А. М. Ремизов

Gloria in excelsis

1

Зорко старцу Амуну на его дикой недоступной скале.

Кто его видит? Кто его слышит?

Там, где когда-то гнездился пещерный орел, пещера старца. А видит его только небо, только солнце, только звезды — пробежит ветер, шелестя горько, и другой, черный, что подымает беду, вестник напасти, шуршит; кукует и дальше… и третий, весенний, осыпая пещеру бело-алым цветом, как его брат белый, пороша снегом, поет безумные песни. Да еще видят его дикие звери: по ночам приходят звери к пещере и старец их поит.

Зорко старцу Амуну и ясно.

Обрезано сердце его.

Его подвиг велик и труды неподъемны. Под дождем и ветром, резче ветра и хлестче дождя его бич терновый.

Трижды в год опускает старец глаза в долину на те трубы и башни, на черепицу — на дымящийся, с синей адовой пастью в темные ночи, тесный город, что повис над морем. И трижды в год осеняет старец крестом город и море.

Море плещется, размывает скалу.

И с гудом и гулом волн — звон долины.

На звон выходит старец из пещеры на молитву.

Небо над ним и звезды.

Никто не помнит, когда взошел он на гору и поселился в дикой пустыне. Раз в год с дарами крестной тропой подымается старик священник приобщать старца. И в сумерках вечера, когда спускается старик назад в долину, видно с горы сияние чаши — белый небесный свет.

Зорко старцу Амуну и ясно.

Обрезано сердце его и уши отверсты.


В который час, в какую напасть вот вереницей, как упорный змей, тянутся на гору жены, дети и старики, кусками и кольцами ползут по острым камням, о камни — на коленях, глаза туда и руки простерты:

— Помолись за наших мужей, и сынов, они пошли на войну. Жестокий Антиох объявил нашему королю Аспиду войну. Помоги одолеть врага. Дай боже вернуться им целыми! Помолись! Попроси!

Выглянул старец:

— Горемыки! Не могу я молиться за проливающих кровь. И скрылся в пещере.

И крестная тропа, как от снега под вешним солнцем, шумно опросталась от горемычных.

Сердце ходило — проклятия вышептывали поблекшие осиротелые губы и другие, запекшиеся, как земля под зноем.

— Жестокий, он не любил никого.

— Черствое сердце, оно не рвалось от тоски.

— Забыл он отца и мать! Нам ничего не надо, не для себя и живем, только бы сына нам сохранить! Заглохло сердце его.

— О, если бы знал он дни и ночи, память мою! Не мил мне свет и звездная ночь постыла. Тоска выела сердце. Глаза мои гаснут от слез.

— Лицемер! Поит зверей, а мы?

— Нет, он никого не любил, не думал ни о ком, мертвец проклятый!

Проклятие и жалоба, как море в погоду, взывало и взвивалось по опустелой долине — из городских ворот выходили вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и семью.

Да, какое резкое слово открытому сердцу, в страхе и тревоге за близких, — сухой песок в просящие глаза. Или и вправду забыл он отца и мать? Или, не любя никого, его сердце, как окаменевшая в мире когда-то нежная ветвь?

Так выговаривало сердце и слепло от горя.

Вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и отрываясь от любимой семьи, шли умирать за короля и землю — не пощадит жестокий Антиох родную их землю.

И кричало сердце, ожесточаясь:

— Как? Проливающие кровь? Кто же нас защитит? И нет молитвы за них? Путь к Богу закрыт? Видит Бог, проклинаю я час, в который зачала меня мать, проклинаю день, в который увидела белый свет, проклинаю звезды и ночь моей любви, не надо мне жизни! Мужа верни мне!

Железная крыша повисла над долиной — над городом, выбрасывающим в небо из своих красных труб сине-адово пламя, и, как отбитые, опустились руки.

— Мертвец проклятый!

II

Нет, жива душа у старца Амуна. И сердце его не было глухо: он прозревал свет небесный, слышал плач сердца человеческого, и вопль звериный не был закрыт от него.

Одни живут, как звери, имея только шкуру, мясо, кости, кишки, другие мятутся и чают, третьи предстоят Богу.

Старец, идя по пути чистоты и духа, отрешившись от страстей — ими движется жестокая жизнь наша! — и освободившись от гнета хотения и воли, творя волю Божию, пил чашу живой воды, и были руки его чисты и чистое сердце мудро.

Люди, живущие звериным обычаем, а таких больше полмира, люди с душой закрытой проходят кровавый круг жизни на сем свете, и пролитие крови для них закон, но в царстве духа кровь безвластна.

Нет, не мог старец молиться за проливающих «кровь.

И знал он то, что было скрыто от наших смертных глаз, он прозревал судьбы мира, судьбу человеческую, обрекавшую человека и даже целый народ по его делам прошлым на жизнь и смерть.

И о своем народе знал он правду.

И прозревая судьбы мира и провидя судьбу в глазах приходящих к нему, как далек был он от мысли, что он выше других, и знает, и дано ему больше. Он не полагался на себя, и в душе его не рождалась беспечность.

С бодростью вставал он от сна, прилежно стоял на молитве и много трудился.

И за долгие подвиги он достиг почти бестелесной жизни, все желание свое устремив к Богу в ожидании часа, когда воззван будет от мира сего на отдых от муки жизни здешней.

Труды, молитва, созерцание — так проводил он свои дни.

И тело его не слабело, душа не теряла бодрости, и свободный дух его раскрылялся.

Божьим светом озарена была его душа.

Отпустив пришедших к нему на гору с мольбой горемычной, он стал на молитву и всю ночь молился о чающей твари.

III

По немалому времени опять приходят на гору скорбные.

Лиц их не видно, одни испуганные и воспаленные глаза, глаза устремлены к пещере, и сквозь стон едва слышен голос.

Вышел из пещеры старец.

— Отец! — и руки тянутся к последней защите, — война разгорается. Наши мужья и отцы ушли. Их призвал король против Псаммия. Жестокий полководец Псаммий пристал к Антиоху. Мы воюем со многими властителями. Кровь заливает наши поля.

И скорбные не хотят уходить, моля о пощаде и о победе над врагом.

А там, на полях, обагряемых кровью, рядом с воинами Аспида умирали воины Антиоха и Псаммия. И в Сирии стенали, как в Александрии.

Матери говорили:

«Нам ничего не надо, не для себя и живем мы, нам только бы сохранить нашего сына!»

Отцы с горестью вспоминали свои надежды, больше не веря в возвращение сыновей.

Жены рвали на себе волосы от тоски по мужьям.

И как в Александрии, так и в Сирии, слово в слово одна подымалась к небу молитва о пощаде и о победе над врагом.

А небо было одно.

И сердце человеческое — горюющее и стенящее.

И этого не видели люди, живя звериным обычаем своим во власти крови.

Старец ничего не сказал и скрылся в пещере.

И восстонала гора — скорбные, не проклиная уж, все слова давно перегорели в горечи напрасных ожиданий и дум беспокойных, поползли убито со скалы в долину в пустые дома свои оплакивать злую долю.

— Нет, безбожное творится в мире, гневается старец.

А старец по отшествии скорбных стал на молитву и всю ночь молился за своих братьев, достигших свободы духа.

IV

Люди приходят в мир не по желанию своему, и душа их несет в себе ту меру сил, какая досталась им от прошлой земной жизни их, и участь каждого по делам его.

У одних кожаный покров покрывает душу, их глаза устремлены в землю, — кожа, мясо, кости, кишки — и обычай их жизни звериный, и таких больше полмира, другие, они еще не узрели неба, им оно грезится в снах, окликанные, и душа их, странница, нежна, как цвет, третьи — сыны духа, им отверсто небо.

Рожденные в кожаной одежде не могут стать чающими, и чающим никогда в явь не откроется небо. Но трудами и жертвою каждый может дойти до своей грани: и восплакавшие звери восстанут к новой жизни чающими, и чающие — сынами духа, сыны же духа раскрылятся в меру своего подвига.

Старец Амун родился, как и все родятся, от матери — не оскорбляйте жен, берегите нашу землю-мать! — и избранный среди позванных еще в юности услышал в своем сердце голос. Он рос и учился, как его сверстники, и родители его гадали о его будущем, желая ему чести, славы и покоя. А голос, звучавший в сердце его, не сулил никакого покоя. Все, к чему стремится душа в зверином обычае живущих, — богатство, власть, слава, отвращало его душу. И затосковал он по какой-то другой жизни, не этой — с богатством, властью и славой, и решил по голосу сердца: оставил он дом, родителей своих и пошел искать свою родину. И так скитаясь по свету и терпя большую нужду и скорби, — не гоните странных, берегите больших братьев своих! — он пришел в пустыню, и привела его тропа к пещере египетского подвижника-духоносца. В пустыне он и остался. Он прошел долгий искус под началом учителя своего и, укрепив дух свой, взошел на дикую гору и поселился один в пещере, чтобы испытать искушение от демонов. И живя в борьбе с демонами, он покорил их, и дана ему была власть как над низшими, так и над начальными, ибо был высок в вере и смиренен сердцем.

V

В Намосе жизнь замирала.

Война всё расстроила: и хозяйство, и самый строй жизни. Не хватало работников — война требовала живой силы, и вот людей искусных отрывали от их прямого, полезного дела и угоняли на охоту за человеком — не стало кому и пахать, не было и лучников, и шакалы, не стесняясь, подступали к самому городу.

Там, на полях, обагряемых кровью, умирали от ран и заразы, а тут, за стеною — и жрать нечего, и одеться не во что — голодная, холодная смерть.

В Петровки подошли кочевники к городской стене и примкнули шатры свои к лачугам пригорода, и некому было отогнать их. А на Ильин день пришли посланные от короля Аспида и забрали дедов и отроков, способных наляцать лук, а заодно прихватили и здоровых кочевников.

Вой и проклятия диких разрывали душу.

И в городе остались теперь лишь немощные да слабые.

Все, что можно, все повыбрали, и двух последних попов увели с собой посланные короля, одного — Галкина, а другого — забыл.

Остался Евагрий, старик, разбитый ногами, давно живший на покое, к нему и приступили скорбные.

— Погодите, то ли еще будет, — сказал Евагрий, — придут нечестивые воины Антиоха и истребят всякую тварь и настанет конец.

И был глухой плач, как собачий вой. И из плача, как из колодца:

— Спросите старца Амуна, долго ли нам терпеть такую муку?

Но Евагрий отвечал:

— Старец пребывает в святости во все дни, не будет он разбирать проклятые наши дела.

Известия одно другого страшней приходили с войны.

Говорили, что королевское войско погибло у песчаной скалы, а другие — что в болоте. Говорили также, что сами в плен сдались, а кто уперся, все равно несдобровать.

А тут увидели ополчение диких стрелков: они шли по улицам с дубинами и луками, шли на помощь королевскому войску. Они никого не обидели, только попросили горсть фиников на обед. Но внезапность появления их и дикий облик ужаснули.

— Спросите у старца! — просили те, кто уж больше не мог подняться.

По ночам среди бледных спасовых туманов какие-то птицы шарахали о землю крылом, и вдруг подымались вихри и сносили верхи башен и кресты Церквей, являлись два месяца, показались три солнца.

— Спросите у старца! — просили обреченные в свои последние минуты.

И вот вереницей по крестным камням поползли на коленях жены и доживающие останные дни старики, и лица их были темь и зелень, а глаза, как отцветший цвет.

— О мире! О мире! — шептали они, как тени. И шепот их сливался в скрёб.

— Не могу я молить о мире, — сказал старец, — взявший меч мечом и погибнет.

— О мире! О мире! ради малюток, не обагрявших кровью рук.

— О мире! О мире! ради полей, обагряемых кровью. И шепот сливался в скрёб.

— Нет, — сказал старец, — но и до седьмого колена отмщается грех.

VI

Когда удалились скорбные, раздумался старец: дети, не обагрявшие рук, и поля, обагряемые кровью, стали у него в глазах. Живые, измученные — голодные дети со своим плачем ужасным и словами не нашими, поля, где умирали затоптанные цветы, — вошли в его душу. И скрёб от стона и плача стоял в ушах. И он не мог победить жалости и отвлечь ум свой, чтобы с чистым сердцем приступить с молитвою к Богу.

И вдруг в теми пещерной явился светильник и светом ярким озарил пещеру, и старец увидел себя, провел по щеке, мокрой от слез, и тоска залила его душу.

Он сидел, согнувшись над начатой плетушкой, и какой ненужной показалась ему вся его работа. Ненужные валялись на земле прутья. И уныние влилось в его душу. И ум выговорил всеми словами ясно о ненужности труда его жизни.

Он сидел, опустившийся весь, немощный, и веки, истомленные слезами и светом, тяжелели.

И на минуту он забылся.

И вдруг как от сильного толчка он вздрогнул, открыл глаза и осенил себя крестом.

И тотчас светильник исчез.

И понял старец, что это дьявол, и, положив клятву, твердо вышел из пещеры.

Звездная ночь была — звезды большие крылили.

— Господи, прости мир! — шептал старец и, ступив на острие камня, начал молитву, прося за мир слепой и страждущий, за поля, обагряемые кровью, за детей, не обагривших рук, за цветы полевые, за землю, за зверей, за камни. — Господи, прости мир!

И сердце его наливалось любовью, как полунощные звезды светом. Звезды большие, разгораясь, крылили, вознося в небеса молитву.

— Господи, прости мир!

И вот на заре солнца донесся до вершины звон — звонил Евагрий.

И понял старец, что исполнились сроки — гудом показал Бог свою милость — и мир прощен.

И увидел он над морем: лик его был, как луч, одежда, как снег, по белому звезды, алая чаша на груди, в руке опущенный меч, закалающий зверя, а из крови зверя злак, а вокруг, как змей, водные волны.

И исполненный духа, воскликнул старец:

— Слава Тебе, показавшему нам свет!

И шелестом трав донесся голос его в долину.

И те, кто бодрствовал, посмотрели на небо — оно было ясно, и те, кто спал, пробудились от сна, и свет наполнил их душу.

Чего-то ждали, надеялись.

Говорили о чуде: старик Евагрий, столько лет проживший недвижим с разбитыми ногами, теперь поднялся и ходил, как безумный, возвещая о мире.

И верили и боялись верить.

А сердце играло.

Дух занимался.

Собирались на площадях, взбирались на холмы и смотрели туда… И глаза оживали, цветились, как политые цветы.

В полдень, подымая пыль по дороге, показались вестники короля: они несли желанную весть.

И заглохший Намос огласился песней.

По зову Евагрия все, кто только мог, пошли на скалу к пещере. И крестный путь не был трудным, не резали камни и не колола колючка.

Легко подымались на гору, славословя подателя света и мира.

Пещера была раскрыта, а у дверей пещеры на острие камня стоял, как поддерживаемый крыльями, старец Амун; он был мертв, и кровь ручейками бежала из его ног, уходя в грудную землю.

Слава в вышних Богу

и на земле мир.

Загрузка...