Была такая у нас. Высокая, полногрудая, брови дугой поднимаются — черные! А муж у нее с наперсток. Козонком зовем его. Так, плюгавенький — шапкой закроешь. Сердитый — не дай господи. Развоюется с Марией, стучит по столу, словно кузнец молотком.
— Убью! Душу выну…
А Марья хитрая. Начнет величать его нарочно, будто испугалась.
— Прокофий Митрич! Да что ты?
— Башку оторву!
Она еще ласковее:
— Кашу я нынче варила. Хочешь?
Наложит блюдо до краев, маслица поверху пустит, звездочек масляных наделает. Стоит с поклоном, угощает по-свадебному.
— Кушай, Прокофий Митрич, виновата я перед тобой…
Любо ему — баба ухаживает, нос кверху дерет, силу большую чует…
— Не хочу!
Марья опять, как горничная: воды подает, кисет с табаком ищет. Разуется он посреди избы — лапти она уберет ему, чулки в печурку сунет. Ночью на руку положит его, по волосам погладит и на ухо помурлычет, как кошка… Ущипнет Козонок ее, она улыбается.
— Что ты, Прокофий Митрич! Чай, больно…
— Беда — больно… раздавил…
С этого и началось. Козонок свою власть показывает, Марья — свою. Козонок лежит на кровати. Марья — на печке. Козонок к ней, она — от него.
— Нет, миленький, нынче не прежняя пора. Заговенье пришло вашему брату…
— Иди ко мне!
— Не пойду.
Попрыгает-попрыгает Козонок, да с тем и ляжет под холодное одеяло. Раз до того дело дошло — смех! Ребятишек она перестала родить. Родила двоих — схоронила. Козонок третьего ждет, Марья заартачилась. Мне, говорит, надоела эта игрушка…
— Какая игрушка?
— Эдакая… Ты ни разу не родил?
— Чай, я — не баба.
— Ну, и я не корова, телят таскать тебе каждый год. Вздумаю когда — рожу…
Козонок на дыбы.
— Башку оторву, если будешь такие слова говорить!..
Марья тоже не сдает. Я, говорит, бесплодная стала…
— Как бесплодная?
— Крови во мне присохли… Будешь неволить — уйду.
В тупик загнала мужика. Бывало, шутит он, по шабрам[28] ходит, после этого — никуда. Ляжет на печку и лежит, как вдовец. Побить хорошенько — уйдет. Этого мало, на суд потащит, а большевики обязательно засудят; у них уж мода такая — с бабами нянчиться. Волю дать вовсю, — от людей стыдно, скажут — характера нет, испугался. Два раза к ворожейке ходил — ничего не берет! Начала Марья газеты с книжками таскать из союзного клуба. Развернет целую скатерть на столе и сидит, словно учительница какая, губами шевелит. Вслух не читает. Козонок, конечно, помалкивает. Ладно, читай, только из дому не бегай. Иногда нарочно пошутит над ней:
— Телеграмму-то вверх ногами держишь… Чтица!
Марья внимания не обращает. А книжки да газеты, известно, засасывают человека, другим он делается, на себя не похожим. Марья тоже дошла до этой точки. Уставится в окно, глядит. Мне, говорит, скушно…
И еще ущипнет: дескать, муж, не чужой мужик. Натешит сердце он, тут она начинает его:
— Эх ты, Козон, Козон! Плюсну вот два раза — и не будет тебя… Ты думаешь, деревянная я? Не обидно терпеть от такого гриба?..
Раньше меньше показывала характер, больше в себе носила домашние неприятности. А как появились большевики со свободой, да начали бабам сусоли разводить, что вы, мол, теперь равного положения с мужиками, тут и Марья раскрыла глаза. Чуть, бывало, оратор какой — бежит на собранье. Вроде, стыд потеряла. Подошла раз к оратору и глазами играет, как девка.
— Идемте, товарищ оратор, чай к нам пить!
Козонок, конечно, тут же стоял, в лице изменился. Глаза потемнели у него, ноздри пузырями дуются. Ну, думаем, хватит он ее прямо на митинге. Все-таки вытерпел. Подошел бочком, говорит:
— Домой айда!
А она, нарочно, что ли… Встала на ораторово место, да с речью к нам:
— Товарищи крестьяне!
Мы так и покатились со смеху. Тут уж и Козонок вышел из себя.
— Товарищ оратор, суньте ее, черта!
Дома с кулаками на нее налетел.
— Душу выну!
А Марья поддразнивает:
— Кто это шумит у нас, Прокофий Митрич? Страшно, а не боязно…
— Подол отрублю, если будешь по собраньям таскаться!
— Топор не возьмет.
Разгорелся Козонок, ищет — ударить чем. Марья с угрозой к нему:
— Тронь только: все горшки перебью о твою козонячью голову…
— Чего же ты хочешь?
— Хочу чего-то… не здешнего… По-другому пожить. Казнится-казнится Козонок, не вытерпит.
— Эх, и дам я тебе, чертова голова! Ты не выдумывай!..
А она, и вправду, начала немножко заговариваться. В мужицкое дело полезла. Собранья у нас, и она торчит. Мужики стали сердиться.
— Марья, щи вари!
Куда там! Только глазами поводит. Выдумала какой-то женотдел. И слова такого никогда не слыхали мы — не русское, что ли. Глядим, одна баба пристала, другая баба пристала, что за черт! В избе у Козонка курсы открылись. Соберутся и начнут трещать. Комиссар из совета начал похаживать к ним. Наш он, сельский. Васькой звали допрежде, перешел к большевикам — Васильем Иванычем сделался. Тут уж совсем присмирел Козонок. Скажет слово, а на него в десять голосов:
— Ну-ну-ну, помалкивай!
Комиссар, конечно, бабью руку держит — программа у него такая. Нынче, говорит, Прокофий Митрич, нельзя на женщину кричать — революция… А он только ухмыляется, как дурачок. Сердцем готов надвое разорвать всю эту революцию, ну — боязно: неприятности могут выйти. А Марья все больше да больше озорничает. Я, говорит, хочу совсем перейти в большевицкую партию. Начал Козонок стыдить ее. Как, говорит, тебе не стыдно? Неужели, говорит, у тебя совести нет? Все равно, не потерпит тебя господь за такое поведение. Марья только пофыркивает.
— Бо-ог? Какой бог? Откуда ты выдумал!
Прямо сумасшедшая стала. С комиссаром не стесняется. Он ей книжки большевистские подтаскивает, мысли путает в голове, а она только румянится от хорошего удовольствия. Сидят раз за столом плечико к плечику, думают — одни в избе, а Козонок под кроватью спрятался: ревность стала мучить его. Спустил дерюгу до полу и сидит, как хорек в норе. Вот комиссар и говорит:
— Муж у вас очень невидный, товарищ Гришагина. Как вы только живете с ним — не понимаю.
Марья смеется.
— Я не живу с ним четыре месяца… Одна оболочка у нас. Он ее — за руки.
— Да не может быть? Я этому никогда не поверю…
А сам все в глаза заглядывает, поближе к ней жмется. Обнял повыше поясницы, держит. Я, говорит, вам сильно сочувствую…
Слушает Козонок под кроватью, и вроде дурного сделался. Топор хотел взять, чтобы срубить обоих, — побоялся. Высунул голову из-под кровати, глядит, а они над ним же на смех: мы, говорит, знали, что ты под дерюгой сидишь…
Стали мы совет переизбирать. Баб налетело, словно на ярмарку. Мы это шумим, толкуем; слышим, Марьино имя кричат:
— Марью! Марью Гришагину!
Кто-то и скажи из нас нарочно:
— Просим!
Думали, в шутку выходит, хвать — и всерьез дело пошло. Бабы, как галки, клюют мужиков: вдовы разные, солдатки — целая туча. А народ у нас не охотник на должности становиться, особенно в нынешнее время — взяли и махнули рукой: Марья, так Марья. Пускай обожгется…
Стали марьины голоса считать — двести пятнадцать! Комиссар, Василий Иваныч, речью поздравляет ее. Ну, говорит, Марья Федоровна, вы у нас первая женщина в совете крестьянских депутатов. Послужите. Я, говорит, поздравляю вас с этим званием от имени Советской республики, надеюсь, что вы будете держать интересы рабочего пролетариата…
Глаза у Марьи большие стали, щеки румянцем покрылись. Не улыбнется — стоит.
— Я послужу, товарищи. Не обессудьте, если не сумею — помогите.
Козонок в это время сильно расстроился. Главное, непонятно ему: смеются над ним или почет оказывают. Пришел домой, думает: «Как теперь говорить с ней? Должностное лицо». Нам тоже чудно. Игра какая-то происходит. Баба — и вдруг в волостном совете, дела наши будет решать… Ругаться начали мы между себя:
— Дураки! Разве можно бабу сажать на такую должность… Дедушка Назаров так прямо и сказал Марье в глаза:
— Ой, Марья, не в те ворота пошла. Она только головой мотнула:
— Меня мир выбрал — не сама иду.
Приходим в совет поглядеть на нее — не узнаешь. Стол поставила, чернильницу. Два карандаша положила — синий и красный. Около — секретарь с бумагами строчится. А она и голос другой сделала. Так и ширяет глазами по строчкам.
— Это по продовольственному вопросу, товарищ Еремеев?
Разведет фамилию на бумаге и опять как начальник какой:
— Списки готовы у вас? Поскорее кончайте!
Глазам не верим мы. Вот тебе Марья! Хоть бы покраснела разок…
Так и кроет нас всех «товарищами». Пришел раз Климов старик, она и ему такое же слово:
— Что угодно, товарищ?
А он терпеть не мог этого слова — лучше на мозоль наступи, разве смутишь ее этим? Через месяц стала шапку с пикой носить, рубашку мужицкую надела, на шапку звезду приколола. Мучился-мучился Козонок, начал разводу просить у нее.
— Ослобони меня от эдакой жизни… Я не могу… Другую женщину буду искать — подходящую.
Марья махнула рукой:
— Пожалуйста, я давно согласна.
Месяцев пять служила она у нас — надоедать начала: очень уж большевицкую руку держала, да и бабы начали заражаться от нее: та фыркнет, другая фыркнет. Две совсем ушли от мужьев. Думали, не избавимся никак от такой головушки — да история маленькая случилась — нападение сделали казаки. Села Марья в телегу с большевиками, уехала. Куда — не могу сказать. Видели будто в другом селе, а может, не она была — другая, похожая. Много теперь развелось их.