1988

ОТКРЫТКА ИЗ ЛИССАБОНА

Монументы событиям, никогда не имевшим места:

Несостоявшимся кровопролитным войнам.

Фразам, проглоченным в миг ареста.

Помеси голого тела с хвойным

деревом, давшей Сан-Себастьяна.

Авиаторам, воспарявшим к тучам

посредством крылатого фортепьяно.

Создателю двигателя с горючим

из отходов воспоминаний. Женам

мореплавателей — над блюдом

с одинокой яичницей. Обнаженным

Конституциям. Полногрудым

Независимостям. Кометам,

пролетевшим мимо земли (в погоне

за бесконечностью, чьим приметам

соответствуют эти ландшафты, но не

полностью). Временному соитью

в бороде арестанта идеи власти

и растительности. Открытью

Инфарктики — неизвестной части

того света. Ветреному кубисту

кровель, внемлющему сопрано

телеграфных линий. Самоубийству

от безответной любви Тирана.

Землетрясенью — подчеркивает современник —

народом встреченному с восторгом.

Руке, никогда не сжимавшей денег,

тем более — детородный орган.

Сумме зеленых листьев, вправе

заранее презирать их разность.

Счастью. Снам, навязавшим яви

за счет населенья свою бессвязность.

весна 1988

ДОЖДЬ В АВГУСТЕ

Среди бела дня начинает стремглав смеркаться, и

кучевое пальто норовит обернуться шубой

с неземного плеча. Под напором дождя акация

становится слишком шумной.

Не иголка, не нитка, но нечто бесспорно швейное,

фирмы Зингер почти с примесью ржавой лейки,

слышится в этом стрекоте; и герань обнажает шейные

позвонки белошвейки.

Как семейно шуршанье дождя! как хорошо заштопаны

им прорехи в пейзаже изношенном, будь то выпас

или междудеревье, околица, лужа — чтоб они

зренью не дали выпасть

из пространства. Дождь! двигатель близорукости,

летописец вне кельи, жадный до пищи постной,

испещряющий суглинок, точно перо без рукописи,

клинописью и оспой.

Повернуться спиной к окну и увидеть шинель с погонами

на коричневой вешалке, чернобурку на спинке кресла,

бахрому желтой скатерти, что, совладав с законами

тяготенья, воскресла

и накрыла обеденный стол, за которым втроем за ужином

мы сидим поздно вечером, и ты говоришь сонливым,

совершенно моим, но дальностью лет приглушенным

голосом: «Ну и ливень».

осень 1988

БЕГСТВО В ЕГИПЕТ

...погонщик возник неизвестно откуда.

В пустыне, подобранной небом для чуда

по принципу сходства, случившись ночлегом,

они жгли костер. В заметаемой снегом

пещере, своей не предчувствуя роли,

младенец дремал в золотом ореоле

волос, обретавших стремительно навык

свеченья — не только в державе чернявых,

сейчас, — но и вправду подобно звезде,

покуда земля существует: везде.

25 декабря 1988

КЕНТАВРЫ I

Наполовину красавица, наполовину соф`а, в просторечьи — С`офа,

по вечерам оглашая улицу, чьи окна отчасти лица,

стуком шести каблуков (в конце концов, катастрофа —

то, в результате чего трудно не измениться),

она спешит на свидание. Любовь состоит из тюля,

волоса, крови, пружин, валика, счастья, родов.

На две трети мужчина, на одну легковая — Муля —

встречает ее рычанием холостых оборотов

и увлекает в театр. В каждом бедре с пеленок

сидит эта склонность мышцы к мебели, к выкрутасам

красного дерева, к шкапу, у чьих филенок,

в свою очередь, склонность к трем четвертям, к анфасам

с отпечатками пальцев. Увлекает в театр, где, спрятавшись в пятый угол,

наезжая впотьмах друг на дружку, меся колесом фанеру,

они наслаждаются в паузах драмой из жизни кукол,

чем мы и были, собственно, в нашу эру.

1988

КЕНТАВРЫ II

Они выбегают из будущего и, прокричав «напрасно!»,

тотчас в него возвращаются; вы слышите их чечетку.

На ветку садятся птицы, б`ольшие, чем пространство,

в них — ни пера, ни пуха, а только к черту, к черту.

Горизонтальное море, крашенное закатом.

Зимний вечер, устав от его заочной

синевы, поигрывает, как атом

накануне распада и проч., цепочкой

от часов. Тело сгоревшей спички,

голая статуя, безлюдная танцплощадка

слишком реальны, слишком стереоскопичны,

потому что им больше не во что превращаться.

Только плоские вещи, как то: вода и рыба,

слившись, в силах со временем дать вам ихтиозавра.

Для возникшего в результате взрыва

профиля не существует завтра.

1988

КЕНТАВРЫ III

Помесь прошлого с будущим, данная в камне, крупным

планом. Развитым торсом и конским крупом.

Либо — простым грамматическим «был» и «буду»

в настоящем продолженном. Дать эту вещь как груду

скушных подробностей, в голой избе на курьих

ножках. Плюс нас, со стороны, на стульях.

Или — слившихся с теми, кого любили

в горизонтальной постели. Или в автомобиле,

суть в плену перспективы, в рабстве у линий. Либо

просто в мозгу. Дать это вслух, крикливо,

мыслью о смерти — частой, саднящей, вещной.

Дать это жизнью сейчас и вечной

жизнью, в которой, как яйца в сетке,

мы все одинаковы и страшны наседке,

повторяющей средствами нашей эры

шестикрылую помесь веры и стратосферы.

1988

КЕНТАВРЫ IV

Местность цвета сапог, цвета сырой портянки.

Совершенно не важно, который век или который год.

На закате ревут, возвращаясь с полей, муу-танки:

крупный единорогий скот.

Все переходят друг в друга с помощью слова «вдруг»

— реже во время войны, чем во время мира.

Меч, стосковавшись по телу при перековке в плуг,

выскальзывает из рук, как мыло.

Поводок норовит отличить владельцев от их собак,

в книге вторая буква выглядит слепком с первой;

возле кинотеатра толпятся подростки, как

белоголовки с замерзшей спермой.

Загнанные в тупик многие поезда

улиц города; и только в мозгу ветерана чернеет квадрат окопа

с ржавой водой, в который могла б звезда

упасть, спасаясь от телескопа.

1988

НОВАЯ ЖИЗНЬ

Представь, что война окончена, что воцарился мир.

Что ты еще отражаешься в зеркале. Что сорока

или дрозд, а не юнкерс, щебечет на ветке «чирр».

Что за окном не развалины города, а барокко

города; пинии, пальмы, магнолии, цепкий плющ,

лавр. Что чугунная вязь, в чьих кружевах скучала

луна, в результате вынесла натиск мимозы, плюс

взрывы агавы. Что жизнь нужно начать сначала.

Люди выходят из комнат, где стулья как буква «б»

или как мягкий знак, спасают от головокруженья.

Они не нужны никому, только самим себе,

плитняку мостовой и правилам умноженья.

Это — влияние статуй. Вернее, их полых ниш.

То есть, если не святость, то хоть ее синоним.

Представь, что все это — правда. Представь, что ты говоришь

о себе, говоря о них, о лишнем, о постороннем.

Жизнь начинается заново именно так — с картин

изверженья вулкана, шлюпки, попавшей в бурю.

С порожденного ими чувства, что ты один

смотришь на катастрофу. С чувства, что ты в любую

минуту готов отвернуться, увидеть диван, цветы

в желтой китайской вазе рядом с остывшим кофе.

Их кричащие краски, их увядшие рты

тоже предупреждают, впрочем, о катастрофе.

Каждая вещь уязвима. Самая мысль, увы,

о ней легко забывается. Вещи вообще холопы

мысли. Отсюда их формы, взятые из головы,

их привязанность к месту, качества Пенелопы,

то есть потребность в будущем. Утром кричит петух.

В новой жизни, в гостинице, ты, выходя из ванной,

кутаясь в простыню, выглядишь как пастух

четвероногой мебели, железной и деревянной.

Представь, что эпос кончается идиллией. Что слова —

обратное языку пламени: монологу,

пожиравшему лучших, чем ты, с жадностью, как дрова;

что в тебе оно видело мало проку,

мало тепла. Поэтому ты уцелел.

Поэтому ты не страдаешь слишком от равнодушья

местных помон, вертумнов, венер, церер.

Поэтому на устах у тебя эта песнь пастушья.

Сколько можно оправдываться. Как ни скрывай тузы,

на стол ложатся вальты неизвестной масти.

Представь, что чем искренней голос, тем меньше в нем слезы,

любви к чему бы то ни было, страха, страсти.

Представь, что порой по радио ты ловишь старый гимн.

Представь, что за каждой буквой здесь тоже плетется свита

букв, слагаясь невольно то в «бетси», то в «ибрагим»,

перо выводя за пределы смысла и алфавита.

Сумерки в новой жизни. Цикады с их звонким «ц»;

классическая перспектива, где не хватает танка

либо — сырого тумана в ее конце;

голый паркет, никогда не осязавший танго.

В новой жизни мгновенью не говорят «постой»:

остановившись, оно быстро идет насмарку.

Да и глянца в чертах твоих хватит уже, чтоб с той

их стороны черкнуть «привет» и приклеить марку.

Белые стены комнаты делаются белей

от брошенного на них якобы для острастки

взгляда, скорей привыкшего не к ширине полей,

но к отсутствию в спектре их отрешенной краски.

Многое можно простить вещи — тем паче там,

где эта вещь кончается. В конечном счете, чувство

любопытства к этим пустым местам,

к их беспредметным ландшафтам и есть искусство.

Облако в новой жизни лучше, чем солнце. Дождь,

будучи непрерывен — вроде самопознанья.

В свою очередь, поезд, которого ты не ждешь

на перроне в плаще, приходит без опозданья.

Там, где есть горизонт, парус ему судья.

Глаз предпочтет обмылок, чем тряпочку или пену.

И если кто-нибудь спросит: «кто ты?» ответь: «кто я?

я — никто», как Улисс некогда Полифему.

1988

ЭЛЕГИЯ

Постоянство суть эволюция принципа помещенья

в сторону мысли. Продолженье квадрата или

параллелепипеда средствами, как сказал бы

тот же самый Клаузевиц, голоса или извилин.

О, сжавшаяся до размеров клетки

мозга комната с абажуром,

шкаф типа «гей, славяне», четыре стула,

козетка, кровать, туалетный столик

с лекарствами, расставленными наподобье

кремля или, лучше сказать, нью-йорка.

Умереть, бросить семью, уехать,

сменить полушарие, дать вписать

другие овалы в четырехугольник

— тем громче пыльное помещенье

настаивает на факте существованья,

требуя ежедневных жертв от новой

местности, мебели, от силуэта в желтом

платье; в итоге — от самого себя.

Пауку — одно удовольствие заштриховывать пятый угол.

Эволюция — не приспособленье вида

к незнакомой среде, но победа воспоминаний

над действительностью. Зависть ихтиозавра

к амебе. Расхлябанный позвоночник

поезда, громыхающий в темноте

мимо плотно замкнутых на ночь створок

деревянных раковин с их бесхребетным, влажным,

жемчужину прячущим содержимым.

1988(?)

* * *

Взгляни на деревянный дом.

Помножь его на жизнь. Помножь

на то, что предстоит потом.

Полученное бросит в дрожь

иль поразит параличом,

оцепенением стропил,

бревенчатостью, кирпичом —

всем тем, что дымоход скопил.

Пространство, в телескоп звезды

рассматривая свой улов,

ломящийся от пустоты

и суммы четырех углов,

темнеет, заражаясь не-

одушевленностью, слепой

способностью глядеть вовне,

ощупывать его тропой.

Он — твой не потому, что в нем

все кажется тебе чужим,

но тем, что, поглощен огнем,

он не проговорит: бежим.

В нем твой архитектурный вкус.

Рассчитанный на прочный быт,

он из безадресности плюс

необитаемости сбит.

И он перестоит века,

галактику, жилую часть

грядущего, от паука

привычку перенявши прясть

ткань времени, точнее — бязь

из тикающего сырца,

как маятником, колотясь

о стенку головой жильца.

1988(?)

В КАФЕ

Под раскидистым вязом, шепчущим «че-ше-ще»,

превращая эту кофейню в нигде, в вообще

место — как всякое дерево, будь то вяз

или ольха — ибо зелень переживает вас,

я, иначе — никто, всечеловек, один

из, подсохший мазок в одной из живых картин,

которые пишет время, макая кисть

за неимением, верно, лучшей палитры в жисть,

сижу, шелестя газетой, раздумывая, с какой

натуры все это списано? чей покой,

безымянность, безадресность, форму небытия

мы повторяем в летних сумерках — вяз и я?

[1988]

Загрузка...