Юхан Смуул Лик океана Два наброска

1

Это было в начале июля 1955 года.

В южной и средней части Норвежского моря, где наш траулер уже три недели вылавливал весьма жидкую, да еще и непостоянную добычу, сельдь вдруг совсем исчезла. У капитанов, доклады которых мы здесь, на флагманском судне, слушали каждый полдень по радио, голоса стали брюзгливыми, злыми. Да и что за радость сообщать изо дня в день: «пятнадцать кило на сеть», «тридцать кило на сеть», «суточная добыча — полторы-две тонны»? Эти брюзгливые голоса выдавали настроение сверхнеудачливых команд, по этим голосам можно было представить себе более или менее точно, что сейчас происходит на палубах и в каютах десятков СРТ, рассеянных вокруг нас в радиусе трехсот миль. Люди выбирают сеть без всякого азарта, обычные в их разговоре шутки уступили место колкостям и резкостям, в движениях появилось какое-то утомление, вялость. Изредка отдельные сельди выбрасываются из сетей не энергичным коротким взмахом, а яростным нетерпеливым рывком. И слизь медуз просачивается к запястьям, несмотря на целлофановые нарукавники, и вызывает багровые болезненные ранки.

В эти унылые дни мне часто мерещились глаза сотен сельделовов, которые смотрят на сети злобно, устало и равнодушно. Они мне виделись всюду: на воде, в иллюминаторе, на потолке каюты. Глаза эти по-своему гармонировали с окружавшим нас диском Северной Атлантики, которая катила вокруг судна то четырех-пяти-балльную взбаламученную ветром островерхую волну, то серую мертвую зыбь.

Вечера в такие несчастливые дни всегда одинаковы: люди вполголоса клянут мастера лова за то, что он не может найти рыбу, капитана — за то, что он слушается мастера и считается с ним, кока — за то, что не умеет стряпать. А не то друг накидывается с бранью на друга только потому, что тот ненароком зацепился за его сапог. Каждый, кому доводилось хоть раз выбирать в лодку из моря пустую донную лесу, понимает такие вещи.

А вокруг равнодушно гудит Северная Атлантика, волны через неравные интервалы с шипением обрушиваются на палубу, и от вида белесого и беззвездного северного неба на душе становится грустно и одиноко.

Данные радиоразведки показывали, что летние косяки сельди, плывущие быстро и неглубоко, движутся к северу и что больше всего рыбы у норвежского острова Ян-Майен. Поэтому мы пошли на норд-вест, делая каждый день скачок в 80–100 миль. Чем больше мы приближались к Полярному кругу, тем светлее становились ночи. Вернее, ночи, как мы привыкли их понимать, кончились. Просто часа на два, с одиннадцати до часу, над океаном опускались серо-серебристые сумерки, настолько светлые, что можно было свободно, не напрягая зрения, читать. Сильное свечение полярного неба достигало своим краем судна, а со стороны Гренландии нас обдавало дыханием льдов, таким же, какое я ощутил два года спустя в Южном Ледовитом океане.

Погода становилась все лучше, а лик океана — все холоднее, но вместе с тем и дружелюбнее. Однако сильнее и памятнее всего впечатляли ночи, настолько белые, что казалось, от них веет ароматом анемонов. Поднимешься в полночь на капитанский мостик — и видишь вокруг бескрайнее водяное поле, вдали мягко сливающееся с небом. У него цвет ртути, чистый и блестящий. С запада катятся вялые и пологие старые волны. Единственное, что темнеет на величественной глади океана, — это прямая как стрела линия буйков дрифтерного порядка. Последние буйки, чернеющие точечками в трех километрах от нас, можно разглядеть лишь в бинокль. На горизонте, в сумеречной дали, дрейфуют темные СРТ с горящим глазом на корме. Два кита с широкими бурыми спинами бесстрашно и лениво всплывают то слева, то справа от судна, шумно дышат, будто вздыхая, и снова погружаются в глубины океана. А на воде за кормой спят тысячи ленивых, жирных чаек. Порой одна из них, более злая и чуткая, ударит клювом подругу, подплывшую слишком близко, а то несколько птиц сразу начинают бить крыльями. Слышно, как плещет вода под их ударами и как прорезают воздух грозные крики. Потом все опять затихает.

Я писал тогда «Удивительные приключения мухумцев» и читал «Историю философии». Если бывала сельдь, работал часа два на палубе. Время от времени делал кое-какие записи. Страница, исписанная 5–6 июля, выглядит так:

«Три года ходил в сельскую школу, да и то два из них — был в парше» (об одном деятеле).

«Речь Мурки в Кадриорге на районном собрании комнатных собак» (Характеристика судовых и сухопутных псов).

Затем случайная строфа:

У помощника мастера лова

борода что метла, вот вам слово!

Я же, скромный поэт, для начала

отпустил лишь усы что мочало.

«Ветер в грудных реях воет…» (О хлипком человеке).

«Всегда находят то, чего не ищут. Выражение это слишком верно, чтобы в один прекрасный день стать пословицей» (Бальзак).

Конечно, эти записи отнюдь не являются достоверным отображением тогдашних моих интересов и настроений. Но вот в конце попадаются две-три строчки, которые сейчас едва можно прочесть:

«Внимание! Стаи сельдей появились на поверхности! Совсем на поверхности! Рыбы выпрыгивают из воды. Настроение тревоги. Их миллион. Демин ругается. Запас слов у него обогатился в полтора раза».

Стаи сельдей появились на поверхности! Редкий, необыкновенный случай! Даже наш мастер лова Демин, плавающий по океанам уже лет двадцать, видит такое лишь второй раз в жизни. И сейчас я пытаюсь восстановить в памяти, как все это было.

Пятого июля утром рыбы попадалось мало. Кроме того, в этот день было чертовски тяжело выбирать сети на палубу. Ветра и в помине не было, но по океану ходила давняя зыбь, хаотическая и очень сильная. Даже не замечаешь, как на воде возникает холм — плоский, лишенный определенных очертаний и проведенных ветром нарезов. Вдруг он появляется у борта, вздымается над ним, обрушивается на палубу, и неподвижное, менее устойчивое, чем на ходу, судно резко накреняется на 25–30 градусов, а скользящих людей бросает на стальные поручни. Хуже нет, когда тебя так швыряет.

После обеда мы снова двинулись на норд-вест. Шли мы примерно со скоростью в десять узлов. К вечеру зыбь утихла, и я впервые увидел океан зеркально-гладким, неправдоподобно светлым. Он был и молочным, и в то же время серебристым. Бескрайняя величественная гладь излучала интенсивный, до боли яркий свет. Казалось, этот свет отрезает нас, полностью изолирует от остального мира. Он проникал сквозь бычьи глаза иллюминаторов, и его круглая струя резко выделялась в полумраке кают, словно светящаяся балка; проходя под ней, хотелось невольно пригнуть голову, чтобы не ушибиться.

Как моноскоп, так и эхолот, которые на судне включали время от времени для поисков сельди, показывали, что у нас под килем рыбы нет. Лишь изредка на зеленом экране моноскопа вспыхивало похожее на гриб изображение, вызванное прохождением стайки сельдей (или медуз?), о которой сообщала в то же время и красная молния эхолота. Но происходило это так редко и нерегулярно, что сетям не было смысла мокнуть в этом квадрате. В половине одиннадцатого вечера мы еще продолжали плыть. Ничего не менялось — такой же молочный, лишь менее яркий свет, полное безветрие и безупречно отшлифованное зеркало океана. Эхолот и моноскоп безжизненно пялились на нас и ничего не отмечали.

Наконец — это было в одиннадцать — капитан передал бинокль вахтенному штурману и сказал:

— Погляди-ка! Соображаешь?

И одновременно перевел ручку телеграфа на «стоп». Винт перестал вращаться, и траулер плыл теперь лишь по инерции.

Мы в прямом смысле слова попали в кашу — в кашу из сельди. Слабая рябь на воде была вызвана не поднимавшимся ветром, как мы сперва подумали, а стаями сельди, всплывшей к поверхности. Всюду, куда хватал глаз, неторопливо перемещались эти стаи, оставляя на светлой глади океана темную рябь, похожую на весенние разводья. Сельдь пересекала наш курс перед самым носом судна, проплывала за кормой и вдоль бортов. И вдруг, словно по команде, стала выскакивать из воды.

— Вот он, этот чертов моноскоп, — проворчал кто-то, сердись на прибор, не отмечающий поверхностных косяков, тех, что плывут вровень с килем судна и выше.

Мастер лова Демин — невысокий, коренастый и кривоногий человек, который считал судно своим домом и каждое утро брился, человек с золотыми руками, огромным опытом, с блистательным, но несколько односторонним запасом эпитетов, адресуемых к тем или иным людям, и с абсолютно непригодным для суши нравом, — этот самый Демин с поразительной для своего возраста быстротой устремился на мостик. На его костлявом лице типичного помора отразилась такая напряженность, такое возбуждение, что с него почти исчезли все морщины.

— Видишь, Вайно Матвеевич! — обратился он к капитану.

— Угу!

— На сколько спускать? — спросил мастер.

— А ты как думаешь?

— От ноля до пяти, — ответил Демин.

Это означало, что сети, опускаемые зимой на глубину до шестидесяти метров, а летом, как правило, от десяти до тридцати метров, сегодня поставят на глубине от ноля до пяти метров, то есть совсем на поверхности.

Демин снова спустился на палубу. И тотчас всю команду охватил серьезный, молчаливый азарт. Выносить такое напряжение изо дня в день, наверное, невозможно, но это необычное ощущение запоминается надолго. Люди, не дожидаясь команды, заняли свои места, перебросали на сети буйки и привязали их прямо к верхнему вожаку. (В других случаях глубина погружения сети регулируется длиной специальных поводков).

— Малый вперед!

Винт заработал. Команда действовала как точный, хорошо выверенный механизм. Ни одного слишком поспешного или слишком медлительного движения. И все же из-за того, что буйки были прикреплены прямо к вожаку, две сети зацепились и затрещали. Но раньше чем эта весьма обычная беда успела случиться со следующими сетями, Демин завопил:

— Дайте нож, сапожники!

И ловким взмахом ножа порядок был освобожден. Все пошло своим чередом.

В эту светлую ночь лишь немногие из нас спали. Мы следили за буйками, которые вскоре глубоко и солидно осели в воде. Значит, рыба есть, и много! И хотя около часу ночи последние стаи сельди исчезли с поверхности и на безмолвной воде снова не было видно ни единой морщинки, все же всем нам в эту ночь лик океана казался необычайно красивым и родным. За кормой уже опустились на ночлег десятки тысяч чаек, что сулило нам хороший день.

2

Мы, эстонцы, неизбежно представляем себе моря и океаны такими же, как Балтийское море, Финский и Рижский залив и эстонские проливы. Ведь мы выросли на их берегах, ловили там рыбу и знаем, что, с какого борта ни зачерпни воды, — она везде одинакова. И в Финском, и в Рижском заливе можно потерять берег из виду; и здесь, и там волны могут стать высокими и крутыми; и в том, и в другом заливе есть немало безвестных могил эстонских матросов и рыбаков. Это море для нас свое, родное, близкое, и в воображении мы переносим его серые тона и на те водные просторы, которые на картах так заманчиво синеют.

Мы оставили позади Канарские острова и пересекли тропик Рака под 17 градусом западной долготы.

Как-то утром, выйдя на палубу и поглядев на океан, я чуть не воскликнул невольно:

— Какая пошлая мазня! Какие кричащие краски!

Океан в самом деле чем-то напоминал рыночную живопись, еще и посейчас красующуюся во многих домах. На этих картинах изображены пронзительно ультрамариновые пруды и озера. Отражение восходящего солнца перерезает картину, словно кровавый бандитский нож. Солнце, если использовать выражение Алле, похоже «на бычье сердце, на мухомор…» По озеру, пруду или заливу плывет пара лебедей с выгнутыми, как у английских рысаков, шеями. На берегу растет камыш цвета «синей прусской», кущи цвета «синей прусской» и белые цветы, вдали стоит дом с дымящейся трубой и прогуливается эстонская красавица с лицом герцогини и ножками тяжелоатлета.

Но будем справедливы к этим картинам. Увидев их в горнице приземистого домика на берегу и спросив, откуда они взялись, часто слышишь ответ: «Отец привез из Голландии» — моряки еще и сейчас привозят оттуда такие вещи — или: «Это брат достал, когда был с ребятами из Кясму в дальнем плавании». И голос говорящего звучит так празднично, в нем слышится столько уважения к «чистой половине» дома, а заодно к озеру с лебедями и деве на берегу! Картины эти кажутся красивее, когда подумаешь, что именно такими представляет себе дальние, неведомые моря и земли какая-нибудь морщинистая старушка, жена боцмана, плававшего еще на парусных судах. Эти озера и этих лебедей облагораживают и — не боюсь упрека в высокопарности — освящают те дни и месяцы ожидания, когда жены моряков смотрели на свои картины и, порой вздыхая, а порой плача украдкой, молились богу и в ультрамариновом пятне озера им виделись глаза мужа.

А когда моряк возвращался домой и к нему в праздничный день приходил гость, то они сидели под этой картиной, пили из одного штофа, курили привезенный «Доббельман» и еще в полночь хозяин гаркал, стуча кулаком по столу:

— А у нас был груз красного дерева и половина команды — желтые…

И прислушивавшаяся к разговору женщина вздыхала в другой комнате:

— Когда же он кончит!

В то утро, в первые минуты, тропический пояс Атлантики чем-то напоминал такую живопись. Но чем дольше я глядел, тем больше убеждался, что на этот раз картина написана очень хорошим художником. Большое красное солнце висело над Африкой и бросало к нашему левому борту поток кровавых лучей. Спокойный, ленивый океан отливал в его косых лучах чистейшим ультрамарином, а слабые кристально прозрачные волны дружелюбно подталкивали судно в белые борта. Теплый, влажный ветер словно бы поглаживал лицо пуховкой. И чем выше поднималось солнце, чем короче становились тени на палубе, тем ярче, тем синее, тем ослепительнее сверкал океан. Наша экспедиция состояла в основном из людей, чье представление об океанах основывалось на знакомстве с Северным Ледовитым океаном, поэтому мы час за часом прямо-таки впивали это синее сверкание, любуясь теплым и дружественным ликом Атлантики. Казалось, этот сказочный, словно бы выдуманный в своей красоте, спокойно рокочущий мир сохранит для нас свою новизну не только сегодня, но и завтра, и послезавтра, всегда. Мы следили за дельфинами, которые носились и кувыркались в волнах. Над водой планировали, словно ласточки, сверкающие летучие рыбы, и это наводило на всякие несолидные, мальчишеские мысли. Мой друг, человек с железной волей, взявший себе за правило ежедневно просиживать минимум по три часа над курсом высшей математики, не выдержал и хватил своим толстым фолиантом о палубный люк:

— Ну нет, ради математики я этот рай не прозеваю!

А какие бывают вечера в тропических широтах океанов! Темное теплое небо как бы поднимается еще выше, и с него глядят вниз звезды, веселые и любопытные, как маленькие щенки. Сильно светящаяся килевая струя тянется вдаль, становясь все уже и уже. Порой на далеком горизонте вспыхивает зарница. С неба обрушивается ветвистая ослепительная молния, и на какую-то долю секунды над черной поверхностью океана возникает круг света, который вместе с молнией напоминает цветок, висящий чашечкой вниз.

Из открытого иллюминатора доносится треньканье гитары — это полуголый и коричневый, как малаец, моторист поет о подмосковных вечерах. Ласковая волна, спокойное подрагивание судна и светлое пятно от ходовых огней в синеве ночного неба. Потом большая желтая луна вылезает из океана и начинает не спеша карабкаться по вантам. Изменилось освещение, изменился океан, да и мы сами меняемся под этим дивным небом, становимся на время романтиками.

Дни за днями бегут вдогонку,

вокруг мир тропиков благословенный.

По левому борту — устье Конго,

по правому — остров Святой Елены.

Двое мужчин поднимаются на палубу и облокачиваются на поручни. При лунном свете, создающем настроение тишины, голос одного из них звучит особенно резко и безжалостно:

— «Обь» — в южной части Индийского океана, и ее уже несколько дней треплет свирепый шторм. Сегодня сообщили, что судно даже изменило курс.

— Где ж оно?

— В ревущих сороковых. Где-то у островов Принс-Эдуард.

Но эти «ревущие сороковые» широты с их жутким, как над мысом Горн, небом ожидают и нас…

Загрузка...