Санкт-Петербург. 1910 год
Ограбление банка было назначено на двенадцать дня.
Банк «Новый Балтийский» находился на углу Каменноостровского и Большого проспектов, и налет на него был рассчитан прежде всего на внезапность и внешнюю обыденность.
Подельники Таббы распределились следующим образом. Сотник и Хохол сидели в крытой пролетке на Большом проспекте, откуда отлично просматривался подъезд к банку. Два других товарища — Ворон и Аслан — расположились также в пролетке, но уже на Каменноостровском — совсем рядом с входом в банк, чтобы при возникшей погоне можно было вовремя подрезать преследователей.
Когда на Доме с Башнями часы пробили двенадцать, из Архиерейской улицы не спеша выкатил пятиместный черный лимузин, в котором, кроме шофера, располагались четыре человека — трое мужчин и молодая дама. Дама сидела на заднем сиденье между двумя в высшей степени прилично одетыми господами — Китайцем и Жаком. Третий же господин — Беловольский, немолодой, с впалыми чахоточными щеками, — располагался рядом с шофером.
Сторожевые подельники, увидев автомобиль, напряглись, стали внимательно следить за происходящим.
Лимузин плавно подкатил ко входу в банк, два швейцара немедленно двинулись навстречу, помогая предупредительными жестами и подсказками верно найти подходящее место на стоянке.
Водитель подрулил прямо к главному входу и быстро покинул машину, чтобы помочь господам, а в особенности даме сойти на грязную и заснеженную мостовую.
Табба была в изящной меховой накидке, лицо ее закрывала плотная траурная кисея, под которой было почти невозможно разглядеть хотя бы какие-то особенности ее лица. Она была болезненно слаба, с двух сторон ее деликатно поддерживали Беловольский и Жак.
Оба были с усиками и при изящных бородках.
Швейцар при входе с почтением поклонился. Господа, не обратив на него никакого внимания, проследовали в просторный и гулкий вестибюль. Поднялись по ступенькам роскошной лестницы в операционный зал, и к ним навстречу заспешил вышколенный, по-бухгалтерски худощавый банковский клерк с небольшой планшеткой в руке.
— Милости просим. Чего изволите?
Жак быстрым взглядом оценил охрану банка — двух крепких полицейских, с вежливой улыбкой объяснил служащему:
— Госпоже необходимо обналичить ценные бумаги на серьезную сумму.
— Подобные операции производятся только по предварительному заказу, — ответил клерк.
— Такой заказ был.
— На чье имя?
— На имя госпожи Виолетты Мишиц.
Клерк открыл планшетку, просмотрел записи.
— Да, подобный заказ имеется. Напомните, пожалуйста, насколько сумма велика?
— Сумма велика. Миллион рублей.
— Все верно. Кто будет проводить операцию?
— Операцию буду проводить я, — с печальной усмешкой произнесла Табба.
— Паспорт при вас?
— Паспорт, векселя и прочие ценные бумаги — все при мне.
— Следуйте за мной, — чиновник мило улыбнулся и направился в сторону высокой дубовой двери в дальнем углу зала.
Вся компания двинулась следом за клерком.
Полицейские, находившиеся при входе, внимательно наблюдали за группой господ.
Клерк придержал шаг, объяснил:
— Со мной следует только госпожа. Господа же могут подождать в зале.
— Господин банкир, — просительно вмешался Беловольский, — сделайте исключение для мадам. Она вчера похоронила мужа, и состояние ее крайне тяжелое. В любой момент она способна потерять сознание.
Клерк в некотором замешательстве помялся, затем неуверенно попросил:
— Позвольте все-таки ваши бумаги.
Девушка, поддерживаемая Жаком, вялой рукой достала из саквояжа сложенные в солидную кожаную папку бумаги, протянула чиновнику. Он быстро и профессионально пролистал их, кивнул.
— Ну, хорошо, — вернул папку с бумагами обратно. — Но пройти с вами может только один господин. И находиться он должен за дверью расчетной комнаты.
— Благодарю. — Табба жестом велела Беловольскому и Китайцу остаться, а Жаку распорядилась: — Вы пройдете со мной, граф.
Клерк пропустил Таббу в комнату сам вошел следом, заперся изнутри. Расчетная комната была совсем небольшая и почти без мебели. В углу располагался объемный сейф, рядом с ним стол, два стула, на стене портрет императора.
— Присаживайтесь, — кивнул клерк на один из стульев.
Табба присела, поставила саквояж на колени, затем аккуратно набросила кисею на шляпу, открыв таким образом лицо. Правый глаз девушки закрывала широкая черная ленточка, завязанная на затылке.
От увиденного клерк на миг замер, затем коротко попросил:
— Пожалуйте ваши бумаги.
Девушка положила папку на стол. Чиновник вначале просто пересчитал их, затем стал изучать, время от времени бросая взгляд на посетительницу. Руки его мелко вздрагивали.
— Вас что-нибудь смущает? — поинтересовалась посетительница.
— Да нет, — клерк поднял на девушку глаза, повторил: — Ничего особенного, — и поднялся из-за стола. — Побудьте здесь пару минут.
— Сядьте, пожалуйста, на место, — негромко попросила Табба.
— Простите? — вскинул брови клерк.
— Сядьте. И откройте сейф.
— Это… шутка? — клерк был бледен.
— Это совет. — Девушка вынула из кармана меховой накидки небольшой револьвер, положила палец на спусковой крючок. — Сейф… Иначе я застрелю вас.
— В банке охрана. Вас не выпустят.
— Открывайте сейф. — Табба ловко обмотала оружие плотной тканью накидки. — Иначе я продырявлю вам голову.
Девушка нажала на спусковой крючок. Раздался едва слышный негромкий хлопок, и рядом с головой клерка образовалась в штукатурке дырка. Он от неожиданности отпрянул к стене, распластался на ней.
Жак, стоявший на стреме, услышал выстрел за дверью, тут же поправил правой рукой шляпу.
Беловольский и Безносый заметили условный жест, двинулись в сторону выхода.
Клерк тем временем дрожащими руками открыл оба замка сейфа.
— Извлекайте содержимое и складывайте все в саквояж. — Табба взвела курок.
Чиновник, сопя и потея, принялся вычищать сейф. Когда все деньги были извлечены, он застегнул саквояж, с трудом поднял его на стол.
— Все. До копейки.
Посетительница аккуратно собрала принесенные ценные бумаги, сунула их во внутренний карман накидки.
— Впустите моего человека. И, пожалуйста, без шума.
— Я вас узнал, — пробормотал клерк. — Вы в розыске, мадемуазель. Ваш фотоснимок… с черной повязкой… прислан из полиции. Вы рискуете, мадемуазель.
— Вы больше. Откройте дверь, иначе я сделаю это без вашей помощи.
Клерк на ватных ногах подошел к двери, не сразу попал ключом в замочную скважину, жестом позвал Жака.
Тот быстро протиснулся в комнату, ловко подхватил тяжеленный саквояж.
Табба набросила на лицо кисею, строго и с достоинством посмотрела на бледного клерка:
— Начальство оценит ваше редкое умение работать с клиентами, — и попросила: — Пожалуйста, ключ от двери.
— Зачем?
— Я запру вас. От греха. Ключ!
И вдруг клерк в прыжке вцепился в протянутую руку.
— Караул!.. Грабят!
Жак оттолкнул его, схватил Таббу, рванул к двери.
— Грабители! Держите! — орал клерк.
Он бросился следом, Жак с силой захлопнул дверь, от полученного удара тот рухнул на пол.
Табба и Жак выскочили в зал.
К расчетной комнате тяжело бежали полицейские.
— Всем стоять! — заорал Китаец, выхватывая револьвер. — Не двигаться!.. Ограбление!
Жак прикрыл собой девушку, перехватил саквояж с одной руки в другую, тоже достал револьвер.
— Стоять! Будем стрелять!
Полицейские на миг замерли, и тут им наперерез выскочил Беловольский.
— Всем на пол! Лежать! — Предупредительный выстрел в потолок. — Никому не двигаться! На пол, господа!
Публика в зале завизжала, бросилась врассыпную, некоторые попадали на пол.
— Полиция, не стрелять!.. Бросить оружие! — продолжал неистово блажить Китаец. — Иначе кровь!.. Оружие на пол!
Один из полицейских застыл в растерянности, второй же вдруг выхватил из кобуры револьвер, но выстрелить не успел — Беловольский нажал на спуск, и блюститель закона неуклюже ткнулся в пол.
Первый полицейский отбросил оружие, поднял руки вверх.
— Уходим, господа! — махнул Беловольский Таббе и Жаку. — Все хорошо, уходим! — И предупредил находящихся в зале: — Никто не двигается! Иначе стреляем!.. Спокойно!
Грабители, пятясь и не сводя глаз с зала, дотолкались уже почти до выхода, как вдруг из дубовой двери выскочил очухавшийся клерк, истошно заблажил:
— Держите!.. У них полтора миллиона!
Докричать он не успел.
Беловольский мгновенно перевел на него револьвер, и чиновника отбросило к стенке.
Грабители выскочили из банка, едва не сбили с ног ничего не понявших швейцаров, бросились к автомобилю.
Первой в салон запрыгнула Табба, затем все остальные, и водитель изо всех сил вдавил педаль газа в пол.
Машина с ревом рванула с места.
За их спинами послышались свистки, выстрелы: автомобиль с визгом вырулил от банка на Каменноостровский проспект и понесся по нему в сторону Большого.
За грабителями мчались Ворон и Аслан. А чуть поотстав — пролетка с Сотником и Хохлом.
Прохожие в недоумении шарахались по сторонам, встречные экипажи резко тормозили, едва успевая уступать дорогу автомобилю и пролетке.
Машина с грабителями вырулила на Большой, с визгом шин свернула в ближний переулок, с ходу влетела под широкую арку, где в пустом дворе поджидала черная карета.
Табба вместе с Беловольским выпрыгнули из автомобиля, бросились к карете. Захлопнули дверцы, и карета понеслась со двора.
Миновали несколько улиц, выехали на Дворцовую набережную, покатили по ней. Спустя какое-то время свернули на Миллионную, где стояла еще одна пролетка.
…Спустя полчаса пролетка подкатила к воротам дома Брянских на Фонтанке. Табба покинула ее и, кутаясь в легкое полупальто, направилась к калитке.
Новый привратник Илья, улыбчивый и по-деревенски простоватый, с готовностью побежал открывать, разулыбался, раскланялся:
— Милости просим, мадемуазель. Что ж вы так налегке, озябнете!
Бывшая прима не ответила и зашагала ко входу в дом.
В доме на главной, парадной лестнице ей навстречу вышел тощий, с вечной подозрительностью на лице дворецкий Филипп, удивленно посмотрел на спешащую наверх мадемуазель.
— Что-нибудь случилось, мадемуазель?
— С чего ты взял? — огрызнулась девушка и зашагала дальше. — Приготовь мне чаю.
Обер-полицмейстер Санкт-Петербурга Крутов Николай Николаевич пригласил к себе в кабинет недавно назначенного начальником Санкт-Петербургской сыскной полиции полковника Икрамова Ибрагима Казбековича для особой доверительной беседы.
В облике князя просматривались непростые годы, проведенные на взрывном Кавказе: седина на висках, пристальный, изучающий взгляд, небольшой шрам на подбородке.
Николай Николаевич некоторое время молчал, прикидывая начало разговора с самолюбивым южанином, сложил пальцы корзиночкой, хрустнул ими.
— Ну как?.. Осваиваетесь на новом месте, князь? В окопы не тянет?
— Если честно, почти каждую ночь воюю с горцами.
— Надо входить в новую стезю, князь.
Тот обозначил сдержанную улыбку, сухо ответил:
— Буду стараться, ваше превосходительство. Еще недельку-другую, и начну хоть в чем-то разбираться.
— Многовато берете для разгона, Ибрагим Казбекович. Знаете, что такое начальник сыскной полиции Петербурга?
— Весьма приблизительно.
— А я, князь, попытаюсь объяснить вам предметно. — Крутов встал, подошел к окну. — Подойдите.
Тот покинул кресло, остановился рядом с обер-полицмейстером.
До слуха донеслись звуки какой-то песни, затем из-за угла улицы выплыла разношерстная толпа простолюдинов, двинулась мимо Департамента полиции, размахивая красным полотнищем и распевая:
Но мы поднимем гордо и смело
Знамя борьбы за рабочее дело…
Толпу сопровождали зеваки, детвора, какие-то восторженные девицы, бросающие цветы поющим.
— Знаете, что это такое? — спросил Крутов.
— Бунтовщики, — пожал плечами тот.
— Нет, князь, это наши ошибки. Наше разгильдяйство, наше нежелание видеть истину, страх называть вещи своими именами. Это возможное начало конца, князь! — Обер-полицмейстер вернулся к столу и, упершись в него обеими руками, некоторое время стоял молча. Потом попросил: — Только не считайте меня сумасшедшим. — И вдруг заговорил свистящим полушепотом: — Я ненавижу все это! Мразь!.. Мразь и нечисть вокруг! Казнокрадство! Мздоимство! Воровство! Попранная вера! Смятенные умы и души! Революционная пакость! Террористы-бомбисты с истеричными курсистками! Кровь и убийства!.. Растерянность и ожесточенность! Вы понимаете, насколько больно наше отечество?
— Примерно. Но при чем здесь моя новая должность?
— При том, что отныне все это должно быть в вашей несчастной голове, князь. День за днем, месяц за месяцем, год за годом. От такой жизни либо сходят с ума, либо стреляются! Либо бросают все к чертям собачьим и бегут! Вы — сыскарь! Ассенизатор! Беспощадный и жестокий! Вот кем вам предстоит стать в ближайшее время. Как бы вам мерзко ни было! — Николай Николаевич, бледный и задыхающийся, опустился в кресло, уставился на Икрамова горящим вопрошающим взглядом. — Вы вправе, князь, отказаться. Еще не поздно.
Икрамов усмехнулся:
— Поздно. Я уже принял решение.
— Иного, пожалуй, я от вас не ожидал. Другой, может быть, и сбежал, вы — нет. Кровь не та!.. — Обер-полицмейстер откинулся на спинку кресла, хотел было закурить, но отложил папиросу. Взял со стола папку, открыл ее на первой странице. — Вот что произошло за последние сутки… Утром на Невском транспорт казначейства в триста пятьдесят тысяч был осыпан семью бомбами и обстрелян с углов из револьверов, в результате чего пятеро убитых, деньги похищены, обыски производятся, все возможные аресты приняты. Ну и, надеюсь, знаете также о совсем свежем ограблении «Нового Балтийского банка»?
— Разумеется. У меня на столе лежит доклад по этому поводу.
Крутов все-таки закурил, обошел стол, сел напротив Икрамова. Желваки его скул снова сжались до белого.
— Во-первых, там погибли люди.
— Да, двое. Банковский чиновник и полицейский.
— Этого вам недостаточно?
— Я, ваше превосходительство, привык к более серьезным цифрам.
— На Кавказе война, а здесь мир.
— Кажущийся.
— Именно. С меньшими жертвами, но с более серьезными последствиями. — Обер-полицмейстер снова полистал лежавшее перед ним дело. — Во-вторых!.. За два последних месяца это уже третье банковское ограбление сходного почерка. И за ними может стоять весьма серьезная организация. Вплоть до террористической.
— К этому есть какие-либо данные?
— Пока никаких. Но любопытно, что банду возглавляет женщина.
— Женщина?!
— Да, особа лет тридцати.
— Словесный портрет не составлен?
— Не только словесный, но и рисовальный. — Крутов достал из дела карандашный рисунок, положил перед князем. — Полюбуйтесь.
Тот взял листок, некоторое время изучал его. На нем была нарисована молодая госпожа, лицо которой закрывала черная кисея.
— Она прячет лицо под кисеей?
— Да, при входе в банк. Но во время ограбления она решается на фрондерство — снимает кисею, и тогда выглядит следующим образом. — Обер-полицмейстер достал из папки второй листок, тоже передал Икрамову.
Теперь на рисунке была изображена девушка с открытым лицом, правый глаз которой закрывала черная повязка. В ней при внимательном изучении можно было угадать некоторые черты бывшей примы.
— Странно, но она кого-то мне напоминает, — произнес Икрамов.
— Вы не оригинальны, — Николай Николаевич забрал портрет, сунул в дело. — Не вам одному она кого-то напоминает. Но все это бред!.. Важны не аллюзии, а конкретный человек.
Ибрагим Казбекович помолчал в раздумье какое-то время, попросил обер-полицмейстера:
— Позвольте, ваше превосходительство, еще раз взглянуть на рисунок.
— Понравилась мадемуазель? — оскалился тот.
— Мадемуазель? Она мадемуазель?
— Так, к слову. Возможно, мадам. Это вам и предстоит узнать.
Бывший артист оперетты Изюмов мерз в ожидании директора театра уже битый час, кутался в ветхое драповое пальтишко, шмыгал носом, подтирая жидкий и бесконечный насморк снятой с головы фетровой шляпой.
За эти годы Николай сильно сдал — стал совсем тощим, безвольный подбородок еще более заострился, на голове четко обозначилась яйцевидная лысина.
Увидел подкативший к ступеням театра богатый директорский автомобиль, суетливо сунул шляпу в карман пальто, заспешил навстречу Гавриле Емельяновичу.
Тот, оставив автомобиль, зашагал наверх и не сразу узнал бывшего артиста. С определенным удивлением замер перед двинувшимся к нему господином и, лишь когда Изюмов приблизился почти вплотную, с искренним недоумением воскликнул:
— Батюшки! Вы ли это, Изюмов?!
— Так точно, я-с! — Бывший артист смотрел на директора с виноватым обожанием. — Очень приятно, что узнали-с, Гаврила Емельянович.
— Вас — и не узнать?! После вашей выходки? — хохотнул Филимонов. — Да вы каждую ночь снитесь мне в самых кошмарных снах! — Взглянул на смутившегося артиста, поинтересовался: — Озябли?
— Скорее, насморк-с, — виновато пожал плечами Изюмов. — После каторги организм совсем ослаб.
— Ну да, — кивнул директор. — Вы ведь у нас каторжанин.
— Бывший, Гаврила Емельянович.
— Бывших каторжан, господин Изюмов, не бывает. Это как проказа — на всю жизнь. — Филимонов снова окинул взглядом бывшего артиста, неожиданно предложил: — Чайку не желаете похлебать?
От подобного предложения Изюмов совсем растерялся.
— Так ведь, Гаврила Емельянович… Неожиданно как-то. Как прикажете-с.
— Приказываю, — коротко засмеялся тот и решительно двинулся по ступеням наверх. — Почаевничаем, побалагурим, повспоминаем былые славные дни.
…Директорский кабинет за эти годы мало в чем изменился: та же старинная тяжелая мебель, непременный набор горячительных напитков в буфете, мягкие, черной кожи кресла.
Гаврила Емельянович мимоходом указал бывшему артисту на одно из кресел, подошел к буфету, насмешливо оглянулся на Изюмова:
— А может, чего-нибудь покрепче, нежели чай? Водочки, к примеру. Или коньячку!
— Гаврила Емельянович, это будет совсем уж бесцеремонно с моей стороны! — Бедный артист от окончательной растерянности совсем не знал, куда девать озябшие руки и где пристроить помятую шляпу. — Готов-с выпить любой напиток, который вами будет предложен.
— Значит, коньячок?
— Так точно-с.
Филимонов оглянулся, неожиданно рассмеялся высоким едким хохотком.
— Все-таки вам, Изюмов, следовало служить в армии. Никак не способны избавиться от солдафонского «так точно».
— Виноват, Гаврила Емельянович. Это от волнения-с.
— Отчего волноваться, любезный? Разве я пугало какое? Или по службе самодурничаю?
— Не самодурничаете и не пугало, а от неловкости все одно тело сводит. Все артисты при вашем виде в обморок падают.
— Вы давно уже не артист, поэтому в обморок валиться никак не следует. — Филимонов снова засмеялся, поставил на стол два фужера с мягкой коричневой жидкостью, усилием руки усадил на место артиста, пожелавшего встать, расположился напротив. — Ну-с, за встречу?
— С непременным почтением, Гаврила Емельянович. Даже не представляю, какие слова надобно произнести.
— Ничего не произносите. Пейте.
Изюмов решил было лишь пригубить, но, заметив, что директор осушил бокал до дна, также последовал его примеру.
Филимонов заел коньяк долькой лимона, предложил гостю проделать то же самое, откинулся на спинку кресла, внимательно посмотрел на бывшего артиста.
— Что же привело вас к театру, господин хороший?
От вопроса артист на миг растерялся, но тут же нашелся, объяснил:
— Без театра я, Гаврила Емельянович, не человек. Инфузория!.. Все годы, пока маялся на каторге, только и мечтал оказаться в этих стенах.
— И в каком качестве? — вскинул брови директор. — Неужели артистом?
— Как прикажете. Буду исполнять все, что будет велено вами. Даже швейцаром-с могу, ежели на том остановитесь!
— То есть артистом более быть не желаете? — насмешливо, с подковыркой поинтересовался Филимонов.
— Желаю. Очень желаю! Только боюсь, вы мне подобную честь не окажете.
— Не окажу, — согласился директор, снова налил коньяку в оба фужера. — Еще по махонькой?
Изюмов деликатно коснулся директорского фужера своим, опрокинул содержимое, хотел было взять ломтик лимона двумя пальчиками, но передумал, неожиданно заявил:
— А я ведь, Гаврила Емельянович, еще имел одну цель в своем визите к театру.
— Вот те на!.. Как были, так и остались сюрпризным господином, — удивился тот. — И какова же эта цель, ежели не секрет?
— Никак не секрет, — артист слегка замялся. — Желаю узнать о судьбе госпожи Бессмертной.
Директор помолчал, дожевывая лимон, тронул плечами.
— Вы полагаете, я что-либо о сей даме знаю?
— Вы, Гаврила Емельянович, обязаны все знать.
Филимонов зашелся тоненьким смехом и долго не мог успокоиться. Артист смотрел на него с нежным недоумением, затем стал сам тоже смеяться и умолк, когда директор вытер выступившие слезы салфеткой.
— Смешной вы все-таки человек, Изюмов. Потому, может, и прощаю ваши глупости. — Став серьезным, Гаврила Емельянович объяснил: — О госпоже Бессмертной осведомлен мало. Сказывают, пребывает в качестве приживалки в доме Брянских, в обществе не показывается, возможных встреч избегает.
— Публика помнит ее?
— Кое-кто помнит. Но вас, господин Изюмов, помнят в первую очередь!
— Меня?! Как это возможно? Я был всего лишь тенью мадемуазель Бессмертной!
— Зловещей тенью, сударь, — директор направил на него тяжелый взгляд. — Именно ваша светлость сгубила нашу гордость.
— От безмерной любви-с, Гаврила Емельянович. А ежели точнее — от неразделенной любви.
Директор помолчал, глядя в окно и размышляя о чем-то, пожевал губами, после чего негромко произнес:
— Жаль. Крайне жаль. Подобные артистки выходят на сцену раз в десять лет. А может, и еще реже. — Повернулся к визитеру, с нахмуренным лбом поинтересовался: — Имеете намерение повидать госпожу Бессмертную?
— Имею, но не решаюсь. К тому же в дом Брянских вряд ли меня пустят.
— Подобную пакость, господин Изюмов, я бы и к городу на пушечный выстрел не подпускал. — Директор внимательно посмотрел на бывшего артиста, прикидывая что-то, и вдруг сообщил: — Но в театр я все-таки вас возьму.
— Артистом?
— Швейцаром. Будете угодных пропускать, неугодных гнать. Согласны?
— Но вы ведь меня крайне не уважаете, Гаврила Емельянович, и вдруг подобное предложение, — изумился Изюмов.
— Подобное предложение не есть уважение. Холуи были в чести лишь в тех случаях, когда имели беззубый рот и изогнутую спину. Имейте это в виду, господин хороший.
Улюкай, сопровождаемый вором Резаным, остановил пролетку напротив дома Брянских, бросил напарнику:
— Жди!
И направился к воротам.
Одет он был в элегантный костюм-тройку, в руках держал дорогую трость с костяным набалдашником, выглядел как богатый, достойный господин.
Нажал кнопку звонка, стал ждать.
Из полосатой будки к нему вышел привратник Илья, с суровой серьезностью спросил:
— Чего изволите, господин?
— Мне к княжне Брянской.
— Их нет, уехавши.
— А мадемуазель Бессмертная?
Привратник на момент стушевался, но тут же нашелся:
— Не знаю такой.
— Госпожа Бессмертная… бывшая прима оперетты! Сказывают, она здесь проживает.
— Мне об этом неизвестно.
На дорожке показался дворецкий Филипп, увидел незнакомого человека, направился к воротам.
— Чего господин желает? — спросил вышедшего навстречу Илью.
— Желают видеть госпожу Бессмертную, — ответил тот. — А мне неведомо, кто такая.
Дворецкий отодвинул его с дорожки, подошел к калитке, слегка поклонился гостю:
— Слушаю вас, уважаемый.
— Товарищ секретаря Государственной думы Валеев, — представился Улюкай. — Мне поручено встретиться с госпожой Бессмертной, которая, по некоторым сведениям, проживает в доме княжны.
— Товарищ секретаря Думы? — удивился Филипп. — И что же заинтересовало Думу в госпоже Бессмертной?
— Попроси госпожу выйти во двор! Это важно!
— Постараюсь исполнить вашу просьбу.
Дворецкий ушел, Улюкай стал прохаживаться вдоль ворот, и к нему подошел Резаный.
— Чего они?
— Не желают звать. Вроде того, будто скрывают.
— С чего это?
— Барская придурь.
— Но ты сказал, кто ты есть?
— Потому и поковылял звать.
От дома вышел дворецкий, следом за ним спешила Табба. Она за эти годы мало изменилась, одета была в длинное домашнее платье, волосы были наброшены на лицо так, что они довольно удачно скрывали давний шрам возле глаза.
Резаный вернулся к пролетке, Улюкай подождал, когда Илья откроет калитку, шагнул навстречу бывшей приме, поприветствовал с поклоном:
— Здравствуйте, мадемуазель.
Та кивнула, повернулась к дворецкому:
— Ступай.
— Прошу прощения, но беседовать вам придется здесь, — предупредил он.
— Я поняла, ступай, — отмахнулась Табба и повернулась к визитеру: — Слушаю вас.
— Дело короткое, но важное. Лучше где-нибудь присесть.
— Пожалуйте на скамейку.
Они пересекли двор, расположились на тяжелой чугунной скамье рядом с фонтанчиком.
— Вы кто? — спросила Табба.
— Вор.
— Вор? Но дворецкий сказал, что вы товарищ секретаря Думы.
— Это правда… Но вообще-то вор.
— Вор — в Думе?
— Ничего удивительного. Нас там много.
— Как это?
— Время такое. Один вор ворует, другой — прикрывает.
Бессмертная машинально огляделась, снова повернулась к Улюкаю:
— Что у вас?
— Меня зовут Улюкай. Слышали когда-нибудь?
— Возможно. Что дальше?
— Историю бриллианта «Черный могол» вы тоже, думаю, слышали?
— Это важно?
— Важно. — Улюкай достал из внутреннего кармана пиджака бархатный мешочек, вытащил из него золотую коробочку. Положил ее на ладонь, открыл.
В коробочке лежал бриллиант — таинственный, сверкающий, манящий, пугающий.
— Это и есть «Черный могол», — сказал Улюкай.
Табба завороженно смотрела на него:
— Моя мать охотилась за ним. Теперь он у вас?
— Временно. — Вор протянул коробочку Таббе. — Теперь он будет у вас.
— У меня?!
— У вас. Но тоже временно.
— Я не возьму его.
— Придется. Вы дочь Соньки и обязаны будете передать его матери.
— Зачем?
— Она теперь единственный человек, который будет владеть им по праву. Так завещал верховный вор Мамай.
— Заберите его! — попыталась вернуть камень Бессмертная. — Мне он не нужен! Я не знаю, где моя мать и сестра. И вряд ли увижу их в ближайшее время.
— Думаю, вскоре увидите. Сонька — дама вечная. — Улюкай заставил бывшую приму взять коробочку. — Только помните — вы обязаны будете передать его своей матери. Иначе он принесет вам беду. И еще помните: мы вас не оставим. В самые трудные моменты всегда будем рядом.
Табба осталась сидеть, какое-то время была не в состоянии отвести глаз от камня, сияющего черным непостижимым светом. Затем подняла голову, проследила за тем, как странный посетитель вышел в калитку, уселся в пролетку и укатил прочь.
Зима на Сахалине в предновогодние дни 1910 года выдалась необычайно снежной и морозной. Сугробы в поселке каторжан подчас достигали полутора метров, засыпав протоптанные дорожки и почти полностью закрыв крохотные окна в черных заиндевелых бараках.
От мороза потрескивали бревна, а дым из труб вился к небу густо и как бы застывал на лету.
Новый «хозяин» поселка поручик Гончаров едва ли не с первого дня пребывания на службе пожелал видеть у себя почему-то именно пана Тобольского, сосланного на пожизненные каторжные работы. Причем послал за ним конвоира в мужскую часть поселка не днем, а ночью, когда арестанты вернулись уже с валки леса и готовились ко сну.
Когда конвоир с паном пробирались к дому коменданта, по пути встретили божевольного Михеля, озябшего и отрешенного. Тот, устало подпрыгивая и размахивая руками, вдруг остановился, узнал поляка, что-то промычал и угрожающе надвинулся на них.
— Чего тебе, придурок? — крикнул конвоир. — Пошел отседова!
— Убью, — произнес Михель и сделал решительный шаг к пану. — Не ходи к Соне! Соня моя!
— Пошел отседова, гумозник! — Конвоир сильно толкнул сумасшедшего, тот завалился в глубокий снег, увяз в нем и, выбираясь, продолжал мычать и грозить вслед уходящим.
— Такой и взаправду зашибить может, — с ухмылкой бросил конвоир поляку. — Не боишься?
— Он добрый, не зашибет, — пожал тот плечами.
— Добрый, а дури выше головы. Держись от него подальше, пан. А то и правда как бы беды не вышло.
Дом коменданта поселка стоял на пригорке, на отшибе. Почти во всех окнах горел неяркий ламповый свет.
Залаяли с лютым озверением два огромных волкодава, на них вяло прикрикнул дежуривший у входа охранник, махнул пришедшим, давая им возможность пройти.
Пан Тобольский и конвоир поднялись по скрипучим от мороза ступенькам на второй этаж, остановились возле обитой войлоком двери, поляк оглянулся на солдата.
Тот тяжело вздохнул, неожиданно перекрестился.
— Чего ты? — не понял поляк.
— Боюсь. Сказывают, суровые они больно. Да и породы особой — барской.
— А тебе-то чего бояться?
— А как же? На всякий случай, мы ведь совсем их не знаем. — Конвоир снова перекрестился, кивком велел стучать.
Тобольский нерешительно ударил пару раз кулаком в промерзший косяк, дверь распахнулась, и в облаке теплого воздуха возник поручик — мужчина лет двадцати с небольшим, ладный, черноволосый, подтянутый. Увидел арестанта, жестом пригласил переступить порог и распорядился конвоиру:
— Жди на улице.
Пан прошел в небольшую, со вкусом обставленную гостиную, мельком оглядел обстановку: стол с изысканной настольной лампой, дымящим самоваром и пишущей машинкой «Ундервуд», пара стульев, дутый буфет с посудой, красной кожи диван, книжные полки с плотными корешками фолиантов, небольшой платяной шкаф.
В углу стояла срубленная к Новому году елка, украшенная картонными картинками и стеклянными шарами.
Поручик по-хозяйски прошагал к столу, кивнул на один из стульев:
— Присаживайтесь.
Пан с достоинством принял предложение, вопросительно посмотрел на хозяина.
— Чаю? — спросил тот.
— Благодарю, с удовольствием, — усмехнулся поляк.
Гончаров взял со стола заварной чайник, налил в чашку перед гостем темной ароматной жидкости, вернулся на место.
Пан попробовал на вкус чай, благодарно улыбнулся.
— Давно не пил настоящий английский чай.
— Имеете такую возможность. — Поручик внимательно изучал каторжанина. — Вы ведь здесь пожизненно?
Тобольский с удовольствием сделал глоток, поставил на стол чашку.
— Могу задать вопрос, господин поручик?
— Можете. — Никита Глебович по-прежнему с любопытством изучал поляка.
— За все годы каторжной жизни меня ни разу не приглашали в дом начальника на чай. Это что, новая форма обработки политкаторжанина?
— Считаете, есть смысл вас обрабатывать?
— Смысла нет. Во-первых, бесполезно. А во-вторых, ничего выдающегося при всем желании я сообщить вам не могу. В чем смысл данной чайной церемонии?
Поручик вышел из-за стола, взял с книжной полки небольшой томик, положил его перед каторжанином. На обложке книги было выдавлено черной жирной краской: «Марк Рокотов. Стихи».
Поляк полистал томик, поднял на начальника насмешливые глаза.
— Мы будем декламировать стихи Марка Рокотова?
Гончаров сухо рассмеялся, сел.
— Декламировать не будем. Почти все стихи Рокотова я знаю наизусть. Я его давний и ревностный поклонник. — Он закурил, откинулся на спинку стула. — Вы ведь были знакомы с Рокотовым?
— В какой-то степени.
— И на каторге оказались по воле господина поэта?
Тобольский отвечать сразу не стал, кинул взгляд на пачку папирос, поручик кивнул, пан прикурил, затянулся, пустил густой дым.
— На каторге, господин поручик, я оказался исключительно по своей воле. В моем возрасте сложно подчиняться чужим влияниям.
— Однако вы все-таки подчинились воле террористов?
— Желаете откровенностей? — Поляк с прищуром смотрел на начальника. — Праздное любопытство?
— Не только. Меня интригуют поступки людей, идущих столь безоглядно против закона.
Тобольский загасил в пепельнице окурок, снисходительно усмехнулся.
— К сожалению, ничего стоящего о них сообщить не могу. Имел к ним только касательное отношение. Могу лишь назвать причину, толкнувшую меня на этот путь. Если вам, конечно, любопытно.
— Любопытно.
— Хорошо. Позвольте еще один вопрос? Вам сколько лет?
— Двадцать два года.
— Всего двадцать два… И какая же нелегкая привела вас в этот забытый богом и людьми край?
Гончаров снова коротко засмеялся:
— У нас получается едва ли не исповедальный вечер.
— Не хотите — не отвечайте. Вы сами подвели к исповедальности.
— Хорошо, отвечу. — Поручик перебросил ногу на ногу. — Бессмысленное столичное существование. Скука, однообразие, отсутствие какой-либо реальной цели.
— Вы из состоятельной семьи?
— Весьма. У меня есть все, и нет ничего.
— Полагаете, здесь вы что-либо найдете?
— Пока не знаю. По крайней мере, мне здесь интересно. Экзотика!
— Смею вас огорчить. Здешняя экзотика через пару месяцев станет адом, и вы пожелаете немедленно бежать отсюда. Вы возненавидите окончательно не только здешнюю публику, но и самого себя.
— Возможно, — согласился Никита Глебович. — По крайней мере, потом будет о чем вспоминать.
— Если это «потом» у вас наступит.
— Но у вас ведь оно наступило?!
— Наступило. На каторге.
— На пожизненной. Я же в любой момент могу покинуть эти гиблые места.
— Возможно. Но пока что мы с вами, господин поручик, здесь на равных. Я — каторжанин, и вы — также. И привилегия у вас только в одном: вы можете меня наказать, я вас — нет. Хотя и это спорно.
Гончаров не сразу оценил остроумный ход каторжанина, затем рассмеялся громко и с удовольствием.
— Браво! Значит, между нами есть нечто общее?
— Всего лишь часть суши, на которой мы располагаемся.
Гончаров посидел какое-то время в размышлении, поднялся, подошел к буфету, вынул оттуда хрустальный штоф с водкой, две рюмки, поставил на стол.
— Предлагаю выпить.
— Вот с этого все и начинается, — заметил с ироничной улыбкой пан. — Вначале вы будете искать собутыльника, затем станете пить по-черному. В полном одиночестве. А отсюда родится жестокость, озлобленность, ненависть ко всем и вся.
Никита Глебович отрезал кусок вяленой оленины, кивнул на нетронутую рюмку.
— Брезгуете?
— Просто не пью.
Возле дома стали грызться собаки, поручик подошел к окну, посмотрел вниз, беззлобно чертыхнулся, вернулся обратно.
— Все здесь интересно. Интересно и страшно. Но вы правы — когда-нибудь все это обрыднет. — Налил себе, выпил, затем испытующе посмотрел на каторжанина. — Еще один вопрос. Вся эта чушь о вас и Софье Блювштейн… Понимаете, о ком я?
— Разумеется.
— Это вранье или имело место быть?
Пан пожал плечами и спокойно ответил:
— Имело место быть.
— Она — майданщица. Ей разрешили открыть квасную лавку. По моей информации, госпожа Блювштейн торгует не только квасом. Но и кое-чем покрепче.
— Вы желаете лишить ее особого положения?
— Вовсе нет. Мне она просто любопытна.
Поляк поднял глаза на поручика, усмехнулся:
— К сожалению, видимся мы редко. Мне ведь предписан особый режим — передвижение по поселку только в сопровождении конвоира.
— Я дам команду о временной отмене режима.
— Желаете, чтобы я вам ее представил?
— Мне бы хотелось расположить ее к себе.
— Зачем?
— Легендарная особа. Необычная судьба. Меня привлекает все неординарное, загадочное.
— То есть я должен сказать Соне что-то о вас хорошее?
— Ну, ни хорошее, ни дурное. Но я бы желал, чтобы поселенцы видели во мне не только зверя.
Пан Тобольский в некотором недоумении помолчал, затем поднялся.
— Я могу идти?
— Нет. — Поручик подошел к нему. — Попытайтесь поверить в мою искренность. Россия на рубеже страшных перемен. Смертельных перемен. И я хочу оставить после себя хотя бы крохотный след, пусть даже на этом острове отверженных.
Желваки собрались на скулах поляка, он уставился на начальника в упор.
— Вы или сумасшедший, или прохвост.
От услышанного тот вздрогнул, с тихой ненавистью посмотрел на каторжанина, затем овладел собой, тихо промолвил:
— Может, и то, и другое. Для кого как, — и коротко махнул: — Ступайте.
Тобольский был уже возле двери, когда Гончаров окликнул его:
— Минуту! — снова подошел к каторжанину. — Госпожа Блювштейн здесь ведь не одна?
— Да, с дочкой. С Михелиной.
— По слухам, она весьма хороша собой.
Тобольский едва заметно усмехнулся:
— Она каторжанка, господин поручик, — и готов был переступить порог, когда его вновь остановил начальник.
— А со старшей дочерью… примой петербургской оперетты… действительно все так трагично, как писали газеты?
— Я каторжанин, господин поручик. И связи с материком у меня никакой. С наступающим Новым годом.
В комнату ворвалось облако холодного белого воздуха, конвоир услышал звук открывшейся двери, шуганул собак и заспешил навстречу каторжанину.
На следующий день, когда к ночи уже была завершена смена лесоповалочных работ, пан Тобольский решился навестить Соньку. Благо начальник снял предписание передвигаться по поселку только в сопровождении конвоира.
Квасная лавка находилась на небольшом майдане в центре поселка вольных поселенцев. Кроме нее, здесь в темноте виднелась управляющая контора с крыльцом, рядом чернел недавно построенный помост для порки провинившихся, а чуть в стороне нелепо торчали обломанные колеса от карусели, в теплое время предназначавшейся для местных детишек.
Из трубы лавки на фоне звездного прозрачного неба валил густой белый дым — значит, Сонька еще торговала.
Сама лавка представляла собой обычную черную лачугу с вдавленными в снег четырьмя окнами и протоптанной узкой тропинкой ко входу. Перед дверью лежали ленивые откормленные собаки, равнодушные к каждому, кто посещал лавку. Рядом с ними сидел на корточках Михель, совал им в физиономии куски хлеба или вяленой рыбы, те отворачивались, недовольно рычали, иногда даже огрызались.
Божевольному это нравилось, он радостно смеялся и продолжал свое бессмысленное занятие.
Когда сильно озябший пан Тобольский уже подходил к лавке, навстречу ему вышли два поселенца, на физиономиях которых, кроме хмельной отупелой тяжести, ничего более не выражалось. Поляк вынужден был посторониться, уступая им дорогу.
Один из мужиков чудом узнал его, оскалился.
— О, Матка Боска, твою мать! — и дурашливо стащил драную шапку с головы. — Неужели пану тоже пожелалось освежить грешную душу?
— Разве я не живой человек? — неловко отшутился тот.
— А хрен тебя поймет! Может, живой, а может, и подох уже! Тут все зажмуренные!
Мужики рассмеялись шутке и зашагали дальше.
Михель заметил совсем вблизи приближающегося поляка, оставил собак, поднялся навстречу, промычал:
— Не надо! Не ходи!
— Михель, — миролюбиво остановил его пан, объяснил: — У меня к Соне дело. Кое-что скажу и сразу уйду.
Поляк шагнул к двери, божевольный тут же перехватил его, прижал к стене.
— Убью!
Они вцепились друг в друга, силы были примерно равны, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы из лавки не выглянула Сонька, привлеченная шумом борьбы.
— А ну, пошел отсюда, шланбой! — набросилась она на Михеля, стала лупить его по голове берестяной квасной кружкой. — Какого черта караулишь?
— В каталажку не надо, Соня! — вдруг испугался Михель и отпустил поляка. — Больно. — Божевольный торопливо затопал прочь, лишь изредка оглядывался, бормотал: — Соня… Моя Соня… Мама… — и грозил кулаком пану: — Убью!
Вошли внутрь. Сонька кивнула гостю на одну из скамеек.
Лавка была небольшой, с двумя керосиновыми лампами по углам. Стояли два длинных стола для распития кваса, а на печи громоздились две булькающие бочки для закваски и перегонки пойла.
Сонька за пять лет каторги сильно сдала. Голова совсем поседела, зубы поддались цинге и почернели, походка утяжелилась, стала неуверенной, шаркающей. И лишь глаза по-прежнему были глубоки и внимательны.
— Мне изменили режим, Соня, — с улыбкой сообщил пан.
— Кто?
— В поселок пришел новый комендант. Я имел с ним разговор. Теперь могу перемещаться по поселку свободно.
— Вы с ним знакомы?
— Он пригласил меня к себе. Господин более чем странный. Знает стихи Марка Рокотова, интересуется инакомыслием, вел весьма загадочный разговор.
— Зачем вы мне это говорите?
— Он расспрашивал о вас.
— Обо мне расспрашивают многие. Как только туристы расползаются с парохода, так и расспрашивают.
Поляк усмехнулся.
— Тут иное. Как я понял, он желает поговорить с вами.
— О чем?
— С вашей помощью он намерен поднять в поселке свой авторитет.
— У коменданта всегда в поселке авторитет, — усмехнулась Сонька.
— Ему хочется, как он выразился, помочь отверженным и несчастным.
Женщина с иронией посмотрела на него.
— Вы с утра не выпивали?
— Я ведь не пью, Соня. Он действительно заинтересовался вами.
— Стара я для его интереса.
— Он также заинтересовался Михелиной.
— А это совсем ни к чему.
— Он просто спросил о ней.
— Сегодня спросил, завтра возьмется за дело.
— Надо этим воспользоваться, Соня!
— Дочку подложить?
— Зачем? Есть ведь другие варианты. Надо искать возможность бежать отсюда!.. Я крайне беспокоюсь о вас.
Сонька повернула к нему голову, внимательно посмотрела в измученное каторгой и годами породистое лицо поляка, с искренним сочувствием заметила:
— Лучше о себе побеспокойтесь. Совсем сдали.
Пан неожиданно взял женщину за плечи, на мгновение растроганно приобнял ее, уткнулся в плечо, и даже на какой-то миг показалось, что он расплакался. Тут же виновато отпустил, усмехнулся.
— Простите… — Помолчал, вытер тыльной стороной ладони глаза. — Обо мне бессмысленно. Я вряд ли уже выберусь. А вот вам надо постараться. Хотя бы ради ваших дочерей.
— Вы в своем репертуаре, — улыбнулась Сонька.
— Так воспитан. — Поляк снова элегантно откланялся. — Вы все-таки подумайте о том, что я вам сказал.
— Подумаю, — механически ответила женщина и вместе с поляком двинулась к выходу. — Если Михель вдруг станет нахальничать, кликните меня.
— Отобьюсь.
Дверь распахнулась, и вместе с облаком пара в лавку ввалилось сразу три поселенца.
— Соня! — заорал один из них. — Дай загасить огонь! Покрепче чего-нибудь!
Поляк вышел из лавки, огляделся и направился к околице, за которой начиналась почти засыпанная снегом тропинка в соседний поселок.
Идти было трудно.
Небо совсем освободилось от туч, и звезды сверкали над головой низко, ярко и крупно, казалось, можно рукой дотянуться до них.
Пан не заметил, что следом за ним из поселка двинулся Михель.
На середине дороги Тобольский остановился, любуясь вышитым звездами небом, машинально оглянулся и вдруг обнаружил, что Михель почти уже настиг его. Остановился, с неожиданным страхом и дурным предчувствием спросил:
— Чего тебе?
Божевольный молчал, глядя на Тобольского тяжело и мрачно.
— Ступай к себе, Михель, — сказал тот. — Холодно. Околеешь.
Михель не двинулся.
Поляк постоял какое-то время и двинулся дальше. Михель тут же тронулся следом.
Пан оглянулся.
— Не надо за мной идти, Михель. Сам дойду.
— Соня, — произнес тот и ткнул кулаком в грудь. — Моя Соня.
— Твоя… Конечно твоя… Соня отдыхает. Ступай.
— Моя!.. Люблю Соню!
— Как скажешь… Бог с тобой.
Пан Тобольский шагнул снова и тут услышал близкое, частое и шумное дыхание. Оглянуться не успел, Михель в прыжке сбил его с ног, навалился тяжелой смрадной тушей и стал душить.
Пан задыхался, терял силы, пытался увернуться от цепких рук нападавшего, пару раз умудрился ударить его в лицо, тот окончательно озверел, завопил от боли и обиды и впился зубами в глотку несчастного.
Успокоился Михель только тогда, когда поляк после конвульсий затих. Медленно поднялся, запрокинул голову к полной луне, плывшей по звездному чистому небу, удовлетворенно прокричал что-то и медленно побрел в сторону поселка вольнопоселенцев, широко размахивая руками.
На снегу осталось лежать бездыханное тело пана Тобольского.
…В шестом часу утра, когда над поселком все еще висела морозная, прозрачная и трескучая ночь, каторжанки под присмотром двух молодых бабех-надзирательниц спешно готовились к выходу на работу: убирали постели, успевали по-быстрому глотнуть горячего кипятку, натягивали на себя осточертевшие тяжелые шинельного цвета бушлаты, переругивались то злобно, то не очень.
— Шевелись, шалашовки! — подгоняли надзирательницы. — Кто задержится, три дрына по горбу!
Нары Соньки и Михелины находились рядом, мать и дочь привычно и без лишних слов затягивали одежду, успевали помочь друг другу, перебрасывались короткими, понимающими взглядами.
К этому времени Михелине исполнилось уже двадцать пять, но возраст никак не отразился на ее внешности. Она оставалась не по-здешнему хрупкой и ухоженной, лицо ее от прикладывания тюленьего жира было свежим, благородным, манеру поведения девушка выбрала подчеркнуто независимую.
Тяжело стукнула промерзшая входная дверь, в барак вместе с морозным облаком ввалился известный в поселке своей наглостью и подлостью подпрапорщик Кузьма Евдокимов, заорал на все помещение:
— Соньку Золотую Ручку немедля к начальнику!
Каторжанки немедленно напряглись, Сонька быстро повернулась к Михелине. Дочь с тревогой спросила:
— Зачем он в такую рань, Соня?
— Без понятия, — пожала та плечами, посмотрела на надзирателя: — К какому еще начальнику?
— К господину поручику!.. К Никите Глебовичу!
— Ничего не перепутал?
— Путают знаешь где? — оскалился тот, тут же цапнул за задницу крайнюю из каторжанок и продолжил: — Когда заместо бабы мужика щупают! Давай на выход! Велел не задерживаться!
Сонька бросила на напрягшуюся дочку взгляд, усмехнулась:
— Не волнуйся. Думаю, это ненадолго.
— Может, я с тобой? Что-то нехорошее в этом.
— Узнаем.
Мать подбадривающе подмигнула дочке, набросила на плечи тяжелый серый бушлат и двинулась к выходу.
Надсмотрщик пропустил воровку вперед, по пути щипнул за зад молодую поселенку, довольно заржал.
— Ну, кобылы, мать вашу! — И вывалился следом за Сонькой в морозное утро.
Луна все еще была полная и круглая, деревья от холода потрескивали, в ближних дворах изредка побрехивали вконец озябшие собаки.
— Не знаешь, чего хозяин хочет? — осторожно спросила Сонька.
— А чего он хочет? — заржал Кузьма. — Того, чего хотят и все мужики!
— Стара я для этого.
— А я ихнего вкуса не знаю. Может, ты им в самый раз! — И охранник снова заржал.
Все окна в доме коменданта уже светились, надсмотрщик пропустил вперед каторжанку, направил на второй этаж. Попытался на лестнице полапать и ее, но получил сильный тычок, зло прохрипел:
— Гляди, старая курва… Обратная дорога тоже будет со мной.
Сонька промолчала, в слабо освещенном керосиновой лампой коридоре нащупала дверь, толкнула.
Дверь скрипнула, в лицо после мороза тут ударило теплом, запахом чего-то вкусного и ароматного.
Кузьма входить не стал, громко выкрикнул:
— Каторжанка Блюхштейн, ваше благородие!
Поручик, причесанный, надушенный хорошим одеколоном, вышел навстречу каторжанке, с молчаливым поклоном предложил пройти. Затем совершенно неожиданно помог женщине снять тяжелый арестантский бушлат, повесил его на вешалку возле двери.
Сонька усмехнулась:
— Как за барыней ухаживаете, господин поручик.
— За женщиной, — ответил тот и показал на стул.
На столе стоял фарфоровый чайник с двумя чашками, сахарница и конфетница.
Сонька с некоторым удивлением оценила все это, опустилась на предложенный стул. Никита Глебович уселся напротив, потянулся за чайником, разлил коричневую ароматную жидкость в две чашки, пододвинул поближе к каторжанке сахарницу.
— Софья Блювштейн? Не ошибаюсь? — взглянул на воровку. — Блювштейн — фамилия по мужу?
— По мужу.
— То есть Михель Блювштейн, здешний божий человек, ваш муж?
— Наверно. Если, конечно, божий человек может быть чьим-нибудь мужем.
— А Тобольский… — поручик взглянул на бумаги, лежавшие перед ним. — Казимир Тобольский. Он кто для вас?
— Каторжанин.
— Всего лишь?
Сонька отставила чашку с чаем, с очевидным раздражением спросила:
— Господин начальник, к чему вся эта баланда?
Гончаров помолчал, щелкая тонкими изысканными пальцами, поднял голову.
— Этой ночью Казимир Тобольский был убит.
— Что? — задохнулась Сонька. — Как? Кто это сделал?
— Это сделал ваш муж. Михель Блювштейн.
— Но этого не может быть!
— Он сам в этом сознался.
— Он не мог. Он дитя малое!
— Тем не менее каторжные работы он получил именно за убийство. Вам ведь это известно?
Сонька помолчала, тихо произнесла:
— Пан пришел в лавку, когда я уже готовилась закрывать. Очень поздно… Сказал, что получил от вас разрешение на вольное перемещение.
— Да, я разрешил. Хотите попрощаться с покойным?
— Нет. Лучше я буду помнить его таким, каким видела в последний раз.
Воровка с трудом сдержала неожиданные слезы, смахнула их, виновато усмехнулась:
— Простите… Михель где сейчас?
— В карцере.
— Я смогу его навестить?
— Безусловно. Но есть ли в этом смысл?
— Я ношу его фамилию, господин поручик.
— Хорошо, я распоряжусь. Но имейте в виду, он сейчас абсолютно невменяем и агрессивен. Его самого, видимо, потрясло убийство.
Сонька поднялась, натянула рукавицы.
Гончаров тоже вышел из-за стола.
— Сегодня можете не выходить на работу.
— За что такая милость? — ухмыльнулась женщина.
— Просто участие. — Поручик проводил Соньку до двери, вдруг предложил: — Кстати, отец вашей дочери — сумасшедший Михель?
— Да.
— Я дам распоряжение, чтобы ее сегодня тоже освободили от работ.
Сонька исподлобья взглянула на него, склонила голову:
— Благодарю. — И покинула комнату.
Спустя несколько дней после встречи с обер-полицмейстером в своем кабинете, обставленном скромно, с деталями кавказской экзотики, Икрамов собрал наиболее опытных следователей, сыскарей, судебных приставов, чтобы детально разобраться в делах, не терпящих отлагательства.
Присутствовали старший следователь Конюшев Сергей Иванович, следственный пристав жандармского управления Дымов Иван Иванович, а кроме них старший судебный пристав департамента Фадеев Федор Петрович и опытнейший петербургский сыщик Миронов Мирон Яковлевич, поражавший коллег не только тучностью, но и умением находить выход из самых запутанных ситуаций.
На столе лежала папка с соответствующим делом, два карандашных портрета злоумышленницы — анфас и в профиль.
Князь слушал опытных приглашенных, и его все больше раздражали их леность, неторопливость, профессиональная снисходительность, нежелание работать.
— Позвольте мне, ваше высокородие? — обозначил себя старший пристав Фадеев. Получив одобрение кивком, продолжил: — По полученным в Департаменте полиции сведениям, на днях в Москву прибыл некий армянин из Тифлиса по кличке Гурам, принимавший участие в устройстве одиннадцати типографий, трех лабораторий бомб…
— Я бы желал услышать ваши соображения относительно ограбления «Нового Балтийского банка», — прервал его князь.
— Как прикажете. — Пристав открыл другую папку. — Дело не такое уж проблемное, как может показаться. Имея на руках примерный портрет злоумышленницы, а также довольно точное описание ее подельников, мы в самое ближайшее время сможем установить личность данной особы и повести за ней слежку.
— Почему раньше это не делалось?
— Не было команды, ваше высокородие.
— Рутина, — поддержал коллегу Миронов. — Да и других дел невпроворот. К примеру, вчера летучий отряд социал-революционеров совершил ограбление Московского банка на станции Рогово Варшавско-Венской железной дороги. Ни людей, ни сил.
— Я спрашиваю вас о налете на «Новый Балтийский банк»! Почему по этому делу нет никакого движения?
— Сейчас вот хвост накрутите, машина завертится.
Князь перевел взгляд на Конюшева.
— Сергей Иванович?
— Мне добавить нечего. Надо более детально вникнуть в дело.
— Но оно ведь поступило к вам на разработку?
— Не одно оно. Минимум еще два десятка.
— У вас все?
— Увы.
Ибрагим Казбекович погонял желваки на скулах, ткнул в Конюшева пальцем.
— Вы, господин старший следователь, как и все прочие, пришли на разговор не подготовившись!
— Я не думал, что от меня потребуются немедленные заключения, — парировал тот.
— А о чем вы думали, приходя на службу?
— Поверьте, ваше высокородие, я не сижу сложа руки. Но находиться все время под командой «смирно»… это как-то не входит в мои представления о регламенте Департамента полиции.
— Именно Департамент полиции диктует такой регламент! Не разглагольствовать по-пустому, не ждать команды, а действовать! Ежедневно, ежеминутно!
— Простите, ваше высокородие, — с укором произнес Фадеев. — Сыск требует не только времени, но и прочувствованного изучения материалов! Дело нужно понять, ощутить, полюбить, если хотите. С наскока, со штыком наперевес ничего не добьешься.
— Я ваш намек понял! — проглотив сказанное, резко произнес князь. — Резюме получите в конце. — Он повернул голову к Дымову: — Вы готовы сделать какие-либо заключения, господин пристав? Или тоже ждали команды?
— Нет, команды не ждал, поэтому есть что сказать. — С виду добродушный Иван Иванович, кряхтя, уселся поудобнее, улыбнулся, обвел всех внимательным взглядом. — Если говорить о налетах на банки, то дело здесь и не криминальное, и не уголовное, а исключительно политическое.
— Жандармерия всегда гнет свою линию. Политическую, — ехидно заметил Фадеев.
— Жандармерия, к вашему сведению, Федор Петрович, всегда зрит в корень. А корень здесь один — деньги. На акции, выступления рабочих, содержание политических структур, оружие и тому подобное нужны деньги. Нами подсчитано: на совершение одного террористического акта необходимо до полумиллиона рублей. Полумиллиона, господа! Отсюда налеты на банки, отсюда стрельба и убийства, отсюда милая барышня с замотанным черной повязкой глазом!
— Это пока лишь рассуждения, — отмахнулся князь. — Факты. Конкретные данные. Фамилии! Есть что-нибудь?
— В следующий раз, князь.
— Позвольте, ваше высокородие? — подал голос Миронов.
— У вас появились новые идеи?
— Примерно… Должен согласиться с господином Дымовым. За ограблениями должны стоять некие структуры, крайне нуждающиеся в финансах…
— Это я уже слышал, — прервал его князь, усаживаясь за стол. — Теперь мое резюме… Да, я окопный солдат! И не стыжусь этого! Более того, горжусь! Я прошел Японскую кампанию, Кавказ!.. Теперь же государем передо мной поставлена новая задача — бороться с преступниками. С теми, кто или по злому умыслу, или по неведению преступил закон! Признаюсь, господа, наивно я полагал, что такая война проще. Нет, не проще. Намного сложнее! На фронте враг очевиден. Здесь же ты не знаешь, кто перед тобой — друг, товарищ или преступник. И всегда надо быть готовым к выстрелу в спину! Поэтому предупреждаю вас, здесь собравшихся, и всех тех, до кого дойдут мои слова, — я буду беспощаден в этой войне! Я не буду знать жалости, снисхождения, сомнения! Ни к врагам, ни к вам! Врагов буду уничтожать, от подчиненных требовать! Малейшее неповиновение, леность, разгильдяйство, безответственность будут приравниваться к преступлению. Имейте это в виду. А теперь все свободны, желаю успехов и понимания!
Присутствующие несколько смятенно поднялись и потянулись к выходу. Неожиданно старший следователь Конюшев задержался, попросил князя:
— Ваше высокородие, позвольте пару минут конфиденциально?
Когда дверь закрылась, следователь подошел к Икрамову поближе.
— Дело с «Новым Балтийским банком» действительно непростое, Ибрагим Казбекович…
— Вы задержались, чтобы сообщить мне именно это?
— Нет, я хотел бы попросить вас рассмотреть вопрос о бывшем нашем коллеге, опытнейшем следователе Гришине.
— Не совсем понимаю.
— Егор Никитич Гришин один из лучших следователей Санкт-Петербурга. Но волею случая несколько лет тому назад он был вынужден покинуть место работы.
— Он был уволен из следственных органов?
— Именно так. Более того, пытался покончить с собой. Но выжил.
— Стрелялся? Вешался?
— Стрелялся.
— Неудачный самострел… И вы за него ходатайствуете?
— Он следователь от бога, ваше высокородие. И в поставленной вами задаче был бы незаменим.
— Вы с ним общаетесь?
— Я его не видел с того самого случая.
Икрамов подумал, внимательно посмотрел на старшего следователя.
— Хорошо, я запрошу материалы на вашего бывшего коллегу. Еще раз, как его фамилия?
— Гришин Егор Никитич.
Князь взял ручку, записал.
— Всего доброго!
Конюшев покинул кабинет.
Братья Кудеяровы жили в старинном родовом доме на Миллионной, откуда рукой было подать до тяжелой и мутной Невы.
Петр въехал во двор на автомобиле, сиденья, а также стекла и крылья которого были заляпаны грязью, сунул водительские краги вышколенному лакею, нервно распорядился:
— Вымой как следует автомобиль! Весь! Чтоб ни следа! Везде! — Попытался оттереть запачканный какой-то гадостью костюм, безнадежно махнул рукой и заторопился было в дом, но вдруг увидел на скамейке младшего брата Константина, читающего книжку.
Быстро подошел к нему, остановился в шаге.
Тот прикрыл книжку, удивленно посмотрел на Петра.
— Что-нибудь стряслось?
— Я только что был на фабрике.
— Дурные новости?
— Весьма. Жаль, что тебя не было со мной.
Константин окинул его взглядом, обратил внимание на испачканный костюм, прыснул в кулак.
— Тебя там побили?
— Да, представь себе! Закидали помидорами, яйцами, прочей мерзостью! Меня прогнали с моей фабрики! Прогнали те, кому я плачу жалованье! — Петр взял из его рук книжку, кинул взгляд на обложку, на которой было написано «Максим Горький», неожиданно резко швырнул ее на землю, стал топтать ногами. — Это все от этого! От этих недоучек, шарлатанов, проходимцев!
Костя удивленно привстал.
— Прекрати, братец.
Петр придвинулся к нему вплотную, прошептал:
— Это ты прекрати! Ты сошел с ума, понимаешь? Окончательно и бесповоротно сошел с ума. Упиваешься этой мерзостью… сочинительством какого-то полуграмотного бродяги, сострадаешь уродам, которые тебе чужды по духу, по крови, по нравственности!
— Тебе-то какая разница, кем я упиваюсь и кому сострадаю?
— Потому что я знаю, что эта зараза рано или поздно сожрет тебя!.. Нет, не рано или поздно, а уже жрет! Пожирает! Хотя ты сам еще это до конца не осознаешь!
Константин в полном недоумении смотрел на него.
— Петр, можно без истерики? Отдай грязный костюм прачке, надень новый, и все вопросы сняты!
— Не сняты! Вопросы только начинаются! Сегодня они швырялись яйцами, а завтра возьмут оружие и всех перестреляют к чертям собачьим! Меня, тебя — всех! Думаешь, тебя они пожалеют? — Старший брат быстро оглянулся, почему-то полушепотом поинтересовался: — Ты ведь сочувствуешь этой мрази?
— По крайней мере, не устраиваю сцен, — с усмешкой ответил младший.
— Нет, сочувствуешь. Жалеешь и сострадаешь. И я догадываюсь, на кого ты транжиришь наши кровные деньги.
Костя пожал плечами, усмехнулся:
— Транжирю в основном на женщин.
— Врешь! Врешь нагло и беспардонно! Я ведь догадываюсь. Подозреваю! И кое-что замечаю.
— Ты шпионишь за мной?
— Пока что наблюдаю! Но не приведи господь, чтоб о моих догадках узнал кто-то из посторонних! Не приведи господь! Тогда всему конец — и чести, и фамилии, и жизни.
— По-моему, ты сошел с ума. Прости, у меня дела.
Младший хотел обойти его, но Петр резко перехватил за руку.
— Мне! Как родному брату! Это останется между нами. Пока не поздно. А еще не поздно! Где ты бываешь? С кем встречаешься? Я видел тебя не один раз с людьми не нашего круга! Зачем читаешь дурные книжки? Куда с банковских счетов уходят деньги! Кому? Для чего?
Константин смотрел на него как на окончательно сошедшего с ума.
— Ты в бреду, Петр! Ты хоть сам понимаешь смысл своих слов?
— Прекрасно понимаю. Великолепно! Ну скажи. Признайся! Ты финансируешь революционную сволочь? Эту чернь, этих прохвостов? Эсеров-бомбистов, другую мерзость? Ты решил пойти против Богом избранной власти?
— Можно отвечу по порядку?
— Изволь. Только как брат брату. Честно.
— Именно. Первое — никакую «сволочь» я не финансирую, и вся эта чушь не более чем фантазия твоего больного мозга!
— Я чувствую, Костя. Я слишком люблю тебя, чтобы не догадываться. Я ведь в свое время также увлекался бунтом, протестом, сборищами. Но прошло. Прошло, к счастью.
— Не перебивать! Второе. Если бы я даже решился финансировать революционную мерзость, это не твоего ума дело, брат! Я вырос уже из купальных трусов, чтобы давать кому-либо отчет о своих действиях! У меня свои деньги, своя жизнь, свои принципы!
— Принципы пусть! Черт с ними, если тронулся умом. Но деньги! Это деньги нашего отца!
— Это деньги наши с тобой, брат, разделенные поровну! А папеньке — благодарность, и земля ему пухом!
Константин снова решил уйти, и Петр вновь задержал его:
— Одумайся, остановись! Пострадаешь не только сам, но заодно погубишь меня!
— Ты располагаешь фактами?
— Мне намекнули.
— Намекают знаешь где? В публичном доме! Когда стесняются напрямую попросить девку!
Константин подобрал книжку, направился на выход к воротам, и все-таки Кудеяров-старший догнал его, вцепился в рукав.
— Грех, грех! Гадишь в могилы отцов, дедов, прадедов! И я первый прокляну тебя, если не остановишься и не одумаешься! Не только прокляну, но и буду вечным и непримиримым твоим врагом! Пойду войной, жестокостью, беспощадностью!
— Делай как знаешь, брат. Ты старше, тебе виднее, — ответил с усмешкой младший, брезгливо освобождая руку.