. Амур сильно подается к северу, и все на нем обличает близость суровых полярных стран. Дни все время стоят заметно холоднее, чем те, какими дарили нас берега Амура между Хинганом и Хабаровкой; ночи заметно суровее; раз завязавшийся ветер, всегда крепкий, тянет беспрерывно от полтутора до двух суток. Ветер этот как будто припадет на реке; слышишь — он уже гудит по горе, шатает лесами, несет оттуда гул, который постепенно усиливается; ветер накидывается на воду, круче заворачивает уже раньше расходившиеся волны и рябит их хребты с визгом и крупными брызгами. Гул становится общим; опять на время припадает и опять начнет сначала. Ветер иногда, что называется, обтечет и станет нам боковым и начнет как будто укладывать, уменьшать волны; смотришь — и опять он во воей своей силе, как и быть надо весеннему свежему и не столько речному, сколько морскому ветру.
На дальних горах замечаются как будто просветы, и просветов этих особенно много после того, как разредились туманы, сгруппировавшиеся по дальним окраинам неба. Какие-то светлые, серебристые, яркие пятна видятся нам на дальних горных вершинах.
— Гольцы подошли! — заметил один солдатик.
— В Камчатке и все так! — подсказал другой.
— На Байкале-море таких гольцов тоже очень много, и на них снег никогда не тает. Эти, надо быть, к морю уж подошли! — решил из гребцов моих третий.
И действительно, горы так высоки, что как будто упираются вершинами своими в небо. Местах в десяти сверкают остатки снега, может быть вечного, но во всяком случае вешнего. Туман по местам прицепился к ним, и снег оттеняет своим мертвенным, дымчатым цветом еще яснее. Горы кажутся решительно высеребренными. Долго смотришь на них и не можешь достаточно налюбоваться: и дико, и своеобразно, великолепно!.. Целый гребень гольцов этих залег там в туманной дали и долго тянется длинной и непрерывной цепью; ярко-серебристым цветом отливают они, резко, необыкновенно резко оттеняясь от соседних белесоватых облаков. Один хребет выше другого и без всякого сравнения выше передних, близких к реке. После крайнего однообразия амурских берегов картины гольцов увлекательны. Долго потом держался туман около этих снегов, но затем мало-помалу пропал, поднявшись выше, и серебро гор потеряло всю свою прелесть и весь эффект. Серебро вершин их, не оттеняемое теперь контрастом дымки тумана, оказалось простыми глыбами снегу, залежавшегося еще на горах несмотря на то, что было 1 июня. Гольцы, по всему вероятию, не гольцы, а более возвышенные вершины, покрытые тем же лесом, хотя на этот раз может быть и чахлым, реденьким, низким. Горят серебром только самые дальние и высокие хребты; на горах (также высоких) по левому берегу снегу уже нет нигде, и уцелел он только в падях и ложбинах между горами правого берега.
Немного разнообразия несут за собой и следующие места по Амуру, и следующие станки за Гирином, окрещенные уже русскими именами, каковы: Чуринова, Шелехова, Литвинцева, Жеребцовская, Шахматова, Федоровская, Елисеева, Чуриновский домик — решительная вербная игрушка: и лесенка, и избушка, и мох даже есть... В нем нашли мы двух линейных солдат (двое других ушли на работу в лес); ни полей, ни огородов не разводили. Соль вчера получили; без нее сидели долго. В Шелеховой вид тот же: изба на горе по подушке, ручеек выбежал, на берегу к горе примкнулась баня... В станке Федоровском на берег вышла баба; гребцы мои, солдатики, отправленные в Николаевск из Хабаровки, завели с ней разговоры; ничего интересного.
— Сколько верст до Елисеевского?
— Тридцать.
— Где солдаты-то?
— Лес рубят (слышен звон топоров где-то поблизости).
— Чей мальчик-то?
— Мой.
— И ладно! Промежуточного станка нет?
— Нету.
— Будь здорова, тетка, прощай!
И ребята хохочут: довольны.
— Охота же вам об таких пустяках разговаривать, — заметил я им.
— Живой человек, ваши благородие! Поговорить хочется: скучно уж очень шестые сутки без молвы ехать; скучно ехать...
Действительно скучно: места прибрежные становятся сумрачнее и тоскливее; горы глядят голыми камнями, лес затянулся мертвенной хвоей. Противный ветер тянет крепким холодом и целые сутки держит нас прибитыми в лодке к пустынному песчанистому берегу. Гольдские деревни становятся реже и мельче: дома два-три и — не больше. Припадет ветер — на вершинах гор завяжутся туманы; скоро поползут они вниз; мгновенно затянут дальную деревню, расстелются по реке; мигом закроют от нас все и сыплют потом на лодку, на ваше платье крупные капли росы. Долго и упорно крепится туман над рекою; пахнет ветерок — погонит его с воды, с берегов; покажет нам вдалеке одинокую, сиротливую избу-станок, как две капли воды похожую на все прежние, и поползет опять этот докучливый туман по горным отлогостям к вершинам; заляжет в ложбинах и долго потом лежит в них, не двигаясь до тех пор, пока опять не потянет низовой ветер.
— Без ветру, знать, Амур-от не живет! — замечают про себя мои солдатики.
— Зуб, братец ты мой, на зуб не попадает, а кажись бы и лето в поре! — подсказывают другие.
И то и другое замечание справедливы и неоспоримы. Но от этого не легче!
К полудню начнет проглядывать и пригревать солнышко. В лесу заиграет какая-то птица, словно горнист в трубу: и густо, и звонко, и часто, как будто пробует горло, не отсырело ли оно, не засорилось ли за ночь и за туманом. Еще какие-то птички чирикают, и с ними неизбежная кукушка, которая особенно любит расходиться к вечеру. Для полноты картины лягушки разведут свои концерты. И иногда, изредка, гольды, легкие на помине и на ногу, протащат вверх на лямке большую лодку, бойко прыгая по камням, и вызовут от моих солдатиков бесцельное замечание:
— Должно быть, на дальней промысел собрались!
Гольды, однако, в летнем платье и все в своих остроконечных, наподобие воронки, белых шляпах, сделанных из бересты и в одном только месте (и аляповато) сшитых черными толстыми нитками.
Ст. Елисеевская то мелькнет, то снова пропадет от нас за возвышенностями правого берега, спрятавшись между кустами острова, хотя и стоит она на матером берегу[18]. Из-за острова вышла вторая протока; при слиянии ее на берегу очутилась обрывистая и крутая скала, покрытая лесом. За скалой образовалась падь; на этой-то пади и выстроена станционная изба Елисеевская. За ней, по обыкновению, вблизи растянулась гольдская деревушка; на этот раз большая (10 домов) и красивая.
В избе солдатики что-то варят в печи: оказалась рыба, подаренная гольдами; на заедку казенные сухари принесли.
— Отбираем, — толкуют солдатики. — Которые ржавые — не едим; остальные в воде мочим — хорошо. Муку вот очень плохую получаем. На сплаве-то она подмокла.
Показали и муку эту: действительно нехороша.
— Плохое же, братцы, житье ваше.
— Очень плохое: вот и обуви и одежи нету хорошей.
Действительно: на них какие-то куцые шинеленки, дырявые и заплатанные рубахи.
На ногах какие-то ошметки, называемые чаржи или черки, из сыромятной кожи. Это — башмаки, калоши, туфли — все, что угодно, только никак не сапоги. Процесс созидания их очень прост и печален. Это — кожа, очищенная от шерсти и потом мятая в тальках (род льняного трепала с языком) самими же солдатами из казенного товару и потом сшитая в казармах умелыми и досужими. За чирки берут рубль, а больше одного-де месяца не выдерживают. На поношенные, прослужившие месячный срок смотреть невозможно. Подобные чарки носят все линейные солдаты; подобного же рода ошметки оказались на ногах и моих гребцов.
— В Николаевске, — говорил мне один из них, — матросы в сапогах ходят[19].
И неужели амурский солдат не стоит лучшей одежды и обуви, когда он поставлен в трудное, бездомовное и бесприютное положение? Солдатик на Амуре, как известно, несет тройную службу: он и сплавщик казенных складов на паромах, лодках и баржах; он и плотник — строитель всех казенных зданий по Амуру, всех станционных домов и проч.; он же и под ружьем на николаевской гауптвахте; он, одним словом, на всех тех работах, где и платье вчетверо скорее изнашивается и рвется.
Но — едем дальше!
Правые горы за ст. Елисеевской выходят на берег сначала невысокой обрывистым скатом, потом идут лесистыми высокими сопками. В кустах левого берега видны две гольдские деревушки; а вот на прикрутости правого берега и город Софийск[20].
Длинная-длинная казарма с ярко выкрашенной красной краской крышей, вся еще на сваях, без загрунтовки. Вблизи этой казармы четыре-пять домиков, крыши которых не успели еще выкрасить красной краской. Застроенная и до половины не доведенная церковь стоит прямо подле берега. Пни на берегу, пни перед казармой и пни за казармою; приготовленный шест для флага. Кругом густой, дремучий лес; огромные выси скал. Вот общие впечатления того места, которому решено дать название города Софийска. Затем — стройка кругом; солдатики во всех местах: и на строениях, и на берегу. Везде щепа и сор. Место, впрочем, довольно возвышенное и удобное для заселения, хотя гигантских трудов стоила — по всему вероятию — очистка его, плотно и густо поросшего лесом. На гору ведет лестница. На самом берегу еще что-то застроили. Город покуда заселен только одними солдатами; часть из них ушла прорубать просеку к озеру Кизи и от озера Кизи к морю (версты с четыре уже прорубили, а всех около ста).
Один из моих солдатиков стоит на корме, глядит на Софийск, головой покачал и глубоко вздохнул. Я спросил:
— Кого тебе жалко?
Поднял вздох с самого донушка:
— А вот на город-от смотрю и всячески думаю: строили, строили. Сколько денег потеряли, а зачем все? Поставили бы станок — и так бы хорошо было.
— Да ведь город надо.
— Зачем город? Не надо города. Обошлись бы всячески и без города. Ведь есть город, Мариинск, близко.
— Да ведь, чудак, надо же где-нибудь начальству жить, чтобы народом-то управлять?
— Каким народом управлять? Много ли мы с вами народу видели, от Хабаровки ехадши?
— Все же, кавалер, лучше как город стоит, а не станок.
— Ничего не лучше!
— Толкуй с тобой!
Но солдатик мой везет свое:
— Зданьев-то настроили много, а что в них пути? Все на живую нитку. Дурак ведь медведь здешний — смирен...
— Как так?
— Напустить бы нашего, рассейского, умелого: ему бы тут и на одну ночь работы не хватило. А двух приставить — живо по бревнушку разметали бы...
Воспоследовал неистовый, довольный хохот. Рулевой, вообще смешливый, так и заныл. Слышу: и между гребцами кто-то хихикает; и правый гребец очень доволен и крепко осклабился, и ротозей солдатик, заменявший в артели должность повара, сначала гигикнул, а потом и его раскачало со смеху.
Тотчас же от Софийска подле берега начала изгибаться правая протока по направлению к озеру Кизи; на мелких лодках ее проходят смело. Левая протока глубже и полагается если не главной, то удобной; верстами пятью она длиннее правой и соединяется с ней в одно русло в 50 верстах ниже Мариинска, т. е. идет самостоятельно и разъединенно восемьдесят верст. Между обоими главными протоками образуется, таким образом, длинный остров, рассеченный ручьями и малыми протоками на множество побочных мелких островов (что заметно даже на скороспелой и крайне неверной почтовой карте реки Амура, изд. 1859 г.). Но особенно заметно это, когда проплывешь половину тридцативерстного пространства между двумя городами (упраздненным Мариинском и вновь сооружаемым Софийском). До половины этого пути Софийск продолжает виднеться и белеть своими новыми зданиями даже до того места, где торчит избенка с отшельником-солдатом, так называемый полустанок. Протокам, а вследствие того и островам нет числа. Этот лабиринт, этот архипелаг островов единственное (и последнее) место на всем Амуре. Ночью идти тут нет положительно никакой возможности. Острова и протоки перепутаны так, что непрерывной цепью окружают нас со всех сторон: не знаешь, куда идти и что выбрать; протоки все как будто одной ширины; у всех из них правый берег обрывистый и глубокий. В глинистых обрывах его стрижи понаделали норки и мечутся около них, словно мухи, в огромном количестве. Течение по берегам мырит воду: вероятно, тут и сильная глубина, и, может быть, подводные ключи бьют: вода ходит большими кругами и образует почасту во многих местах воронки.
Соблазнительны для нас и правые протоки; обещают удачное плавание и левые. Нет ни одного знака, ни одной приметы, которая бы указывала нам настоящую дорогу. Плывем наугад, помня предостережение и совет держаться с половины пути правой стороны; но там боимся попасть в большую мелкую протоку. Боимся плыть и влево, чтобы не уйти далеко: хочется видеть Мариинск. Плывем долго и много; попали в какую-то узенькую протоку, в которой весла наши задевают за оба берега. Мы, несомненно, запутались и остановились у первого острова. Остров этот оказался песчаный и с диковинкой: видим несколько деревьев, вершинами как будто связанных до того, что в таком виде образовали род алей, или лучше — полукруглых ворот, под самым крайним сводом которых стоит что-то белое, берестяное, род улья. От улья этого по песку к берегу идут в два ряда колышки, образующие род тропинки, дорожки, ведущей прямо в воду. Налево от улья, низенького и широкого, к кустам вытянута и брошена лодка, довольно уже почернелая и с веслами.
— Что это такое?
— Гольд потерялся.
— Как потерялся?
— Сдох тут.
— Как сдох?
— Потонул, значит. Тут ему могилу сделали и вишь какую честь воздали. Промышленник, надо быть, был...
С трудом, при неистово бурном и враждебном нам ветре, тянулись мы вперед. В средине самой широкой и едва ли не главной протоки вытянулась мель, вся уже затянутая в зелень — будущий (и недалекий уже) остров. От правого острова отошла новая отмель; воды на ней сначала оказывалось на два аршина, а потом сделалось на пол-аршина. Мы стукнулись и остановились. С великим трудом и после сильных и долгих блужданий мы выбрались в главное русло Амура, и перед нами сверкали уже огоньки селения Кизи и экс-города Мариинска.
Селению Кизи предшествует скала, на которой выстроен красивый домик фермы (принадлежащей командиру портов Восточного океана П. В. Казакевичу). По низменности растянуты казенные здания казарм, между ними — окончательно отстроенная церковь, дом священника, купеческая лавка. Общий вид селения очень недурен; поблизости его идет та неширокая протока, которая соединяет главное русло Амура с озером Кизи, расположенным не дальше версты от селения, получившего его имя. Озеро это, говорят, мелко и удобно для прохода только мелких судов, но, подвергнутое влиянию воды амурской, в некоторые годы и на некоторое время оно наполняется до значительной глубины. Окруженное отчасти горами, отрогами внутреннего хребта (Геонга?), отчасти низменностями, озеро это, широкое и длинное, важно в том отношении, что сокращает путь от Амура до гавани Де-Кастри, находящейся уже в Восточном океане. От селения Кизи до поста нашего в этой гавани давно уже существует сообщение (наполовину в лодке по озеру и на другую половину по просеке); сообщение это нельзя назвать правильным, но и нельзя сказать, чтобы оно было особенно часто; просеку, проложенную к гавани, также нельзя считать удобным путем и окончательной дорогой; и то и другое ждет еще будущего; настоящее и тускло, и печально, и малонадежно. Озеро Кизи, несмотря на неудобства, представляемые его мелководьем во все лето, должно, однако, останавливать на себе административное и стратегическое внимание. Амур как будто хотел на этом месте сократить свое долгое течение и повернуть прямо к морю. Но попутные каменные твердыни гор позволили ему только заполнить водой подгорную котловину, вылиться в озеро, но не идти дальше ни речкой, даже ни ручейком. С другой стороны низменные, степные приволья левого берега достаточно соблазняли и обеспечивали возможность прорыва, и река, как будто надломившись об кизинскую, спопутную скалу, взяла влево и тотчас у ближайшей скалы повернула вместо юго-востока прямо на северо-восток, разлившись на бесчисленное множество мелких протоков и засыпавшись значительным числом крупных и небольших островов. И действительно, Амур в этом месте замечательно широк и глубок. В весеннюю воду он, говорят, разливается на неоглядное пространство по низовьям левого берега и даже заливает весь тот низменный, болотистый перешеек, который отделяет селение Кизи от Мариинска и находится в связи с низменностями прибрежьев озера. Из низменностей перешейка этого по отлогим прикрутостям разбросалось и то селение, которое носило название города Мариинска[21]. Мариинск замечательно больше и населеннее не только соседнего Кизи, но и многих других, лежащих по Амуру. Некоторое сходство имеет он с Хабаровкой, представляя, в свою очередь, тот же вид военного лагеря, остановившегося на долгую и продолжительную стоянку. Батальонный командир выстроил для себя на лучшем, выгодном и возвышенном месте бревенчатый дом с крылечком и выставил подле последнего неизбежный денежный ящик на колесах, выкрашенный зеленой краской, и приставил к нему часового. Кое-кто из офицеров и даже из солдат — многие успели также обзавестись домами собственными, может быть, по скорости и непрочно сделанными, холодными и тесными, но во всяком случае также бревенчатыми. Построили госпиталь, баню, сараи для казенных складов и цейхгауз. Изворотливый, ловкий и падкий на барыши купец, откуда ни взявшись, поспешил пристроить к господам военным людям и свой домишко. В домишке этом, в одной из комнат его, он понаделал полки и разложил на них кое-какие попавшиеся под руку товары: красные и некрасные; комнату эту разгородил надвое прилавком; на прилавок чернильницу поставил, счеты положил и стал маклачить, торговать на мелкоту, но преимущественно вином и водкой. Когда немного оправились дела его, он над дверями приколотил вывеску, во многих местах починил свою хату, еще больше накупил в Николаевске товаров и опять на следующий год повел торговлю, и опять преимущественно вином и водкой.
Мариинск от Хабаровки отличается, может быть, тем только, что в нем замечательно больше вольных поселенцев и целая улица наполнилась домами частных собственников; но и здесь, так же как и там, преобладающее население военное. Нет в Мариинске церкви, нет даже и часовни; жители его ходят молиться за две версты, в Кизи. На том месте, где теперь поместились эти два русских селения, существовала деревня гольдов Кизи, оставившая после себя только одно название, перешедшее по наследству к новому русскому селению. На скале Мариинской, по обыкновению, существовал гольдский храм, также в свою очередь теперь оставленный ими и позабытый даже с бурханами.
От Мариинска вниз по Амуру живет уже другое инородческое племя — гиляки, совершенно отличное от мирного гольдского племени. Крайняя скуластость, свидетельствующая об необлыжном монгольском происхождении гиляцкого племени; крупные и суровые черты лица; самый взгляд, в котором много зверства и дерзости, — все это заметно и для простого глаза — отличает суровых гиляков от кротких и мирных гольдов. Гиляцкое племя искало и нашло более суровые страны; оно потянулось к морю, как будто отыскивая опасности, и разбрелось по всем тем местам, которые негостеприимны и по климату, и по качеству почвы, каковы устья Амура, северные прибрежья Охотского моря и северные берега острова Сахалина. Много рассказывают об их зверских наклонностях, об их жажде к крови, негостеприимных и грубых приемах, оказанных новым пришельцам на их старые пепелища, об отправлении мирных религиозных празднеств с участием в долгой и свирепой борьбе с нарочно откармливаемым целый год медведем. Говорят об их изумительной ловкости на воде при самых опасных промыслах, каковы, напр., промыслы белуг и тюленей; но положительно все согласны отличать и признавать гиляков отдельным, самостоятельным племенем от гольдского, хотя бы они и сходились в одинаковости производства промыслов, домашнего быта, в подробностях одежды, хотя бы носили те же косы и так же бы беспрестанно курили ганзы и мужчины, и женщины, и дети. Если признавать гольдов одичавшим племенем маньчжур, то гиляки, по всему вероятию, осколок монгольского племени и, может быть, разновидность племени тунгусов (их ближайших соседей), с той только разницей, что тунгусы гораздо миролюбивее амурских и приморских гиляков. Этими гиляками населены все те места низовьев Амура, которые нанесены даже и на почтовую карту: все эти Тыр, Кабачь, Кальго, Табах, Мяго, Сабах, Проньга и проч.
Вереде этого народа и среди его давних поселений расселены первые поселенцы из крестьян Иркутской губернии и Забайкальской области. Селения этих крестьян (носящие в большей части случаев имена праздников, отправляемых крестьянами на местах их родины) в числе пяти помещены ниже Мариинска. Это — Иркутское, Богородское, Михайловское, Ново-Михайловское и Воскресенское. Основание этих сел — одновременно с водворением первых казаков и основанием первых амурских станиц в верховьях реки. В каждом из этих крестьянских селений предложено выстроить церковь, но церкви существуют пока только в двух селениях: Богородском и Михайловском. Это последнее люднее и обстроено лучше других. Если судить по замечательному количеству домов, по внешнему виду села, разбросанного по горе и разделенного оврагом на две половины, — крестьяне поселились лучше. Обеспеченные гарантирующими их льготами, они скоро успели выстроить хорошие, теплые дома с надворными строениями, имеющими законченный вид; много расчистили лесу, завели пашни, раскопали огороды и второй год уже успевают продавать в Николаевске картофель и другие овощи, хотя расстояние до города и заметно большое (около полутораста верст). Выгода новых мест жительства, по сравнению с оставленными прежними местами родины, остается, конечно, на стороне последних, но крестьяне довольны отчасти и остановились на заманчивых преимуществах от рекрутчины и всяких податей. В Михайловском выстроен даже дом для сельской школы; сооружена большая и поместительная церковь; крестьяне живут в довольстве; едят сыто и сладко. Все другие крестьянские селения малы и только как будто зачатки будущих больших сел (таковы в особенности Ново-Михайловское, Воскресенское и Иркутское). Все они расположены один от другого в замечательно равном расстоянии (в сорок верст). Амур в этих низовых частях своих между Мариинском и Николаевском (на пространстве с лишком в триста верст) как бы совершенно утрачивает свои речные свойства. Сохраняя только пресный вкус воды, он носит крупные морские волны, которые долго потом (по прекращении ветра) не укладываются. Обставляясь в большую часть года густыми туманами, Амур почти всегда находится в состоянии той же погоды, какая существует на то же время по лиману и на море. Влияние последнего ощутительно до такой степени, что подле Тыра и самого Мариинска (а нередко и выше его) ходят огромные стада крупного морского зверя белухи (balaena sphineter). Рыба в огромном количестве и крупного вида замечательно густо наполняет амурские воды, и рыба эта всегда морская, какова кета (семга Охотского моря), горбуша (род лососины), огромные сомы и проч. Огибая высокую скалу Тыр (также освященную пребыванием гиляцкого божества и существованием храма), Амур мчится мимо этой скалы с поразительной быстротой и прорывает в этом месте глубину в сорок сажен... Устойчивые, продолжительные и холодные ветры дуют здесь большую половину года по нескольким суткам кряду, не переставая. С трудом осиливают их казенные пароходы, каковы, напр., «Аргунь» и «Лена», и всегда почти прибиваются к берегу большие и малые лодки: почтовые, пассажирские и купеческие. Замечательно тише шел и частный пароход «Адмирал Казакевич», снабженный высокой, в виде сахарной головы, рубкой, — пароход, замечательный своей устойчивостью и аккуратным ходом.
Пароход этот американской постройки и конструкции, столько употребительной на реках северных и южных штатов, но для русского глаза невиданный и странный. Устройство его хотя и просто, но оригинально. На барке, или днище, утверждено необыкновенно высокое здание в два этажа, с окнами; нижний зтаж назначен для клади, кухни и пароходной прислуги; верхний — для пассажиров, могущих приобрести право на каюты и удобное помещение. В носовой части под навесом помещаются те пассажиры, которые лишены возможности платить за удобное помещение. Колесо утверждено назади, за кормой, и прикрыто огромным зонтиком. Над пассажирской рубкой, издали имеющей решительное подобие какой-то фабрики, укреплена еще вторая рубка, вся в стеклах, как фонарик. Все это, взятое вместе, делает пароход чрезвычайно оригинальным. Он очень скор на ходу, несмотря на сильную парусность двух рубок и надколесного зонтика. Редкому из пассажиров не приходит на ум, при сильном боковом ветре, предположение возможности лечь пароходу на бок: так высока и длинна его рубка! Впрочем, подобного рода несчастий с ним не случалось (пароход ходил уже второе лето); в быстроте хода соперничает с ним из всех амурских пароходов только казенный «Амур».
Мелкосидящий американский пароход «Казакевич» ходит далеко по Шилке — до Стретенска, а в нынешнем году, благодаря смелости и решительности своего опытного и трудолюбивого капитана, он, как говорят, входил даже в мелкую реку Перчу (воспользовавшись прибылой водой) и грузился у гостиного двора города Нерчинска. Событие знаменательное, небывалое по риску и случайностям и, по всему вероятию, немало поразившее обитателей этого мирного сибирского городка. Замечательно также и то, что пароход «Казакевич» никогда почти не становится на мель, чем не может похвалиться ни один из казенных пароходов. Удобств в помещении этот частный пароход особенных не представляет: огромная зала его со столом посередине и с койками по сторонам, в два ряда, отчасти напоминает семейную баню, невысокую, с полками и вдобавок еще на летнее время чрезвычайно жаркую. Отдельных кают для дам только две, но и те замечательно узки и тесны. Если принять в расчет много пустых, незамещенных мест между колесом и рубкой, всегда свободную носовую часть (употребляемую для товарных складов), неудобство помещений, то пароход «Казакевич» нельзя принять ни в каком случае за образец пароходов, необходимых для Амурского края; он — не более как оригинальная случайность и не ничтожное пособие при передвижениях и при совершающихся работах по заселению вновь приобретенного края. Ко всему этому надо прибавить и то серьезное и важное обстоятельство, что цена за проезд на этом пароходе замечательно велика, даже приняв в соображение вообще высокие цены, существующие на Амуре на все необходимые жизненные припасы[22]. «Пассажиры, желающие иметь собственный стол, на пароход не принимаются», — говорит объявление. Но почему же? Для того ли, чтобы лишить их возможности есть всухомятку в видах заботы о здравии русского желудка, или, наконец, для того, чтобы обязать пассажиров непременно есть те припасы, которыми запасается пароход в большом количестве? Последнее обстоятельство может иметь основание в том только случае, когда пассажиры обеспечены возможностью получать всегда свежую провизию, как-то: печеный хлеб и мясо. Амур в нынешнем году оказался не так бездолен, как был он в прошлом и в прежние годы. Если не всегда и не везде можно было доставать свежее мясо, то повсюду почти была свежая огородная зелень и свежий печеный хлеб; а на пароходе в течение трех суток моего пребывания на столе были одни только сухари и солонина. Правда, подавались свежие яйца к утреннему чаю и какая-нибудь жареная рыба к ужину. Но рыба на Амуре такая недиковинка, которая в неделю успевает, что называется, набить оскомину; и относительно этих двух пунктов (последних) можно сказать разве только то, что хозяева парохода исполняют все свои обещания, высказанные в объявлении, и что за означенную плату пассажиры имеют общий стол, который действительно накрывается три раза в день, но — и только! Замечательно также и то, что все семейные люди, все чиновники, едущие на службу или в отпуск, стараются выждать и выпросить у начальства право попасть на какой-нибудь из казенных пароходов. Дороговизна цен за проезд, по всему вероятию, играет тут одну из главных ролей. Те же лица готовы заплатить охотно половину прогонных денег за проезд и умеренную плату за стол особо, по их личному желанию. О семейных пассажирах во всяком случае хозяева парохода «Казакевич» обязаны серьезно подумать и позаботиться, или же в противном случае не могут претендовать на то, когда этим лицам обязательное начальство из Амурского края отведет теплое, удобное и дешевое место на одном из казенных пароходов[23]. Наконец, ко всему вышесказанному в заключение должно присовокупить и то, что пароход ходит в неопределенные сроки, к которым население, конечно, в настоящее время и примениться не может.
День пятого июня задался какой-то туманный и тяжелый; облака, свинцовой стеной нависшие над Амуром, темнили воду. Вода, на тот раз поднимаемая низовым ветром, бросала крепкие и сердитые волны; целое утро лежал по берегам туман, и только к полудню при сильном ветре его разнесло по падям. Сумрачно глядел правый берег, гористый и высокий, весь затянутый в мертвенно-мрачную полярную зелень елей и сосен. На середину реки вышел длинный, бесконечно длинный остров, оказавшийся Константиновским; из-за него глянула на нас батарея того же названия и, наконец, сам Николаевск. Видно, как вырублена была для него просека в дремучем лесу, обступившем его и теперь непроглядной стеной с трех сторон; видны дикого цвета дома, покрашенные зеленой краской и приглядного вида; видим несколько морских судов крупного ранга на рейде: два корвета («Боярин» и «Гридень»), шкуна, транспорт, два клипера, три-четыре парохода, какое-то большое купеческое судно (брик); суда подняли вымпелы; один только клипер стоит на боку, обставленный кругом его обвитыми сваями. Рейд Николаевский — богатый и оживленный; в порту слышно стуканье, звон; над зданиями порта несется дым и пар, на воде пыхтит и шумит паровой баркас, пробираясь зачем-то к судам от портовой пристани. Город вытянулся на большое пространство и обстроился широко и плотно. Вид на него с реки чрезвычайно картинен и оригинален: свежие недавние дома бесконечно разнообразных фасадов; церковь с выкрашенными главами и еще необшитыми стенами; направо по низменности, далеко вытянувшейся в реку, здания порта, все деревянные и, конечно, в фасадах своих не менее оригинальные: два эллинга, здание, где шьются паруса, здание, где помещен паровой молот, крошечный домишко (один из первых в Николаевске), вмещающий в себе контору над портом. Видно, что повсюду много сделано, но не все еще сделано; во всяком случае, Николаевск глядит решительным городом, больше, чем даже Чита какая-нибудь, а тем паче Благовещенск.
Заселение Амура произведено было, как известно, тремя путями: посредством казаков Забайкальского войска; посредством переселения государственных крестьян, вызванных из российских губерний, и солдат внутренних гарнизонных батальонов, также присланных из России. На этот раз мы останавливаемся на операциях переселения государственных крестьян из России как на обстоятельстве ближайшем нам по роду наших работ. Мы будем следить за ними в этой статье по официальным данным и по личным наблюдениям нашим, сделанным на самом месте водворения и на пути следования этих крестьян. Вот что говорят нам официальные материалы:
«Одно уже развитие наших военных морских сил на устьях Амура, помимо всех других соображений, требует настоятельно быстрого заселения приамурского края. Современная доставка продовольствия для сухопутных и морских команд, снабжение флота всеми необходимыми сырыми материалами будут вполне обеспечены только тогда, когда разовьется местная производительность края, чего без усиления народонаселения достигнуть невозможно».
Вот что писал 20 сентября 1858 года генерал-губернатор Восточной Сибири Е. И. В. генерал-адмиралу. Гр. Муравьев полагал произвести переселение в большом размере через дозволение его лицам всех свободных состояний, по желанию, на собственном иждивении и без правительственных расходов. При этом предполагалось освободить переселенцев от разных формальностей, затрудняющих переход, какова, напр., рекрутская очередь, от которой ради Амура освобождаются женатые и семейные. Эта мера, по мнению гр. Муравьева, представляет ручательства к скорейшему заселению края собственно потому, что уничтожает многие стеснительные условия для перехода. Она не простирается на Забайкальскую область, которая, но мнению проекта, может тогда ослабеть народонаселением и уменьшить свои производительные силы. Переселенцы не подают просьб по инстанциям (от волостного к окружному начальству и от окружного в палату госуд. имущ.), ибо «происхождение всех этих инстанций влечет за собой потерю времени, а темные расходы охлаждают в простом народе охоту к переселению». От правительства не требуется никаких пожертвований, но для выходцев из отдаленных мест Европейской России настоит надобность в расходах для приобретения земледельческих орудий и скота. Переселенцы в Чите или Иркутске, — городах, ближайших к Амуру, — будут иметь, таким образом, возможность получать ссуды деньгами в необходимом количестве с возвратом впоследствии. Ссуды производятся из хозяйственного капитала Восточной Сибири, который восходит до 300 тысяч руб. сер. и в который поступает ежегодно до 17 тысяч. Независимо от денежных ссуд предполагается (для обеспечения на первое время продовольствия пересенцев) учредить на некоторых пунктах Амура запасные магазины на счет того же капитала. Отсюда прибывшие на Амур получают за деньги или заимообразно потребное количество семян для обсева полей и муки для пропитания на первое время, пока не будет ими снят хлеб с засеянных полей. Все же переселение предполагалось произвести возможно скорее.
На последнее заключение министерство госуд. имущ, делает замечание, что «во всяком деле, а в особенности в подобном настоящему, нужны система и последовательность; без этого не может быть порядка и самая цель заселения — развитие промышленности — не будет достигнута». Для истинного достижения цели министерство полагает употребить тот же способ переселения, который предпринят был относительно заселения Камчатки, т. е. пригласить к этому заселению старожилов Западной и Восточной Сибири и затем усилить переселение из внутренних губерний в сибирские[24]. При ограниченности же способов переселение будет совершаться в незначительном размере и приискание желающих не будет затруднительно; незачем, стало быть, прибегать к мерам чрезвычайным, могущим развить бродяжничество. Министр, между прочим, полагает достаточным вызвать на Амур желающих из губерний северных и восточных. § 3 говорит: «Если бы в областях (приамурских) оказались люди обоего пола, без всяких видов, то местное начальство, не высылая их из области, оставляет на местах жительства свободно». Это правило не относится только до каторжных и ссыльных. Против этого § возражения не последовало, но принято в расчет, что такое продолжительное и трудное переселение требует предварительного обеспечения переселенцев в пути (чего, как известно, не желал ген.-губ. Вост. Сибири) и что с 1839 по 1852 г. в распоряжение мин. гос. им. отпускалось ежегодно на расходы по переселению малоземельных крестьян по 142 857 руб. Относительно освобождения от рекрутской повинности принято министерством в соображение, что повинность эта все-таки должна обременительно лечь на семейства, оставшиеся на месте. Во всяком случае, к переселению на Амур имелось в виду назначить те семейства государственных крестьян, на которых приходится менее 5 десятин на душу. При этом министерство желало бы, чтобы в один год шло на Амур не более 500 семей или 3500 душ обоего пола, «ибо по приблизительному расчету содержание каждого семейства обойдется во 150 р.: сумма значительная и обременительная для правительства!» На продовольствие в пути выдается по 3 ½ коп. на каждую наличную душу обоего пола и на платеж прогонных денег по 1/2 к. на версту на каждую подводу. Относительно предполагаемой возможности некоторым переселенцам достигнуть до верховьев Амура с семьями — министерство госуд. имущ, высказывает сомнение, чтобы в числе переселяющихся нашлось много таких, и предполагает в деле столь важном необходимость пожертвований со стороны правительства. Несогласно также министерство на произвольное занятие мест водворения прибывшими в Амур переселенцами: «Такой порядок, по его мнению, может возбудить в переселенцах превратное понятие о правах их на занятую землю». Ген.-губ. Восточной Сибири предполагал на предмет заселения Амура употребить 50 тысяч р. из хозяйственного капитала и притом на выдаваемые из этой суммы ссуды взыскивать в предупреждение убыли капитала по 3%.
«Сибирский комитет, рассмотрев и обсудив подробно все вообще обстоятельства настоящего дела, нашел, что вопрос о заселении приамурского края есть вопрос первостепенной важности. Усиление там населения существенно необходимо для развития огромных материальных сил края. Без этого вновь присоединенный богатый край не принесет той пользы, которую от него вправе и ожидать и требовать Россия». Относительно усиления на Амуре русского населения комитет вполне соглашается, но признает также полезным «допустить к населению там и некоторых иностранных переселенцев, преимущественно немцев, известных своим трудолюбием, посредством коих отчасти заселились у нас огромные новороссийские степи». Для привлечения поселенцев комитет находит главным и существенным условием — твердое обеспечение поземельного за переселенцами владения: «Было бы справедливо (сказано в отношении к министру госуд. им.) постановить условием, что всякий переселенец, отправляющийся в приамурский край на свой собственный счет, имеет право на приобретение там участка земли в собственность и что лица, переселяемые туда на счет правительства, получают участки земли только в пользование». При исполнении таких мер комитет надеется, что на Амур пойдут даже из таких сословий, «переселение коих туда особенно было бы желательно, напр., из мелкопоместных или беспоместных дворян, отставных солдат и т. п.». С предложением относительно ассигнования вспомогательной суммы ста тысяч руб. сер. комитет и министр финансов согласились. Сумму предположено отпускать из государственного казначейства ежегодно и притом исключительно на заселение приамурского края. Отпуск этот решено начать с 1859 года. Употребление 50 тысяч из хозяйственного капитала также разрешено, как дозволено с 1859 года переселение государственных крестьян внутренних губерний под руководством министра государственных имуществ. Дозволено генерал-губернатору давать разрешения на переселение лицам свободного состояния, живущим в Восточной Сибири, а также и не живущим в ней, «если только лица сии для переселения туда соблюдут узаконения, установленные вообще для переселения свободного состояния лиц из места их жительства». На эти мнения комитета, в 8-й день декабря 1858 г., воспоследовало высочайшее соизволение.
Министерство госуд. имущ, предположило переселить на Амур в 1859 году: 300 семей из Вятской губ., 200 из Пермской, 50 из Тамбовской и 50 из Воронежской; всего 600 семей. На водворение и путевое следование этих переселенцев Сибирский комитет назначил 100 тысяч руб. Сверх того 200 семейств из Пермской губ. и 200 из Вятской, предназначенные министерством к переселению в Енисейскую губ., направлены по высочайшему повелению от 25 декабря 1859 г. в Амурский край. Переселение это обусловливалось следующими правилами: 1) желающие переселиться избавляются от увольнительных от обществ приговоров, если на них не числится мирских недоимок или других не исполненных в отношении обществ обязательств; 2) переселение может быть разрешаемо крестьянам и тех селений, при коих состоит земли более 5 десятин на душу, если переселение из этих селений по другим уважениям будет признано полезным; 3) прошения могут быть подаваемы на простой бумаге; 4) независимо от установленных пособий на путевые расходы и на устройство домообзаведения переселенцам будет предоставлена льгота от податей и повинностей на 16 лет и от рекрутской повинности в продолжение шести наборов и 5) по прибытии на место нового водворения переселенцам будет отведено такое количество земли, которое каждый домохозяин в состоянии будет обработать. Палатам госуд. имущ, предписано объявлять эти условия в тех только местностях, где «по сведениям палат, могут быть желающие переселиться». Предписано наблюдать, чтобы семейства переселенцев были в состоянии перенести трудности пути, и не допускать к переселению одиноких, неженатых («если эти неженатые не принадлежат ни к какому семейству»), а равно семейств, обремененных значительным числом малолетних или пожилых, и держаться правила, чтобы в каждом семействе было не менее двух работников». В предупреждение растраты денег предписано снабдить переселенцев пособием на путевые расходы до ближайшего губернского города; отправление партий начать с наступлением ранней весны; маршрут составить для каждой переселенческой партии до Тобольской губ., направив партии на город Тюмень, «так как дальнейшие распоряжения в отношении следования партий, попечение о содержании переселенцев в пути, размещение их на зимовку и вообще наблюдение за сим делом будет зависеть от главного сибирского начальства». В то же время начальникам тех губерний, из которых должны следовать на Амур переселенцы, министерство, между прочим, предложило иметь в виду, чтобы переселение приведено было в исполнение без излишней огласки в крае, «дабы не возбудить превратных толков о цели сего переселения, а в народе вредного движения и тревоги».
Охотников на Амур нашлось много во всех тех губерниях, которые назначены были министерством. Деятельнее других в этом отношении оказалась губерния Воронежская, доставившая большое количество просьб желающих из уездов Землянского, Острогожского, Валуйского и Павловского. Затем следовали Вятская, Тамбовская и Пермская[25]. Переселенцы разделены были на партии, как напр., воронежские на три: в одной 174 души, во второй 168 душ и в третьей — 170.
Причины, заставлявшие крестьян оставить прежние места их жительства, заключались главным образом в недостатке земель, годных для хлебопашества, или, как выразились в своем прошении Землянские крестьяне, «крайнее и даже разорительное стеснение в земляных угодьях». Крестьяне Павловского уезда писали в своем прошении, между прочим, следующее: «С давнего времени мы с товарищами своими, по причине малоземелья и неудобности оной к хлебопашеству, ибо большая часть состоит из мела, претерпеваем большую бедность в пропитании себя с семействами и под селом не имеем средства продовольствовать самый необходимый рабочий скот. В настоящее же время дошли до того, что не в силах уже уплачивать казенных податей, а тем более отбывать натуральные повинности, потому что чрез неудобные земли большая часть из товарищей наших в летнее время по паспортам отправляется в разные места на заработки собственно для уплаты казенных податей, а в зимнее время пропитываем свои семейства чрез избыток самого необходимого скота за самую несходную цену и лишаемся последних средств к одеянию себя». Почти такого же смысла были прошения крестьян остальных губерний, отправивших представителей своих на Амур. Определенного желания идти на Амур крестьяне не объявляли в большей части случаев: землянские готовы были переселиться в Томскую губернию или на Амур; острогожские изъявили желание в Енисейскую губ. в числе 287 семей, но на Амур из того числа нашлось только 24 семьи. Землянские желали «вперед послать работников в этом 1859 г. и притом, если угодно правительству, то переселиться желают на собственный счет», и притом для них все равно: в этом ли 1859 году начнется их переселение или в 1860 году.
«Губернии Тамбовская и Воронежская привлечены к участию в переселении с целью испытать влияние этой меры на внутренние губернии», — писал министр к ген.-губ. Восточной Сибири.
Переселенцев на новых местах ожидали уже новые положения, составленные ген.-губ. Восточной Сибири, который по местным обстоятельствам нашелся вынужденным изменить и пополнить некоторые правила, указанные Сибирским комитетом. Губернаторам Амурской и Приморской областей поставлено в обязанность: «1) при занятии мест для жительства не упускать из виду условия, чтобы удобных земель приводилось никак не менее 21 десятины на каждую мужского пола душу, дабы с умножением впоследствии населения не было недостатка у них в земле и значительного скопления в одном пункте; 2) не дозволять селиться в тех местах, которые назначаются для казачьих станиц и где в настоящее время находятся селения маньчжуров и других туземцев». В городах и селениях места под усадебное устройство, вдоль реки Амура и других, отводить для каждого отдельно живущего семейства не более 50 сажен, дабы таким образом не лишить и имеющих прибыть впоследствии поселенцев возможности пользоваться выгодной близостью реки. В глубь же страны переселенцы могут занимать столько земли, сколько будут в состоянии обработать.
Вначале весны 1859 года переселенцы на Амур вышли с мест своей родины. Движение их сопровождалось неблагоприятными обстоятельствами. 13 июля 1859 г. получено было управляющим министерством госуд. имущ, извещение от главного управления Западной Сибири, по которому видно, что переселенцы пришли в Сибирь несчастливо. «Из числа прибывших в г. Тюмень переселенцев Вятской губ. некоторые крестьяне обратились к местному начальству с просьбой о выдаче им прогонных денег (хотя-де они и прибыли на собственных лошадях). При этом они присовокупили, что подножного корма слишком недостаточно для сохранения крепости и силы в лошадях при предстоящем им пути в такой отдаленный край и что на покупку фуража для лошадей они не имеют никаких средств. При этом дознано, что местное начальство некоторым из крестьян дозволило продавать лошадей; другим же таковая продажа воспрещена». В Томской губернии к амурским переселенцам присоединилась еще партия из семи семейств, самовольно зашедших в эту губернию из Орловской. У пришедших в Енисейскую губернию не хватило на предстоявшее зимнее время теплой одежды, которая и была роздана из заготовленной для арестантов или приобретенной у торговцев хозяйственным образом. В этой же губернии, по случаю возвысившейся цены на хлеб от неурожаев, оказались недостаточными кормовые деньги в размере 3 1/2 коп. в сутки (на каждого). Потребовалось выдавать сверх того еще по 21/2 коп. Из назначенных к переселению на Амур 250 семейств пришло в Иркутск только 230; три семейства оставлены для водворения в Иркутской губернии и Забайкальской области за смертью и болезнью главных членов семейств; остальные 17 семейств зимовали в пределах Западной Сибири и на Амур не отправлены, а размещены в Иркутском округе. Многие из пришедших в Иркутск семейств от долгого пути износили свою одежду. Все это потребовало новых расходов сверх ассигнованных правительством 100 тысяч. Все эти расходы — по сознанию ген.-губ. Восточной Сибири — при исчислении издержек в виду не были[26]. Для покрытия их предположено было назначить примерно до 70 тыс. рублей. На отпуск этот разрешение последовало в том предположении, чтобы расходы эти отнесены были в счет тех 100 тыс., которые должны быть ассигнованы в следующем, т. е. 1861 году. Таким образом, в распоряжение ген.-губ. Восточной Сибири отпущено было к 1861 году 14-го февраля из государственного казначейства 10 587 р. 363/4 коп.; остальные деньги, 59 412 р. 633/4, коп. приняло на себя министерство госуд. имущ, и отнесло их в счет хозяйственного капитала министерства. Необходимость этих расходов оправдывали тем, что путь переселенцев подвергается различным случайностям, что «близ Читы крестьянам должно рубить лес, строить баржи и паромы для сплава (вызывающие значительные местные расходы); сверх того пришедшим крестьянам нужно выдавать хлеб на продовольствие и снабдить скотом».
В то же время, когда таким образом, вследствие вызовов, накопилась желаемая начальством Восточной Сибири цифра тысячи семейств для Амура и приступлено было к передвижению народа из внутренних губерний, ген.-губ. Вост. Сибири нашел, что ста тысяч недостаточно для 500 семей: «Их может достать разве на 300 семей; из этого же следует, что 400 семейств вятских и пермских крестьян, имеющих быть переселенными в Енисейскую губернию, не могут быть обращены на переселение в приамурский край». Министр госуд. имущ, предложил, вследствие этого представления, отправить на Амур вместо 500 только 250 семей; остальных же по личному вызову ген.-губ. Западной Сибири, решено было водворить в Западной Сибири[27].
Между тем значение переселения на Амур в глазах правительства изменяется. Сибирский комитет говорит: «Свободное переселение на Амур может заключаться в крестьянах, которые не имеют достаточно земель для обработки в настоящих местах их жительства, и в предприимчивых людях всех других сословий, которые большей частью желают приобрести земли в полную собственность». В то же время, не встречая никакой понудительной причины желать особенно поспешного населения Амурского края, «который должен, так сказать, составлять поземельный запас для России в будущности, правительство не имеет надобности и дарить принадлежащие земли в собственность частным лицам или даже продавать их за бесценок, когда, без малейшего сомнения, страны, прилегающие к Амуру, будут с каждым годом приобретать и большее значение, и большую ценность по мере развития европейской и американской промышленности и торговли на Восточном океане».
Вследствие подобного рода соображений и изданы были правила для желающих переселяться на Амур во всеобщее известие. Принято было при этом в соображение, что цена (10 руб.) за десятину, назначенная генерал-губернатором Восточной Сибири, несколько высока, судя по ценам на земли в многоземельных губерниях Европейской России, однако министерство государственных имуществ, предполагая, что таковое предположение основано на местных соображениях, решило, что может быть допущено в виде опыта[28]. При введении общих правил в употребление принято полезным сколь возможно сократить в этом деле бюрократические формы. Переселение государственных крестьян на казенный счет прекращено. Ассигнованная на этот предмет сумма должна идти в распоряжение главного управления Восточной Сибири для оказания пособий переселенцам на Амур заимообразно и для составления с этой целью особенного капитала (запасного). Далее, по предположению генерал-губернатора Восточной Сибири, «из денег, которые будут получаемы за продажу земель в течение первых 20 лет, половина должна быть обращаема в государственное казначейство на возмещение издержек, сделанных на первоначальное заселение берегов Амура казаками, а другая половина должна поступать на различные полезные устройства в новом крае и преимущественно путей сообщения (как водяных, так и сухопутных) и телеграфических линий».
Относительно иностранных колонистов предполагалось неизбежным правилом, чтобы они вступали в русское подданство, были поселены лишь внутри приамурских областей; все же стратегические пункты должны быть заняты исключительно русскими поселенцами и славянами (?).
Просьбы государственных крестьян на Амур все-таки не прекратились. Из одной Вятской губ. нашлось охотников в 1861 году 337 семейств; из них разрешено переселение 57 семействам, которые и отданы в распоряжение ген.-губ. Западной Сибири. Затем, в мае 1862 года, о том же переселении на Амур подали просьбу 108 душ из Павловского уезда Воронежской губ. и крестьяне Уржумского уезда Вятской губ. Всем им объявлено, что они переселяться могут за собственный счет, но не иначе, как с дозволения местного начальства. В мае (24 числа) 1862 года из Вятской губ. (уездов: Котельницкого, Орловского, Слоботского и Глазовского) отправились в Сибирь 33 семьи (в количестве 146 душ мужского пола, а наличных обоего пола 315 душ)[29].
Но возвратимся к переселенцам 1860 года. Все они по распоряжению начальства Восточной Сибири назначены для водворения в Приморской области, по обоим берегам Амура, от Уссури до Софийска. Нам привелось видеть это водворение на месте, и потому далее мы будем следовать уже нашим личным наблюдениям и воспоминаниям.
На берегах Шилки, на обширной равнине образовался временный городок, табор или лагери — как называло его местное военное начальство. Из лагерей этих доносился оживленный громкий гул; затевались песни, мурлыкала гармоника и тринкала балалайка: великорусский люд перенес свои затеи на чужую землю, где народ вообще мало поет и редко пляшет. Все это, вместе взятое, глядело в лагерях беззаботной жизнью; обещало как будто довольство настоящим и верующий взгляд на будущее. Вечером зажигались огни, и бесконечно долгое время продолжался тот же оживленный базарный говор; огни картинно отражались в Шилке; красиво глядели расположившиеся около огней этих группы народа; к довершению картины видны были телеги, и скот, и белые палатки; виделось, одним словом, все то, что так хорошо на картинках и до чего такие великие охотники наши пейзажисты. Но, привыкши несколько раз разуверяться в истинном изяществе внешних блесток, мы и на этот раз не дали полной веры своим первым впечатлениям. Не находя ничего поэтического в этих лохмотьях, которые виднелись и на отцах, и на детях, мы относились с расспросами к этим людям, которые — как вьше сказано — в последних числах апреля собрались табором на берегах реки Шилки. Нам отвечали:
— Сам Господь про то ведает, что вперед будет, а пока хорошего мало. Сколько тысяч верст прошли, да еще чуть ли не столько обещают. Когда еще до места доберемся, а вот уж год целый истратили. И тоскуется крепко...
— Об родине?
— Родину бы Господь с ней: мы ведь ее оставили за тем, что тесновато жить стало, земли было мало, а народ мы бедный. Нахвалили нам Амур этот — одолел соблазн. А когда еще мы до него доберемся?!
— Теперь уж до него недалеко.
— А кто про то знает? Сказывают вон, слышь, что еще тысяч пять будет. Мы ведь, надо правду говорить, за ним-то и не стояли, как вот в Сибирь эту пришли. Барабой там какой-то шли, места нам те приглянулись; просили оставить — отказало начальство. До Иркутскова не доходя — опять места ладные были: и на тех не оставили. Вот и за Байкалом-то просились: так нельзя, вишь, оставить; на Амур-де назначение вам вышло: туда ступайте! Пойдем: делать нечего.
— Так об чем же тоскуется?
— Нужды много терпим; да опять же и не сказали нам, сколь далеко это место. «Не больно же далеко» — слышь. Сказать бы раньше надо, так мы бы по-другому и думали; а то, вишь, и начальство-то наше, надо быть, само этого не знало толком-то: так надо полагать.
— Здорово ли шли вы?
— Да со всячинкой: кое-кого прихватывало. Вятских вон крепко схватывало; у них, сказывают, много же народу погибло. Лихоманки все больше одолевали.
— Чего же вам хочется получить на Амуре?
— А что дадут, то и ладно: Господь тоже знает, что на нем есть такое. Мы, признаться, в этот год шли все да шли — устали, всякое уж хотенье-то и попризабыли. Дал бы Бог до места-то только добраться. А там ...
— Голод подберется?
— Твори Господь волю свою.
— Заживете богато!..
— И на то власть Господня.
— Забудете про родных и родину...
— И то в воле Божьей.
— Песни запоете...
— Какой уж тут тебе, черт, песни: до песен ли!
Эти ответы мы получали от умеренных (а таких большая часть); но были и нетерпеливые, нашлись и озлобленные. Удалось нам попасть и на таких, и слышали мы от них совсем другое:
— Мы вот становищем-то своим на цыган больно похожи. Те в наших местах насчет воровства ловки. Нам бы милостыню надо было просить пойти: да куда? Поглядим-поглядим мы, так и здешнему народу подать нечего: бедно живут. А заведется у кого добро какое, так он за него и зубами и руками. Спросишь чего у них, так такую цену с тебя сдерет, что ходишь потом сутки с трое да почесываешься.
— Молока ребятенкам пошла промыслить — серебряной двугривенник отдала.
— Щец потрепать блажь пришла по дурацкой-то рассейской повадке, так и язык обжег; гривенник спрашивали. Едим — как вон в наших местах вотяки едят: болтушку.
— Скота нам дали одрань такую, что не глядел бы.
— Скат колес мы из дому-то своего (из Тамбовской губ.) привезли: пригодится, мол, на чужой стороне; и ядреные такие колеса, дубовые; не велит начальство брать: тесно-де будет на паромах.
— Беспокоят больно: скорей, слышь, все, скорей собирайся. Нам-де некогда с вами тут прохлаждаться. Само начальство чуть вон не само и паромы-то отпихивало от берегу. Тягостно это, обидно!..
— Не знаем, что будет; не знаем, как поплывём теперь: место не ближнее, надо полагать. А сколько верст будет? Словно слепые какие — не знаем. И как поплывём — надо опять сказывать — как и поплывём: не знаем.
А как поплывут переселенцы — предсказать было нетрудно на этот раз. Мало обещали успеха с одной стороны — торопливость и неизбежная с ней беспорядочность; с другой — заметно мало практичности, мало уменья взяться за дело по простой причине: дело это для большей части приставников (если не для всех поголовно) — дело новое, да и к тому же еще обязательное, служебное. Если раз уж мы привыкли видеть только один конец дела, оттененный еще вдобавок привлекательным розовым оттенком, — для нас, во всяком случае, неприметна та обстановка и те подробности, на которые заявляет свои требования самое течение дела. Мы знаем об этих требованиях инстинктивно, гадательно, но вообразить их себе целостно, предусмотреть и предугадать подробности мы не желаем, а может быть, и не в силах опять-таки по весьма простой причине — мы этого дела не знаем: оно для нас дело новое, да и к тому же еще требовательно-спешное дело. Требования человеколюбия и сострадания — такие отвлеченные вопросы, к разрешению которых мы не приготовлены самым воспитанием, да и не имеем силы совладать с этим: мужики — это такие терпеливые натуры, что грубость их поражает нас, и до того требовательные и недовольные всегда и во всех случаях, что не стоит труда преклонять уха к желаниям и пользам их. Было бы поскорее кончено дело, а там нам хоть трава не расти.
При таких принципах естественным образом далеко не уйдешь, хотя и доплывешь, может быть (относительно говоря), доплывешь до назначенных граней. Но как доплывешь? Это другой вопрос. Амур на долгом своем течении подвержен многим случайностям: иначе и быть не может. Переселенцам приходилось плыть чуть ли не все три тысячи верст течения Амура. Путь приводился по воде, по течению, стало быть, не требовал особенного напряжения и усилий. Весна начинала сдавать теплом, Шилка очистилась от льда: стало быть, время для плавания самое благоприятное. Поплыли, но забыли: русский человек, сбираясь в дальнюю дорогу, без того не обходится, чтобы чего-нибудь не забыть, хотя бы и собирался раньше несколько суток. На этот раз забыли... забыли взять лоцманов. Но лоцманов — так бесспорно и всякому известно — нет на Амуре; есть какой-то десяток бывалых, раз или два уже ходивших туда, но они или были разобраны более предусмотрительными сплавщиками, или заговорены частными лицами — торгующим людом, или же, наконец, давно выселены на Амур куда-то далеко вперед. Во всяком случае, верно одно: что лоцманов для переселенческих барж и плотов не взяли. Но, с другой стороны, на такой громадный путь надобен же какой-нибудь проводник или руководитель; а в этом случае большое подспорье — как всякому известно — хорошая карта; ее не забыли ли? Карт Амура существует две: одна скороспелая, почтовая, но на ней Амур вытянулся в черную нитку, небрежно брошенную; кое-где нитка эта перегнулась, перепуталась; в другом месте как будто оборвалась; прописаны на ней кое-какие станицы (и то далеко не все); одним словом, карта эта и по внешнему виду своему крайне подозрительна; довериться ей — на льду обломиться, да и нет причины: существует другая карта. Эта карта состоит из нескольких листов; на ней нанесены острова, обозначены кое-где мели; берега обозначены. Но, во-первых, до этой карты без протекции и больших денег доступиться нельзя: ни у одного из частных плавателей по Амуру, даже у лиц Амурской компании, карты этой не было; а во-вторых, эта подробная карта (на тот год библиографическая редкость) замечательна многими неверностями. Мы пробовали плыть с ней, верили этой карте, и она нас обманывала. Остается, стало быть, одно: положиться на самое ненадежное средство — на собственный глаз и сметку. Сметка, как известно, развивается от привычки, а морской глаз — привилегия немногих — дело тоже нелегкое; изощряется он только при частых и долгих опытах. Мы готовы на этот раз примириться с огромным значением так называемого морского (а пожалуй, и речного) глаза, и — плывем дальше. Но плывем все-таки наугад, на-авось, наудачу; и плывем, во всяком случае, несчастливо: четырехугольные, тяжелые и некрашеные ящики, носящие название барж (но при этом — не забудьте, барж ленских), плохо слушаются руля и валят к берегу с энергией и без удержу при всяком крутом порыве бокового ветра: на шестах не удержишься. Может быть, хороши эти недоделанные срубы, сусеки (все, что хотите, только не речные суда), хороши они на р. Лене — месте своего происхождения, но из рук вон плохи здесь, на широком Амуре, на торжественно-спокойном его течении. Сядет эта уродливая баржа на мель — с ней возня, уму непостижимая: все 15-20 человек должны лезть в воду и с неистовыми криками и огромными усилиями должны ее сталкивать с мели. Возятся эти люди иногда целые сутки, баржу снимают; но иной раз снимают ее для того, чтобы опять посадить на новую мель тотчас же; мель эта ни на карту не нанесена, ни в мечтаниях не предвиделась. Гарнизонные солдаты-сплавщики от этих операций бегут в лес, а потом, если не в Россию, то в тюрьму во всяком случае. Переселенцам бежать некуда, да и не затем они доплелись до Амура. С плотами, по крайней мере, другое дело: плот — такая посудина, которую на какую воду ни спусти, будет плавать. Плот если и на мель сядет, снять его легче шестами: редко и в воду приходится слезать. Неудобен он потому только, что на нем никак не поместишь человека с необходимым, даже нетребовательным комфортом; плоты придуманы, как известно, для сплава тех бревен, из которых они сшиты, но на Амуре на одни из них пристраивают перила и становят рогатый скот, на другие ставят те же перила кругом плота и устраивают самих переселенцев с детьми. Переселенец может на плотах распялить армяк свой или полушубок — и вот ему и от ветра затула, и от дождевой воды сверху, а положит он на пазы плота доски — ему и от речной воды снизу защита. Русский человек закаленный на всяческих невзгодах, и житейских, и климатических, простуды не боится, комфорта не требует: великое счастье для неопытных, непредусмотрительных и недальновидных приставников его... На этот раз на неудобных, безбожных амурских плотах плывут переселенцы по Амуру наугад; в станицах они ничего не находят; привычного варева не имеют, ибо не имеют столько денег, чтобы оплатить варево, изготовляемое амурскими казачками изредка про себя; дождей переселенцы не боятся, речной мокроты тоже — все это для них дело привычное: Бог вымочит их, Бог и высушит; к тому же весеннее солнышко во всей своей яркости в верховьях реки; на проходе по среднему течению — солнышко разыгралось во всю свою летнюю, боевую силу; а на осень, к сентябрю, переселенцы были уже на назначенных им местах.
Но что же такое нашли там для себя переселенцы? Нашли они там не много, если судить относительно тех обещаний, которые были сделаны им. Главным образом нашли они на берегах Амура не те места, которым самой природой назначено быть лучшими и именно такими, какие нужны для пришедших переселенцев.
Амур на своем длинном, в три тысячи верст, протяжении представляет — как мы выше сказали — три видоизменения. Верховья этой реки носят одинаковый характер с берегами Шилки и именно той ее части, которая ближе к Амуру. Здесь разветвился Большой Хинган своими отрогами и, собственно, мало представляет мест, удобных для поселения большими и частыми деревнями. Горы в большей части случаев выходят на самый берег или идут параллельно с ними, но в недальнем от него расстоянии. Изредка, таким образом, у реки остаются низменности; но очень часто низменности эти замечательно коротки и узки. Горный характер этой местности не теряется и в отдалении от амурского берега, и реки, впадающие в Амур, — горные реки. На нижнем течении Шилки, во всем схожем с верхними берегами Амура, которые положительно составляют продолжение берегов этого амурского притока, — во все время долгого существования этих берегов в русском владении сделано было немного: селения очень редки и малы, а на последних 217 верстах (от деревни Горбицы до Усть-Стрелочного караула при слиянии Шилки с Аргунью) селений нет вовсе, да и быть не могут. Горы, покрытые густыми хвойными лесами, круто оступаются в реку и выпускают вперед себя на берег узенькие, ничтожные низменности. Амур точно таким же образом на всем протяжении от Усть-Стрелочного караула до Кумары дает мало мест, удобных для заселения. Более благоприятными из них можно полагать только те, которые уже и заняты настоящими станицами. Таковы: Покровская, Албазин, Бейтоновка, Толбузина и Кумара — на всем этом протяжении в 700 верст с лишком. На Шилке подобные географические условия послужили причиной к тому, что промысел пушного зверя (зверованье, по-туземному) послужил в ущерб развитию сельского хозяйства — хлебопашества. Если же примем в основание то обстоятельство, что поселенные в верховьях Амура казаки все взяты по большей части с Шилки и Аргуни (находящейся в тех же географических условиях), то приблизительно можем судить о направлении будущих хозяйственных занятий казаков. Они, казаки эти, еще далеко до того времени, когда присоединен был Амур к России (по Айгунскому трактату), по старому дедовскому преданию и обыкновению — ходили в эту часть Амура за пушным зверем (в Албазин за лучшим соболем и в другие места за хорошей белкой) и с кочующими туземцами затеяли торги и сходки в условных местах (больчжары, по-туземному). Неудивительно, если до сих пор в верховьях Амура не завели хлебопашества, и казаки тамошние охотнее уходят в хребты за соболями или ловят рыбу, чем поднимают плугом веками залежалую лесную землю и не производят работы, для них трудной и постылой. Казаки будут ходить за соболем и продавать его на горячие деньги тем торговцам из Забайкалья, которые десятками и сотнями будут являться сюда, благо опыты сделаны уже в больших размерах. Хлеб и мясо казаки купят; хлеба и мяса казакам привезут ближайшие соседи, которым судила судьба занять дальнейшие места Амура.
Амур за станицей Бибикова вступает в степную полосу; течет решительной степью, со всеми ее признаками: высокой травой, обеспечивающей существование скотоводства в больших размерах, богатым и сочным черноземом, образовавшимся от накопления во многие века старой степной травы, никем не кошенной, ничем не вытравленной. Для того чтоб дать возможность молодой траве заявить свою силу, казаки принуждены уже пускать на старую траву (так называемую ветошь) палы, т. е. жечь ее в начале каждой весны. Амур, таким образом, течет степью на пространстве с лишком 820 верст до впадения в него реки Уссури[30]. На этом пространстве горы редки; большей частью они синеют в отдалении и только незначительной высоты холмами выходят на берег. Зато пласт чернозема в большей части мест залегает на 1,5-2 аршина и даже на сажень глубиной; впадающие в Амур реки широки и многоводны и замечательно часты, чаще, чем в верховьях реки.
Нет на этом пространстве лесов, сменившихся чахлым и малополезным тальником да изредка березой; но зато Малый Хинган вышел весь усаженный дубом (хотя и мелким), орешником и черной березой. За Малым Хинганом Амур идет голой степью, и здесь между устьями двух огромных притоков Амура — рек Сунгари и Уссури, — залегли лучшие, благословенные места всего Приамурья. Тут дико растет (хотя и не дозревает) и хваленый виноград, и сладкие яблоки; тут на то время, когда в верховьях Амура тает раскиданный по берегам речной лед и просвечивают в падях большие снежные глыбы, — цветет черемуха и благоухает весна в оживленной и очаровательной прелести. На этом огромном пространстве между устьями амурских притоков Зеи и Сунгари маньчжуры сгруппировали людное и часто насаженное население и с давних времен образуют колонии из ссыльных китайцев, часто уроженцев самых отдаленных мест Небесной империи. Если эти прибрежья дальнего Амура служат для Китая местом ссылки, то во всяком случае для России они богатое приобретение для будущих колоний, если только колонии эти будут устраиваться рукой опытной. Но еще благоприятнее, еще счастливее этих мест для русских колоний, без всякого сомнения, те места, которые пошли к югу от Хабаровки по правому берегу реки Уссури, оставленному за Россией ло последнему Тянцзинскому трактату. Все благоприятствует там возможности существования на будущее время больших и цветущих селений: и большая судоходная рыбная река с глубокими протоками, и девственные, богатые пушным зверем леса со многими разновидностями древесных пород, и обширные степные нетронутые пространства, залегшие между прибрежными хребтами и лесами. Так, по крайней мере, на всем протяжении реки Уссури от устья до впадения в нее Сунгари, вытекающей, как известно, от озера Ханкая. Между озером этим и корейским берегом устроены китайским правительством большие плантации известного целебного корня женьшеня (по-маньчжурски — орохото); в одном из прибрежных уссурийских озер водятся речные черепахи; приречные леса дают много прихотливых южных пород плодовых деревьев: в обилии яблоки, груши, кедровые орехи дикий виноград успевает иногда дозревать. Все, одним словом, обещает много блестящих надежд в будущем от этого приобретения: во всяком случае, прибрежья реки Уссури — лучшие места во всем приамурском крае, перед которыми бледнеют все другие; и на них-то по преимуществу — по нашему крайнему разумению — должны сосредоточиваться виды и надежды местных колонизаторов.
Далеко не те картины рисуют пред нами низовья Амура. На первой сотне верст река утрачивает свой степной характер и вступает в лесные пространства. Круто поворачивая к северу и идя далее в северо-восточном направлении, она разбивается на острова и протоки: острова песчаны и бедны растительностью, протоки обставлены густыми первозданными и почти исключительно хвойными лесами. Климат чувствительно суровее, большие болота и широкие озера в большом числе залегают по берегам. С половины этого тысячеверстного течения Амура, от устья Уссури до моря, местность принимает тот таежный бесприветный характер, который носят прибрежья Лены, Оби, Печоры. Разительным контрастом является эта местность по отношению ко всем другим местностям Амура; далеко нет той мягкости колорита, которая очаровывает в срединном течении реки; самые краски крупнее и грубее, чем даже в верховьях Амура. Сильно напоминает эта местность северные пространства России, родные и милые, но тем не менее бесприветные и безнадежные. Здесь в начале июня лежали еще по горам нерастаявшие громадные массы снега; стояли холодные ветры, и Амур сдавал волнами крутыми и устойчивыми, каковы бывают одни только морские волны. И чем ближе к устью (почти от самого впадения реки Хунгари), тем природа становилась суровее: быстро изменялись и грубели черты ее; быстро подлаживалась к ее мрачному северному колориту и вся обстановка. Мягкие черты кротких гольдов сменились скуластыми, сумрачными и даже немножко свирепыми лицами гиляков; на место домовитых и прочных юрт маньчжуров встали скороспелые временные юрты гиляков, оборванных и почти полуголых, голодных и почти ничего не готовящих в запас на будущее время...
Поселения в этих местах требуют усиленных работ и сосредоточенного внимания. Готовых мест для селений — самое ничтожное количество; большая часть требует расчистки от вековых сосен и елей. Почва не обещает хорошего плодородия, а разбросанность удобных мест одного от другого почти не дает никаких гарантий для возможности существования плотного и обеспеченного населения. Все оно, по всему вероятию, должно устремиться по направлению к югу от устья Уссури, если, конечно, не встретит сильных противодействий со стороны колонизаторов. Селения, образованные из переселенцев, назначенных в Камчатку, и расположенные на пространстве между Мариинском и Николаевском, представляют печальный результат оживления этой бесприветной местности; переселенцы при всех усилиях в пять лет успели только обстроиться, кое-как сделать росчисти и завести хозяйства, которые найдены были нами в весьма печальном состоянии.
На этой-то именно местности приамурского края и поселены те переселенцы из пяти великорусских губерний, за судьбой которых мы следили в начале этой статьи по официальным данным. Проследим далее за ними по нашим личным наблюдениям и соображениям.
В конце августа и в начале сентября все эти переселенцы были уже, как известно, на местах своего водворения.
Наступила суровая осень, хотя и стоял август месяц далеко еще не в последних своих числах. Дожди и туманы вступали в свои права и мрачили перед нами окрестность. Бог весть какими безутешными и бесприветными являлись они всем нам на ту пору. Мы поднимались вверх и в обратный путь на легком и небольшом казенном пароходе, у которого на этот раз было название «Онон».
Пароход бросил якорь. Мы вышли на берег. Толпа крестьян и ребятишек окружила нас. Оказались переселенцы. Из какой губернии? Из Тамбовской.
Мы видим на берегу целую поленницу белых мешков и спрашиваем. Оказался провиант, выданный переселенцам; в мешках — мука. Хороша ли?
— Шибко подмочена: солоделая.
— Квас, стало быть, хорошо варить! — заметил какой-то остряк.
— Хорошо и квас, — отвечал один из толпы, — а хорошо и так ее бросить; никуда эта мука не годящая. Мы эдакой на родине-то своей и телятам не месили.
— Дожди теперь идут; а она у вас загнила вся; черви завелись. Отчего мешки у вас ничем не покрыты?
— Нам и себя-то покрыть нечем, а об мешках с мукой нам и думать не приводится.
Осмотрелись мы: слова мужичка были справедливы.
— По четыре недели рубах не снимаем — обносились.
— Нехорошие места на вашу долю выпали...
— Такие нехорошие, что кабы знали, так и не снимались совсем; на родине не в пример было лучше. Есть же и на Амуре-то этом места хорошие. Просились мы под городом Благовещенским, сюда поближе: не вышло разрешения. Сюда, сказали, разрешение вам.
— Пытали просить у начальства.
— Вон там по Усюре-реке важные места, сказывают.
— Ну да вон и повыше-то места маленько получше же этих.
— Нет, знать, хорошие-то места не про нас пасли; много, братцы, хороших местов на свете, да не наши места-то эти.
И заговорили. Заговорили переселенцы все вдруг, как любит говорить русский человек, когда затронет все сердца один общий интерес и накипит на этих сердцах невзгода и недовольство и когда нет русскому человеку никакого другого исхода, кроме этих торопливых и недовольных разговоров. «Хоть в разговорах-то и жалобах этих, — думает он, — разведу я свое горе и уложу расходившееся сердце, благо наскочил на меня живой человек, который меня слушает, а может быть, и сочувствует мне, а может быть, и поможет мне».
— Места нам выпали такие, что, кажись, хуже их и нет на Амуре: все болота либо глина.
— Просились бы на другие! — вырвалось замечание у всех нас в одно слово, тем более что все мы видели, что крестьян действительно высадили на болото. Мы брели по грязи, по болотной мокроте и кочкам. Эти болотные кочки шли дальше, шли под гору, шли вдоль реки. Нам сделалось грустно за переселенцев; мы видели насущное горе их и были не в силах помочь им. Переселенцы говорили нам:
— Решено, слышь, так, чтобы нас-де уж не снимать с этого места: такая-де судьба наша. Для того тут, слышь, и столб поставлен, а столб-де этот не мы ставили. Просили мы: «Позвольте, мол, хоть на пригорочек вон этот выселиться!» — «Это-де можно!»
— Да и на горе-то этой, братцы, все глина; ходил я утрясь, да чуть сапогов там не оставил.
— Горе наше великое, а жалобу принести некому. Всякой сказывает: «Не мое дело». Не похлопочет ли как ваша милость. Сделайте, господа, великую Божескую милость!
Но мы тогда могли только сочувствовать этому горю; можем теперь занести этот факт на эту страницу нашего скромного рассказа и сказать имеющему уши слышати, что безнадежное место водворения тамбовских переселенцев называлось тогда — шестой станок.
Заходили мы потом и во все другие станки; и все эти переселенческие становища-лагери, словно сговорясь, вели один и тот же мотив с незначительными только вариациями. Общий характер — недовольство и безнадежность; в частности — со стороны одних желание совершенно переменить место, хотя бы даже вдалеке от настоящего, и со стороны других стремления более ограниченные: именно отыскать место посуше, но зато и поближе. Нам хвалили два места как лучшие и более удобные, но одно из них (Горинское) оказалось только возвышенным, но мокрым как на первый проезд наш, так и на второй обратный. Второе место, так называемый первый станок, имело преимущество пред другими только в том отношении, что было ближе к более или менее срединному пункту, какова, напр., Хабаровка, стоящая при слиянии Уссури с Амуром.
Вообще же в деле размещения переселенцев нас поразили следующие крайности и случайности. Зачем было вести переселенцев именно на эти места, в верховья Амура? Если до сих пор места эти не были заняты и нужно было стянуть срединное население Амура с низовым, то во всяком случае крестьяне не сделают больше, чем сделали бы то же самое казаки. Стратегическая линия нужна была, может быть, на первые годы; теперь она анахронизм. Воинственное некогда (дет двести тому назад) маньчжурское племя, покорившее с средине XVII века Китай, теперь находится в той кроткой апатии и неге, какую испытывает счастливый победитель, довольный нынешним днем и не имеющий нужды заботиться о завтрашнем. Китайцы уже давно рассказывают притчу о жирном нищем маньчжуре, который пришел просить работы и защиты у сухощавого, но богатого китайца. Гиляки и гольды — безопасны, как бродячие, зависимые от маньчжур, племена у которых забота об нынешнем дне выше всякой другой. Нет нужды, по нашему крайнему разумению, селить казаков именно только в тех пунктах, которым могут угрожать маньчжурские нападения. К тому же не много надо жить с казаком, чтобы разувериться в их воинственности и знать, что, если лягут перед казаком соблазном лес и поле, он скорее возьмется за ружье, чем за соху; а это сделать ему было бы так же легко и в низовьях Амура, как делал он это на Аргуни, делал на Шилке, делает теперь в верховьях Амура. У амурского казака вот уже четвертый год хозяйство плохо ведется и до сих пор не завелось ничего. Не затем же, чтобы ничего не делать, шел сюда великорусский переселенец почти десять тысяч верст и просился на Барабе, просился на Братской степи, приговаривался к местам по Шилке и вымаливал себе места на Амуре между р. Уссури и Зеей. Он долгими путевыми страданиями, начатыми разлукой с родиной и родными, выслужил себе право на лучшую участь, чем та, какую он несет теперь. Расселенные между казаками конного полка и казаками пеших батальонов (уссурийского и амурского), великорусские переселенцы внесли бы живую силу, которой отчасти недостает казакам забайкальским. Сопоставленные о бок в одни и те же условия, они бы не затруднились во многом: казак нашел бы работника, крестьянин — друга, у которого встретил бы если не помощь, то совет. Что же теперь найдет ничего не имущий крестьянин у соседа гольда или гиляка, когда этот самый гольд и гиляк умрут с голоду, если маньчжуры не подвезут им (за их отступничество) хлеба и если в Амур придет мало рыбы, напуганной и разогнанной казенными и частными пароходами, которые, говорят, увеличиваются в количестве? Каким образом установит крестьянин свои отношения и чем скрепит свою дружбу с соседом гиляком (несмотря на всю дешевизну приобретения этой дружбы), когда он сам получил только казенный паек в обрез, не имеет своего поля и даже не успел засеять огорода табаком? Друг от друга крестьяне отдалены на большие расстояния, из которых самое меньшее 35 верст и самое большое 100 с лишком. Да и некогда им теперь устанавливать сношения и заводить заветную хлеб-соль с соседями: все около себя они обязаны обряжать личным усиленным и тяжелым трудом. Казна дала им немного, почти ничего. Заготовленные для переселенцев дома крайне плохи и притом в таком небольшом количестве, что в них принуждены были поместиться на предстоявшую зиму пять-шесть семей. Дома эти, или, лучше, деревянные срубы, строены были линейными солдатами, по казенному наряду, на срок и к спеху, стало быть, вышли дурны, неблагонадежны. Углы этих изб приложены на глаз и на авось: пазы вышли неровные и законопачены были ветошью (прошлогодней травой), которая летом высохнет на солнце и превратится в пыль; пыль эту выдуют и унесут в лес крепкие ветры или вымочат в грязь осенние дожди. На многих домах успели настлать один только потолок, и то кое-как; на редком из них были сделаны крыши; в редком сложены печи, вставлены рамы; в немногих из рам врезаны стекла — дорогой, редкий продукт бесстекольной Сибири. Равным образом переселенцы получили очень мало железа, да и то, которое было им выдано, оказалось дурного качества. Приготовленное на казенном Петровском заводе, оно было плохо прокатано; топоры и заступы очень скоро расплющивались и становились негодными, редкие сошники годились на какое-нибудь употребление; жалобы на полученное железо и просьбы о замене его новым были повсеместны. Переселенцы готовы были купить железо, но купить было негде. Восточная Сибирь, несмотря на существование двух больших казенных заводов и на избыток и изобилие железных руд, до сих пор так же нуждается крепко в железе, как и в стекле, и во всех мануфактурных изделиях. Положение переселенцев и в этих отношениях также безнадежно.
Безнадежно это положение особенно еще в том важном отношении, что начальство упустило из виду следующее главное обстоятельство. Россия дала для Амура переселенцев из двух совершенно различных и диаметрально противоположных местностей: жителей степных пространств с одной стороны (каковы: тамбовские, орловские и воронежские крестьяне) и жителей лесной полосы России (каковы крестьяне Вятской губернии). Все они без предусмотрительности и без различия поселены были — как мы уже выше сказали — в лесной тайговой полосе местности Приамурья. Степняк, редко имеющий дело с топором и получающий все деревянные изделия (каковы, напр., ведра, кадки и даже оконные рамы) из ближайших северных губерний (какова, напр., Владимирская), затруднится, растеряется и ничего не сделает без примера и указания в лесных местах хотя бы даже и этого Амура. Гигантские работы расчистки лесов и приготовления новей — для него дело непривычное и больше, чем несподручное. Он уже и теперь сидит у реки и ждет погоды; ждет и обдумывает, может быть, в крайнем случае бросится на сподручный промысел: на зиму в извоз (благо есть лошади), на лето на промысел лесного зверя или на мелкое торгашество около гольдов ради соболей и белки. И не вправе мы пенять на переселенцев впоследствии, если они от хлебопашества перейдут к какому-нибудь городовому промыслу и размельчатся в кулачестве до того, что забудут о земле и плуге, родных и привычных для них сыздетства. Всякая насилованная мера ведет за собой неизбежную путаницу, никогда не достигает успешных результатов не только вначале, но и далеко впоследствии. Пример — тот же Амур, да и сотни других самых новых и самых свежих и притом в самой России. Мы не будем распространяться об них ради крайней известности фактов, совершающихся у нас ежедневно перед глазами. Степняк едва ли останется в амурских лесных местах тем же, чем он был на родине, т. е. хлебопашцем, и, по всему вероятию, ударится в мелкий торговый промысел, тем более что и в местах родины он получил к тому большую повадку. Несомненно, полезный и находчивый там, где залегли по Амуру степные пространства, на которые его не выселили, степняк в этом отношении составляет решительной контраст с переселенцами из Вятской губернии. Вятский, как известно, с раннего детства и до гробовой доски имеет дело с топором и лесом. Значительно развивающееся население в этой одной из многолюдных и населенных губерний России беспрестанно раздробляется на выселки. Для этих выселков вырезает он в тамошних первозданных лесах большие площади, жжет их, вырубает корни с изумительной скоростью, постоянством и сноровкой. Дело это столько же сподручное и легкое для него, сколько для степняка уменье обращаться с косой и плугом. Где же тут сходство? Где же тут право на совместное водворение и тех и других? А между тем на Амуре при водворении переселенцев великорусских губерний произведена была следующая странная, непонятная операция. Переселенцы вятские — мастера строить дома и охотники рубить нови — поселены в готовых домах экс-города Мариинска, откуда, как известно, выведен был линейный батальон в Николаевск. Мариинские дома, выстроенные теми же солдатами для себя, были обстроены необходимыми службами и обставлены кое-какими огородами, на приготовление которых также потрачено было немало усилий и трудов. Солдаты с стесненным сердцем, жены их с горькими слезами оставили за бесценок свою собственность, доставшуюся потом далеко не в те руки, в какие бы следовало. Между тем переселенцы из степных губерний заняли кое-как и наскоро слаженные дома, готовые только на меньшую половину, переселенцы, которые на родине привыкли жить исключительно только в землянках и хатах. И вот Амур — по поговорке «кому мать, кому мачеха» — не умел удовлетворить ни тем, ни другим из переселенцев Великой России.
Теперь, при соображении весьма многих важных обстоятельств, почти не подлежит никакому сомнению, что значение устья Амура, существование при нем весьма удачного Николаевского порта, а затем, следовательно, и значение всех низовьев Амура, начиная от устья реки Уссури, должно со временем ослабеть. Все движение, вероятно, устремится, как мы уже сказали, по направлению реки Уссури. Река эта, как известно, идет и близко подходит своими притоками к тем местам, где залегли отличные во всех отношениях и соблазнительные гавани и бухты Восточного океана, каковы: порт Мей, залив Ольга, гавань Посьета. С одной стороны: излишне большой и мелкий Амурский лиман, в котором редкое из судов не садится на мель, несмотря на существование створных знаков и бакенов, и на проход которым ни одна из европейских компаний не берет на себя страхований по причине многих несчастных случаев[31]; сверх того, негостеприимство северных частей Восточного океана, вечно обставленных густыми, непроглядными туманами; бесполезное соседство Николаевского порта с безлюдными местностями прибрежий Охотского моря: с Камчаткой, островом Сахалином, Удским и Аянским краями, и, наконец, суровость климата, недоброкачественность почвы и редко насаженное население. Зато с другой стороны: по реке Уссури огромные и богатые рощи корабельных лесов; они чем ближе к морским берегам, тем целостнее и богаче разновидностями древесных пород; залив Ольга и порт Мей обсажены сплошь дубовыми вековыми лесами; берега гавани Посьета прорезаны толстыми пластами отличного каменного угля; эта и другие вместе взятые гавани представляют обширные, глубокие и отлично защищенные рейды для стоянки морских судов, командируемых для плавания в Восточном океане; и сверх того близость Японии и Кореи, в довершение всего, обеспечивают существование и возможное развитие морской торговли именно здесь, вблизи Кореи, а не там, где существует в настоящее время город Николаевск. Если за ним остается исключительное право производить с южными портами Китая в больших размерах лесную торговлю и отчасти служить складочным местом продовольственных припасов, заготовленных для прибрежного населения Охотского моря, то во всяком случае мы можем смело предположить, что всякая другая возможная торговля устремится по направлению реки Уссури к южным портам Восточного океана, которые по последнему Тянцзинскому трактату, как известно, оставлены китайским правительством за Россией. Кроме того, гавань Ольги обеспечивает возможность существования большого населения, в развитии которому не отказывают и места, залегшие между этой гаванью и истоками реки Уссури. Это нам доказывают и последние правительственные распоряжения, сосредоточенные пока на проведении по этим местам линии телеграфа и на приглашении переселенцев именно сюда, хотя в то же время прибрежья Уссури еще могут с избытком уделить такие пространства, которые удобны к заселению и до сих еще пор лежат впусте[32].
Но возвращаемся снова к нашим личным воспоминаниям.
Стоя на высокой горе, по которой разбросано селение Хабаровка, и видя перед собой по ту сторону Амура бесконечную равнину, богатую травой степь, лежащую во всей своей неприкосновенности, мы снова вспомнили о несчастных русских степняках, недавно нами оставленных, и снова пожалели об их участи еще с большим участием и сожалением. Ради чего (думалось нам) положили роскошные места амурских степей? Ради чего так пунктуально держались бог весть когда составленного назначения и, имея в виду одну малозначительную сторону, опустили из виду другую, весьма важную? Сколько бы скота развели на этих неоглядных равнинах умелые и досужие малороссы! Сколько бы любви и старания приложили они здесь на знакомой почве, которая только тем отличается от родной и покинутой ими, что эта — новая, девственная почва, благодарная и обеспечивающая таким легким и таким близким успехом! Приладили бы они здесь такие же землянки и жили бы тут так же счастливо и домовито, как не удалось им жить на родине и как хотелось бы им пожить на чужбине. Насилованные в своих пожеланиях, они, может быть, круто обращенные на иную, вовсе незнакомую житейскую обстановку, растеряются и изноют в нужде, как уже и случались подобные несчастия в той же Восточной Сибири (напр., на так называемом Аянском тракте). Грустно, безысходно грустно стало нам за несчастных переселенцев, и воображение наше рисовало иные подробности, не менее безутешные, не менее обидные.
Едет (думалось нам) чиновник по казенному наряду осматривать и назначать места, удобные для станций. Едет этот чиновник и думает: «Пространство дали большое; я один: всего не сделаешь, всего не осмотришь; да и кто может знать, какие места тут лучше, какие хуже. С гольдами говорить не умею, стало быть, и спросить некого. Стану назначать для станций места там, где живут эти гольды, лишь бы только по приблизительному расчету около тридцати верст вышло». И ставил этот чиновник столб: быть делу так. Пусть же строят тут избу: станок будет. Для станка особенных условий не требуется. И вот через год за этим чиновником едет другой чиновник и тоже по казенному наряду, но с более важным поручением. Ему приказано отыскать и назначить места, удобные для заселения и селений. Видит этот чиновник станки, видит гольдские деревни, из которых одни — большие, другие — маленькие; видит он все это и думает: «Гольдская деревня велика, стало быть, место хорошее; иначе бы не селились тут гольды большой массой». И ставит тут подле деревни этой этот чиновник свой столб. Маленькие деревушки гольдов проезжает он мимо и думает: «Тут не стоит, тут и гольд неохотно селится, да и будущему русскому населению около небольшого числа гольдов меньше гарантий чем-нибудь поживиться на несчастный случай голодовки, чем, напр., под боком у большой гольдской деревни». Думает этот чиновник таким образом и ставит восьмой, ставит и девятый столб. Ставит этот чиновник этот девятый столб, глубоко врывает его в землю и глубоко верует, что вернее врыть там столб, где уже прежний чиновник поставил станок, и мимо станка этого уже не один раз проезжало начальство. «Будет ответственность, не будет ее — по крайней мере, сошлюсь на первого: пополам ответ». И врывает чиновник новый столб, но забывает (а может быть, на этот раз и не знает), что на вкус и требования гольда плохая надежда. Гольд ищет места для жилища своего такого, которое, приходясь под горой, защищало бы его самого от ветра и метелей, а его юрту — от осеннего погрому. Места ему нужно столько, чтобы построить зимник на горке и летник ближе к воде, чтоб под руками были и невода и рыба. Хлеба гольды не сеют, сена не косят: ни лугов, ни полей им, стало быть, не надо; хлеб привезут к ним маньчжуры, а из домашней скотины они, кроме собак, никакой не держат. Как бы то ни было, но близость гольдской деревни не всегда ручательство за хорошую почву поблизости. Служа двум господам, не угодишь ни тому ни другому. И третий чиновник приедет посмотреть — так ли сделал второй — и ничего не увидит, ничего не узнает: места, наугад назначенные, так и останутся за переселенцами, и сядут на эти места эти переселенцы и начнут с тоски да с горя кулаки грызть. Дело их, во всяком случае, дело проигранное, труднопоправимое и почти безвозвратное. Рассердится крестьянин, да и напишет в Россию к родным и знакомым такую грамоту: «Пришли мы на Амур благополучно; а здесь нам худо; а собирается кто из наших соседских, сказывайте им: не ходили бы. В Сибири хорошо, а дома не в пример лучше. А мы живем и неведомо как жить доведется: ничего у нас нету, а видно, на все власть Божья, а мы тому, видно, не причинны, что блажь такая напала и ушли мы из деревни. От хворости пока Бог бережет, а по сие число остаемся живы и здоровы; а впредь уповаем на Бога».
— Взять бы нам мужиков-то своих перед уходом сюда всех, да хорошенько выпороть, чтобы дури экой на себя не пускали: право, так! — говорили мне бабы, пришедшие с мужьями из Воронежской губернии.
Мужья, стоявшие тут же, промолчали, крепко только почесывая сначала затылки, а потом — по сочувствию уже — и спины свои.
Как бы то ни было, но во всяком случае водворение государственных крестьян великороссийских губерний на этих амурских прибрежьях — по нашему крайнему разумению — произведено безрасчетно, неудачно и к тому же несчастливо. Не приняты были в расчет и соображение опыты старых годов, не выполнены самые главные требования всех подобного рода операций. Самый существенный недостаток, обусловивший естественным образом неудачу, состоял в том, что крестьянам отказано было в праве заблаговременно и предварительно отправить на места депутатов, которые, будучи выбраны обществом и знакомые с его требованиями, отвечали бы за выбор мест водворения. Высшее правительство никогда и никому из переселенцев в этом не отказывало.
В заключение остается нам теперь еще один вопрос: кто же теперь придет на Амур из России?
В журнале министерства государственных имуществ, в мартовской книжке нынешнего года, на 127-й странице «Смеси», мы встречаем следующие замечательные и правдивые строки. «В настоящую минуту мы отметим следующий факт, показывающий очень ясно, что новое положение переселенцев если не лучше, то никак не хуже прежнего. Факт этот: большая готовность крестьян переселяться и притом всего охотнее туда, куда уже переселились их односельцы, или соседи, или вообще земляки. Что крестьяне переселяются охотно, это подтверждается, напр., объявлением от ставропольской палаты государственных имуществ[33]. То же доказывают и нередкие дела «о крестьянах, самовольно перешедших из одной губернии в другую», вызвавшие в прошлом году особый циркуляр[34]. Что крестьяне охотно стремятся именно туда, куда уже переселились их земляки, то в подтверждение этого, помимо множества других доказательств, приводим следующий свежий факт: в прошлом 1860 году из Полтавской губернии по вызову правительства переселилось в Крым 246 семей; в последнее же время из той же губернии и почти из тех же уездов изъявило желание переселиться до 850 семейств, т. е. много больше, чем в прошлом году и чем предполагалось». Автор этой статьи говорит далее: «Крестьяне прежде подачи просьб о переселении обыкновенно посылают от себя выборных, чтобы осмотреть места предполагаемого переселения и навести нод рукой нужные справки. Ввиду такой готовности переселяться о понудительном переселении, говоря вообще, не может быть и речи. Местным властям приходится не понуждать, а разве регулировать эту ревность к переселению, сообразуясь с размером сумм, отпускаемых ежегодно на переселения». В конце статьи своей автор задает вопрос: «Действительно ли русский крестьянин так крепко привязан к своему пепелищу, — к месту, где покоится прах его отцов и дедов, как в этом уверяют нас многие? Привязанность простого русского человека к своей семье не подлежит сомнению, но привязанность к месту — дело спорное. Если взглянуть поглубже, то, может быть, окажется, что не только крестьяне, но и все русские причастны слабости или добродетели — перекочевывать при удобном случае из одного места в другое. Мы с малолетства прислушались к пословице: «Рыба ищет где глубже, а человек где лучше». У малоросса есть и другая поговорка: «Хошь гирше, абы иньше»». Вообще журнал мин. государ. имущ, остановился на той мысли, что мы не умеем ценить достойно русского человека как колониста. «Впрочем, еще недавно, — говорит он, — один из известнейших наших политико-экономов уже сказал: «Руский крестьянин — колонист по преимуществу»».
Во всяком случае, в настоящее время, когда опустелые местности Закавказья и Крыма зовут настоятельно и ждут нетерпеливо новых хозяев из переселенцев России, кредит расхваленного Амура, к сожалению, должен упасть, и мы можем пока остановиться только на одном предположении, что из множества желающих переселения найдется часть и туда, хотя уже, конечно, и значительно меньшая.
Высказанная журналом мин. госуд. имущ, мысль о всегдашней готовности русского народа к переселениям найдет себе значительную долю оправдания в разработке вопроса о так называемом бродяжестве. Вопрос этот один из главных и существенных вопросов во всей русской истории.
Расстаемся с Амуром ради соседнего с ним океана и с тем, однако ж, чтобы снова вернуться на тот же Амур.
В последнее время (и именно только в последнее время), заговорит ли кто о системах заселения Амура или о способах постройки городов, все обращаются к примеру Соединенных Штатов Америки. Ищут ли в них образцов и примеров для руководства во всех подобного рода предприятиях, сказать мы не можем утвердительно. Распоряжения на Амуре слишком ярки и определительны для того, чтобы не видеть в них ничего общего с подобными распоряжениями в Северной Америке. Аналогия, существующая между тем и другим делом, поразительна, но подробности и образ практического применения их диаметрально противоположны. Чтобы не ходить далеко в подтверждение нашей мысли, останавливаемся на устройстве городов по Амуру. Для этого берем в пример американский город (если уже только Северную Америку серьезно хотят принимать в образец и поучение) и в этом случае, опираясь на свидетельство позднейшего из русских путешественников[35], следим за американским городом с самого зародыша до конечного времени процветания. Особенно знаменателен для нас город Чикаго. В 1830 году это был сборный пункт американцев для торговли с индейцами; через десять лет в Чикаго было 5 тысяч жителей; еще через десять — 30 тысяч; а в конце 50-х годов, меньше чем через 30 лет, народонаселение этого города достигло до 160 тысяч и, говорят, ежегодно увеличивается от 15 до 20 тысяч человек. И между тем начало его так несложно, как несложно начало всех других городов Северной Америки.
Исхудалый, бледный, с усталым лицом, после двухнедельного плавания через океан, европейский переселенец высаживается на берегах Америки, хотя бы, напр., в Нью-Йорке. Заплативши в emigrant-depot два доллара из небольшого капитальца, скопленного на родине при долгих усилиях, переселенец этот с надеждой на труд на первых же шагах по чужой почве попадает в руки американца, который желает делать (и делает) из этого человека аферу и тем убеждает пришельца, что деньги, привезенные им из Европы, надобно издержать все до копейки, чтобы сызнова начать трудиться и работать. Для этого европеец (немец ли он или ирландец) поступает в работу к фермеру, копит жалованье; затем сам делается хозяином-фермером, покупает несколько акров земли, возделывает их, продает с барышом другому, если сам надумал искать себе счастья в заманчивом, соблазнительном Дальнем Западе, еще нетронутом и с баснословными сокровищами. Там он приобретает участок где-нибудь на судоходной реке, близ города, около железной дороги и приглашает в компанию других. Построят они общими силами домики, заборы, срубят часть леса, засеют девственную почву, где она поудобнее, заложат городок, расхвалят в газетах его местоположение, выгоды для переселенцев «и затем будут ждать, пока правительство Соединенных Штатов вздумает продать эти участки с публичного торга, начиная с доллара с четвертью за акр и допуская к торгам на одних с другими основаниях и тех, кто уже владеет участками». Так поступают те, которые ушли из Нью-Йорка. Город их еще не вылился в определенную форму, он только зачинается, но в нем уж обозначаются широкие улицы: «будущий город разбрасывается на огромном, почти безмерном пространстве; рассчитывают на последующие миллионы жителей; никакому кварталу, никакой улице не дается предпочтение перед другой, все одинаковой ширины и длины; все пересекаются под прямыми углами. Сам народ впоследствии определит, какая улица удобнее, и, конечно, ведущая к пристани, к порту, на биржу первая покроется большими зданиями; а на другой улице, не представляющей тех же удобств, долго еще останутся деревянные избы, наскоро сколоченные первыми переселенцами. «Мне всегда кажется, — говорит г. Лакиер, — что и города в Америке носят на себе печать общего американского равенства: рождение не предоставляет никаких преимуществ ни улице, ни классу людей, ни отдельному человеку, а между тем, так как абсолютное равенство нигде на земном шаре невозможно и невообразимо, непременно образуются различия, явятся любимые, многолюдные, хорошо обстроенные улицы, как образуются богатые, почетные семейства, знатные люди, и путь к этому желанному исходу открыт для каждого, ничто не полагает препятствий и помех, и можно быть уверенным, что когда-нибудь дойдет очередь и до тех, кто прежде оставался в тени». Таким образом, новое местечко обстраивается само, управляется также само собой, пришлое население начинает само управлять своими общественными делами, иметь свои суды, свои школы, устраивает их по своему благоусмотрению, так что правительство обращает на новый город внимание свое тогда только, когда город сам даст знать о своем процветании.
Поразительная быстрота, с какой создаются американские города, естественным образом и более всего доказывается той свободой действий, которая сопровождает всякое дело американца. «Мы здесь счастливы (говорил г. Лакиеру немец из Швабии); мы не боимся полиции. Если человек честен и трудолюбив, нигде нельзя быть довольнее судьбою; над нами нет власти, мы сами хлопочем и заботимся о себе, идем куда и когда хотим, занимаемся чем желаем, сами облагаем себя сборами». Справедливо главным образом то, что выбор земли предоставлен частному лицу, которое, руководствуясь своими индивидуальными наклонностями, потребностями и вкусом, может отдать предпочтение или изобилующей лесом или производящей пшеницу. Конечно, он предпочтет море, озеро, реку, которые могли бы переносить его грузы леса для постройки судов, и проч. Грязный вначале, без мостовых, наскоро застроенный американцами, город успел уже образовать дружную и согласную общину. Один помогает другому строить дом; третий взял на себя обязанность учителя детей. Переселенцы кое-как построили школу, потом церковь. Успехи эти привлекли многих американцев из восточных штатов, город завел лавки, завел библиотеку, начал издавать газету, к нему пристроили линию железной дороги: процветанию его положено начало, и новый город не замедлит сделаться и известным, и многолюдным.
Сколько поразительно быстрое достижение результата во всяком деле, за какое ни возьмется легкая и счастливая рука американца, столько же невозможно и слишком смело сопоставление американца с какою-нибудь другой нацией, а тем более с другим государством. Немцы, при всем их прилежании, при всех добрых качествах, бережливости, идут вслед за американцем; а где американец, там немец должен ступить и уступает ему место. «Можно говорить о числовом превосходстве немцев, но не первенстве их! Если немецких переселенцев можно упрекнуть в недостатке практического смысла, — ирландцы отличаются леностью или, лучше, беспечностью насчет завтрашнего дня, пока на радости не променяют нажитого доллара на джин и виски. Если у немца нет смелости броситься в предприятие, которое может его разорить и обогатить, — у ирландца нет терпения, нет усидчивости, нет изумительного постоянства американцев идти к цели, пока не дойдешь до нее». Американец всюду; своеобразный американский элемент дает жизнь и направление всякой деятельности на новом континенте; европеец должен стать американцем для того, чтобы не звучать фальшивым звеном в этой цепи достоинства, труда и деятельности.
Ничего подобного мы не встречаем на нашей, новой и девственной, почве Амура; а потому и самое сопоставление не может иметь места при всем насилованном и рьяном желании желающих. У нас другие причины основания городов, иные средства. Для чего же мы будем искать руководящего примера в Америке, когда должны находить только поучающие образы, и никак не далее и не более? Чтобы не ходить далеко, мы возвращаемся опять к тому же Николаевску-на-Амуре. В Америке для него есть образец, весьма близкий по сходству, весьма определенный по подробностям.
В верхней Канаде существует город Байтоун. «Не прошло еще четверти столетия, — говорит г. Лакиер, — с тех пор, как начали здесь расчищать лес, а уж титул town не удовлетворяет города, который умел сосредоточить в себе более десяти тысяч жителей, провел широкие, еще, впрочем, не мощенные улицы, раскинулся на огромном пространстве, освещен газом, имеет хорошие гостиницы». Причина такого быстрого процветания — лесная торговля.
Где она в Николаевске, который изжил уже первый десяток лет? Где в нем предприимчивые люди, вышедшие из родной русской почвы с верой и любовью к родине, с надеждой на ее будущее процветание, хотя бы только в здешнем отдаленном и поставленном в новые условия крае?
Обстоятельства благоприятствовали в отдаленности от центров и централизации, благоприятствовали в исключительности положения, во многом другом; воспользовались ли всем этим новые пришельцы в новый город близ устья Амура и вод того океана, около которого процветают Калифорния, Япония, английские колонии и проч.? Нет! — скажем мы утвердительно; нет! — потому что у нас другие требования от города, другие люди для города и другие элементы, из которых сплачиваются и люди, и их быт вещественный и нравственный. Об Америке мы на этот раз должны забыть и к ней не возвращаться. Наша русская самобытность дает нам на то право, обязывает нас быть, в свою очередь, исключительными для того, чтобы не искать подобия там, где его нет, и не увлекаться чужими примерами и образцами, когда они к нашим делам не прилаживаются ни одной из своих сторон. Николаевск — город, построенный на русской почве вблизи китайской, и притом построенный русскими людьми, у которых в истинном значении слова только три-четыре города, скорее иностранных, чем русских, каковы Петербург, Рига, Одесса и, может быть, Архангельск. Несколько сотен городов лежат у нас на карте, но надо выделить в них только дома управлений, дома казенные, чтобы дальше уже не находить никакого сходства с городом в истинном значении этого слова. У нас нет городского общества, мы за долгое существование не выработали удобства и комфорта городской жизни, которые в истинных городах, в городах Европы, доведены до щепетильности, до миниатюра; у нас нет ничего изо всего того, чем заявляет и характеризует себя всякий город на Западе. Многие из наших городов два-три столетия силились стать на линию европейского города и все-таки до сих пор представляют совокупность нескольких отдельных сел, деревень, плохо сплоченных вместе и не живущих общими интересами. Самый большой город — смесь и совокупность маленьких общин, живущих отдельной жизнью, даже без заявления на сближение в одну общую городскую общину. Если уже и готовы инстинкты (хотя и неясные, и неопределенные) для того, чтобы можно предположить скорую возможность сплочения разрозненных сил и совокупность стремлений к одной цели, все-таки ни Москва, ни Ростов, ни Казань, ни Киев — не города в том смысле, в каком порождены они средневековыми событиями в Западной Европе.
Возвращаемся к Николаевску, оставляя доказательства высказанных нами положений до благоприятного времени и места.
Правительству нашему необходим был на первых порах в устье Амура и в возможно скором времени порт. И вот выбрано было первое попавшееся под руку место, в первозданном лесу. Сделаны росчисти, образовалась площадка, которая впоследствии оказалась открытой и подверженной неблагоприятному влиянию северных ветров; но тем не менее приступлено было к городским работам. Наскоро сплочены казармы для матросов, дома для начальства, заложена церковь: все вдруг, все вместе, усиленными чрезмерными работами первых русских, случайно попавшихся в это место. Еще не успели вырвать пни от деревьев — проложены, намечены были улицы; еще не успели довести до креста церковь — дома уже были готовы, сквозили в стены ветром, обливали с потолков и обрешетившихся крыш дождем. И вот через пять лет мы находим контору над портом в какой-то бане, лачуге; провиантские магазины в лодках, приплавивших с верховий Амура хлеб и вытащенных, и оставленных на берегу в том же некрасивом и неудобном виде, в каком эти баржи, эти лодки были на воде и в воде реки Амура. Правда, что на то время были уже ряды маленьких домиков, кое-как выстроенных семейными чиновниками, матросами из женатых. Американцы, верные своей национальной непоседливости и своему стремлению все далее на запад, переплыли и сюда на Амур, очутившись таким образом на крайнем Востоке. Американцы эти пристроили свои дома к домам русской постройки; дома американцев сохранили и здесь ту оригинальность, какой щеголяют они если не в Соединенных Штатах, то по крайней мере в Калифорнии. Дом уютен и практичен; большие окна с частым переплетом делают их светлыми; дом разделен на две половины: в одной помещается полутеплый магазин с товарами, в другой — жилище самого купца; дома американцев не столько высоки, сколько длинны, не столько красивы, сколько удобны и оригинальны с виду для непривычного русского глаза. Вслед за американцами сделали наезд на Николаевск и немцы: одни, говорят, прямо из Гамбурга, другие — прямо из Сан-Франциско, где в последнее время немцу так счастливится, как, напр., хоть бы в той же России. Гамбургские немцы также поспешили выстроить дома, но с своеобразным оттенком; их дома узкие и высокие, потому что выстроены в два этажа; в верхнем хозяйская квартира, немецкий язык и пиво; в нижнем — магазин с кое-какими мелочами в едва приметном количестве и с огромным запасом водки и рому, между которыми — сладкая вишневка американского приготовления, известная под заманчивым названием Cherry Cordiale. Водка эта или, лучше, наливка приготовлялась для любителей в южных портах Китая из туземцев и для того обклеивалась по бутылкам этикетом с китайской надписью, где хвастливо рекомендуются ее доблести, но попала на Амур. Попала она сюда недаром. Матросик, посаженный на новую девственную почву, встретил здесь чужую, трудную и непривычную работу плотничью, но в то же время получил он и удвоенную против прежнего копейку. Вот почему матросик, когда весь вышел казенный спирт, охотно покупал сладкую cherry, а потом шампанское, а когда при его пособии и с помощью его скучающего начальства порешились в лавках и те и другие напитки, он, матросик, покупал одеколон, покупал духи и пил вместо водки то и другое, редко даже разбавляя водой. Представляя в этом отношении поразительное сходство с американским ирландцем, наш матрос может быть так же беспечен, если бы не был вызван на постоянную работу по казенному наряду[36].
Насильно мил не будешь — по пословице. Овощи и зелень Николаевск покупает у крестьян, поселенных в низовьях Амура. Мясо ест только тогда, когда приплавит казна, и притом вялое, сухое, невкусное мясо. Целый год николаевские хозяйки изощрялись в изобретениях и придумках в приготовлении рыбы, имеющей свойство скоро приедаться и надоедать. Выдумали рыбные котлеты, какие-то соусы, но мяса не ели.
Поваженные к чаю, пили его без сахару тоже в течение нескольких месяцев и вдруг очутились при избытке варенья, которое у всех оказалось вдобавок ананасным, сваренным в Америке.
Принявши раз таким образом казенное значение, Николаевск явился городом правительственным, не вызванным нуждами и требованиями народными. Он утвердился на искусственной почве, а потому и на первых порах своего существования не мог иметь ничего своеобразного и самостоятельного. Хозяйства в нем нет никакого; он ждет подвозу предметов первой необходимости сверху каждым летом и предметов комфорта и роскоши на кораблях из-за моря с каждой весной. Те и другие удовлетворяют его желаниям, но, по крайней случайности, далеко не вполне и далеко не так, как надо. Вместо сахару везут ананасное варенье; вместо холста и полотна — кринолины и шляпки; вместо ржи и пшеницы — американские сухари и презервы; вместо колониальных товаров — один только ром и шерри. Купец отчасти прав, хотя и дешев в своих коммерческих соображениях, если на временном и вынужденном (климатом и другими обстоятельствами) затребовании крепких напитков исключительно основывает приготовление своего корабельного груза. Последователен и логичен и потребитель, если за неимением правильных данных не простирает своих требований дальше того, что продают, и пока не ушел от крепких напитков и предметов утонченной роскоши. В Николаевске нет книг и мало чтения — стало быть, заботы об насущном делают из того занятия пока еще одну роскошь. В Николаевске нет семейных кружков, хотя и существует тоска одиночества, однообразие интересов: уменье играть в карты, уменье танцевать — все, одним словом, то, на чем остановилось до сих пор наше провинциальное общество и не пошло дальше. Был порыв замкнуться в клубе, образовать его, и клуб был устроен, но плохо привился, вероятно от той же причины, что порыв был неискренний, скорее искусственный, как искусственно и самое сопоставление случайных обитателей в этом месте, как, наконец, искусственно и самое построение города. Николаевск в этом отношении нисколько не ушел от других, не менее искусственных городов, каковы большая половина уездных, где нет дворянства и где город образовался указом императрицы Екатерины II из села. Николаевск начинает походить и теперь, в первые свои годы, на те города, которые мы назовем казенными и военными, каковы, напр., в той же Сибири Омск, в России — Оренбург, Екатеринбург и прочие «бурги». Едва ли амурский город пойдет дальше, если будет продолжать идти тем же путем, каким начал. Иерархические различия и бюрократические тенденции не уведут его дальше составления кружков по «Табели о рангах; кружки эти будут замкнуты и враждебны друг другу: псевдоаристократический будет смотреть свысока на другой, псевдодемократический; этот, в свою очередь, будет смеяться и презирать соперника. Начало уже положено, хотя и не выказалось вполне и определительно, но за углами идут уже глумления, сдержанный шепот; слышатся насмешки, пересуды, начались сплетни. Видится во всем этом зачаток разложения, серьезного разъединения. Недостает, может быть, только слез зависти о том, что такая-то надела посвежее платье, такая-то счастливее поклонниками, а эта умеет танцевать польки, не ограничиваясь знанием кадрили и вывезенного из Камчатки туземного танца осьмерки, основателями которого туземные остряки полагают пьяных китобоев. Николаевское общество в этом отношении аналогично, если принять в соображение, что Петропавловский порт с его жителями и ржавыми пушками лег в основание нового амурского города. Многие умеют говорить по-якутски; многие плохо говорят по-русски, шепелявя, как чухонцы в Питере, не ладя с буквой «с», превращаемой почти во всех случаях в шипящую букву ш.
Мало вообще своеобразного в городе, много завезенного — как и быть следует — из других городов. Едва ли не всякий вносит свое и настаивает на том, чтобы это внесенное получило право гражданства. В маленьком обществе все это выдается резко, приходится каким-то углом, бросается в глаза и, в общем, не возбуждает сочувствия. Искусственные меры и искусственные препоны опять-таки тут ничего не делают и не сделают. Общий стол в гостиницах не устоялся; библиотека и сходки в ней ради чтения фальшиво звучали вначале и сосредоточились потом в двух-трех лицах из искренних любителей. Все делалось насильно, искусственно и, стало быть, не имело вожделенного уснеха. Напрасно доморощенный оркестр из губастых и грудастых матросов зовет всех к сближению в кадрили и другие танцы; танцы могут состояться, но едва ли надолго. На бал явится (и не один) так называемый скандалист и расстроит общество. Злые языки говорят, что ни в одном из портовых городов не бывает танцев без скандала, может быть, потому-то один из бывалых моряков, войдя в залу николаевского собрания, изумился господствовавшей тишине. Если бы муха пролетела — слышно было, до того этот момент был невозмутим и полон поразительной тишины. Моряк не удержался и спросил все собрание:
— Что это, господа, очень тихо? Уж не перед скандалом ли?
Предсказание его сбылось; сомнению его дали полную веру и подтвердили фактически в конце этого вечера, который был в ряду скандальных не последним и далеко не первым.
Вводя таким образом в быт нового города то, что добыто в праздности и безделье извращенных кружков, новые пришельцы в новом городе вдвойне разъединяют общество: оказывая ему злоумышленное презрение, они запирают себе двери в семейные дома и, с другой стороны, отбивают охоту у других бывать в тех углах, где они сами принуждены будут сосредоточиться ради изгнания скуки и одиночества. Николаевск в последнем отношении дальше рому и cherry ничего не дает... Мало дает он разнообразия и во всех других отношениях: работы в порту еще так неопределенны и неинтересны, что приохотить и привязать к себе не могут; семейные кружки ведут уже рутинный круговой разговор почти все об одном и том же, почта ходит 5-6 раз в год, корабли приходят из Америки и привозят чужие, непитательные новости. Николаевский американец, получивши товар и газеты, выпьет лишнюю бутылку виски на радости; николаевский русский, не получивший ни того ни другого, все-таки выпьет лишнюю бутылку двойного портера; в одиночестве и вдали от родины он в своих стремлениях может быть не только однообразен, но даже эксцентричен. Все это в порядке вещей. Не удивляемся мы, если некоторые находят главное свое удовольствие в езде на собаках с утра до вечера и достигают в этом занятии каюра завидных результатов и виртуозности. Мы готовы извинить им это, зная, что они к книгам не приучены сызмальства, что в Николаевске улицы по зимам заносит до того глубоким снегом, что только одни собаки и могут спасти охотника до визитов, до служебных обязанностей и проч. Мы равнодушно смотрим, если два не менее почтенных господина также с утра до вечера ездят верхом на маленьких лошадках по весьма неинтересному городу, в котором нового ничего не увидишь, а старое успело уже до боли натрудить глаза. Привыкли мы — и при всей страсти к сплетням не придаем никакого особенного значения всему тому, что рассказывают и показывают.
Но, боясь тех же сплетен, на которые такие мастера наши маленькие города, а тем более вновь образующиеся, мы спешим покончить с Николаевском, чтобы, боясь греха, уйти из него вон, хотя бы на этот раз в лиман и дальше, в Восточный океан. На прощанье бросаем с палубы парохода наш взгляд на этот город, которым мы, пожалуй, готовы на этот раз даже любоваться. Раньше сказали мы в подобающем месте и при случае, что «вид на Николаевск с реки чрезвычайно картинен и оригинален», что он «глядит решительным городом больше, чем даже Чита какая-нибудь, а тем паче Благовещенск», — мы и теперь не берем этих слов назад, а идем дальше, тем более что город сделался нам несколько знакомым. Вон влево пакгаузы и дома Амурской компании, в которых завелось много крыс, но еще очень мало необходимых товаров; вон груда вывороченных и навороченных на одно место древесных корней там, где предполагается против церкви городская площадь, на которой поставят, может быть, памятник кому-нибудь и уж непременно разведут бульвар. Таковой и существует около скандального клуба и того места, где успел образоваться маленький рынок, тот же клуб, но только народный. На рынке этом сумели уже собрать всякий разнокалиберный хлам и лом и привлечь любопытного матросика, для которого есть уже тут всяческий соблазн: говорливая, бойкая щебетунья баба-вдова, свихнувшаяся с пути правды девка; есть крепчайший до тошноты маньчжурский и нерчинский табак сам-краше, есть погребок, есть и кусок жареного на лотке и проч. Правее мы видим овраг и знаем, что дальше в овраге этом построена матросская баня; за ней по горе потянулся новый порядок домов и между ними казарма для каторжных. Здесь, говорят, устроился клуб другого рода и вида: идет азартная игра, столь присущая людям сильных страстей и преимущественно тех, которых вовлекли эти страсти в преступления. Еще видим мы несколько домов, которые подымают в нашей памяти много иных воспоминаний, но пароход поднял якорь для того, чтобы уйти и унести нас от Николаевска.
Туманная и потом дождливая погода мешает нам видеть многое, хотя в то же время, собственно говоря, и видеть нечего. На берегах сараи: один для льда, которым предполагает торговать с Китаем Амурская компания; на другом берегу — ряд казарм: новое каторжное и самое дальнее место — Чипиррах; еще дальше несколько гиляцких юрт, целое селение гиляков — Проньга — и повсюду лес, глухой, первозданный, непроходимый лес, пока только пригодный для притона беглых каторжных. Виды непривлекательны; впечатления тяжелы; погода гармонирует с тем и другим. Мы с трудом различаем бакены и створные знаки и потому только не садимся на частые мели лимана, что ведет нас опытный штурман.
Путь идет нам дальше; смотреть по сторонам нечего; берега скоро отходят так далеко, что мы их теряем из виду; вода становится соленой. Пользуясь этим случаем, мы возвращаемся назад, предпосылая на всякий случай — к сведению — краткий исторический очерк Амурского лимана.
В 1783 году французское правительство отправило в Тихий океан ученую экспедицию под начальством Лаперуза. Лаперуз, следуя вдоль Татарского берега, открыл залив, удобный для стоянки кораблей, и назвал его заливом Де-Кастри, в честь бывшего тогда во Франции морского министра. На основании показаний туземцев Лаперуз предположил, что Сахалин соединяется с материком отмелью и что в устье Амура лежат обширные мели; но на том че остановился, а, не теряя надежды пройти лиманом в Охотское море, отправился к северу. Через несколько миль глубина с 15 сажен пала до 9; Лаперуз отправил шлюпки для промера, а сам встал на якорь. Шлюпки нашли глубину в 6 саж. и возвратились обратно. Постепенное уменьшение глубины убедило Лаперуза согласиться с показаниями туземцев; он предположил существование перешейка или канала, весьма, впрочем, узкого, с глубиной не более нескольких футов. Через десять лет в Татарском заливе на небольшом бриге явился английский капитан Бретон. Сидя в воде 9 фут, Бретон надеялся пройти в Охотское море из Де-Кастри. Пройдя миль 8 дальше Лаперуза, он встретил глубину 2 сажен и послал промер. Помощник его Чепмен объявил, что хотя между мелями и встречаются глубины, но они, постепенно уменьшаясь, приводили его к сахалинскому берегу или к сплошным отмелям. Оба берега как бы сливались; пролив между ними не был виден; берега повсюду окружены были песчаными отмелями; не было ни малейших признаков прохода. Бретон заключил, что Сахалин соединяется с материком, и это мнение с той поры прошло в позднейшие поколения. В 1803 г. наше правительство отправило Крузенштерна для описи Сахалина (северо-восточной и северной его части). Крузенштерн (в 1805 г.), описывая восточную часть острова, около 52°, на пространстве около 10 миль к NO, встретил признаки отмели и буруны. Обогнув Сахалин с севера и направляясь к югу, он увидел пролив в 5 миль шириной, который и принял за канал, ведущий в Амур. Направляясь в него, Крузенштерн дошел до глубины 6 саж. и дальше не пошел, отправив для промера шлюпки. Лейтенант Ромберг встретил сильное течение и не видал глубины больше 4 сажен, которая по местам уменьшалась даже до 372. Вода, привезенная им, была пресная. Крузенштерн писал впоследствии: «Сильное течение, встреченное мной в этих местах, и опасение, чтобы дальнейшими исследованиями не навлечь подозрения китайского правительства и тем повредить кяхтинской торговле (в чем предостерегали его на Камчатке), и, наконец, опасение, чтобы не столкнуться с китайской эскадрой, наблюдающей за устьем Амура, заставили возвратиться в Петропавловск». И Крузенштерн, таким образом, поспешил заключить, что Сахалин — полуостров, что доступ в Амур если и существует, то разве только с севера, и по причине сильных течений он должен быть весьма затруднителен и опасен; что отмель, встречаемая на восточной стороне Сахалина, дальше представляет бар какой-либо большой реки, а может быть, даже и рукава Амура и проч., и проч. В 1807 г. поручена была подобная же опись В. М. Головнину; но он, как известно, попал в плен к японцам, и опись не состоялась. В 1826 году из Кронштадта отправлена ученая экспедиция капитана Ф. П. Литке, но он, занятый учеными исследованиями, не был в Охотском море, и предписания, данные ему относительно Сахалина, остались без исполнения[37].
Впоследствии проект ген.-губ. Восточной Сибири Лавинского — как известно — также не был приведен в исполнение по настоянию министра финансов. Между тем несчастное положение Камчатки, возможность и сила конкуренции англичан в нашей торговле с Китаем и многие другие обстоятельства побудили наше правительство снова обратить серьезное внимание на устье Амура, значение которого видел еще прозорливый Петр Великий и оценила Екатерина II, сказавшая, «что если бы Амур мог нам только служить как путь, чрез который легко можно продовольствовать Камчатку, то и тогда обладание им имеет уже значение».
В 1846 году по приглашению правительства и на казенный счет главный правитель североамериканских колоний Тебеньков отправил из Новоархангельска к устью Амура бриг «Константин» под командой штурманского поручика Гаврилова. Борясь с течениями и противными ветрами, он весьма медленно поднимался в реку и прошел против течения до 12 миль, делая промеры. Гаврилов пришел к такому заключению: «К северной части лимана реки Амура могут, но с большим трудом подходить парусные суда, сидящие в воде не более 16 футов; дальнейшее же плавание по лиману для парусных судов невозможно (!). Что же касается до входа в самую реку, то только при средствах, какие употребляются для промера в шхерах Финского залива, можно надеяться найти проход в реку, но только для пароходов, сидящих в воде не более 5 футов, и можно надеяться также найти от устья реки к северу в Охотское море узкий извилистый проток, но по протоку этому, по узкости и извилинам, ни в каком случае невозможно проходить судам, даже и мелководным».
Показания эти имели некоторую долю вероятия; по ним правительство остановилось на том положении, что «напрасно хлопотать об Амуре, когда дознано, что в него входить могут только одни шлюпки». Велено было держаться за Аянский порт, уже существующий, чем отыскивать место для другого порта в устье Амура.
Так стояло дело до той поры, пока транспорт «Байкал» в 1849 г. и амурская экспедиция (с июня 1850 по июль 1855 г.) не пришли к заключениям: Сахалин — остров, а не полуостров; пролив, отделяющий его от материка на юге, имеет глубину, достаточную для входа в лиман из Татарского залива судов всех рангов (?); вход в Амурский лиман с севера из Охотского моря доступен для судов довольно значительных рангов, равно как из лимана в реку Амур, т. е. что устье реки с севера и юга открыто, а не заперто для плавания; на прибрежьях страны имеются гавани и рейды. Следствием этих открытий и занятия главных пунктов края 1854 г., дана была помощь или, лучше сказать, найдены были средства спасения для Петропавловска, равно и для японской экспедиции в 1854 и 1855 гг. от преследования сильнейшего неприятеля. Здесь же нашли себе приют суда, защищавшие Петропавловский порт.