Зорко старцу Амуну на его дикой недоступной скале.
Кто его видит? Кто его слышит?
Там, где когда-то гнездился пещерный орел, пещера старца. А видит его только небо, только солнце, только звезды — пробежит ветер, шелестя горько, и другой, черный, что подымает беду, вестник напасти, шуршит; кукует и дальше… и третий, весенний, осыпая пещеру бело-алым цветом, как его брат белый, пороша снегом, поет безумные песни. Да еще видят его дикие звери: по ночам приходят звери к пещере и старец их поит.
Зорко старцу Амуну и ясно.
Обрезано сердце его.
Его подвиг велик и труды неподъемны. Под дождем и ветром, резче ветра и хлестче дождя его бич терновый.
Трижды в год опускает старец глаза в долину на те трубы и башни, на черепицу — на дымящийся, с синей адовой пастью в темные ночи, тесный город, что повис над морем. И трижды в год осеняет старец крестом город и море.
Море плещется, размывает скалу.
И с гудом и гулом волн — звон долины.
На звон выходит старец из пещеры на молитву.
Небо над ним и звезды.
Никто не помнит, когда взошел он на гору и поселился в дикой пустыне. Раз в год с дарами крестной тропой подымается старик священник приобщать старца. И в сумерках вечера, когда спускается старик назад в долину, видно с горы сияние чаши — белый небесный свет.
Зорко старцу Амуну и ясно.
Обрезано сердце его и уши отверсты.
В который час, в какую напасть вот вереницей, как упорный змей, тянутся на гору жены, дети и старики, кусками и кольцами ползут по острым камням, о камни — на коленях, глаза туда и руки простерты:
— Помолись за наших мужей, и сынов, они пошли на войну. Жестокий Антиох объявил нашему королю Аспиду войну. Помоги одолеть врага. Дай боже вернуться им целыми! Помолись! Попроси!
Выглянул старец:
— Горемыки! Не могу я молиться за проливающих кровь. И скрылся в пещере.
И крестная тропа, как от снега под вешним солнцем, шумно опросталась от горемычных.
Сердце ходило — проклятия вышептывали поблекшие осиротелые губы и другие, запекшиеся, как земля под зноем.
— Жестокий, он не любил никого.
— Черствое сердце, оно не рвалось от тоски.
— Забыл он отца и мать! Нам ничего не надо, не для себя и живем, только бы сына нам сохранить! Заглохло сердце его.
— О, если бы знал он дни и ночи, память мою! Не мил мне свет и звездная ночь постыла. Тоска выела сердце. Глаза мои гаснут от слез.
— Лицемер! Поит зверей, а мы?
— Нет, он никого не любил, не думал ни о ком, мертвец проклятый!
Проклятие и жалоба, как море в погоду, взывало и взвивалось по опустелой долине — из городских ворот выходили вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и семью.
Да, какое резкое слово открытому сердцу, в страхе и тревоге за близких, — сухой песок в просящие глаза. Или и вправду забыл он отца и мать? Или, не любя никого, его сердце, как окаменевшая в мире когда-то нежная ветвь?
Так выговаривало сердце и слепло от горя.
Вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и отрываясь от любимой семьи, шли умирать за короля и землю — не пощадит жестокий Антиох родную их землю.
И кричало сердце, ожесточаясь:
— Как? Проливающие кровь? Кто же нас защитит? И нет молитвы за них? Путь к Богу закрыт? Видит Бог, проклинаю я час, в который зачала меня мать, проклинаю день, в который увидела белый свет, проклинаю звезды и ночь моей любви, не надо мне жизни! Мужа верни мне!
Железная крыша повисла над долиной — над городом, выбрасывающим в небо из своих красных труб сине-адово пламя, и, как отбитые, опустились руки.
— Мертвец проклятый!
Нет, жива душа у старца Амуна. И сердце его не было глухо: он прозревал свет небесный, слышал плач сердца человеческого, и вопль звериный не был закрыт от него.
Одни живут, как звери, имея только шкуру, мясо, кости, кишки, другие мятутся и чают, третьи предстоят Богу.
Старец, идя по пути чистоты и духа, отрешившись от страстей — ими движется жестокая жизнь наша! — и освободившись от гнета хотения и воли, творя волю Божию, пил чашу живой воды, и были руки его чисты и чистое сердце мудро.
Люди, живущие звериным обычаем, а таких больше полмира, люди с душой закрытой проходят кровавый круг жизни на сем свете, и пролитие крови для них закон, но в царстве духа кровь безвластна.
Нет, не мог старец молиться за проливающих «кровь.
И знал он то, что было скрыто от наших смертных глаз, он прозревал судьбы мира, судьбу человеческую, обрекавшую человека и даже целый народ по его делам прошлым на жизнь и смерть.
И о своем народе знал он правду.
И прозревая судьбы мира и провидя судьбу в глазах приходящих к нему, как далек был он от мысли, что он выше других, и знает, и дано ему больше. Он не полагался на себя, и в душе его не рождалась беспечность.
С бодростью вставал он от сна, прилежно стоял на молитве и много трудился.
И за долгие подвиги он достиг почти бестелесной жизни, все желание свое устремив к Богу в ожидании часа, когда воззван будет от мира сего на отдых от муки жизни здешней.
Труды, молитва, созерцание — так проводил он свои дни.
И тело его не слабело, душа не теряла бодрости, и свободный дух его раскрылялся.
Божьим светом озарена была его душа.
Отпустив пришедших к нему на гору с мольбой горемычной, он стал на молитву и всю ночь молился о чающей твари.
По немалому времени опять приходят на гору скорбные.
Лиц их не видно, одни испуганные и воспаленные глаза, глаза устремлены к пещере, и сквозь стон едва слышен голос.
Вышел из пещеры старец.
— Отец! — и руки тянутся к последней защите, — война разгорается. Наши мужья и отцы ушли. Их призвал король против Псаммия. Жестокий полководец Псаммий пристал к Антиоху. Мы воюем со многими властителями. Кровь заливает наши поля.
И скорбные не хотят уходить, моля о пощаде и о победе над врагом.
А там, на полях, обагряемых кровью, рядом с воинами Аспида умирали воины Антиоха и Псаммия. И в Сирии стенали, как в Александрии.
Матери говорили:
«Нам ничего не надо, не для себя и живем мы, нам только бы сохранить нашего сына!»
Отцы с горестью вспоминали свои надежды, больше не веря в возвращение сыновей.
Жены рвали на себе волосы от тоски по мужьям.
И как в Александрии, так и в Сирии, слово в слово одна подымалась к небу молитва о пощаде и о победе над врагом.
А небо было одно.
И сердце человеческое — горюющее и стенящее.
И этого не видели люди, живя звериным обычаем своим во власти крови.
Старец ничего не сказал и скрылся в пещере.
И восстонала гора — скорбные, не проклиная уж, все слова давно перегорели в горечи напрасных ожиданий и дум беспокойных, поползли убито со скалы в долину в пустые дома свои оплакивать злую долю.
— Нет, безбожное творится в мире, гневается старец.
А старец по отшествии скорбных стал на молитву и всю ночь молился за своих братьев, достигших свободы духа.
Люди приходят в мир не по желанию своему, и душа их несет в себе ту меру сил, какая досталась им от прошлой земной жизни их, и участь каждого по делам его.
У одних кожаный покров покрывает душу, их глаза устремлены в землю, — кожа, мясо, кости, кишки — и обычай их жизни звериный, и таких больше полмира, другие, они еще не узрели неба, им оно грезится в снах, окликанные, и душа их, странница, нежна, как цвет, третьи — сыны духа, им отверсто небо.
Рожденные в кожаной одежде не могут стать чающими, и чающим никогда в явь не откроется небо. Но трудами и жертвою каждый может дойти до своей грани: и восплакавшие звери восстанут к новой жизни чающими, и чающие — сынами духа, сыны же духа раскрылятся в меру своего подвига.
Старец Амун родился, как и все родятся, от матери — не оскорбляйте жен, берегите нашу землю-мать! — и избранный среди позванных еще в юности услышал в своем сердце голос. Он рос и учился, как его сверстники, и родители его гадали о его будущем, желая ему чести, славы и покоя. А голос, звучавший в сердце его, не сулил никакого покоя. Все, к чему стремится душа в зверином обычае живущих, — богатство, власть, слава, отвращало его душу. И затосковал он по какой-то другой жизни, не этой — с богатством, властью и славой, и решил по голосу сердца: оставил он дом, родителей своих и пошел искать свою родину. И так скитаясь по свету и терпя большую нужду и скорби, — не гоните странных, берегите больших братьев своих! — он пришел в пустыню, и привела его тропа к пещере египетского подвижника-духоносца. В пустыне он и остался. Он прошел долгий искус под началом учителя своего и, укрепив дух свой, взошел на дикую гору и поселился один в пещере, чтобы испытать искушение от демонов. И живя в борьбе с демонами, он покорил их, и дана ему была власть как над низшими, так и над начальными, ибо был высок в вере и смиренен сердцем.
В Намосе жизнь замирала.
Война всё расстроила: и хозяйство, и самый строй жизни. Не хватало работников — война требовала живой силы, и вот людей искусных отрывали от их прямого, полезного дела и угоняли на охоту за человеком — не стало кому и пахать, не было и лучников, и шакалы, не стесняясь, подступали к самому городу.
Там, на полях, обагряемых кровью, умирали от ран и заразы, а тут, за стеною — и жрать нечего, и одеться не во что — голодная, холодная смерть.
В Петровки подошли кочевники к городской стене и примкнули шатры свои к лачугам пригорода, и некому было отогнать их. А на Ильин день пришли посланные от короля Аспида и забрали дедов и отроков, способных наляцать лук, а заодно прихватили и здоровых кочевников.
Вой и проклятия диких разрывали душу.
И в городе остались теперь лишь немощные да слабые.
Все, что можно, все повыбрали, и двух последних попов увели с собой посланные короля, одного — Галкина, а другого — забыл.
Остался Евагрий, старик, разбитый ногами, давно живший на покое, к нему и приступили скорбные.
— Погодите, то ли еще будет, — сказал Евагрий, — придут нечестивые воины Антиоха и истребят всякую тварь и настанет конец.
И был глухой плач, как собачий вой. И из плача, как из колодца:
— Спросите старца Амуна, долго ли нам терпеть такую муку?
Но Евагрий отвечал:
— Старец пребывает в святости во все дни, не будет он разбирать проклятые наши дела.
Известия одно другого страшней приходили с войны.
Говорили, что королевское войско погибло у песчаной скалы, а другие — что в болоте. Говорили также, что сами в плен сдались, а кто уперся, все равно несдобровать.
А тут увидели ополчение диких стрелков: они шли по улицам с дубинами и луками, шли на помощь королевскому войску. Они никого не обидели, только попросили горсть фиников на обед. Но внезапность появления их и дикий облик ужаснули.
— Спросите у старца! — просили те, кто уж больше не мог подняться.
По ночам среди бледных спасовых туманов какие-то птицы шарахали о землю крылом, и вдруг подымались вихри и сносили верхи башен и кресты Церквей, являлись два месяца, показались три солнца.
— Спросите у старца! — просили обреченные в свои последние минуты.
И вот вереницей по крестным камням поползли на коленях жены и доживающие останные дни старики, и лица их были темь и зелень, а глаза, как отцветший цвет.
— О мире! О мире! — шептали они, как тени. И шепот их сливался в скрёб.
— Не могу я молить о мире, — сказал старец, — взявший меч мечом и погибнет.
— О мире! О мире! ради малюток, не обагрявших кровью рук.
— О мире! О мире! ради полей, обагряемых кровью. И шепот сливался в скрёб.
— Нет, — сказал старец, — но и до седьмого колена отмщается грех.
Когда удалились скорбные, раздумался старец: дети, не обагрявшие рук, и поля, обагряемые кровью, стали у него в глазах. Живые, измученные — голодные дети со своим плачем ужасным и словами не нашими, поля, где умирали затоптанные цветы, — вошли в его душу. И скрёб от стона и плача стоял в ушах. И он не мог победить жалости и отвлечь ум свой, чтобы с чистым сердцем приступить с молитвою к Богу.
И вдруг в теми пещерной явился светильник и светом ярким озарил пещеру, и старец увидел себя, провел по щеке, мокрой от слез, и тоска залила его душу.
Он сидел, согнувшись над начатой плетушкой, и какой ненужной показалась ему вся его работа. Ненужные валялись на земле прутья. И уныние влилось в его душу. И ум выговорил всеми словами ясно о ненужности труда его жизни.
Он сидел, опустившийся весь, немощный, и веки, истомленные слезами и светом, тяжелели.
И на минуту он забылся.
И вдруг как от сильного толчка он вздрогнул, открыл глаза и осенил себя крестом.
И тотчас светильник исчез.
И понял старец, что это дьявол, и, положив клятву, твердо вышел из пещеры.
Звездная ночь была — звезды большие крылили.
— Господи, прости мир! — шептал старец и, ступив на острие камня, начал молитву, прося за мир слепой и страждущий, за поля, обагряемые кровью, за детей, не обагривших рук, за цветы полевые, за землю, за зверей, за камни. — Господи, прости мир!
И сердце его наливалось любовью, как полунощные звезды светом. Звезды большие, разгораясь, крылили, вознося в небеса молитву.
— Господи, прости мир!
И вот на заре солнца донесся до вершины звон — звонил Евагрий.
И понял старец, что исполнились сроки — гудом показал Бог свою милость — и мир прощен.
И увидел он над морем: лик его был, как луч, одежда, как снег, по белому звезды, алая чаша на груди, в руке опущенный меч, закалающий зверя, а из крови зверя злак, а вокруг, как змей, водные волны.
И исполненный духа, воскликнул старец:
— Слава Тебе, показавшему нам свет!
И шелестом трав донесся голос его в долину.
И те, кто бодрствовал, посмотрели на небо — оно было ясно, и те, кто спал, пробудились от сна, и свет наполнил их душу.
Чего-то ждали, надеялись.
Говорили о чуде: старик Евагрий, столько лет проживший недвижим с разбитыми ногами, теперь поднялся и ходил, как безумный, возвещая о мире.
И верили и боялись верить.
А сердце играло.
Дух занимался.
Собирались на площадях, взбирались на холмы и смотрели туда… И глаза оживали, цветились, как политые цветы.
В полдень, подымая пыль по дороге, показались вестники короля: они несли желанную весть.
И заглохший Намос огласился песней.
По зову Евагрия все, кто только мог, пошли на скалу к пещере. И крестный путь не был трудным, не резали камни и не колола колючка.
Легко подымались на гору, славословя подателя света и мира.
Пещера была раскрыта, а у дверей пещеры на острие камня стоял, как поддерживаемый крыльями, старец Амун; он был мертв, и кровь ручейками бежала из его ног, уходя в грудную землю.
Слава в вышних Богу
и на земле мир.