ИСТОРИЯ ВОЗВРАТИВШЕГОСЯ НА КРУГИ СВОЯ ПОДСУХСКОГО

Все ожидали падения Подсухского. Подсухский должен был слететь. Сверзиться с той вершины, на которую для самого себя неожиданно был вознесен: шел он однажды по улице, а чей-то приглушенный голос настойчиво потребовал поднять руки, он послушался, его схватили за запястья, слегка дернули, перенесли через полгорода и оказался он в начальственном кабинете — в мягком кресле. Вот так дела! Ведь был человеком равнины! Разреженный воздух щемил Подсухскому сердце, ладони потели и в горле катался комок.

Сам Подсухский ожидал собственного падения и с некоторой грустью думал: вот-вот, вот, скоро, вот-вот. Он входил в подъезд Учреждения — все кланялись! — поднимался на лифте на свой этаж — в кабину с ним не садились, тушевались, робели, опасались охранников, ражих молодцов с цепкими взглядами! — в приемной вскакивали обе секретарши, светленькая, худая, и темненькая, полная, старший помощник вставал чуть помедлив: как никак — два университета, три диссертации, четыре книги, пять престижных премий, шесть лет в правительстве, семь языков! Подсухский заходил в кабинет, запускал через все кабинетное пространство крокодиловой кожи портфель — портфель шлепался мертво, каждый раз на одно и то же место! — подойдя к столу, садился, а тут поспевал и младший помощник, держа поднос с чашкой кофе. Вот тогда Подсухский с обреченностью и думал: ведь скоро мне конец! Недолго мне осталось! И думал даже с еще большей тоской и печалью: «Скоро Старость и Смерть!..»

Но человек равнины все-таки привык к горам. Да, ко всему человек привыкает, и этой траченной молью мудростью пытался утешиться Подсухский. Утешиться тем, что, и вернувшись на равнину, он будет чувствовать себя хорошо, по-новому к ней привыкнув. Главное — чтобы вернули на место, — думал он. На ту же улицу, на то самое место, на котором ему приказали: «Подними руки!»

Подсухского вставили в Учреждение словно в пробку — жучок, на время. Перегорит — и черт с ним! Правда, ему дали неограниченную, в рамках Учреждения, власть. Другой бы на месте Подсухского воспользовался, постарался бы свое положение укрепить, да поработал бы на самого себя, на свой карман. А он, чиновник скромный, ранее только и умевший перекладывать бумаги и готовить проекты замечаний к вариантам доклада, даже не знал — что надо делать, как и когда. Приемов борьбы за выживание Подсухский не знал, никого лично не топил, никому ничего не лизал, к нужным женщинам не входил. Видимо, только поэтому Подсухского и поставили во главе: знали, на что способен. Поставили, чтобы, использовав его честность и требовательность, выбросить.

Однако случилось так, как это часто бывает: нет ничего более постоянного, чем временное. Коллеги и знакомые заключали пари с хорошими ставками. Произойдет ли падение Подсухского завтра, в десять часов двадцать шесть минут или же оно будет иметь место через три дня, вечером, в половине девятого? Или же окажется отложено на полгода? Этакие англичане! А Подсухский работал и работал! Руководил Учреждением и руководил! Живя в ощущении временности, Подсухский был постоянен. И к этому привык: время текло, но ничего не менялось.

А потом вдруг оказалось, что все солидное Учреждение не что иное, как крыша для нескольких финансовых пирамид, что подлинные хозяева, те, кто крутил деньги по своим пирамидам, все как один арестованы, убиты, пропали без следа, кто — в набегающей на Багамы прибойной волне, кто — в подворотне Сен-Дени, а ответственность — на Подсухском, ему за всех отвечать, отдуваться. Его арестовали, в камере все кому не лень предлагали сделку — мол, поделишься миллионами, отпустим, а Подсухскому делиться было нечем, только ему, конечно, никто не верил и тогда решили из него сделать козла отпущения, но Подсухскому хоть в чем-то повезло — в Америке арестовали одного русского бандита, который на вопрос о Подсухском сказал, что этот-то был действительным подставным лицом, посему Подсухскому дали по минимуму, потом подоспела амнистия и его отпустили вчистую.

Всем происшедшим Подсухский был очень удивлен. Но более всего тем, что по выходе из тюрьмы продолжил полет. Что помчался дальше, вниз, перелетая через ступени, нигде не задерживаясь. Что вскоре оказался на самом дне. Без друзей и, конечно, без коллег и знакомых. Он и сам раньше догадывался, что если его даже слегка сдвинуть с места, придать начальное ускорение, то постепенно он разовьет приличную скорость. Но чтобы так далеко! Но чтобы так глубоко! Так безнадежно!

Он потерял все.

Забрав детей, ушла жена. Какой-то малый уехал на его авто, какие-то люди вселились в его квартиру, какие-то разместились на его даче. Он сунулся в банк, но оказалось, что карточка заблокирована, а на счете кот наплакал. Он позвонил родственникам, но те злорадно сообщили, что Учреждение давно их всех разорило, что у них ни гроша, что Подсухскому они желают всего самого плохого. «Вы же тоже Подсухские!» — крикнул он, а ему ответили, что, мол, тоже Подсухские, да не те!

После разговора с родственниками он шел по солнечной стороне улицы. Ему было холодно. Город кипел и плавился, а Подсухский зябко поводил плечами. Куда пойти, куда податься? Не было такого места! Все вокруг было против Подсухского, даже то, что раньше было за. Впору было заскулить, опуститься на колени, удариться головой об асфальт, забиться в истерике, разодрать ногтями кожу лица, сжечь остатки одежды, пеплом посыпать остатки волос. Впору было влезать в петлю, шагать под поезд метро или ложиться на рельсы поезда дальнего следования. Впору было делать выбор.

И тогда Подсухский поселился на свалке в картонно-жестяной халупе, его приняли в свалочное сообщество, он начал ходить по свалке среди гор мусора, ища нужные для себя самого и сообщества вещи. И очень скоро понял, что выбрал жизнь напряженную, отмеченную тяжелыми трудами, наполненную подлинными страстями, беспощадной борьбой за существование, за глоток гнилого воздуха, за кусок черствого, с плесенью хлеба, за позеленевшую колбасу, за опивки, собранные из многих бутылок в одну, за соитие с одним из смердящих существ, что отдаленно напоминало женщину. И Подсухскому досталось то из них, которое считалось лучшим, и оно стало для него чем-то вроде кубка за победу в долгих соревнованиях, за который придется бороться вновь и вновь, причем даже тогда, когда этого совершенно не желаешь, ибо отказ от борьбы не отменяет саму борьбу: все равно с тобой начнут схватку, все равно будут драться не на жизнь, а на смерть. И Подсухский бился ежечасно, ежеминутно, оставляя для отдыха считанные секунды, уходившие на зализывание ран да на глубокую затяжку куренным-перекуренным бычком.

Подсухский исхудал. Прежние круги под глазами, следы ответственности за судьбу Учреждения, исчезли, и вся кожа его лица была одного блекло-зелено-коричневого цвета. В его мускулах теперь была иная сила, не та, что имелась у Подсухского раньше, в пору занятий теннисом, плавания в бассейне, массажа, гимнастики, джакузи. Мускулы его были, как веревки, легко напрягались, а расслаблялись с огромным трудом. Его перестала мучить бессонница. Исчезла изжога. Теперь он смеялся другим смехом. Как бы лаял. Отрывисто, резко. Раньше же — смех его был длителен, непрерывен и внутри него что-то бурлило.

Он потерял возраст. Глядя на свое отражение в осколке зеркала, прикрепленном в углу картонно-жестяного жилища, он видел уже не человека, себя, а образ падения. Возраст же образа не исчисляется годами. Для образа требуется иная шкала, не временная. Ему казалось, что он может вдруг взять и пойти в школу. Скажем — в седьмой класс. Или поступить в институт, на тот же факультет, который окончил много-много лет назад, где потом работал на кафедре, где встретил свою будущую жену, тогда молоденькую лаборантку, теперь превратившуюся в здоровую, сытую, сисястую и жопастую бабищу, бросившую его в трудный момент суку, которая отняла детей, обобрала, которая унесла с собой заветную шкатулку, а в шкатулке были накопленные на черный день средства, были бриллианты, было кольцо его матери. Или Подсухский мог поехать куда-то далеко: ведь образ не связан с пространством, образу легко дается проникновение через тысячи и тысячи километров.

Но годы шли. Причем если на свалке проходил один год, то там, в мире, поставляющем мусор, проходило пять, шесть, семь лет. На свалке была одна из конечных точек бытия. Если время здесь тормозилось, застывало, то за границами свалки оно летело и взрывалось.

На огромных пространствах мусора, среди прочих жителей свалки, равный меж равными, бродил и Подсухский.

В вышине парили мириады наглых ворон. Откуда-то прилетали желтоклювые крикливые чайки. Все знания о прошлой жизни, знания о том, как вообще жить в вовне оставшемся мире, все умения и навыки Подсухского на свалке были не нужны. Все прошлое было неважно, а важно было вовремя оглянуться через плечо, когда кто-то подходил сзади, но лучше — не оглянуться, а сразу — вмазать с оттяжкой. Важно было вырвать нужную вещь у нашедшего, оспорить право первенства. Первым запихнуть в рот, первым засунуть в карман.

То была напряженная жизнь.

Крыша картонно-жестяной халупы временами давала течь. Или крысы прогрызали стены. Случалось, бульдозер, утюживший мусорные пространства, сбивался с пути — то ли засыпал бульдозерист, то ли он, выпив сверх меры, предавался озорству — и тогда Подсухский еле-еле успевал из халупы выскочить, прижимая к груди самое необходимое — чайник, котелок, — а она исчезала под гусеницами, хрустнув, треснув, перестав существовать.

Тогда Подсухский строил новую.

Падение с высоты породило в Подсухском мысль, что все, все абсолютно можно начать с начала. Что даже физическое существование можно начать во второй раз. А потом и в третий, и в четвертый. И, кто знает, может и первое не было первым? Подсухский, до падения, от ответов на такие вопросы уклонялся. Даже — уклонялся от постановки таких вопросов. Теперь они звучали в нем.

Бывало, что Подсухский отправлялся за пределы свалки. Иногда — без цели, просто взглянуть на другой мир. Случалось же — целенаправленно. Однажды в мире ином, за березовой рощей, за рекой, за полем, за густым темным лесом, в престижном дачном поселке какие-то озлобленные люди сожгли сразу несколько больших и добротных домов. Пожарные, пытавшиеся потушить огонь, выбросили из домов мебель и там, в кучах этой обгоревшей мебели, Подсухский рассчитывал найти что-то для себя.

Он шел и думал о прошедших годах. Ему временами не верилось, что все эти годы он провел на свалке. Что там ел и пил, спал и видел сны. Что там у него было много женщин и все они были женщинами свалки.

Он шел и думал о будущем. Ему казалось — впереди много времени и оно ничем не ограничено, разве что желанием его, его волей к жизни. Казалось — жизнь так и будет протекать, ничего в ней не изменится, и только однажды, заснув на куче газет, под кучей тряпья, он не проснется и перейдет к жизни другой.

Среди полусгоревшего барахла Подсухский обнаружил два великолепных, почти не тронутых огнем стула. Видимо, совсем недавно стулья составляли гарнитур, стояли вокруг полированного стола, чуть поодаль располагались их старшие богатые родственники-кресла, за креслами — прародители-диваны.

Подсухский, взвалив стулья себе на плечи, отправился в обратный путь, но когда переходил через узкое шоссе, разрезавшее изумрудное поле, возле него притормозила машина. Он собирался было предложить свои услуги — показать дорогу или сказать, где ближайшая заправка, но машина вновь раскатилась по шоссе, обдав выхлопными газами. Вот другая, шедшая за притормозившей, остановилась возле него по-настоящему. Из нее выскочили двое, стулья отбросили, возражений и протестов не слушая, в кювет, самого Подсухского скрутили, затолкали в машину, уселись по обе стороны от него, гаркнули на водителя в один голос. И машина помчалась!

Подсухский был просто потрясен таким обращением. Он и помыслить не мог, что такое происходит с ним, с человеком свалки. Если его хотели убить — а не хотеть его убить было бы странно для человека внесвалочного, — то незачем было везти его куда-то: вокруг же было поле, вдоль шоссе — кювет. Убивай! Если же его эти двое хотели как-то использовать, то им следовало быть с ним повежливее. Даже если использовать его хотели в целях злокозненных.

Подсухский скосил глаза на сидевшего слева, потом — на сидевшего справа. Оба были из породы используемых, а не использующих. Уж Подсухский-то знал. Никакая свалка подобное знание вытравить не могла.

Он попросил сигарету. Ему не ответили. Тогда попросил промочить горло. Получил по ребрам и затих. Машина мчалась за первой, шедшей впереди. Мелькали деревья, столбы, потом — другие машины. Водители машин закладывали лихие повороты. И не снижали скорости. И никому не уступали. И пронизали город, где Подсухский жил прежде, насквозь.

Подсухскому даже подумалось, что везут его на другую свалку, по ту сторону города, чтобы там сделать то ли начальником, то ли каким-то другим ответственным лицом. Но оказалось, что ехали они к похожему на сгоревший поселку богатых больших домов.

Машины влетели в открывшиеся словно сами собой ворота. Первая ушла к крыльцу дома, машина с Подсухским, разбрызгивая гравий, прошла юзом по аллее, влетела в длинный ангар, остановилась. Подсухского вытащили, встряхнули и потащили по каким-то подземным коридорам, переходам. По дороге с него содрали одежду, так что когда его втолкнули в маленькую комнатку, Подсухский был абсолютно гол.

В комнатке же стоял огромного роста человек в переднике, который разъял скрещенные на голой волосатой, мускулистой груди толстенные руки и схватил Подсухского. Бедный Подсухский подумал, что это пыточный мастер, что сейчас его начнут мучить, выпытывая из него какие-либо сведения, которых он, конечно, не знал. Тем более, что краем глаза Подсухский заметил блеск металлических труб, услышал шум воды, но оказалось, что это — баня, и его начали намыливать, окатывать водой и намыливать вновь.

О, сколько грязи сходило с него! Его кожа меняла оттенки до тех пор, пока не стала беззащитно белой, тонкой, в мелких синеватых жилках и вовсе не такой уж упругой и крепкой, каковой она совсем недавно казалась ему. Но задуматься всерьез о том, что все-таки время имело власть и над ним, Подсухский не успел — его начали с таким рвением массировать, умащивать маслами и мазями, что мысли его завязли в физиологических ощущениях, в неге, в вопросах куда более важных — зачем все это с ним делают? По чьему повелению?

Он пытался, конечно, получить ответ, но попытки его были тщетными. Правда, по ребрам его уже не били. С ним обращались все уважительней и уважительней. Если банщик все-таки его вертел и переворачивал, как грязную вещь, выжимал и перекручивал, то массажист уже манипулировал им, как вещью чистой и, следовательно, полуодушевленной. Парикмахер и косметолог, маникюрша и педикюрщик, визажист и костюмерша, стоматолог, осмотревший его ротовую полость, и другой, очень строгий врач, осмотревший его всего — все они, сменяя друг друга, трудились над возрождением в теле Подсухского души, значимости, ценности. И уже тот, кто принял его последним, брюхастый, с писклявым голосом, со щеками, как у нежной девушки, Подсухскому уже прислуживал, перед ним заискивал, ему угождал неприкрыто и льстиво. Как существу не просто с душой, но — ценному и значимому.

Этот евнух, поддерживая Подсухского под локоток, отвел его по другим коридорам к кабине лифта, в лифте поднял, распахнул перед ним дверь. Подсухский зажмурился: такого великолепия он не видел давно.

В небольшом зале стоял накрытый всевозможными яствами стол, два кресла располагались возле, тихо журчал фонтан, висели клетки с восхитительными сладкоголосыми птицами, лакеи во фраках сверкали манишками и благоухали цветками в петлицах, но над всем разливался аромат огромных орхидей. Подсухский сглотнул слюну, но попятился — а вдруг это было не для него? А вдруг прогонят лакеи?

Брюхастый, однако, провел Подсухского к креслу, усадил, мигнул, и бокал перед Подсухским наполнился искристым-игристым вином. Следуя приглашающему жесту, Подсухский отпил, и словно ток разлился по его перекрученным невзгодами жилам. Разлился, вызывая в Подсухском голод. А лакей положил на блюдо перед ним икры и белой рыбки, и рыбки красной, и каких-то штучек, и каких-то приятностей без счета. Подсухский налег, отпрянув в первый раз, произнес: «А!», отпив из бокала вдругорядь и налягши вновь, отпрянул второй раз, произнес: «О!», а завершая третий круг, произнес уже: «У!», чем умилил брюхастого.

Тут открылась одна из выходивших в зал дверей, и у Подсухского потемнело в глазах. Было от чего! В зал вошла небесной красоты молодая женщина, вошла походкой легкой и свободной, вошла и уселась напротив. Подсухский смотрел на нее, не в силах произнести и слова. Не в силах и подняться, как того требовали приличия.

Наконец он что-то сказал, что-то неловкое, явно невпопад, как-то попытался пошутить — мол, я тут, без вас, хе-хе, закусываю. Женщина несколько кривовато усмехнулась, ласково попросила не волноваться, не смущаться, а продолжать выпивать и закусывать. Голос у нее был божественный! Подсухский сразу почувствовал себя спокойно, умиротворенно. Лакей налил женщине вина, она выпила и, задумчиво наблюдая за Подсухским, бросила в рот маслину.

«Вы не голодны?» — с набитым ртом спросил Подсухский.

Женщина ответила, что, мол, недавно провела за столом несколько часов на званом обеде, но для поддержания компании отведает вот этого, нет, вот того, ах, нет! именно этого! и выпьет еще один бокал, хотя нет, даже два или, может, три, но она вовсе не пьяница и, упаси Бог, не алкоголичка, просто ей приятно выпить вина, тем более с таким человеком, как... с таким человеком, как... простите, как вас там?

Привстав со стула, Подсухский назвал свое имя. Он хотел было представиться полностью — отчество, фамилия, но смешался и начал мямлить:

«Я живу... То есть я хотел сказать, что... А кроме того...»

И они выпили и закусили, и они ели и пили, а потом слуги принесли золотые миски с водой, в которой плавали лепестки роз. Они омыли руки и проследовали в другой зал, где стоял рояль, арфа, где была целая коллекция музыкальных инструментов. Женщина указала Подсухскому на низкий, обещающий негу диван, уселась сама, с Подсухским рядом, хлопнула в ладоши. И возле рояля возник человек в белом фраке, у арфы — женщина в воздушном с вырезом платье, каждый инструмент нашел своего хозяина, или — хозяин свой инструмент, дирижер простучал каблуками, взмахнул палочкой, и — мелодия полилась.

Это была волшебная музыка. Подсухский ощутил восторг-полет, сухость во рту, тяжесть в чреслах. Он искоса взглянул на женщину. Та сидела прямая, с поджатыми строго губами. Взгляд ее был направлен прямо Подсухскому в лоб. Подсухский поинтересовался — мол, все ли в порядке, не напряжена ли она его обществом, а то он вполне может уйти, уйти с благодарностями, ибо еда была вкусна, музыка мелодична, а беседа доставила ему столько приятного, что... но женщина, словно не слыша Подсухского, поднялась, схватила его за руку и утащила за ширмы, которыми от остального зала был огражден грубый топчан, покрытый лишь тонким одеялом. И за ширмами женщина схватила уже Подсухского всего, там она прижалась к нему твердыми грудями и точеными бедрами и сказала, перекинув слова через поджатые строго губы: «Давай, мужик, отработай!»

Этого Подсухский не ожидал. Что делать с такой, как с ней иметь дело, да и — сможет ли он, сможет ли соответствовать? Между тем музыка гремела все громче и громче, лопались струны, мелодии мешались, скручивались, проникали друг в друга, свет становился все ярче, каблуки дирижера стучали как еще один инструмент, груди женщины настойчиво рвались на свободу из тесного платья, а руки хватали Подсухского так, словно собирались выдернуть жилы, выдавить соки.

«Смогу — не смогу?» — лихорадочно думал Подсухский, а все уже шло само по себе, почти от него независимо. От необычности с ним происходящего, от вкуса спелости, сладости, от счастья обладания Подсухский постепенно впадал в транс, потом впал окончательно, забылся в розовом видении, провалился в чашечку цветка, протолкнулся в завязь, растекся по семяпочкам — и очнулся не в доме прекрасной женщины, а в кювете, возле того самого места на шоссе, где его затолкали в машину.

В том же тряпье, в тех же опорках на ногах.

Он огляделся. Стулья валялись рядом. Один был сломан, но не стулья занимали Подсухского: в первый момент он подумал, что все с ним случившееся было плодом его воображения, что шел он, шел, шел по обочине дороги со стульями, шел, а проезжавшая машина задела, столкнула в кювет, где он потерял сознание, и все якобы бывшее ему привиделось. Он встал на четвереньки, и его стошнило. Все правильно! Он ударился головой, у него сотрясение! Какие там семяпочки! Слезы застилали глаза. Он утерся рукавом.

Вот тогда и появились первые сомнения в стройной версии о сбившей его машине — рукав куртеца источал аромат дорогого одеколона! Он посмотрел на исторгнувшееся из него: нет, этим, если никуда его не увозили, тошнить не могло! Подсухский встал, выбрался из кювета, вытащил уцелевший стул, снял куртец, повесил на спинку, оглядел свое тело. Никаких следов падения, но — кровоподтеки на плечах, царапины на груди, характерные синяки-засосы. Он посмотрел на ногти: маникюр, чистота и аккуратность. Да и тряпье было выстиранным, вычищенным. Недаром рукав источал такой аромат.

Он взвалил стул на плечо, пошел по обочине. Но через несколько десятков метров в изнеможении остановился, сел на стул, тяжело задумался.

Что же это получалось! Его взяли, помыли, почистили, накормили, дали послушать музыку, а потом использовали и выкинули. С ним вели ни к чему не обязывающий разговор, ему говорили ничего не значащие слова, что, мол, проезжая по шоссе были поражены его статью, его красотой, которую не могла скрыть ни грязь, ни отрепья, что в него влюбились с первого взгляда и ничего с собой поделать не могли! Что за чушь! Что за невозможность! Подсухский все-таки не полнейший болван! Хоть он и жил на свалке, но понимал, что это — треп, прикрышка, маскировка. Понимал, что затащили его в машину и увезли по причине таинственной, по причине, до которой докопаться он пока не мог.

Вдалеке послышался шум приближающегося старого, дребезжащего грузовика. Его ход, звуки были для Подсухского знакомы до боли. И песня, которая перекрывала скрежет и скрип, тарахтение и взрывы выхлопных газов, донеслась до Подсухского: «Черный ворон! Что ты вьешься надо мной! Ты добычи не дождешься! Черный ворон! Я не твой!»

Грузовик остановился возле, через борт к Подсухскому обратились лица друзей, приятелей, соседей, подруг, приятельниц, соседок по свалке. Среди этих лиц было и лицо сожительницы, которая смотрела на Подсухского с плохо скрываемыми любовью и ненавистью. Она его и правда любила, но не застав во время сборов для поездки на пепелище, подумала, что Подсухский уединился с также отсутствующей соперницей, и в сердце ее зажегся черный огонь. Теперь, увидев Подсухского на стуле, с лицом бледным, потерянным, она ощутила в себе жесточайшую борьбу любви и ненависти, поняла, что любовь возобладает, и устремилась к предмету любви. Однако она была нетверда в движениях, нескоординирована в них, посему, сразу перекинув обе ноги через борт, полетела вниз, прямо в Подсухского, сшибла того со стула, утянула за собой дальше, в кювет, в грязную вонючую лужу, и, когда Подсухский вынырнул на поверхность, то первым делом он увидел свою сожительницу, почувствовал ее перегарное дыхание, а уж потом услышал веселый смех друзей, приятелей, соседей, соседок и прочих, перекрываемый смехом сожительницы: уж она-то, обретя Подсухского вновь, смеялась так смеялась!

По возвращении на свалку был устроен грандиозный пир, но кому Подсухский ни пытался рассказать о своем приключении, никто, конечно, не верил: после купания в канаве все доказательства таковыми быть перестали. Когда же разомлевший Подсухский в очередной раз поведал свою историю и сожительница все услышала, то начался дикий вой, сожительница швырнула в Подсухского гнутой миской, полезла драться. Она кричала, что Подсухский хочет ее зарезать, что сам Подсухский не Подсухский вовсе, а засланный на свалку сотрудник Петровки, которому поручено выследить тех, кто прячет здесь контейнеры с предназначенными к пересадке органами. Подсухский, раньше сносивший выходки сожительницы, не стерпел, запустил в нее стаканом и попал точно в лоб. Сожительница бухнулась на спину, выгнулась дугой и заголосила: «Убил! Ой, убил!»

Что было дальше, Подсухский в точности не помнил. Вроде бы все принялись вскакивать со своих мест, все начали размахивать кулаками, а кое-кто и ножами. Подсухский вроде бы пытался уклониться от драки, но в руки ему попал здоровый дрын, которым он начал довольно удачно работать до тех пор, пока кто-то, подкравшись сзади, не огрел его по затылку. Вроде бы все было так, но ручаться Подсухский не мог. Также он не мог сказать — сколько в точности прошло времени — сутки, трое, вечность и по какой временной шкале: по свалочной или общей? — от возвращения на свалку до того момента, когда он очнулся от хлопков по щекам и брызгания водою в лицо.

Хлопал Подсухского по щекам один из тех, кто запихивал его в машину, а брызгал — другой. Над Подсухским было небо. Он лежал на траве, стрекотание бульдозеров на свалке доносилось еле-еле.

«Это вы? — с трудом ворочая языком, поинтересовался Подсухский. — Зачем? Опять? Кто вы?»

Но хлопавший — уже с меньшей грубостью, чем в первый раз, — держа Подсухского за грудки, поставил его на ноги, брызгавший вылил Подсухскому на голову оставшуюся в пластиковой бутыли воду, бутыль отбросил, и Подсухского потащили к стоявшей невдалеке машине. По ребрам Подсухского не били, ему не говорили резких слов. Его посадили в машину и повезли.

Постепенно приходя в себя, похмельный Подсухский начал предвкушать, как им займутся стилисты-массажисты, какую музыку он будет слушать. Ему было несколько странно обхождение молодой женщины, ее к нему отношение — хоть он был и мусорщиком, жителем свалки, но принципы гуманизма жили в нем, — но, с другой стороны, женщины есть женщины, думал Подсухский, — им можно простить и подобное, ведь, если разобраться, мужчина должен в определенный момент поступить к женщине в полное и безоговорочное подчинение, должен выполнять все ее капризы, а форма, в которой капризы проявляются, дело десятое.

Размышляя подобным образом, Подсухский выпал из реальности и вернулся в нее, лишь когда его вытащили из машины. Против ожидания его не повели в баню, не сняли с него вновь обретшие аромат свалки одежды, не причесывали, не массировали, его не осматривали медики — Подсухский даже думал воспользоваться случаем и обратить внимание врача на покалывания в правом боку, — ему не подбирали костюм, рубашку, галстук. На него плеснули одеколоном, по его редким волосам прошлись щеткой, лицо ему вытерли влажной душистой салфеткой. И втолкнули в комнату, где — а Подсухский бы не отказался от рюмочки водочки с яичным желтком, солью, перцем, зубчиком чеснока! — не было никаких накрытых столов, не было никаких ожидающих музыкантов инструментов, зато откровенно и вызывающе стояла застеленная плотоядным темно-красным бельем кровать с высокими железными спинками, а возле кровати ждала та самая молодая женщина.

«Здравствуйте, — сказал Подсухский. — Это я...»

Женщина не ответила на приветствие. Ее лицо было напряженно, на нем читались печаль и разочарование, обида и злость, горе и несчастье. Она курила сигарету и выпускала дым из изящных ноздрей резко, словно драконица. Она загасила сигарету каблуком и кивнула на кровать — мол, давай, голубчик, раздевайся и ложись! Подсухский застопорился, затоптался, замешкался, но сзади ему наподдали коленом, его подтолкнули чьи-то крепкие руки, он оказался возле кровати и там уже обнаружил, что на спинке закреплены браслеты наручников, что к кровати крепятся ремни и что не кровать это, по большому счету, а нечто вроде пыточного станка.

Подсухский засуетился, задергался, но был к кровати прикреплен, был надежно на ней зафиксирован двумя молодцами, которые его и привезли. Молодцы еще хотели и содрать с Подсухского одежду, но были остановлены жестом молодой женщины — мол, я сама, не волнуйтесь, с этим я справлюсь! — и из комнаты вышли.

Над Подсухским был потолок. Идеально белая поверхность. Подсухский был растянут, приподнять голову, посмотреть — что с ним собираются делать, что с ним делают, не было никакой возможности. Не хватало лишь большой булавки, чтобы, словно большое насекомое, пришпилить Подсухского.

С него сняли штаны, там, внизу, над ним тяжело вздохнули.

«Только бы не резали по живому!» — подумал Подсухский, но резать его никто не собирался. Им пользовались, а за всем происходящим наблюдал бесстрастный объектив телекамеры, вделанной в потолок. Да, Подсухский заметил его. То ли по еле слышному жужжанию трансфокатора, то ли просто — по ощущению присутствия кого-то третьего или четвертого или десятых-пятнадцатых. Им пользовались, а он старался теперь еще и выглядеть получше, старался произвести на наблюдающих благоприятное впечатление. Его действия были ограничены, он не мог ни приветственно помахать в камеру, ни поклониться, не мог он и переменить позу, и поэтому Подсухскому оставалось лишь улыбаться, оставалось лишь мимически выражать свою лояльность, уважение и пиетет.

Женщина громко закричала, закинула голову, соскочила с Подсухского, потом — встала на него, топча впалый живот и готовые вот-вот треснуть ребра, крикнула прямо в камеру: «Да!» и рухнула, словно подкошенная. Подсухский же послал в камеру самую свою добрую улыбку, сконцентрировавшись, постарался передать в камеру все свое обаяние, дабы те люди, у монитора, поняли бы, что Подсухский подневольный, что тут вовсе не попираются злобно законы гостеприимства.

Озабоченный тем, чтобы произвести хорошее впечатление, Подсухский и не заметил, что женщина, зажав сигарету в углу рта, отстегнула ремни и раскрыла замки. Продолжая слать в камеру свою доброжелательность, Подсухский оставался распятым, мокрым, неприбранным. Он опомнился, лишь когда женщина толкнула его коленом и сказала сквозь зубы, что, мол, хватит тут валяться, давай, мол, убирайся вон!

Подсухский быстро сел на кровати-станке, но увидел свои ноги, свои щиколотки в сетке синих жил, и ему вдруг стало безумно горько и обидно. Он уронил сухую свою голову на жилистые руки, слезы потекли по его впалым щекам: Старость и Смерть стояли впереди, Подсухский даже думал, что если поднимет голову, то увидит этих старух перед собой, в углу комнаты, невидимых ни попользовавшейся им женщине, ни телекамере, продолжавшей пожужживать все тише и тише, не иначе — как от потери интереса.

Но оказалось, что женщина, только что собиравшаяся выкинуть Подсухского вон, словно обрела его зрение, словно почувствовала присутствие в комнате страшных старух. Она, успевшая привести себя в порядок и припудрить носик, подошла к Подсухскому, присела перед ним на корточки, погладила по щеке. Он посмотрел на нее. Она грустно улыбалась. Подсухский сквозь слезы улыбнулся в ответ, а женщина заставила его встать, одеться, последовать за собой в маленькую уютную комнату, где предложила ему стакан чайку, булочку с маслицем и колбаской и рюмочку хорошего коньячка. И пока Подсухский закусывал коньячок долькой лимончика, пока пил чаек и жевал булочку, женщина, затягиваясь сигаретой и уже не дьявольски, а совсем по-домашнему выпуская дым, в нескольких словах поведала Подсухскому о жизни своей, что, мол, на соседнем от того пепелища, где Подсухский нашел стулья, оставшемся от ее только что отстроенного великолепного дома-дворца, она поругалась с мужем, что муж ее оскорбил, назвав подлой сукой и блядью, обвинил в том, что она якобы сама устроила поджог не только своего дома, но и домов соседних, принадлежавших мужниным друзьям и коллегам по новому инвестиционному банку, что подлая сука она еще и потому — или, вернее, в первую очередь потому! — что муж, собственно, купил ее у ее матери, когда ей было каких-то четырнадцать лет, а она была красива, образована не по годам, только очень, очень-очень несчастна, бедна, покинута, и мать уступила ее ради презренных денег и ради младшего братика, который нуждался в дорогих лекарствах, уходе, лечении за границей, и, услышав от мужа такое, она, в отместку, оскорбленная, сказала, что раз так, то она привезет к себе первого попавшегося и переспит с ним, а так как она женщина слова, то и привезла к себе Подсухского, но муж продолжал ее оскорблять и не поверил, что она переспала с обитателем свалки, начал над ней издеваться, обзывать ее еще более оскорбительными словами, но главное было не в них, а в том, что все, что говорил муж, было неправдой — ведь тем не менее она любит мужа и никогда ему не изменяла, — и обида в ней начала расти и шириться, и она решила вновь привезти к себе Подсухского, а муж потребовал, чтобы она была с Подсухским в этой, специально оборудованной комнате, а сам муж сейчас далеко-далеко, за границей, но ему передавали изображение, ведь ее муж очень, очень, очень богат, у него не только свои скважины, гранильные заводы, но и собственный спутник в космосе, на околоземной орбите, а что, для хорошего человека и спутник — нормальная вещь, полезная в хозяйстве, ведь правда?

И Подсухский кивнул — правда, совершеннейшая правда!

И Подсухскому теперь стало безумно жалко эту прекрасную молодую женщину, и Подсухский вновь заплакал, но на сей раз не тихо, беззвучно, а с подвыванием, с хлюпанием, с громкими сморканиями и ударами себя по щекам. Вид горевавшего Подсухского так подействовал на женщину, что и она расплакалась, разрыдалась, разнюнилась. И оба они заплакали в унисон, обняли друг друга, начали утирать друг другу слезы, и женщина сказала, что, мол, у нее, еще тогда, когда она мельком увидела Подсухского на шоссе со стульями, проснулось к нему странное чувство, что Подсухский ей мил и приятен, что ей вовсе не хочется продолжать играть в такие сомнительные игры со своим мужем, что если муж извинится, то она его простит, но сейчас ей просто необходима ласка Подсухского, не для камер и не для слуг-доносчиков, а интимная, вне соглядатаев.

И они начали слизывать слезы друг друга, начали языками исследовать тела друг друга, находя в них заветные уголки. И Подсухский ощутил себя молодым-молодым, полным надежд и сил, безумно далеким от свиданья со Старостью и тем более — Смертью, а жезл его воспрял и поднялся так уверенно и непоколебимо, словно всегда и везде пребывал в таком состоянии, и женщина начала сладостные игры с жезлом Подсухского, а он — с ее лоном, и играли они так, пока энергия их тел не иссякла, а энергии в них оказалось очень и очень много, так что они потеряли счет времени, а когда женщина в изнеможении откинулась на подушки кстати оказавшегося здесь диванчика и тихо заснула, Подсухский подхватил свою одежду, на ходу одеваясь, добрался до выхода и покинул этот дом, где сердце его чуть не разорвалось.

Он вышел на шоссе, дождался первой мусорной машины, договорился с водителем и вернулся на свалку. Была ночь. Бродившие по свалке собаки узнали Подсухского, окружили его, вылизали ему руки, прыгая на плечи, облизали лицо. Подсухский протиснулся в свою халупу, а там, при свете крохотного фонарика, сидела его свалочная подруга и смотрела на Подсухского в упор.

«Здравствуй!» — сказал ей Подсухский, но подруга была настроена злобно: она закричала хриплым, дурным голосом, что Подсухский пидор вонючий, что ей стоит только мигнуть, и зароют Подсухского под кучами мусора, и бросилась вперед, растопырив пальцы, явно собираясь Подсухского расцарапать. Подсухский ударил ее только один раз, не очень сильно, но точно в середину лба и убил свою свалочную подругу этим единственным ударом.

Что делать?! Вот ведь вопрос!..

Подсухский машинально закусил оставшейся после подруги снедью. По тому, как снедь была разложена на колченогом столике, Подсухский понял, что подруга ждала его и волновалась, что вовсе она не хотела его расцарапать, а если бы вдруг и расцарапала, то не по нутряной злобе, а скорее — от обиды, что подруга просто ревновала Подсухского. И тогда две старухи словно пролезли под крышу халупы, и сели напротив Подсухского, и сложили скорбно руки, и внимательно всмотрелись в Подсухского, как бы говоря — ты наш, никуда тебе не деться, все становились нашими, чем ты лучше всех?

Задыхаясь от переполнявших его чувств, Подсухский вытащил свою свалочную подругу из халупы и оттащил ее к подготовленному бульдозерами месту, туда, куда с рассвета начнут подъезжать мусорные машины и где они будут сваливать мусор. Там он нашел удобное место и прикопал свою подругу. Это было, конечно, не по-людски, это было, конечно, плохо, неправильно, но что мог поделать Подсухский? Как он мог поступить? Пойти и сдаться, пойти и сказать — я убил, берите меня? Нет, так Подсухский поступить не мог и не хотел.

Но вот убить самого себя Подсухский мог. Он вытащил из штанов служившую ему ремнем веревку и машинально осмотрелся в поисках дерева с подходящим суком. Какие деревья на свалке, какие сучки! Все было ровнохолмистым, мертвенно-бледным от лунного света, все смердело, все отрицало свободную волю, право лишить себя жизни, встретить Смерть, еще не связав крепких отношений со Старостью. И тогда Подсухский сделал шаг к окраине свалки, туда, где кривились окаймлявшие свалку березки, но упавшие с его бедер штаны стреножили Подсухского, и он рухнул головой вперед, в какие-то разломанные, раскуроченные металлические шкафы, ударился о них, потерял сознание, но в последний миг ему почудилось, что вот сейчас он умрет, быстро и почти без мучений, вот-вот.

Но Подсухский не умер. Через некоторое время утренний свет осветил его тело, его раскинутые руки, голый поджарый зад, осветил стоящих над ним двух «быков» и джентельмена в легком летнем пальто, джентельмена, который смотрел на тело Подсухского с недоумением, смешанным с брезгливостью. По решительному знаку крепкой руки в лайковой перчатке «быки» подняли Подсухского и потащили его со свалки, но не к стоявшей на дороге машине джентельмена, а к березкам, туда же, куда собирался идти вешаться сам Подсухский. Джентельмен выбрал подходящую березку, «быки» достали уже готовую, с петлей, веревку, закрепили ее на толстом суку, подняли постепенно приходившего в себя Подсухского, всунули его голову в петлю, отошли чуть в сторону и слегка натянули другой конец веревки.

Джентельмен же склонился над Подсухским.

Подсухский открыл глаза. Лица склонившегося над ним он не различал. Но понимал, что его собираются вешать, и не хотел, чтобы его лишали жизни другие. Тем более такие, кто был неразличим, неясен, туманен. Подсухский задергался, но джентельмен просто наступил на него великолепным летним сапогом на высоком каблуке и с острым носком. Джентельмен сильно и обидно ударил Подсухского по щеке и сказал, что, мол, нечего дергаться, что смерть для Подсухского лучший выход, так как прекрасная молодая женщина, лоно которой он вылизывал каких-то пять-шесть часов назад, его, Подсухского, дочь, что видит перед собой Подсухский не просто своего зятька, но и того, кто был одним из владельцев Учреждения, правда — под другой фамилией, с другим лицом и отпечатками пальцев, того, кто когда-то вытащил его из безвестности, а потом в безвестность вернул, но Подсухский должен быть благодарен, ибо всех прочих не просто возвращали в безвестность, а убивали, что родня Подсухского все же получила возможность достойной жизни и этой возможностью воспользовалась, что бывшая его жена живет в Лондоне, болезненный раньше сын выздоровел и учится в Итоне, что смерть Подсухского уже произошла и сейчас просто свершится ее физическое дооформление, что Подсухский может спокойно умереть, ибо дочь его будет жить так же, как и жила раньше, не зная ничего о кровосмесительстве своем, что и бывшая его жена ничего не узнает, что жизнь Подсухского продолжится во внуках, ибо дочь его носит под сердцем ребеночка, которого родит в положенный срок в клинике швейцарского города Берна, в чистоте и заботе, в счастье и надеждах, в том городе, откуда джентельмен и прилетел в срочном порядке, лишь только у себя в президентском номере отеля увидел переданную по личному спутнику трансляцию инцеста, лишь только окончательно признал в лизуне того самого Подсухского, что работал на джентельмена и думал, будто в мире есть гармония и порядок.

Подсухский закричал, как заяц. Веревку натянули. Джентельмен наклонился к Подсухскому и сказал, что, мол, не обижайся, папочка, что к Подсухскому нет и не было никаких претензий, что это бизнес, а скинули его из-за традиционной ротации кадров — неужели Подсухский настолько глуп и уперт на своей собственной персоне, что против ротации? Ведь и Смерть в известном смысле ротация, и ротация неизбежная, и раз природа утверждает такой порядок вещей, значит, человекам остается лишь подчиниться, не правда ли? Но Подсухский кричал и кричал, правда, уже глуше, уже хрипло, уже задыхаясь.

И тут громко хлопнули два выстрела, веревка ослабла, «быки» упали без признаков жизни, Подсухский сдернул с шеи петлю, корябая голый зад, отполз в сторону, стер слезы с глаз. Возле того дерева, на котором предстояло висеть Подсухскому, стояла прекрасная молодая женщина, его дочь. Черты лица дочери Подсухского были искажены негодованием, глаза горели, губы кривились, обнажая белоснежные зубы. Она сжимала в руках тяжелое помповое ружье, ноги ее были расставлены широко, плечи разведены, и дочь Подсухского, в джинсах, сапожках, кожаной жилетке и маленькой кожаной шляпе с витым в бисере ремешком походила на персонаж из милого ковбойского фильма, в котором всегда побеждает добро.

— Киса! — протянул джентельмен к дочери Подсухского руки. — Что с тобой? Не выспалась!

— Ты меня обманул! — голос дочери Подсухского дрожал от негодования. — Ты подлец! Ты обещал, что ему, — дочь указала на Подсухского дулом помпового ружья, — что тому, кого я выберу, ничего не будет, а теперь ты хочешь его повесить!

— Уже никто никого не вешает, киса! — джентельмен полушажками приближался к своей жене. — Уже все обо всем договорились! Положи ружье, подойди к своему мужу, обними его, поцелуй. Ведь мы с тобой давно не виделись!

На лице прекрасной молодой женщины начали разглаживаться складки, губы ее постепенно набрали привычную полноту, глаза увлажнились, она начала медленно опускать ружье и смотреть на мужа с любовью. Но ее муж, джентельмен в летнем пальто и остроносых сапогах на высоком каблуке, зачем-то рванулся вперед, схватился за дуло ружья и попытался ружье вырвать. Прекрасная молодая женщина, скорее — от испуга, нажала на курок, прогремел выстрел, джентельмен оказался пробитым насквозь, его кровь, слизь, кусочки его летнего пальто попали на лицо Подсухскому.

— Нет! — закричала прекрасная молодая женщина. — Нет! Нет! Нет!

Продолжая кричать, она отбросила ружье, склонилась над уже умершим мужем, а потом, удостоверившись, что ничем ему не поможешь, вскочила и бросилась прочь. Подсухский хотел было броситься вслед за ней, но вновь, по причине штанов, упал, а когда, поддерживая штаны рукой, поднялся, и след прекрасной молодой женщины, его любимой дочери, его девочки, его надежды, его счастья, простыл. Подсухскому стало невыносимо больно. Он все сильнее и сильнее хотел Смерти, а Смерть ходила вокруг него кругами, она была рядом.

Загрузка...