Викторас Милюнас Спор тихим утром

Пять суток подряд выл и кусался бешеной собакой ветер с материка, восточный, или «земной», как называл его старый Вайнюс, и лишь на шестую ночь прекратился, упал. Улеглось и ревевшее море. На спящий поселок опустилась тишина.

А переметы у дна, и рыба где-то рядом. Во всяком случае, пять суток назад, когда боты с грехом пополам выбрались из неожиданно налетевшего шторма, треска была совсем недалеко от берега.

Надо идти.

Вот-вот начнет светать, на востоке уже забрезжило. Скоро во дворе появится Бертулис, ведя за руль свой велосипед, осторожно побарабанит в окно костяшками пальцев: «Пранас, эй, Пранас! Пора в море!»

Но пока что Бертулис только-только проснулся. Прислушивается. Скрипнула кровать. Сейчас он встанет. Толстая Герда, почувствовав, что муж не спит, зевает и спрашивает:

— Пойдете?

— А как же!

И они поднимаются.

Разбудила тишина и Пране. Только перед тем, как окончательно проснуться, она еще раз выслушивает духов: Доброго — спокойную, медлительную Вайнене, у которой они с Пранасом вот уже третий месяц снимают комнату, ту самую Вайнене, что метко окрестила павильоны-закусочные, открывающиеся каждое лето в нашем поселке, «вавилонами», и Злого — жену газовщика Грикштаса Пальмиру…

Тетушка Грикштене, дай ей волю, без всякой жалости утопит ближнего в ложке воды, особенно — директора рыбхоза. Выгнал, понимаете ли, ее Эмилиса из рыбаков, он, дескать, не столько рыбачил, сколько в «вавилонах» сидел, из-за него Ставрюнасов бот чуть не сгнил на берегу; вот и турнули Грикштаса из рыбхоза, и пришлось ему газ возить, и, конечно, Грикштене, половина его, затаила, сунула, так сказать, камень за пазуху и теперь все выжидает подходящего момента — садануть этим камнем кого-нибудь по башке… Особенно того, кто желает ей зла, а недоброжелателей у ее семьи, по разумению Грикштене, конечно, полно. Куда ни кинь — попадешь.

Добрый дух, как и положено доброму, — седоголовая, худенькая, ласковая, голосок слабый, певучий и потому, разумеется, неубедительный.

«Вставай, Прануте! — заводит Добрый дух привычную песню. — С вечера-то ничего своему на сегодня не собрала, погорячилась? Ну так вставай скорее, приготовь, что следует, сложи. Разве протянет он целый день в море не евши? Вставай, вставай! Вот уйдет он, тогда и доспишь…»

Но тут Добрый дух, хотя он и у себя дома, в собственной своей комнате, которая сдана за семь рублей в месяц молодоженам Пранайтисам, вдруг съеживается, словно кто его ударить собирается, и рядом с ним вырастает Пальмира, окутанная облаком серного дыма, глаза навыкат, толстая, здоровенная, как и подобает Духу тьмы, голос у нее зычный, властный и потому, конечно, вполне убедительный.

«Не слушай ее, не вставай! — гремит она. — Ты же должна прибрать его к рукам. Сейчас или никогда! Хочешь, чтоб твой верх был? Так заруби себе на носу: правят миром мужики, но мужиками правят жены. Если не дуры! А ты не дура. Значит, лежи. И одеяло сбей, в комнате-то тепло, сбей подальше, пусть полюбуется на тебя. У тебя есть все, что надо. Как глянет, так и пропал, и некуда ему деться. Потянется к тебе, а ты тогда: или — или!»

«Думай, что говоришь, Пальмира!» — это вмешивается Добрый дух.

«Я ей кто? Не родня, что ли? Добра ей желаю или, может, плохого хочу?!»

«Молодые они, любят друг дружку, сами как-нибудь…»

«Сами? Ну нет! Пусть как можно скорее из этой дыры… Пока не поздно! Скорее!»

Она так громко выкрикивает свое «Скорее!», что за окном снова разыгрывается шторм, черные тяжелые тучи чуть не цепляются за волосы, все вокруг грохочет, гудит, свистит, трещит… Как в ту ночь, когда Иране, объятая ужасом, выскочила из-под одеяла: Пранас в море!

Она просыпается окончательно. Открывает глаза. Духов и след простыл. Только в ушах звучат последние слова: «Пока не поздно! Скорее!..» И тут Иране пугается наяву: за темным еще окном — тишина. Ни ветерочка. Эта тишина и разбудила ее, понимает она.

Что же еще велела ей Грикштене, и впрямь родня по матери, правда, седьмая вода на киселе, — что она еще велела? Молодайка косится на фосфоресцирующий циферблат будильника. Скоро начнет светать. Появится во дворе звеньевой Бертулис, и тогда… Она осторожно приподнимается на локте. Черты лица разглядеть еще трудно, но все равно видно, что муж сладко спит… Рот чуть приоткрыт, поблескивают крепкие белые зубы… Пранас мой, Пранялис, что же теперь с нами будет?! Если я вскочу, быстро соберу в сумку все, что положено тебе взять с собой, приласкаю, провожу, то все останется по-прежнему, так? Правда? А если не встану, не приготовлю ни хлеба, ни сала, не вскипячу кофе? Что ты сделаешь? Заслышав Бертулисов зов, молча подымешься с кровати, оденешься и, не взглянув в мою сторону, уйдешь темнее тучи?..

А Злой дух тут как тут, снова нашептывает ей в самое ухо:

«Никуда он не уйдет, не бойся! Не может он без тебя. А раз не может…»

Но вдруг Злой дух умолкает: Пранас шевельнулся. Уж не напряженный ли взгляд молодой жены потревожил его? Он глубоко вздыхает, но снова дышит спокойно, ровно.

Вот напугал! Она потихоньку опускается на подушку, плотно смежает ресницы и, памятуя совет Злого духа, осторожно откидывает с плеч и груди одеяло, тем более, что в комнате действительно жарко. Прислушивается. Нет. Не проснулся.

Однако она ошибается. Он тоже не спит. Его тоже разбудила тишина. И нет ничего странного в том, что и ему тоже хочется, чтобы за окном бушевал ветер, ревели волны и нельзя было сунуться в море. Авось тогда удастся им найти какой-то выход…

Мужики, приятели его, не претендуют на роль добрых или злых духов, они мужчины, рыбаки, и все тут. Конечно, и они незлобиво точат зубы:

«Симпатичная, добрая, а коготки-то показала, а, Пранас?.. И острые коготки! Так кто ж кого? Ты ее или она тебя?»

Кривой Пиктуйжа, иронически щуря свой единственный глаз, советует: «Может, действительно, а?.. Она торговать будет, а ты товары по полкам раскладывать? Рай — не житье!»…

Рыбаки добродушно ржут.

Он отшучивается:

«Черт бы ее, эту Грикштене, взял, шипит как змея, каркает, вот и накаркала!»

Он знает, что жена не спит; так хочется обнять ее, приласкать… И чтобы все стало как прежде, как до шторма. Но не решается. Ощущает ее тепло, запах ее волос. Ох, как же она нужна ему! Отлично разбирается в таких вещах Злой дух!..

А Иране, уставившись в низкий потолок, гадает: «Что я стану делать, если он сейчас поднимется и уйдет? Что?»

Прямоугольник окна постепенно светлеет. Нет, шагов Бертулиса по двору и его сухого покашливания пока еще не слыхать.

Сквозь неплотно сомкнутые ресницы совсем рядом видит он краешком глаза ее обнаженное круглое плечо. Мягкое и упругое. Поверни голову и коснешься губами…

И он зажмуривается, избегая соблазна, ибо поддайся ему — и пропал. Это означало бы признание собственного поражения. Пранас легонько шевельнулся, она тут же закрывает глаза. А вдруг и он не спит? — приходит ей в голову. Нет. По-прежнему дышит спокойно и ровно. Нервы-то у него крепкие, и настроение всегда отличное, даже шторм шершавой своей ладонью не стер улыбки с его лица. А ведь кое-кто из рыбаков, и годами постарше, и к морю попривычнее, выбирались на берег словно пришибленные, не по себе нм было, пережитое оглушило, ошеломило их… А он сжимал ее в своих объятиях, дрожащую от страха и радости, плачущую и смеющуюся одновременно, и улыбался. Они прижались друг к другу мокрыми от дождя, слез и соленых брызг лицами, и она целовала его, не обращая внимания на то, что рядом чужие люди — рыбаки и их жены; от всех, кроме него, была отгорожена она жуткой, непроглядной тьмой, безумным ветром, выплескивающимся из берегов морем. На мачте бота, мотавшегося у берега на высоченных, ревущих и разбивающихся о дюны волнах, прыгал маленький сигнальный фонарик — единственное светлое пятнышко в кромешной тьме… А он улыбался.

Нет, не так-то легко будет с ним справиться, как утверждает Злой дух…

Чуть ли не на другой день после их свадьбы Грикштене принялась давать ей советы, был у нее тут свой расчет: очень хотелось Пальмире, чтобы разбежались из рыбхоза все рыбаки и остался бы директор на бобах. Вот как мечтала отомстить Грикштене за то, что ее Эмилиса вытурили из рыбаков.

«Забирай своего Пранаса и беги отсюда! Я восемнадцать лет тут мучаюсь, нагляделась, знаю, куда все это катится…»

Добрый дух не согласен со Злым, но он добрый — и потому не умеет так энергично, так настойчиво защищать здешнюю жизнь, как Злой — нападать на нее, чернить.

«Я, Прануте, тебе скажу: хорошему человеку везде хорошо, а плохому — всюду плохо», — рассуждает Вайнене и тут же пугается, видя, как вскинулась, услышав это высказывание, Пальмира, — ну прямо ерш, когда топорщит он свои шипы и колючки.

«Это как же понимать? Значит, я, по-твоему, плохой человек?»

Вайнене сразу на попятный:

«Разве я говорю, что ты плохая? Нет, но не надо…»

«Носа не надо совать не в свое дело! Я ее матери обещала оберегать Пране и оберегу, а ты заткнись!»

Поначалу молодой муж только посмеивался, слушая намеки жены. А заговорила она об этом еще в сентябре, когда поселок опустел, отдыхающие разъехались и скука с тишиной вернулись туда, где так недавно еще было шумно и весело. Как-то они заговорили напрямик — мол, не податься ли им на тот берег? Ну хотя бы туда, откуда прислали ее в их магазин: там и родители, там и… словом, там все хорошо, лучше, чем здесь, особенно осенью, зимой и весной, когда тут от безделья можно сдохнуть. Он засмеялся и ответил: «Не слушай ты Грикштене, забивает она тебе голову всякой ерундой! Поживем год-другой — сама увидишь, можно тут жить или нет!» Но она не могла не слушать Пальмиру, уши-то не заткнешь… Может, и следовало бы. Не заткнула.

Что же ей делать, когда Бертулис постучится в окно? Вчера вечером она долго втолковывала мужу: дескать, по горло сыта здешними пирогами, еще один такой шторм — и она сойдет с ума…

Она горячилась, а он думал о своем. Третий месяц, как они поженились. Познакомились в начале июня. Вынули ему в промтоварном по блату из-под прилавка черные лакированные полуботинки. Мечта! Бертулис и говорит: такие туфли надо на свадьбу приберечь. Пиктуйжа, моторист с их бота, заявил, мол, обмыть следует такое шикарное приобретение, а то скрипеть на ходу станут. Ну они и отправились в лесок «обмывать». Малость переусердствовали, конечно. Тронулся к вечеру Пранас домой и чуть не сел — правый до того натер пятку, что хоть в носках топай. Он так и сделал: снял правый полуботинок, сунул его в карман и зашагал по бережку залива домой. Утром проснулся — левый под койкой, а правый — тю-тю… Обмыли… Но случилось так, что в ту же ночь гуляла по этому бережку Иране — новая продавщица из продмага, — смотрит: новехонький полуботинок, в единственном числе… И утром на доске объявлений, рядом с сообщениями о футбольном матче, о часах работы бани и сведениями о продающихся путевках, появилась половинка тетрадного листка с таким текстом: «Гражданин, потерявший черный лакированный полуботинок! Обратись в продовольственный магазин!»

Он обратился, и через две недели ему уже стало ясно, что Бертулис как в воду глядел, когда посоветовал приберечь туфли к свадьбе…

Она еще не знает, что будет делать… В июле, когда он сказал ей, что она ему очень нужна, Пране долго смотрела на него и молчала. Но потом согласилась. Грикштене так аттестовала Пранайтиса: «Может, слегка и попивает, однако попробуй найти сегодня мужика, чтоб был без сучка и задоринки, особливо если у него никаких забот, много денег и столько соблазнов вокруг. Выходи! Со временем переделаешь на свою колодку…»

Легко сказать: переделаешь на свою колодку… Чего ж она своего Эмилиса не переделала?

«Потому — слишком поздно спохватилась!»

Чтобы не повторять ошибок мягкосердечных жен, Прайс, подстрекаемая Злым духом, с первых же дней совместной жизни стала гнуть свою линию:

«Как считаешь, Пранулис, не лучше ли нам?..»

лучше. Здесь родитель мой покойный работал, теперь брат… Дома я тут, дома! А в другом месте — гостем буду себя чувствовать, никому не нужным гостем!..»

«Не ты первый, не ты последний — сколько народу ушло отсюда!»

«Им что? Пришли да ушли, а я тут с малых лет. Мне без моря нельзя…»

Что он будет делать, когда Бертулис позовет: «Пранас! В море пора!»? На их пути возникло первое препятствие, первая трещина. Кому-то придется прыгать через нее. Кому?

Добрый дух успокаивает:

«Не бойся, Прануте, не будет он пить!»

«Но ведь тут все пьют! Помнишь ту драку, в позапрошлое воскресенье, когда одного по пьяной лавочке на всю жизнь хромым сделали?»

«Так ведь Пранас-то твой не дрался!»

«Этого еще не хватало!»

Она повернула голову, чтобы посмотреть, как выглядит он при сером утреннем свете, пробивающемся уже в окно. Можно рассмотреть обстановку их уютной комнатки. Небогато, но вещи новые, добротные… И она подумала: «Как хорошо жилось бы нам, если бы он слушался меня».

А он ругался про себя: «Черт бы эту Пальмиру взял, наплела невесть чего! И когда теперь жизнь в нормальное русло повернет?»

Она заметила, как плотно сомкнулись его веки и на скуле вспух желвак. Поняла, что и он, ее муж, не спит.

А может, послушаться Доброго духа — улыбнуться, тихонечко прильнуть к нему, шепнуть на ухо: «Я люблю тебя, Пранук», а потом бодро встать, вскочить с кровати, не одеваясь — в чем спала, чтобы он не мог оторвать от нее взволнованных, любящих глаз, сложить в сумку еду и нежно-нежно пропеть ему: «Ну-ка вылезай из гнездышка, милый мой рыбачок, в море пора!..»

Вчера вечером, узнав, что они снова собираются в море, она заявила:

«Учти, вернешься — не найдешь!»

Он усмехнулся, но не ответил, потому что твердо был уверен: ничего подобного она не сделает. Женщины — что молодые, что старые — привыкли пугать мужей. Взять хотя бы его невестку — по любому поводу, из-за малейшего пустяка терроризировала она своего Арвидаса: мол, уезжаю с детьми к своим родителям, и баста. Так продолжалось до третьего ребенка, теперь у них шестеро; поэтому они с Прануте и не поместились в родном доме, пришлось устраиваться у Вайнюсов. Теперь-то невестка больше не пугает брата, он бы только расхохотался в ответ — скатертью, дескать, дорожка!..

«Не ухмыляйся, я не шучу».

А он не верит, потому что знает — любит она его… Одного он не знает, не может представить себе того, как перепугалась она, как надрожалась пятеро суток назад, когда налетевший с материка невероятной силы шквал словно сдул ее с постели; она стояла одна посреди темной комнаты, не понимая еще, что происходит. А потом дошло: господи! Да ведь мой Пранас в море! Жестокий шторм обрушился неожиданно. Боты, получив разрешение на ночной лов, с вечера вышли ставить переметы. На рассвете выберут их и к обеду будут уже на берегу. Поставили, зажгли, как положено, сигнальные огни и, поскольку спать было еще рано, свели боты вместе, сошвартовались. Сели перекинуться в картишки. Играли весело, по маленькой, но, глядишь, из этих копеек и на пол-литра может набежать; шлепали картами и трепали языками, затерявшись посреди черного, но совсем не злого моря, далеко от берега. Обсуждали все, что приходило в голову: начиная от событий мирового масштаба и кончая счастливо сложившейся судьбой самого молодого из них — Пранаса Пранайтиса. Привалило парню счастье, ибо это ведь и есть настоящее счастье — несказанно любить и быть любимым несказанно. Пранас с ними не играл. Ему надоело слушать треп и смотреть, как шлепают карты по деревянной скамейке, он закрывает глаза и видит перед собой, сквозь слипающиеся ресницы, улыбающуюся ему Пране, его Прануте. Какое счастье, что выпал тогда из кармана лакированный полуботинок! Что именно она шла в ту ночь берегом по его следам! Спасибо тебе, полуботиночек, — помог нам найти друг друга! В полудреме он что-то беззвучно шепчет, чмокает губами, и она, стоя с улыбкой перед ним, понимает: «Как хотел бы я сейчас быть рядом с тобой… но не могу — работа…»

Пиктуйжа, хотя у него один глаз, да и тот косой, заметил, что дремлющий Пранас шевелит губами, и заржал. Он в выигрыше, и это еще больше улучшает его настроение.

«Самая сласть небось в это времечко да с женушкой, а, Пранас?»

«Дай ты ему поспать, — покряхтывая, басит Иодишюс, рыбак с другого бота, мужик что медведь, — кажется, попади ему в лапы — и заказывай панихиду. — Дай поспать! Надо же человеку хоть тут, в море, ночку передохнуть. Дома-то, надо полагать, некогда! Все на свою молодуху нарадоваться не может…»

«Без костей языки у вас! Чего треплете?!» — одергивает их Бертулис.

А потом с берега начинает тянуть ветер. Сначала беззлобно покусывает, и только когда пиковая дама с красной розой в большом вырезе на груди вдруг слетает со скамьи и попадает в лужицу мазута возле мотора, только тогда мужики спохватываются: уж не штормяга ли надвигается?..

Не иначе! Боты расходятся и спешат к берегу, сквозь плотную мглу, против ревущего ветра, под низкими тучами, то и дело швыряющими в лицо горсти холодного ледяного дождя. Пиктуйжа откачивает воду ручным насосом, Пранас вычерпывает ведром, Бертулис — у руля.

«Ну как, Пранук, выкарабкаемся?!» — орет Пиктуйжа.

«Ясное дело!»

«Шесть, а то и все семь баллов. Ладно! Как-нибудь!»

Попотеть, потрудиться пришлось изрядно, ничего не скажешь. Но ни на мгновение не допускали они и мысли, что это конец, что могут они пойти на дно. Правда, кое-кто из рыбаков вернулся с разбитым носом, с шишкой на лбу, с синяками… Смеху было! До свадьбы заживет!

Хотя при чем здесь свадьба? Все давно женатые.

А она вскочила с кровати и стояла помертвев, не зажигая огня, посредине темной комнаты, не зная, что же теперь делать. Тогда сверху в одной ночной сорочке спустился Злой дух (Грикштене с мужем и тремя ребятами жила в том же доме — в двух комнатенках мансарды). Ворвалась к ней Пальмира и зашипела:

«Вот тебе рыбацкий хлебушек! Вкусен? Дрожи теперь — живой вернется или на корм рыбам пойдет…»

Ее Эмилис преспокойно дрыхнул, ему ничто не грозило, и она зашлепала к себе наверх, тем более что другие рыбачки уже тащили Иране к морю! А Доброму духу, заглянувшему к молодой жиличке из соседней комнаты, сказать было нечего — шторм действительно яростно скалил свои злые острые зубы.

Море было страшным. Иране и во сне не снилось, что оно может быть таким страшным. Оно с грохотом обрушивало на берег горы воды, ветер выл без передышки; слабосильный, хлипкий какой-то луч маяка то и дело увязал в низких, быстро бегущих тучах… Видят ли его те, кто затерялся сейчас в этом кромешном аду? А если не видят, как же найдут они дорогу к грохочущему берегу, туда, где ждут их жены?!.. Даже директор рыбхоза притащился, жмется в затишке, возле наблюдательной вышки, смолит одну сигарету за другой. Видать, и у него душа не на месте — под шторм пустил…

Бертулене, толстая Герда, пытается успокоить Иране, — мол, не бойся, приплывут. Такое ли они видали? Не впервой!

Но ей-то было впервой. И она, без всякой подсказки Злого духа, дала себе клятву: «Пусть только вернется! Больше он у меня в море не выйдет, или я не я буду!»

Бертулисов бот появился у берега предпоследним. Когда она, Иране, была уже ни жива ни мертва, когда в сердце ее оставался лишь крохотный лучик надежды и уговоры старших подруг уже не доходили до ее сознания.

Она в сотый, а может, и в тысячный раз, до боли сжав руки, твердила себе: «Не пойдет, не пущу! Не пойдет, не пущу!..»

Потом они шли домой через гудящий от ветра и потоков воды лес, сквозь проливной дождь и мрак черной штормовой ночи. Он чуть ли не на руках нес ее, обессилевшую от ожидания и страха: так она пресытилась вдруг этим горьким хлебом рыбацкой жены, что он у нее комом стоял в горле.

«Больше ты в море не пойдешь, не пущу!» — срывающимся голосом твердила она, словно не хватало ей воздуха.

Он успокаивал ее, шутил, а потом они радовались вместе, словно впервые обрели друг друга. Уже дома, уже в своей комнатке, обставленной новыми вещами, которые они приобрели в том же магазине, где счастливая рука достала ему из-под прилавка пару черных лакированных туфель…

Светает. Пепельный свет утра все больше и больше проникает в комнату. Вот-вот появится во дворе Бертулис. Решающая минута близится.

В эти штормовые дни Злой дух не переставал нашептывать Иране, как Змий Еве, соблазняя ее сорвать и отведать запретного плода.

«Ни за понюшку табаку пропадешь ты здесь. И ты и он. Разве мой Эмилис таким был, когда мы сюда приехали? Нет! Был мужик что надо, не хуже твоего Пранаса. — Она облизывает свои толстые, оттопыренные губы, будто они медом вымазаны. — Потому беги! Сама беги и его тащи. Мужик что малый ребенок: сначала отбрыкивается, а потом делает, что велено. Не забывай этого! А от своего моря отвыкнет он, как теля от вымени. Только держись твердо, коли знаешь, что любит он тебя. А что любит — голову могу прозакладать!»

«Не спеши, Прануте. Поспешишь — людей насмешишь», — убеждает Добрый дух, но голос у Вайнене такой спокойный и мирный, она так несмело противоречит Пальмире, что слова ее в одно ухо влетают, в другое вылетают. И потому голова Пране набита только советами Грикштене.

Теперь они боятся открыть глаза. Знают, что оба не спят. Ему достаточно повернуться на левый бок и обнять ее. Но что он ей скажет? Он уже столько раз твердил: «Пойми, Прануте, не могу я отсюда… Мужчина я и имею дело с мужчинами. Нельзя мне сбежать, это же — на посмешище себя выставить». Поэтому он не поворачивается и ждет Бертулиса, звеньевого, словно тот может все уладить.

И она знает: вот-вот появится Бертулис, приятный, добрый человек с болезненным лицом. Через год ему на пенсию — не позволяет здоровье плавать, придется гнить на берегу; тогда он передаст бот Пранасу; директор, ясное дело, согласится, разве не помнит он, каким дельным рыбаком был старик Пранайтис, как отлично работает сейчас его старший сын Арвидас; младший, Пранас, лицом в грязь тоже не ударит, это точно.

Она знает: надо только молча и светло улыбнуться, поцеловать его: «Пора в море! Я сейчас, живенько соберу тебе сумку!» Спрыгнуть с кровати, торопливо, но аккуратно приготовить бутерброды, включить плитку — заварить кофе… Она быстренько все сделает, потому что Бертулис курит на скамейке возле поленницы (намокшие под дождем свежие березовые поленья так сладко пахнут!) Сквозь сомкнутые ресницы представляет она, как радуется Пранас, что жена наконец-то поняла его…

А он? Почему он не хочет ее понять? А говорит, что не может жить без нее!

И снова Злой дух принимается нашептывать ей на ухо, а Добрый молчит и только печально моргает понимающими, сочувствующими глазами.

Пранас лихорадочно думает, потому что времени осталось совсем мало: «Если она любит меня, то сейчас же встанет…» Господи, как же ему хочется, чтобы она встала!

Она: «Если он любит, то пусть обнимет меня».

И ведь оба знают, что любят, но они молоды, и потому нм трудно понять друг друга.

А по двору разносится тяжелая поступь Бертулиса. Такая тишина разлита в мире в это занимающееся утро, что можно сосчитать его шаги. Откашливается.

Они молчат, затаив дыхание.

Звеньевой останавливается под их окном и тихонько зовет: «Пранас, вставай. Пора в море!» Минутку ждет, не началось ли в комнате какое-то движение, потом постукивает костяшками пальцев в стекло и повторяет: «Пранас!»

Все на свете отдал бы сейчас Пранас, только бы опт встала. Может быть, уехал бы с ней потом куда-нибудь на поиски легкого хлеба, только бы встала…

Но она не поднимает головы. Притворяется спящей. «Даже не прикоснулся ко мне, — злится она. — Так тепло, я вся перед ним, а ему хоть бы что… Море ему важнее, чем я…»

Бертулис постукивает снова.

Пранасу ясно: не встанет, не проводит, как делала это до сих пор — целовала и горячо шептала: «Возвращайся скорее, я буду ждать тебя!»

А она почти молится: «Не хочу, чтобы уходил! Не уходи, не уходи!»

Но он встает, кивает в окно Бертулису, мол, я мигом, и торопливо одевается.

Они не глядят друг на друга и не находят друг для друга слов, будто внезапно стали совсем чужими.

Потом он уходит, не захватив с собой ни крошки.

Она слышит, как старый Бертулис и ее Пранас негромко говорят о чем-то, пересекая двор и ведя свои велосипеды.

Потом глаза ее наполняются слезами. Она уверена — скоро примчится Злой дух и начнет распоряжаться: «Складывай вещи и немедленно уезжай к родителям! Посмотришь, как он за тобой примчится!»

Она лежит, натянув одеяло до подбородка. Ей холодно. В комнатке уже достаточно света, можно свеситься с кровати, и тогда увидишь в зеркале шкафа свое отражение… Но она не хочет видеть себя такой несчастной, такой обиженной и несчастной. Она не желает, чтобы Злой дух помогал ей укладывать вещи, а Добрый, стоя в дверях, горестно покачивал головой и не находил слов, чтобы удержать ее.

Загрузка...