— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Скорей! Колесницу с конями! Я поеду во дворец!
— Поезжай во дворец, хозяин. Поезжай во дворец.
Царь будет рад тебя видеть и будет к тебе благосклонен.
— Нет, раб. Не поеду я во дворец.
— И не надо, хозяин. Не езди во дворец.
Царь пошлет тебя в дальний поход,
в незнакомый путь, по враждебным горам:
будешь из-за него страдать и мучиться день и ночь.
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Принеси воды, омой мне руки: я буду ужинать.
— Ужинай, хозяин. Ешь свой ужин.
Когда часто ешь, радуется душа. Ужин человека —
ужин его бога, а чистые руки заметит сам Шамаш.
— Нет, раб. Я не буду ужинать.
— Не ужинай, хозяин. Не ешь ужин.
Питье и жажда, пища и голод
никогда не расстаются с людьми, не говоря — друг с другом.
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Скорей! Колесницу с конями! Я поеду кататься в поля!
— Ну конечно, хозяин, езжай. Вольный скиталец
всегда набьет себе брюхо, уличный пес всегда
найдет себе кость, залетная ласточка лучше знает, как вить гнездо,
дикий осел найдет траву в самой сухой пустыне.
— Нет, раб. Не поеду кататься в поля.
— И не надо, хозяин. Не стоит.
Участь скитальца решает случай.
Уличный пес теряет зубы. Гнездо
залетной ласточки заливают известкой.
Дикий осел спит на голой земле.
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Я хочу завести семью, нарожать детей.
— Хорошая мысль, хозяин. Заведи семью, заведи семью.
Дети хранят отцовское имя и повторяют его в поминальных молитвах.
— Нет, раб. Не заведу я семью, не заведу детей!
— И не надо, хозяин. Конечно, не надо.
Семья как разбитая дверь, все петли скрипят.
Только один на троих из детей здоров, две трети всегда больны.
— Так что, заводить семью? — Нет, не заводи.
Кто заводит семью, расточает отцовский дом.
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Я уступлю своим врагам
на суде, я буду молчать перед клеветниками.
— Верно, хозяин. Верно! Уступи врагам,
молчи перед клеветниками.
— Нет, раб! Не буду молчать и не уступлю им!
— Не уступай, мой хозяин, и не молчи!
Даже если ты вовсе не раскроешь рта,
будут враги беспощадно жестоки к тебе, и будет их много.
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Я хочу сотворить злое дело, понял?
— Сотвори, хозяин. Конечно, сотвори злое дело.
Ибо как же иначе набить себе брюхо?
Как, не творя злого дела, тепло одеться?
— Нет, раб! Не буду творить злых дел!
— Злодеев потом убивают или сдирают живьем кожу и ослепляют,
а то — ослепляют, сдирают живьем кожу и бросают в темницу.
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Я хочу влюбиться в женщину. — Влюбись, мой хозяин! Влюбись!
Кто влюбляется в женщину, забывает печали и горе.
— Нет, раб! Не буду влюбляться в женщину!
— Не влюбляйся, хозяин. Не надо.
Женщина — это силок, западня, темный капкан.
Женщина — острый стальной нож по горлу мужскому во тьме.
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Скорей принеси воды, я омою руки: хочу принести жертву богу.
— Принеси жертву богу, принеси жертву богу.
Кто приносит жертву богу, наполняет сердце богатством:
он проникается щедростью и раскрывает свой кошелек.
— Нет, раб. Не буду я приносить жертву.
— Ты прав, хозяин. Не надо!
Разве приучишь бога ходить за тобой, будто пса!
Он все время требует послушания, обрядов, жертв!
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Я хочу вложить деньги с процентом, я дам денег в долг под процент!
— Да, вложи деньги с процентом, ссуди деньги под процент!
Кто деньги дает под процент, сохраняет свое и имеет огромную прибыль.
— Нет, раб! Не буду ссужать и вкладывать тоже не буду!
— Не ссужай, мой хозяин. Не делай вклада.
В долг давать — что женщину полюбить; а получать — что иметь дурных детей:
люди всегда клянут тех, чей хлеб едят.
Они тебя невзлюбят и будут стараться уменьшить прибыль.
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Я совершу подвиг на благо страны!
— Ты молодец, хозяин, ты молодец! Соверши!
Имя свершившего подвиг на благо страны попадет в золотую печать Мардука.
— Нет, раб! Не буду я подвигов совершать на благо страны.
— И не надо, хозяин. Не стоит.
Встань и пройдись пешком по древним руинам,
погляди на черепа простолюдинов и знати:
кто из них был злодей, кто — благодетель?
— Раб, пойди сюда, послужи мне! — Да, мой хозяин. Чем?
— Если все это так, то что есть добро?
— Это если тебе сломать шею и мне
и бросить обоих в реку — вот и будет добро!
Кто из людей своим ростом до неба достанет?
Кто широтой обоймет равнины и горы?
— Ну, раз так, я должен убить тебя, раб. Лучше пусть сперва ты, а я после.
— Значит, хозяин думает, что без меня сможет прожить целых три дня?
Сказать, что он был несчастлив, — сказать либо слишком много,
либо слишком мало — смотря с кем говорить.
Но запах он издавал довольно мерзкий,
да и угнаться за ним на скаку было не легко.
Он говорил, что его замышляли как памятник, но что-то сбоило:
утроба? конвейер? экономический спад?
Или просто войны не случилось, с врагом помирились,
и он остался как был — видимо, чтоб воплощать
Непреклонность, Несовместимость — нечто, что подтверждает
не уникальность и не добродетель, а лишь вероятность.
Годами, как облако, он бродил по оливковым рощам,
дивился на одноногость — мать неподвижности.
Научился лгать себе, и сделал это искусством
(в отсутствие лучшего общества, и чтобы не спятить).
И умер совсем молодым — оттого, что его животная часть
оказалась менее прочной, чем человечья.
Последние двадцать лет были хороши, в общем, для всех,
кроме мертвых. А может, и для них тоже.
Может быть, сам Господь Всемогущий стал чуть-чуть буржуазен
и платит кредитной карточкой. Ибо иначе ход времени
лишается смысла. Отсюда — воспоминания, мемуары,
ценности, манеры. Надеешься лишь, что еще не растратил дотла
отца или мать, или их обоих, и горстку друзей,
когда они прекращают являться в снах. Сны,
в отличие от городов, становятся тем менее людными,
чем больше стареешь. Поэтому вечный покой
упраздняет анализ. Последние двадцать лет были хороши,
в общем, для всех, составив посмертную жизнь
для мертвых. О качестве жизни можно поспорить,
но не о длительности. Мертвые, видимо,
без возражений примут статус бездомных и будут спать в подворотнях
или глядеть, как брюхатые подлодки
приходят в родной загон из кругосветного плавания
без того, чтобы уничтожить жизнь на земле, и даже
без флага, достойного взвиться на мачте.
Поскольку ошибки неизбежны, меня легко принять
за человека, стоящего перед вами в этом зале, заполненном
вами. Но примерно через час
эта ошибка будет исправлена за ваш и за мой счет,
и комнату вновь займут элементарные частицы,
свободные от скованности конкретной человеческой формы
и метода сборки. Какие-то частицы еще свободны. Не все — прах.
И мое нежелание признать, что это я
нахожусь сейчас перед вами, или наоборот,
родилось не столько из скромности или солипсизма,
сколько из уважения к близкому будущему данного зала,
равно как и к вышепомянутым частицам, в свободном парении
оседающим на блестящей поверхности
моего мозга. Недосягаемым для влажной тряпки, рвущейся их стереть.
Самое интересное в пустоте —
это то, что ей предшествует полнота.
Первыми, кто это понял, думаю, были греческие
боги, чьим forte было — отсутствие.
Тогда считайте, что вы репетируете, скажем, такой божественный бис,
а я, очевидно, работаю на галерку.
Все мы играем из тщеславия. Но я тороплюсь.
Когда знаешь будущее, можно ускорить
его приход. Как это делают статуи или мебель.
Самоустранение не добродетель,
а необходимость, чаще всего сознаваемая
под вечер. Хотя в смысле численном легче
не быть мной, чем не быть вами. Как лебедь признался
озеру: «Я не нравлюсь себе. Но, если хочешь, возьми мое отраженье».
Страна эта столь населена, что многоженцы и серийные убийцы
укрываются без труда, а авиакатастрофы
привлекают внимание (как правило, в вечерних новостях), только если они
случились в лесистой местности — труднодоступность
особенно горька, когда в ней есть нотка заботы о среде обитания.
Театры забиты — и залы и сцена.
Арию всегда поет не один тенор,
а как минимум шесть, а если — один, то жирный за шестерых.
То же — в правительстве, в чьих кабинетах не гаснет свет
всю ночь: работа посменно, как на заводах,
в силу демографии. Все — пандемия.
Что любимо одним, любимо всеми,
будь то спортсмен, духи или суп буйабес.
Поэтому что ни скажешь — все лояльно.
Природа тоже как будто учла общий знаменатель,
и когда идет дождь, что случается редко, дольше всего тучи висят
не над армейским стадионом, а над кладбищем.
Дайте мне еще одну жизнь, и я буду петь
в кафе «Рафаэлла». Или просто сидеть
там. Или стоять как мебель в углу,
если другая жизнь окажется менее щедрой, чем первая.
Все же, поскольку отныне ни одному веку не обойтись
без кофеина и джаза, я стерплю этот урон,
и сквозь свои щели и поры, покрытый лаком и пылью,
через двадцать лет я буду смотреть, как ты расцветаешь.
В общем, помни, что я буду рядом. И даже
что, может, отцом твоим был неодушевленный предмет,
в особенности если предметы старше тебя или больше.
Так что помни про них — они обязательно будут к тебе строги.
Все равно люби их — знакомых и незнакомых.
И еще — может быть, ты запомнишь некий силуэт или контур,
когда я их потеряю, вместе с остальным багажом.
Отсюда — эти чуть деревянные строки на нашем общем языке.
Ульфу Линде
Дорогие дикари, хотя я так и не овладел вашим языком, лишенным местоимений и герундия,
я научился запекать макрель в пальмовых листьях и ценить сырые черепашьи ножки
с их медлительным привкусом. Должен признать, что гастрономически эти годы,
с тех пор как волна принесла меня на ваш берег, были безостановочным походом,
и сейчас я не знаю, где я. Ведь мы делаем зарубки только
покуда нам никто не подражает. А вы стали мне подражать даже до того, как я заметил
вас. Смотрите, что вы сделали с деревьями! Хоть это и лестно, когда кто-то тебя —
пусть даже вы — почитает за бога, я, в свою очередь, тоже кое в чем вам подражал, особенно с вашими девами,
— отчасти чтобы затемнить прошлое с его злополучным кораблем, но и чтобы затуманить будущее,
лишенное полного ветром паруса. Остров — жестокий враг
любого времени, кроме настоящего. А кораблекрушение это всего лишь бегство от грамматики
в чистую причинность. Смотрите, что жизнь без зеркал делает
с местоимениями, не говоря о чертах лица! Может быть, ваши предки
попали на этот чудесный остров таким же, как и я,
путем. Отсюда — ваш взгляд на меня. Для вас я
— как минимум остров на острове. Так или иначе, следя за каждым моим шагом,
вы знаете, что я не тоскую по страдательному причастию, ни по продолженному прошедшему
— ну, не больше чем по вашему совершенному будущему в глубине какой-нибудь влажной пещеры,
убранной сухими водорослями и перьями. Все это я пишу указательным пальцем
на влажном блестящем песке, на закате, вдохновленный, наверно,
видом верхушек пальм, развернутых на платиновом небе, как
какие-то китайские письмена. Хотя я никогда не учил этот язык. Кроме того, ветер с моря
путает их так быстро, что никто не успеет прочесть мои слова.
Когда-нибудь должен возникнуть язык,
в котором слово «яйцо» сократится до «О»,
и все. Итальянский почти у цели,
конечно, с его «uova». Потому Алигьери считал
его самой здоровой пищей, деля эту слабость
с сопрано и тенорами, чьи грушевидные торсы
в конечном итоге суть воплощение «оперы».
То же можно сказать и об истых поэтах-романтиках —
немцах, которые каждую строчку начинают, как завтрак,
и о столь же заносчивых математиках:
их удручает привычная партнерша — бесконечность,
чьи непорочные нули никогда ничего не снесут.