Год архонта[1] Феодора[2], осень
Боспор[3], Фракия
Велуга мощно ударила хвостом, окатив водой загорелых бородатых людей. Вроде бы устала от борьбы, затихла. Так нет — решила спасти свою жизнь в последнем отчаянном броске.
Среди осетровой и севрюжьей молоди здоровенная рыбина казалась ожившим топляком. Раскрыв рот, она обреченно двигала жабрами и таращила полные паники глаза, которые с каждым мгновением теряли блеск.
Кольцо сужалось.
Вот уже в бока вонзились бронзовые багры. С гомоном, руганью трое рабов подхватили усатое чудище, выволокли на песок. Остальные сворачивали невод, подтягивали улов к мелководью.
На берегу столпились нетрезвые послы из Милета. Показывали пальцами на белугу, хлопали себя по ляжкам. Хозяин пирушки, эсимнет[4] Пантикапея, самодовольно сжав губы, вертел головой, словно хотел сказать: вот, смотрите, это моя добыча, мое море, все тут — мое.
— Хороша! — азартно воскликнул он. — Талантов[5]шесть, не меньше.
И скомандовал рабам, показывая в сторону большого плоского камня:
— Тащите туда! Да не валяйте в песке! Вон, дурень, смотри, плавником загребает…
Пока рабы разделывали тушу, гости снова расселись на войлочных коврах, подняли ритоны. Хотят еще вина! По знаку эсимнета рабыни в коротких хитонах подбежали с кувшинами и закусками. Наливая, широко улыбаются. А попробуй не улыбнись — выпорют потом на конюшне. Вон, надсмотрщик не спускает глаз, все примечает: кто отлынивал, кто губы скривил, когда схватили за ляжку. Стоит в тени боярышника, плеткой поигрывает — тут не забалуешь.
А милетянам все равно, кого из них лапать, девки-то отменные, отборные, сочные молодухи.
Так и носятся рабыни с гримасой притворного дружелюбия на лице к воде и обратно. Тащат вкопанные в мокрый песок гидрии[6] с родниковой водой, ойнохои[7] с вином, гранатовый сок в амфорах.
Босые ноги по бедра в песке и засохшей тине, но гости все равно щиплют за икры, лезут под хитон.
Большой кратер[8] опустел. Когда выпили пару амфор разбавленного вина, хозяин предложил пить по-скифски — чистое. Вот тут и началось! Скоро послы еле держались на ногах. Языки развязались, разговор пошел по душам.
Вспомнив о деле, эпитроп[9] милетян жарко задышал хозяину в ухо:
— Ты сколько медимнов[10] зерна можешь в год поставить?
— Четыреста тысяч.
— А вывозная пошлина?
— Одна тридцатая от стоимости.
— Вот! Это ж какие деньжищи… Не хочешь по две с половиной драхмы за медимн, давай по три без четверти. И это… Кизик, подумай, может, пошлину снизишь, а?
— Подумаю, — фыркнул эсимнет. — Ты первый, что ли, ко мне подкатываешь с такой просьбой? Да в Пантикапей уже очередь выстроилась! Синопа, Амис и Гераклея готовы брать зерно не торгуясь. Самосцы тоже. Того и гляди Феодор из Афин нагрянет… Ну, не сам, конечно, найдет, кого прислать.
— Знаю… — эпитроп насупился, лицо пошло белыми пятнами. — Городов много. Только Милет один. Ты, может, забыл, откуда Археанактиды[11] родом? И мы — милетяне!
Он ударил себя кулаком в грудь, громыхнул:
— Где твоя солидарность?
Этот аргумент показался Кизику надуманным. Почему-то посол напирает на милетские корни Археанактидов. Хотя времена господства Милета в Геллеспонте[12] и Пропонтиде[13]давно миновали. После разгрома персами этот когда-то великий ионийский город так и не вернул себе былую славу. Теперь правила диктуют мощные Афины. Но хорошо ли это? С тех пор как афиняне установили контроль над Фракийским Боспором и Византием[14], греческие корабли свободно выходят в Понт Эвксинский[15], торгуют как хотят и с кем хотят. Сбивают цены на зерно.
— Так и в Синопе живут милетяне, — эсимнет сделал вид, что сомневается. — Что ж зерно-то им не продать. Тем более что мы у них железо покупаем. Из Византия возим золото и медь. Не знаю… Может, вам с Херсонесом Таврическим[16]или с Феодосией договориться? Но тогда надо плыть в Гераклею Понтийскую[17]. Мы в ее дела не суемся.
Эпитроп вздохнул.
— Так-то оно так… Только пахотные земли лежат к востоку от Феодосии, поэтому больше, чем Пантикапей, зерна никто не сможет дать… — безнадежно махнул рукой. — Ну, с тобой не выйдет, поплывем в Гераклею.
— Ты погоди, не горячись, — осадил гостя Кизик. — Я своего последнего слова еще не сказал.
Ему показалось подозрительным, что эпитроп ни разу не упомянул Кепы — город по ту сторону Боспора, расположенный в устье Антикита[18]. Тоже милетская колония, хотя сейчас всем заправляют синды[19]. Не ровен час, послы отправятся в гости к Даиферну. Тогда жди беды: ударят по рукам. Придется снова ввязываться в войну, а иначе никак — синдам спуску давать нельзя. Зерна у них навалом, хотя торговый флот слабоват. Но у Милета флот есть.
От ощущения опасности эсимнет даже протрезвел.
"Так… — лихорадочно думал он, — что делать?"
Пожевав губами, примирительно заговорил:
— Хорошо, и вы, и мы — дети Аполлона. Я принесу в жертву козла, пусть Светоносный явит свою волю гиероскопам[20]. Тогда и поговорим.
Он махнул рабам, чтобы несли жаркое. От костров уже доносился аромат сдобренной соусами рыбы.
К вечеру сторговались на трех драхмах. Кизик знал, что стоимость пшеницы в Пирее[21] доходит до шести драхм за медимн. Эсимнет потирал руки: афинянам такую цену не задерешь, у них Сицилия под боком. Так еще и о поставках соленой рыбы договорились. Зря, что ли, он послов белужиной кормил!
Часть платы милетяне внесут тканями. Эпитроп обещал прислать зерновозы к началу месяца пианэпсиона[22], когда зерновые ямы боспорян будут забиты пшеницей и ячменем до отказа. Тем более что с мемактериона[23] навигация по Понту закрывается. Как они будут улаживать дела с пиратами и проходить афинские заставы Пропонтиды — не его дело. А то, что половину рыбных запасов он покупает у меотов в Танаисе[24], а половину зерновых запасов — у синдов в Фанагории[25] и Кепах, милетянам знать не полагается.
Династ одрисов[26] Ситалк хмуро смотрел на стоящего перед ним человека.
Спарадок — родной брат… Изменник и самозванец! Отцу он казался слабым, безвольным. Выездке и поединкам предпочитал книги греческих философов. На празднике весенних Дионисий стыдно было даже выпускать его на скачки.
Не в таком царе нуждались одрисы.
Переворот после смерти Тереса прошел гладко, без особой крови. Ситалк сделал свергнутого с престола брата царем дружественных бизалтов. Выходит — пожалел, понадеявшись, что тот будет жить на Стримоне[27], не вмешиваясь в дела одрисов.
Но Спарадок повел племя на восток, осел между Тирасом[28]и Гипанисом[29]. Чем там занимался — неизвестно, скорее всего, понемногу грабил скифов, понемногу — греков Ольвии.
Однажды скифские купцы хотели расплатиться с Ситалком за вино странными монетами — серебро, но не жеребчики[30], совы[31] или кизикины[32], а тетрадрахмы неизвестной чеканки. На лицевой стороне был изображен всадник, вооруженный двумя дротиками. На оборотной — знак царской власти: орел со змеей в клюве. Сказали, что продали рабов какому-то фракийцу, других денег у того не оказалось.
Брат — кто же еще!
С тех пор он потерял покой.
Пока не заполучил предателя. Скифский номарх[33] Октамасад, племянник Ситалка по матери, передал ему Спарадока на Метре[34] в обмен на своего брата — Скила. Пленников привели на остров, мир скрепили совместным распитием чаши вина. Границей между царствами по-прежнему остался Метр.
Оба войска гудели несколько дней — цари справляли успешное разрешение династических споров. Потом ушли, каждый в свою сторону. Скил к тому моменту, скорее всего, уже погиб. Но Ситалк не стал сразу убивать Спарадока. Хотел насладиться властью над ним, унизить. Тот плелся с войском пешком, как простой общинник. Ночевал в телеге, даже нужду справлял на глазах у надзирателей…
Ситалк боролся с собой. Мысленно он уже разорвал грудь брата и вытащил еще теплое сердце. Но рука почему-то не поднималась.
Ох, как трудно дается ему это решение.
— Ты исчезнешь. Я прикажу смыть следы твоих ног до самого причала. В Энос не пойдешь, сядешь на корабль здесь, в Кипселе. Завтра. Плыви, куда хочешь — хоть в Милет, хоть в Афины. Но если узнаю, что ты высадился на берегу Стри-монского залива, из-под земли достану и…
Ситалк мстительно растягивал слова.
— …сделаю посланником народа к Залмоксису.
Спарадок очень хорошо знал, что это значит. Раз в четыре года в день летнего солнцестояния жрецы перед дворцом подбрасывали на копья жертву богу Залмоксису, которую выбирали по жребию среди общинников. Душа убитого должна передать ему просьбы одрисов.
Сначала люди в черных одеяниях обходили стойбища, созывая сход стуком деревянных колотушек. Хмурые общинники стекались на толковище перед деревенским идолом, а по кибиткам и землянкам начинался вой: бабы не отпускали кормильцев.
Жрецы под звуки свирели и хоровое пение топтали босыми ногами горячие угли. Потом бросались в толпу, заставляя парней тянуть соломины из кулака. Вытянувшего короткую выталкивали в центр толковища, к идолу, чтобы повесить ему на шею венок из пшеничных колосьев.
Избранников вели в Кипселу.
Ни сами жрецы, ни их дети жребий не тянули. Тем более царская семья — Ситалк был верховным жрецом Залмоксиса. Из десяти смертников жрецы потом укажут одного. Выбор — таинство. Но если Ситалк объявит посланником брата, перечить ему никто не станет.
Бледный от унижения Спарадок вернулся в свою комнату. Он понимал: все, что с ним сейчас происходит, это расплата за беспечность. Ох, не надо было уходить за Стримон. Но би-залты опасались мощного соседа — царя Пердикки. В горах Македонии не разгуляешься, не пограбишь, кого там только нет: дерроны, ихны, дионисии… Грызутся, как голодные крысы в пифосе[35]. Совету старейшин казалось, что на понтийском берегу места хватит всем — и скифам, и грекам, и бизалтам.
Не вышло: скифы не потерпели чужаков. После длительного и кровопролитного противостояния бизалты отступили. Спарадок бежал в Ольвию. Там и попался. Глупо, досадно: возвращаясь с рыбалки, напоролся на пикет сколотов[36], которые караулили своего басилевса[37] Скила, частенько сбегавшего из стойбища в город к греческой жене. Один из номархов его узнал.
Дальше был обмен.
Теперь предстоит изгнание; что ж, это лучше, чем смерть. Нужно собираться. Время для решения, куда плыть, у него есть — ночь.
Всадники пробирались по склону, то и дело поднимая к лицу руку, чтобы защититься от веток. Низкорослые мохнатые кони с трудом преодолевали подъем — фыркали от злости, но слушались ударов пятками. Вдруг один из них повалился на бок, захрипел.
Успевший соскочить воин положил ладонь на загривок тарпана[38]. Потом резко взмахнул акинаком[39]. Жеребец дернул задними ногами и замер.
Второй тарпан ошалело покосился, всхрапнул. Пришлось слегка похлопать его по взмыленному боку, чтобы успокоился.
— Слезай, Токсис, — обратился степняк к раненому другу, — приехали. Дальше пойдем пешком, уже недалеко. Пусть конь отдохнет, попасется. Нам еще обратно возвращаться.
Помог ему спуститься на землю, обхватил рукой, а тот обнял его за шею, после чего оба медленно двинулись вверх по косогору.
— Брось меня, Орпата, не жилец я: видишь, сколько крови… Тавры нас найдут, рано или поздно. Это их горы.
Токсис дышал тяжело, сипло, каждое слово давалось ему с трудом.
Орпата настаивал на своем:
— Как сказать… У кого сила, того и горы. А капище все равно наше. Его мой отец ставил. Так что это гора сколотов. И точка!
Впереди показалась священная скала. Черной бездонной щелью зияло чрево Табити. Покрытые бурыми пятнами застарелой крови жертвенные камни окружали идола.
Ветер крепчал, над головой собирались тучи: похоже, вот-вот разразится нешуточная буря — обычное для Таврики[40] дело в это время года. Но завтра наступит день осеннего равноденствия — день смерти Колаксая, первого царя ско-лотов и супруга Великой матери, а значит, он почтит Табити даже под проливным дождем. Потомственный жрец ни при каких обстоятельствах не может пропустить этот праздник.
Уложив Токсиса под деревом, сучья которого унизывали разноцветные кусочки ткани, Орпата приступил к сооружению шалаша. Когда убежище было готово, он затащил друга внутрь.
Стрела вошла под ребра, но, кажется, не задела легкое. Пока Токсис, рыча, грыз обломок ветки, Орпата вспорол рану и вынул наконечник стрелы. Потом накрыл раненого дохой, а сам принялся готовиться к обряду: наломал буковых веток, нарезал тонких полос из коры тамариска.
Разрубив лошадиную ляжку на куски, сложил в мешок и подвесил на сук. Лошадь, конечно, — серьезная потеря, но ее смерть решала проблему с жертвенным мясом.
Из шалаша донесся стон Токсиса.
"На все ее воля, — подумал Орпата. — Табити великодушна, справедлива, всемогуща. Она любит нас, своих детей…"
Он осторожно расковырял каменистый грунт акинаком, чтобы извлечь из-под идола завернутый в промасленную тряпку арибалл[41]. В шалаше выдернул из сосуда пробку, зачерпнул густую мазь пальцами. Вдохнул резковатый, но приятный запах — ядреная! — отец сделал из трав и кореньев.
Намазав другу рану, залепил подорожником.
Вскоре Токсис заснул, задышал ровно.
Ночью разразилась гроза.
Хррр! Снаружи раздался жуткий треск, и в шалаш сквозь ветки ударил яркий свет. Орпата вскочил. На лице Табити играли отблески зарниц, отчего казалось, что она зловеще улыбается. Священная расселина дымилась, а вокруг разливалось розоватое сияние.
Он снова улегся, не спуская глаз с капища. Если богине угодно так проявлять свою мощь — пусть, жреца лишь охватывает благоговение.
На рассвете Орпата приступил к обряду.
Первым делом разжег священный костер возле идола Табити. Вскоре по склону пополз запах жареной конины. Он не боялся, что тавры заметят дым: в таком тумане его не видно. Куски мяса разложил на жертвенных валунах. Затем сунул в огонь буковые прутья. Сделав надрез на ладони, размазал кровь по лицу богини. Поцеловал холодный серый камень.
Пробормотал:
— Прости, что в этот раз без человеческой жертвы. Ты знаешь, мы еле ушли. Но я обещаю вернуться и принести то, что питает твое чрево.
Он уселся на землю. Начал наматывать кору на пальцы, бормоча вполголоса гимны. Сгибал и разгибал полоски, раскладывал их на ладонях, снова наматывал. Потом упал лицом вниз, вытянув руки перед собой.
Наконец, поднялся.