ИСТОРИЯ НАДЕЖД И РАЗОЧАРОВАНИЙ КОЧЕШКОВОЙ

Сам удивляясь и других удивляя, Тебеньков сберег в себе то, что иные в тех же годах и положении безвозвратно теряют: пылкий был человек. А еще Тебеньков — потому, наверное, что в юности долго присматривался: «Сделать бы жизнь с кого?» — и в возрасте зрелом сохранил втуне сонмище талантов. Среди них — талант педагога. И когда Кочешков, один из «его» бизнесменов, вдруг женился, Тебеньков получил возможность педагогический талант свой проявить. Со всей пылкостью, что характерно.

Внешне Тебеньков решение Кочешкова одобрил. Слегка пожурил — мол, что ж ты сам! я бы тебе сосватал такую профуру! что за спешка! ладно, ладно, не дуйся! будет верной женой! — а потом, отпустив Кочешкова, приказал подготовить подарок. Тебеньков не знал еще — какой? — знал лишь, что подарок будет грандиозным, ибо щедро одаривая своего бизнесмена, он все более и более возвеличится сам.

Он понимал — отговорив Кочешкова, вряд ли привяжешь его к себе еще крепче. Надо было дать тому волю, но, держа под контролем, за каждым шагом следя, ждать момента, с которого тот, благодарный, навсегда станет слушать Тебенькова во всем. Или самому создать положение, в котором «его» бизнесмен поклонится и спросит: «Что делать? Прошу: научи!»

Вечерело. Тебеньков сидел в полумраке, размышляя, что независимость сама по себе не так уж плоха. Если подопечный решает, куда вкладывать деньги или кого принимать на работу, то с этим можно вполне разобраться, эти вопросы вполне можно снять, подопечному кое-что подсказав, или даже от него кое-чему научившись. Угроза возникает тогда, когда подопечный моет руки, даже сходив помочиться, а ты и похезавши рук не моешь; когда ты любишь телок рыжих, а подопечный — брюнеток. «Бойтесь различий глубинных!» — думал так Тебеньков, отпивая глоток за глотком из стакана, зная при этом: человек — существо обучаемое! Он так или иначе учится! Не тому, не вовремя, слишком медленно, но опыт как-то в нем оседает, словно в браге мутная взвесь. Чтобы это понять, необязательно было штудировать Павлова и фистулы направо-налево вживлять: на зоне, где Тебеньков университеты прошел, можно освоить и не такую науку.

Стемнело совсем. Распорядившись подбросить дровишек в камин, Тебеньков продолжал размышлять о «своем» бизнесмене. Тот имел два диплома, говорил на трех языках, щипчиками лобстеров ел, никого не убивал, никогда не сидел, даже свидетелем не привлекался: школа-институт-райком-горком-НТТМ-кооператив-своя фирма и — под крыло Тебенькова, которого смог урезонить, смог убедить, что мочить его вовсе не нужно, а с ним нужно только работать, оставляя ему даже больше, чем оставлять могло государство: по всему Кочешкову было лучше платить толстомясому пахану с гемороем что виноградная гроздь, способному выбить должок, разобраться с конкурентом, везде договориться, любившему жареное на сале, да тупую дочку, которую и за тебеньковские деньги не хотели брать учиться в Йель, и не платить государству — чему-то неясному, ничем не болеющему, никого не любящему и ни от чего защитить не желающему. Таким образом, двойное дно и в бизнесе и во всем было сутью Кочешкова, а над сутью своей люди не властны, ибо когда обретут они подобную власть, людьми в тот же миг быть перестанут.

Тебеньков нажал кнопку звонка. Вошел Кынтиков. Сверкали белки его глаз.

— Звал? — спросил хозяина Кынтиков.

— Нет... — прохрипел Тебеньков.

Кынтиков вышел.

Особые женщины есть в офисах наших. Они заметны не сразу, и не талантами и умениями, нет. Они проявляются в другом, вдруг, исподволь. Их стать, их повадки — повадки молодой луны, вставшей над кипарисами, прочертившей зыбкий след по маслянистой поверхности моря, осветившей лица людей дрожащим светом, вливающей в кровь пылкость желаний. Их взгляд, поворот головы, изгиб шеи пленяют нежданно, пронизывают очарованием до самых глубинных жил, наполняя истомой, заставляя иных забыть биржевые котировки, других — дом в родном Нью-Джерси, третьих — собственное имя.

Среди кипарисов Кочешков и сблизился со своей будущей женой. Договоренность с Тебеньковым о продлении сотрудничества отмечал он на курорте в южной, прежде не то чтобы далекой, но ставшей вдруг очень близкой стране, куда выехал всей фирмой. Раньше он не замечал, что одна референтка так на луну-чаровницу похожа. Здесь же, на юге, празднуя жизнь, две луны, одну пред собой, другую — на небе, увидев, он обнял земную.

Для референтки жадные руки шефа не значили чего-то из ряда вон. Даже о прибавке к зарплате она не подумала той душной, потной, соусом к бараньему мясу пахнущей ночью. Референтка отвела Кочешкова к себе в номер, раздела, разделась сама, а утром его разбудила, налила стакан апельсинового джуса. Он вышел из ее номера, дабы из своего сделать пару звонков. И к ней не вернулся.

Обычный расклад, референтка другого не ожидала: весь день Кочешков на нее не обращал внимания, даже вечером, в ресторане, был спокоен и ровен. Знать бы ей, как желал Кочешков вновь скользить по лунной дорожке, вновь потеть и вновь обсыхать, сигарету куря, попивая легкий, приготовленный референткой коктейль. Знать бы ей, что собирался он вот-вот подойти, в танце ее закрутить, а у метрдотеля в белых перчатках заказать для нее орхидею. Но, за минуту, за секунду до срока, в ресторане отеля, среди смокингов и платьев вечерних, появился жирный мужик в бермудах и шлепках, в застиранной майке, с толстой цепью желтого металла на шее, с Кынтиковым и двумя «быками» на полшага за ним. Тебеньков! Сам! Приехал! Решил подкрепить свое слово! Кочешков в этот вечер к ней не подошел. Не подошел и на следующий день.

А потом они сели в самолет и полетели в февраль: Тебеньков с Кочешковым и Кынтиковым — в бизнес-классе, тебеньковские «быки» и фирма кочешковская — в хвосте самолета. Референтка ловила недобрые взгляды: «Поматросил и бросил! Плачешь? Утрись!» Но утирать было нечего. Плакать она давно разучилась. Самолет ухнул вниз, выровнялся, пошел на снижение. Они прилетели домой.

В понедельник Кочешков ее вызвал.

— Возьми с собой! — бросила ей на стол упаковку презервативов подруга, завистливая дрянь.

Она — даже не изменилась в лице, только повела плечиком, повела так, что подруга подумала: «Я потом пожалею!»

Кочешков стоял у окна, смотрел на бульвар. Там гуляли с собаками. Бомж замерзал на скамейке. Бонна вела детей на занятия по истории изящных искусств в музей за углом.

— Да! — разрешил войти Кочешков, продолжая смотреть на бульвар: бомж сполз в сугроб, задралась штанина, чей-то питбуль надкусил его сизую ногу, но бомж не проснулся.

— Вызывали? — спросила она.

— Ты замужем? — Кочешков коснулся бронзовой ручки окна.

— Нет!

— Завтра выйдешь за меня? — вопрос Кочешкова прозвучал как приказ.

— Во сколько? — она взяла блокнот наизготовку.

Кочешков — туманная тень на фоне серого московского неба, гений покупок-продаж, финансовый туз, пожинатель плодов и организатор побед — обернулся.

— Швейцарцы уедут в двенадцать. После трех!

— Да! — сказала она.

Кынтиков вот ревновал: он давно с кочешковской референткою спал и кормил ее сладко, как, впрочем, и многих других референток из фирм тебеньковских. Это была его, кынтиковская, часть дани из той, что снимал Тебеньков. Кынтиков так показывал всем, что, если босс уйдет на покой или ухреначат его, только он сможет прийти на замену. Ибо не сила кулака, не мощь ребят-молотильщиков, не завязки на самом верху, не тугой кошелек в конечном счете все решают на свете. Если всерьез разобраться, главный, самый главный, вопрос: стоит — не стоит. Все остальное — вторично. Так Кынтиков думал, но его стремление всем и каждому если не показать, то рассказать, как у него, вонючего козла, стоит, в конце концов раздражало. На курорте, пока Кочешков с Тебеньковым обсуждали ночами дела, Кынтиков в номер к референтке заходил, показывал ей, и она его не гнала, потому, что, несмотря на ночь со своим боссом, боялась и понимала: что захочет Кынтиков, то ему лучше отдать, что он показывает, на это лучше смотреть и, не дай Бог, не ухмыльнуться: референтка видела многое, а Кынтиков слишком уверовал в свою силу, мощь, красоту.

Но — свадьбу сыграли. Референтка сменила фамилию Утешева на фамилию мужа. Подруга уволилась. Настала весна.

Сурмак появился на вилле в Напуле. Вид с балкона был чудесный — скалы и море, закругленье залива, — на балконе стоял телескоп и в него было видно, как по каннскому променаду проползают козявки: каждая четвертая — миллионер, каждая седьмая — знаменитость, каждая двенадцатая — что-то вроде Тебенькова. Сурмак просил работы — до конца сентября, ему были нужны деньги на обратный билет, — но Кочешкова сразу и не поняла, что Сурмак — соотечественник! Это ей объяснила служанка-алжирка, ведшая переговоры с Сурмаком через решетку калитки.

Кочешкова рванула за Сурмаком. И — догнала:

— Эй-эй, подожди! — Кочешкова схватила Сурмака за рукав. — Что ж ты сразу не сказал?! Что умеешь делать? Ничего? Наплевать! Поживи, там что-нибудь придумаем! — она запыхалась, возвращаться надо было в гору. — Муж у меня бизнесмен...

Сурмак внимательно смотрел на нее. Его несколько раз проверяли ажаны — земляки служанки-алжирки не ко времени начали бомбы взрывать, а Сурмак был темен лицом и в движениях походил на магрибца, однажды — арестовали, якобы за попытку изнасилования уборщицы в отеле, не в отеле даже, скорее, в доме свиданий. Он всего лишь, проходя по коридору мимо, чуть задел уборщицу плечом, а, извиняясь, дотронулся до ее локтя. Перезрелую суку раздражал его акцент, то, что Сурмак был единственным постоянным жильцом, то, что не давал и пяти франков за смену белья и не водил к себе женщин. Тогда Сурмака, после долгих разборок, отпустили, полицейский, карикатурно усатый, проводил до вокзала, посоветовал, пока не кончилась виза, податься на юг: может повезет устроиться на сбор винограда, даже дал адрес, но юг был достигнут до сбора, денег не осталось ни гроша.

От взгляда Сурмака дыхание у Кочешковой перехватило еще сильнее. «Что-то будет!» — подумал Сурмак, приготовившись к худшему, но очень хотелось есть, алжирка, как оказалось, любила организовывать интрижки, Кочешков и не подумал спросить — кто этот новый садовник и нужен ли действительно он: для Кочешкова лето на Лазурном берегу и не было летом: на вилле, часто вместе с Тебеньковым, он появлялся наскоками, очень уставал и все ему было не в жилу.

Ну, а жена его с Сурмаком много болтала: о современных средствах связи, булочках с корицей, шампунях, способах подачи угловых, переименовании московских улиц, компьютерных играх, удовольствии от катания на водном мотоцикле и от того, что тебя понимают, о красоте невозможного, книгах, цветах, запахах и вкусе поцелуя. Кроме того — о музыке, конечно, о ней! Сурмак был осторожен, даже слишком сначала, но потом осторожность оставил. Их любовь расцвела, если только есть в безумии страсти любовь. Правда, Кочешковой хотелось скандала, к Сурмаку она любила приходить незадолго до возвращения мужа и его покидала, когда муж уже шел от машины к дверям. И выходила к Кочешкову вся горя, вся в истоме, обнимала, к мужу прижималась и целовала. Взасос. Ей хотелось сожрать Кочешкова. Поглотить, переварить, выплюнув, вернее — при дефекации исторгнуть из себя только маленький ключик от цюрихского сейфа: номер она знала давно. Ключик, очертаниями напоминавший анк, Кочешков носил на шее. О ключике Кочешкова пару раз порывалась сказать Сурмаку, но запиналась на полуслове. Ее обладание ключиком предполагало кончину прежнего обладателя: Кочешков никогда ничего своего, кроме семени, отстега Тебенькову и денег гаишникам, не отдавал. Не потому запиналась, что боялась впутать Сурмака в смертоубийство, не потому, что Кочешкова почитала и была благодарна тому за заботу. Просто она сама еще не созрела. В то лето Кочешкова цвела.

В Москву Сурмак вернулся лишь поздней осенью, позвонил Кочешковой, они встретились, погуляли, выпили кофе. Сурмак был напряжен, неловок, грыз ногти, порывался что-то сказать, но в последний момент умолкал, додумывал какую-то очень важную мысль и смотрел на Кочешкову с усмешкой. Словно упрекал. Ей — наскучило, на своем «сеате-толедо» Кочешкова довезла Сурмака до метро: что было, то было, грусти и так здесь хватало, а от упреков она еще с детства бесилась.

Тебеньков знал об этой встрече. Он вообще знал все, все умел и все крепко держал. Врачи предлагали ему операцию, но Тебеньков гордился своим перебитым носом, тем, что он не говорил, а гундосил. Он любил сморкаться, зажимая крылья носа пальцами с перстнями, любил стряхивать сопли и счищать их с перстней. Он хотел всего лишь одного — чтобы «его» бизнесмена уважали! — но кто уважать его будет, если какой-то вечный студент, катавшийся по Европе автостопом, жену бизнесмена беззастенчиво драл? Тебенькову казалось — дерут его самого.

И на этом фоне тебеньковский талант педагога стал скукоживаться, меркнуть под тяжелым прессом обиды.

Тебеньков сморкнулся, вытер пальцы о кожу итальянского кресла, поднялся. В камине трещали дрова. Тебеньков потянулся и громко выпустил газы. Он был готов разорвать Сурмака — сам, вот этими руками! Как разорвал многих, и на свободе, и в зоне. Был готов сделать это за Кочешкова, которого простатит, а более простатита — стремление показать, что доверие будет оправдано, сделали почти равнодушным к прелестям молодой жены.

А не надо было вслед за Тебеньковым выбегать из баньки и бухаться в холодный ручей! А не надо было в мокрых плавках кататься с Тебеньковым на яхте! Не надо было! Многого чего! Да!

Тебеньков вдруг поймал себя на мысли, что не обида за «своего» бизнесмена ведет его, а обыкновенное желание ввести в свой гарем еще одну бабу. От этой мысли ему стало как-то неловко. Он даже поежился. У него были все-таки представления о приличиях. Он взглянул на огонек лампадки: тот дрожал, бросая неверные отблески на икону. Потом Тебеньков вынул носовой платок и вытер сопли с кожи итальянского кресла.

Сурмаку лучше было навсегда остаться в Напуле, однако кончилась виза и замучала эта... как ее... ностальгия. Он знал, кто такой Кочешков, знал, кто стоит над Кочешковым, знал, до чего его доведут свидания с женой тебеньковского бизнесмена, и к встрече с Кынтиковым был готов: тот лишь наводил на Сурмака свой «ТТ» в подъезде дома сурмаковской матери, а уже получил заряд фосгена.

Кынтиков слишком давно не встречался с готовым к гибели клиентом — готовым каждой клеточкой тела. Ожидание закаляет.

В особенности, если ожидает бывший старший сержант морской пехоты, неплохо закаленный и так, имеющий наготове спецсредство бывших органов госбезопасности.

Никто, кроме Кынтикова, подобного воздействия на кожу лица, глаза и слизистые оболочки выдержать не мог. Собственно, за неимевшую себе равных выдержку Тебеньков и ценил Кынтикова. Кынтиковым можно было гасить взорванный и полыхающий «мерседес» или, положив на рельсы, останавливать тяжелогруженные товарные составы. Когда Кынтиков расправлял плечи, его мышечные ткани, суставы, хрящи издавали повергавший в уныние, лишавший воли к сопротивлению хруст. С виду Сурмак был невзрачен и слаб. Что, что в нем нашла Кочешкова? Этот вопрос мучил, кстати, не одного Кынтикова, но именно Кынтиков опрометчиво решил, что для такого говна, каким был, по его мнению, Сурмак, расправлять плечи слишком жирно.

С другой стороны, Кынтиков не умер возле лифта в подъезде, а, окутанный запахом прелого сена, впервые в жизни промахнулся: пуля из «ТТ», оторвав погончик на сурмаковской куртке, пробила дверь квартиры номер тридцать четыре, полетела дальше по коридору, разбила выключатель между сортиром и ванной, вызвала короткое замыкание. В подъезде погас свет. Наощупь, исходя слюной и слезами, Кынтиков выбрался на свежий воздух. Ждавшие его в машине повинились, что убегавшего зигзагами Сурмака не догнали. Кынтиков их простил, дал усадить себя на заднее сиденье, приказал отъезжать.

— Интересный человек! — выдавил из себя Кынтиков. Кынтиковские поежились: даже им было просто страшно представить, какая мучительная смерть теперь ожидала Сурмака!

Сурмак же двигался по темному переулку — вниз и налево, дальше — по выметенному асфальту, под яркими фонарями, мимо витрин: квазипариж, псевдокёльн, абсолютная пустота неточной цитаты. Только одно его волновало: проболталась обманутому мужу Кочешкова или сказала специально, чтобы мужа позлить? Сурмак думал, что Кынтикова послал Кочешков. Конечно, простатит может до всего довести, вплоть до желания всех осчастливить, но подсылать убийц! Так думал Сурмак, но сам бы не раздумывая убил посягнувшего на святость семейного очага. Осознав, что в нем живут двойные стандарты, Сурмак, всю жизнь стремившийся к стандарту одному, шаг ускорил.

Он заплатил за вход в казино, в баре выпил немного водки. Здесь его французский вполне годился, когда он переходил на родной язык, помогал акцент. Сурмак поставил на двадцать три, на номер комнаты, из которой его забрали по подозрению в изнасиловании, выиграл, обменивая фишки, поймал на себе чей-то изучающий взгляд: длинноногая жадная рвань.

— Не желает ли месье...

Надо было где-то переночевать.

— Се бьен!

У рвани была вполне приличная квартира с огромным станком на отделанном красным велюром помосте. Эшафот. Он долбил ее так, словно убивал Кынтикова, рвань вполне натурально стонала, металась по станку. Пыталась от него ускользнуть. Сурмаку приходилось ее ловить, на станке фиксировать и додалбливать. Она освобождалась, и все повторялось вновь.

А утром Сурмак, сняв тачку, поехал к Кочешковой. Пора было вносить ясность. Пора было завязывать с двойными стандартами.

Один из кынтиковских дежурил возле шикарного кочешковского дома постоянно. Он сидел в видавшей виды «шестерке», слушал музычку, грыз орешки. Увидев Сурмака, кынтиковский нажал кнопочку на сотовом телефоне.

— Да! — еще фосгенно-хрипло ответил Кынтиков, выслушав доклад, скомандовал:

— Ждать меня!

Тебеньков вопросительно поднял бровь.

— Садовник, — ответил Кынтиков.

Тебеньков покачал головой.

Кынтиков поднялся.

— Скоро буду, — сказал он.

Тебеньков вновь покачал головой.

Кынтиков вышел.

Сурмак любил Кочешкову. Для него не было ночи с длинноногой жадной рванью. Не было объятий в Напуле. Любил, словно в первый раз. Был очень нежен. Наверное потому, что пришел не за этим, а пришел сказать, что на нее и ее мужа ему наплевать, что он сам по себе, что он свободен. Но Кочешкова взяла его руку, положила себе на грудь. Под ладонью Сурмака билось маленькое сердце. Ее кожа была горяча, взгляд — влажен. Сурмак подумал, что ему вовсе не плевать, что он отнюдь не свободен, что не надо было оставаться в Напуле, а стоило, захватив Кочешкову с собой, из Напула продолжить дорогу на юг. Скажем — до Танжера. Он подумал еще, что продолжить дорогу на юг не поздно и сейчас. Скажем — до Ялты, где вроде проживала сестра.

В глубине квартиры, где-то, далеко-далеко, мелодично протренькал звонок в дверь, очень странный звонок, без предварительного звонка по домофону. Сурмак приподнялся на локте: в процеженном шторами свете из окна загорелое тело Кочешковой почти сливалось с темно-сиреневыми простынями.

— Муж? — спросил Сурмак, ощущая отнюдь не страх, а прилив сил, энергии, крови.

— У него свой ключ! — Кочешкова выпорхнула из постели, накинула халат. — И потом — ему еще рано!..

— Не открывай! — попросил Сурмак, неожиданно смущаясь, накрываясь простыней.

— Это привезли платье. Мы сегодня должны быть на приеме.

Сурмак хотел поймать ее за полу халата, но Кочешкова уже вышла из спальни. И тут же вернулась:

— На всякий случай — спрячься! — она провела Сурмака в туалетную комнату сразу за спальней, сама, на ходу завязывая поясок, поплыла открывать.

Посмотрев в глазок, она узнала Кынтикова. После замужества она уже Кынтикова не боялась, теперь он даже был ей симпатичен, казался забавным, похожим на вставшего на задние ноги плюшевого большеглазого пса. Она подумала, что это Кынтиков привез платье. А почему бы и нет? Он же все время выполнял мелкие поручения!

Кынтиков вошел в квартиру. Если бы его слизистая не была сожжена, он мог бы ощутить тот неповторимый аромат, исходивший от Кочешковой, но и без обоняния все было понятно: запах зримо сочился, исходил от нее, окутывал, поглощал. Видеть запах любви, чувствовать, что только что эта дешевка любила и была любима, Кынтикову было очень неприятно. Левой рукой он прижал Кочешкову к себе, плотно зажал ей рот, правой достал свой «ТТ».

— Где? — давая Кочешковой нюхнуть запах металла и масла, ввинчивая дуло в кочешковскую тонкую ноздрю, хриплым шепотом спросил Кынтиков. — В спальне? Нет? Где? В шкафу? В каком? Все равно найду! Говори! Если скажешь — не убью! Сам найду — отстрелю ему яйца!

Она поняла — Кынтиков все равно найдет Сурмака. Оставалось только Кынтикову поверить: ведь если не верить вставшим на задние ноги большеглазым плюшевым псам, то больше верить просто некому.

Чтобы за Кынтиковым успеть, Кочешковой пришлось мелко-мелко перебирать ногами, подпрыгивать. Она потеряла тапочки, ей не хватало воздуха, обессиленная в спальне она указала глазами на дверь туалетной комнаты, Кынтиков повернул торчавший в замочной скважине ключ, дверь комнаты заперев, ключ в карман положил, а Кочешкову толкнул на постель. Она упала навзничь, поясок развязался и халат распахнулся. Кынтиков спрятал «ТТ» и расправил плечи. Вся спальня наполнилась хрустом. Кочешкова смотрела на него снизу вверх как зачарованная.

— Ты — сука, бля! — сказал умевший как следует высказаться Кынтиков.

Он подошел к двери в туалетную комнату:

— Эй! Боец! Ты все услышишь! — и начал расстегивать брючный ремень.

— Не надо! — слабым голосом попросила Кочешкова.

— Надо! — высвобождаясь Кынтиков шагнул к постели, опустился, вошел в Кочешкову, замурлыкал, заныл.

Полные слез глаза Кочешковой были последним из увиденного Кынтиковым в жизни: сзади к постели подошел успевший одеться Сурмак, который и не думал отсиживаться в туалетной комнате, а насилье над Кочешковой наблюдал из-за оконной портьеры, и под основание кынтиковского черепа, глубоко, через ромбовидную ямку — в продолговатый мозг, глубоко-глубоко проникло жало отвертки.

Чужие кровь и пенящаяся слюна залили ее высокую шею. Остекленевшие глаза закатились под тяжелые надбровные дуги. Белый взгляд смерти. Лопающиеся кровяные пузырьки на кончике носа картошкой.

С отвращением пыталась Кочешкова сбросить на пол забившегося в агонии Кынтикова, но не смогла. Сурмак ей помог. Кынтиков гулко упал на ворсистый ковер. Сурмак наклонился, вытащил отвертку из кынтиковской шеи, обтер впопыхах ненадетым носком. Кочешкова села на постели, глубоко вздохнула и ее профузно стошнило. Когда она, утерев рот тыльной стороной руки, на Сурмака посмотрела, ей показалось, что Сурмака стало двое. Она смахнула слезы, но двоенье осталось: ее муж, Кочешков, вернувшись домой, стоя в дверях спальни, с все возрастающим удивлением переводил взгляд с тела Кынтикова на Сурмака, с Сурмака на свою жену.

— Он хотел меня изнасиловать, — указав на Кынтикова, выговорила Кочешкова.

Что было совершеннейшей правдой.

— А он меня спас, — кивнула она на Сурмака, наконец-то решившего расстаться с отверткой и положившего ее на низкое плюшевое кресло.

И это было правдой.

Кочешков, под грузом правды ощутивший слабость в коленях, сел в кресло.

— Швейцарцы приехали! — вынимая из-под себя отвертку, отшвыривая ее в угол и устраиваясь поудобнее, сказал Кочешков. — Я так с ними устал!

Что было правдой тоже.

Темный вечер, косой дождь со снегом стали их сообщниками. Кочешкова, запахивая легкую шубку, притоптывая сапожками, стояла возле, когда муж ее с Сурмаком грузили кынтиковский труп. «Джип» даже качнулся и немного просел. Тяжеленек был Кынтиков при жизни, смерть же, как известно, непостижимым образом увеличивает вес, хотя и должно быть иначе, мертвые должны быть легче живых, ибо в момент смерти живых покидает душа.

С немым вопросом Кочешкова посматривала на Сурмака и Кочешкова: кто из них вернется? Кто? Муж или любовник? Неужто — оба?

Темнота, пустота, плохая погода. Где-то пробили часы, трагическая, не чаровница, луна выскочила из-за туч. Кочешкова вставила в угол рта тонкую сигарету, щелкнула зажигалкой. На мгновение ее зрачки вспыхнули красным. Она глубоко затянулась. Вкус табака напомнил о том, что с утра она выпила только чашечку кофе. Сурмак и муж теперь стояли возле «джипа» в скорбном молчании: собирались с духом. Кочешкова выпустила дым и заметила на противоположной стороне улицы маленький автомобиль, в нем двух человек, чьи лица, бледные в лунном свете, словно — неживые, напоминали о смерти вернее, чем само ее соседство, чем присутствие ее рядом, чем недавнее прикосновение к ней. Двое из маленького автомобиля наблюдали за ней, за Кочешковой. Их глаза, черные и большие, смотрели на нее не мигая. Ей стало не по себе, она быстро взглянула на мужа и Сурмака, вполголоса обсуждавших — стоит ли копать могилу или лучше просто бросить Кынтикова в какой-нибудь овраг, где его тело засыпет вскорости снег, а то, что от него останется, найдут лишь весной. Сидевшие в маленькой машине заметили ее взгляд, и один из них поднес палец к губам. Кочешкова послушалась, растоптала сигарету каблуком, шикнула на мужчин: скоро вы там? Долго еще будете резину тянуть? Клопа ячить? Те встрепенулись, полезли в «джип». Кочешкова подошла к двери мужа, поцеловала его, потом, обойдя «джип», поцеловала Сурмака. Ей нечего было бояться, она была связана с ними кровью. Кочешков тронул «джип» с места медленно, как катафалк.

Стоило «джипу» скрыться за поворотом, как маленькая машина развернулась, остановилась возле Кочешковой, один человек вышел из нее на тротуар и открыл для Кочешковой дверцу.

— Садитесь, пожалуйста! — сказал кынтиковский, сам оставаясь под снегом с дождем.

Сев в машину, Кочешкова попала в объятия густого, тягучего, мужского аромата. Там, за рулем, сидел Тебеньков. Его перебитый нос со свистом втягивал и выпускал воздух.

— Убили, значит, Санька? — спросил Тебеньков.

Кочешкова промолчала.

— Кто? — спросил Тебеньков.

Кочешкова промолчала вновь.

— Ладно! — Тебеньков воткнул скорость, и машина юзом пошла по дороге. — На вот, держи!

На ладонь Кочешковой легла продолговатая черная коробочка.

В коробочке шла серьезная, коробочкина, жизнь. В ней что-то потрескивало, гудело, коробочка вибрировала, на ней попеременно вспыхивали две лампочки-кнопочки, красная и зеленая.

— Что это? — спросила Кочешкова.

— Когда скажу «Давай!» — нажмешь вот на зеленую, — не отвечая по примеру Кочешковой, проинструктировал Тебеньков, — а потом, сразу — вот на красную. Понятно?

— Да...

Они догнали «джип». Тебеньков сначала просто сел на огни, потом чуть отстал, потом приблизился вновь, потом отстал метров на пятьдесят и отставание свое увеличил. Улица шла через парк, было пустынно, тоскливо.

— Нажимай! — сказал Тебеньков.

— Нажала! — выполнив его приказ, сообщила Кочешкова.

— Теперь вторую!

— Нажала!

И трое ее мужчин, двое живых и один труп, сокрылись в огромной огненной вспышке: в «джипе» удачливого бизнесмена сработала бомба.

— Ключ! — завопила Кочешкова. — Ключ от сейфа! Ключ!

— Дура! Что же ты не сказала! — Тебеньков, уже собравшийся уйти на боковую аллею, помчал навстречу огню. — Где?

— На шее!

Тебеньков выскочил, Кочешкова — за ним. Раскуроченный взрывом «джип» полыхал. Тебеньков стащил с полных плеч свой любимый куртец, орудуя им, как кошмой, смог открыть дверцу. Кочешков выпал на грязный асфальт словно куль, с влажным чмоканием. Тебеньков с Кочешковой склонились над ним: половины головы как не бывало, весь закрученный, грязный, весь обугленный. Мертвый. Кочешкова развязала узел галстука, Тебеньков разодрал ворот рубашки. Его скользкие руки никак не могли захватить тонкое золото ажурной цепочки. Наконец он смог цепочку рвануть, и тут же подъехали на трех машинах менты.

— Тю! — сказал один из них, освещая лицо Тебенькова светом большого фонаря. — Сам вышел на дело!

— Искусственное дыхание! Помощь пострадавшим! Проезжал мимо с подругой, увидел, решил... — заговорил-запричитал Тебеньков, но знавший его мент был далеко не промах: Тебенькову заломили руки, надели наручники, для проформы наподдали коленом, Тебеньков возмутился, и тогда его отмолтузили всласть.

Кочешкова, пока шло разбирательство по горячим следам, под присмотром сурового сержанта сидела в маленькой машине и пила из термоса кофе. Ключ от сейфа был у нее. Сержант смотрел на Кочешкову так, словно в ней одной было сконцентрировано все то недоброе, что может погубить Великую страну. Кочешкова, чувствуя сержантское настроение, поглядывала на него с выражением осознания собственной вины, с заверением в том, что в дальнейшем все исправит, ко всему забытому вернется, все испорченное восстановит. Сержант постепенно мягчал и начинал смущаться.

Где-то через полгода — Кочешковой можно было уже не спешить, — она прилетела в Женеву. Такси из аэропорта привезло ее прямо в банк. Лайка перчаток была безупречна, поля шляпки отбрасывали нужную тень. На формальности ушло не более получаса. Сотрудники банка поили Кочешкову горьковатым кофе, куда-то звонили и быстро-быстро говорили по-немецки. Наконец все утряслось. Кочешкова спустилась в хранилище индивидуальных сейфов. Сотрудники стыдливо потупились, когда она расстегнула верхние пуговицы жакета и достала похожий на анк ключ.

Сейф покойного мужа был маленький. В сейфе лежал самый обыкновенный чемоданчик, портфель-«дипломат», советский, такой — с которым когда-то на работу от звонка до звонка в отраслевой институт ходили молодые специалисты. Щелкнули замки.

— Господи! — почти выкрикнула Кочешкова, чем заставила встрепенуться начавших было скучать сотрудников банка. Сотрудники направились к ней, но Кочешкова остановила их властным движением руки и закрыла чемоданчик. Замки щелкнули вновь.

Из банка Кочешкова распорядилась отвезти себя в отель. Портье поинтересовался — заказан ли номер, узнав, что нет, вежливо улыбнулся и развел руки в стороны — мол, на нет и суда нет. Кочешкова, глядя портье точно в середину лба, спросила, сколько стоит самый дорогой. Улыбка портье стала подобострастной, а разведенные в стороны руки так и остались разведенными до тех пор, пока Кочешкова не расплатилась по золотой кредитной карте за неделю вперед и не сунула десятку на чай.

В номере она раскидала как попало вещи, приняла душ. Краны были откручены до предела, вода, лупившая в упругое кочешковское тело, была совсем другой, чем та, что лупила всего лишь несколько часов назад, в Москве. Даже вода была женевской, с неповторимым, женевским, вкусом и запахом. Кочешковой доставляло удовольствие заляпывать все вокруг мыльной пеной, давить легкой туфлей колпачки шампуней, небрежно бросать на пол упаковки от крема, от свежих трусиков, вышедшие из употребления вешать на светильник. Ее распирала энергия, она была настолько переполнена всевозможными планами, вплоть до совершенно сумасбродных, вроде — купить остров, что на коже выступала мелкая, красноватая сыпь.

Она подошла к зеркалу. Тело было стройным, в меру загорелым, пропорциональным. Ей нравилось ее собственное. Ей нравилось и выражение лица, вот только — глаза. В них играла, переливалась, блестела печаль.

Тренькнул телефон. Кочешкова скосила взгляд и подумала, что в такие хоромы аппарат могли бы поставить и подороже. Телефон тренькнул вновь. Кочешкова взяла трубку, прошла в спальню, легла на постель.

— Да, — произнесла она, пытаясь единым взором охватить потолочную лепнину: битва титанов с богами-олимпийцами, груди богинь, маленькие, торчливые пипки титанов. — Да...

Звонил портье. Он, заискивая, спрашивал — не ждет ли леди звонка? Кочешкова провела трубкой по ровному ворсу волос на лобке. Звонка? Ждет ли она? И да, и нет. Нет — потому, что ей никто звонить не должен, да — потому что она бы очень хотела, чтобы кто-нибудь ей позвонил.

— Да, — ответила Кочешкова. — Yes, я жду звонка. I’m waiting for...

— Соединяю! — мурлыкнул портье.

В трубке что-то журчало, далекий сигнал прерывисто гукал. Кочешкова смотрела на пипку парящего над огромной кроватью титана, на дутые мускулы его длиннющих ног, на его безволосую грудь и думала — кто ей звонит, кто знает, что она здесь, в этом отеле?

— Алло! — нетерпеливо произнесла Кочешкова. — Кто это? Who is this?

— Здравствуй, радость моя! — услышала она в ответ. — С трудом тебя нашел!

— Радость? — как эхо повторила Кочешкова. — Что значит «нашел»?

— А то и значит! — сказали в трубке, и в ее номер, в самый дорогой номер одного из самых дорогих отелей прекрасной Женевы, вошел здоровенный мужик в мятых штанах и видавшем виды пиджаке, с вылезавшей из-под расстегнутой сверху рубашки цепью желтого металла. Тебеньков! Сам! С трубкой мобильного телефона.

— Ну, здравствуй! — тихо закрывая за собой дверь сказал Тебеньков еще в трубку. — Где ты, моя киса? Плещешься в ванной?

— Нет, я в спальне, — сказала наивная Кочешкова. — Кто это, еб вашу мать?!

— Привет! — Тебеньков воздвигся в дверях спальни. — Не ждала, дочка? Не ждала!

Он, мягко ступая плоскостопными ногами по высокому ворсу ковра, прошел от дверей к кровати, сложил мобильный телефон, сунул его в задний карман штанов. Кочешкова запахнула халат, сглотнула ком в горле, поползла по кровати, уперлась головой в высокую, обитую шелком спинку. Тебеньков бочком присел на краешек кровати и улыбнулся. Его улыбка была не менее страшна, чем был страшен звук напрягшейся мускулатуры покойного Кынтикова.

— Меня, милая, в детстве учили делиться, — сказал Тебеньков. — То, что я в детстве узнал, то для меня самое ценное. Все остальное — говно! Правильно?

— Правильно, — кивнула Кочешкова.

— Вот, — Тебеньков взял Кочешкову за щиколотку и легонько сдавил. — Вот я и говорю! А ты, лапка, свалила и решила все взять себе. Так, кроха, не ходят. За такие дела можно получить девять граммов. Или — восемнадцать! Ха-ха...

Говоря это, Тебеньков медленно поднимал ногу Кочешковой выше и выше. Когда ему стало неловко держать свою руку поднятой вверх, он чуть приподнялся и почти оторвал тело Кочешковой от кровати. Ее голова запрокинулась, руками она судорожно ловила опору, ее свободная нога выписывала немыслимые движения, словно живя от Кочешковой отдельно, лоно ее, увлажненное страхом, разъялось.

— Ты, цветик мой, взяла из банка деньги покойника. Понимаю! Но они принадлежат не тебе, а мне. Я ему позволил их заработать, я ему создал для этого условия, — Тебеньков еще чуть-чуть поднял Кочешкову, высунул длинный, пупырчатый, подвижный язык и пару раз прошелся им по заалевшему кочешковскому нутру.

— Так что, овечка, говори — где? — и тебе ничего не будет, а не скажешь — я тебя сожру, разорву, высосу! Поняла? — он еще раз прошелся языком по Кочешковой и отшвырнул ее от себя.

Судорожно двигая конечностями, Кочешкова упала на кровать, пружины подбросили ее кверху, она попыталась встать на ноги, но коварные пружины вновь толкнули ее и она упала с кровати на пол, по другую сторону от Тебенькова. Чемоданчик стоял под кроватью. Его замки тускло поблескивали. Далее, за чемоданчиком, уже на полоске света, располагались туфли Тебенькова. Голос его, ненавистная гнусятина вонючего пахана, шла сверху, придавливала, распластывала, уничтожала.

— Ты себе и представить не можешь, цыпочка моя, что мне пришлось пережить, — говорил Тебеньков. — Какие унижения! Я им платил, я их кормил и поил, а они, стоило мне чуть сдать назад, вдули мне по самое некуда, да еще провернули! Тут еще ты, трясогузочка, с твоими корольками! Мамой клянусь — то, что вынес я, не вынесет никто другой!

Кочешкова поднялась на ноги и посмотрела на Тебенькова как можно тверже.

— Я позову полицию! — сказала она.

— О! Не смеши, стрекоза! Какая полиция? Тебя вышлют, все конфискуют, а дома тебя порежут на кусочки, как стерлядочку. Что ты! Полиция! Ну, где?

Тебеньков подошел к ней и взял ее за подбородок. Ему было стыдно: ему хотелось перепихнуться с этой прошмандовкой, хотелось до зубовного скрежета. В его мятых штанах шевелился тот, кто последнее время все реже и реже не то что просыпался, а и ворочался во сне.

— Под кроватью, — сказала Кочешкова.

— Достань, — сказал Тебеньков.

Кочешкова нагнулась. Тебенькову надо было только это. Ловя момент, одной рукой он расстегнулся, другой — схватил Кочешкову за ягодицы.

— Нет! — сдавленно крикнула Кочешкова.

— Да! — ответил ей гнусаво Тебеньков. — Пополам поделим, дырочка-щелочка, пополам! Открывай!

Кочешкова выдвинула чемоданчик из-под кровати. Щелкнули замки. Чемоданчик раскрылся.

— Господи! — выдохнул заглянувший в чемоданчик Тебеньков. — Господи!

Кочешкова, стукаясь головой о край кровати, боковым зрением заметила за спиной Тебенькова какое-то движение. Там двигалось нечто в белом сюртуке, двигающее перед собой столик на колесиках.

— Ваш ужин, мадам! — сказало нечто.

— Ты заказывала ужин? — продолжая толкаться, спросил Тебеньков.

— Нет! No! I didn’t...

— Что на ужин? — спросил Тебеньков.

— Форель, салат, фрукты, вино, сыр. И немного сладкого, — ответило нечто.

— Оставь!

Нечто откатило столик в угол.

— Постой! — Тебеньков застыл. — Постой! А ты что, по-русски понимаешь?

— А то! — нечто сняло со столика громадную крышку-полусферу, взяло со столика двузубую длинную вилку для рыбы, подошло к Тебенькову и всадило ему вилку в основание черепа.

Тебеньков умер мгновенно. Кочешкова перепрыгнула через кровать, одернула полы халата, закрыла грудь.

— Здравствуй, это я! — сказал Сурмак.

— Здравствуй... — Кочешкова с опаской подняла взгляд на Сурмака: тот выглядел жутко. — Как тебе удалось выжить? — спросила она.

— Сам не знаю, — Сурмак пожал плечами. — Везенье. Обгорел. Меня выбросило из машины взрывной волной.

— А сюда как попал?

— Я, понимаешь ли, нелегал. У меня французская виза, я через Альпы, там не проверяют, там можно проскочить...

— Я знаю, знаю — подтвердила Кочешкова.

Сурмак нагнулся к чемоданчику.

— Господи... — сдавленно проговорил он из-за края кровати.

Щелкнули замки. Сурмак распрямился. Его черная, в рубцах клешня сжимала ручку чемоданчика.

— Я знал, что ты здесь появишься, — сказал он. — Я бы взял тебя с собой, но там, у тебя в гостиной, — Сурмак кивнул назад, — я уложил официанта. А теперь этот, — он наподдал носком кроссовки по телу Тебенькова. — Мне будет очень тяжело. Если можешь, не вызывай полицию хотя бы полчаса. Договорились?

Кочешкова пожала плечами.

— Я снял виллу. Там же, в Напуле. До встречи! — Сурмак неловко шагнул в обход кровати, спотыкнулся, чуть не упал.

— Хотел тебя поцеловать, — сказал он и улыбнулся.

Лучше бы он этого не делал. Жуть что за маска появилась перед Кочешковой. Она даже вскрикнула, но Сурмак уже выбегал из ее номера.

Тренькнул телефон. Кочешкова поискала трубку. Трубка валялась на полу, рядом с бездыханным Тебеньковым.

Кочешкова опасливо наклонилась, взяла трубку.

— Алло...

Портье интересовался — не хочет ли мадам поужинать?

— Я уже ужинаю, — ответила Кочешкова. — Алло! Алло! Попросите официанта принести мне вилку для рыбы. Он почему-то забыл ее положить...

Загрузка...