Они были когда-то чистыми, как жемчужины, эти капельки, но потом утратили свою чистоту и, чтобы вернуть ее, поднялись на небо. И там, в его холодной вышине, снова стали кристально чистыми и, легко кружась, опускались на землю, неся в мир что-то новое и удивительное. Беззаботные, будто ангелы, вольные, свободные, они ложились на плоскую крышу четырнадцатиэтажного телецентра, привлекавшего к себе внимание всего города; укутывали большую клумбу перед главным корпусом института, маковку заброшенной православной церкви, голые тополя вдоль шоссе, величественную громаду Дворца Севера и рядом с ним приземистые, насквозь продуваемые бараки… Они весело, радостно и самозабвенно кружились в буйном танце, подчиняясь какому-то своему, особому ритму, и казалось, над городом плывет нежная, едва слышная мелодия… Даже ледяной северный ветер вдруг словно бы потеплел и принялся мастерить из снежинок новое убранство для студеного города льдов и снегов.
Лу Циньцинь распахнула тяжелую дверь и вскрикнула от восторга, увидев пляшущие снежинки. В этом городе за долгую зиму снег бывал частым гостем, но она каждый раз по-детски радовалась ему.
Хлопали двери: учащиеся, плотно зажав под мышками папки, расходились после занятий. Никто не окликнул Циньцинь, никто с ней не попрощался. Все спешили, девушки торопливо застегивали теплые пальто, завязывали шарфы; парни опускали уши своих ушанок, лихо сбивая их на затылок; скрипели по снегу кожаные сапожки. На багажниках велосипедов кто вез мешок с мукой, узкий и длинный, кто — скрипку; на руле — коробку с пареным рисом на завтрак. Однажды Циньцинь видела, как кто-то вез на багажнике своего маленького сынишку. Просто не верится, что это университет. Какой-то парень в залоснившейся шапке бежит впереди, наверняка грузчик из продмага, торопится, чтобы не опоздать. По воскресеньям многие работают и, на занятиях народу совсем мало. А у Циньцинь на заводе в воскресенье выходной. Вечерний университет не похож на обычный: никто там друг с другом — ни слова, будто и незнакомы, хотя уже несколько месяцев вместе ходят на занятия, у каждого куча дел, вот и разбегаются. А может быть, студенты теперь вообще другими стали, или это только в вечернем университете? Но в обычный университет никогда не попасть… Кружись теперь, как снежинка над землей.
— Циньцинь, ты еще не ушла? — послышался за спиной тоненький голосок.
Циньцинь сняла варежку, смахнула с ресниц снежинки. Ее окликнула толстушка, ровесница, с которой они сидели за одним столом. У толстушки было странное имя — Суна, Циньцинь прочла его на обложке ее тетради. Суна словно знала, что пойдет снег: под желтое пальто с капюшоном надела красный пушистый свитер.
— В снежном краю надо быть начеку, — хохотнула толстушка и, наклонившись к уху, прошептала: — Сегодня воскресенье, пошли на танцы.
Циньцинь мотнула головой.
— Вчера, лунной ночью… — запела Суна и ушла. За воротами мелькнула тень: ее кто-то ждал.
Циньцинь слегка потопала стынущими ногами и подставила лицо снегу. Не пошла на танцы, а почему, кто запретил ей? Что плохого в танцах? Ласковая мелодия успокаивает, под нее отдыхаешь, а потом закружишься, и грусть как рукой снимет. Она любит танцы, но… это же воскресенье, проклятое воскресенье, когда с обеда и до вечера не принадлежишь себе. Ну зачем она стоит здесь, под снегом? Сейчас он прибежит, пыхтя и отдуваясь, будет ее искать… Лучше самой пойти к нему и вовремя поспеть, все равно долго так продолжаться не может, через два месяца, когда наступит праздник Весны восемьдесят первого года, ей придется переселиться к нему насовсем.
«Насовсем?» — Циньцинь стало страшно. Через два месяца? Так скоро? И насовсем? Свершится непременное для каждого человека «историческое событие»: свадьба. Да-да, весь смысл свадьбы в том, чтобы раз и навсегда, а если не навсегда, зачем тогда свадьба? Она уже расписалась на официальном бланке — иначе не зарегистрируют в очереди на предметы домашнего обихода. На таком условии он согласился, чтобы она продолжала посещать занятия: подпись в «обмен» на университет.
Циньцинь невольно ускорила шаг. Ее подгоняли невеселые мысли, что-то смутное, на что она не находила ответа. Что с ней творится? Стоит вспомнить о свадьбе — и небо становится тяжелым, серо-свинцовым, снег — тусклым, а музыка в транзисторе — щемяще-печальной. Но ведь не могила же ее ждет, а новая, веселенькая квартирка. «Неужели я чокнутая, как теперь модно выражаться. Да и какая девушка в двадцать пять лет не хочет замуж? Сказать — никто не поверит».
Погруженная в свои мысли, она едва не упала. Снег мягкий, пушистый, но под ним лед. Зимой город превращается в гигантский каток. В детстве Циньцинь любила ходить на каток, любила с разбега проехаться по льду, но последние два года редко удавалось покататься: то на работу, то на курсы японского языка в университет, то ухажер — как положено, «треп про любовь», а по правде говоря, просто время вместе убивали.
Трамвай подкатил мягко, рельсы отчетливо темнели на снегу. Циньцинь влетела в вагон, стряхнула с себя снег, ей стало жаль снежинок. Они падали на землю такие чистые, такие белые, что весь город от них стал похож на хрустальный дворец. Всю ночь завывал ветер, на снегу появились следы от ног, снежинки почернели, смерзлись в бесформенные комья, стали неразличимы, и теперь надо было ждать свежего снега, чтобы город снова засверкал зимней красой.
Трамвай звякнул, остановился у кинотеатра. Люди посыпались из вагона, словно горох. Циньцинь стала разглядывать выкрашенный голубой краской деревянный павильон. И палисадник, обнесенный изгородью, летом был очень красив, а сейчас толстый снежный полог все укрыл: и осыпавшиеся ноготки, и ромашки, и маттиолу, и широкую крашеную железную крышу, и высокое крыльцо, и каменные скамьи под вишнями. Снег был чистый, всю зиму сюда никто не забредал, и пустой дворик казался таинственным, как в сказках, которые Циньцинь читала в детстве. Лет десять тому назад Циньцинь непременно принялась бы сочинять трогательную сказку о старом камине, в котором трещат дрова, о санях, запряженных одиннадцатью лошадьми, в которых ездит сама Снежная королева. Вот подлетают к дверям сани, и сходит с них красавица королева, а в корзинке у нее свежие цветы — в декабре…
— Что там так воняет в корзине? — раздается хриплый голос. От того, кто спрашивает, сильно тянет чесночным духом.
— А тебе что за дело? Сам весь провонял!
Начинается перебранка, кто-то наступает Циньцинь на ногу тяжелым сапогом, и она вздрагивает от боли.
— Жрешь гнилую рыбу и тухлые креветки!
— А тебе завидно? Во сне видишь гнилую рыбу и тухлые креветки!
Вот тебе и старинный камин, и королевские сани, и корзина с цветами, и рождественская елка. Куда все подевалось? Трамвай набит пассажирами, как консервная банка сардинами, спертый воздух, ругань и давка. На остановке половина пассажиров вываливается: магазин Чурина. Воскресенье — нужны сани с серебряными колокольцами, которые подкатили бы прямо к подъезду универсального магазина… Оттуда выходят нарядно одетые парочки с узлами и пакетами — покупки к собственной свадьбе или свадебные подарки друзьям. Полумертвые от усталости, стиснутые в длинной очереди, они орут: «Мне! Сюда давай!» Конечно, им нужно все самое новое и самое модное. Не задумываясь, они бросают двухмесячную зарплату — да и чему удивляться? Это вполне естественно. Сколько лет люди сидели взаперти, словно в клетке! Старый камин давно развалился; центральное отопление может обогреть самый высокий дом, горячая вода идет по трубам на любой этаж, и по случаю свадьбы нет нужды в декабре идти в лес за свежими цветами. Вот из магазина вышла молодая женщина с нейлоновыми цветами — наверняка будут «цвести» в доме, пока ее дети не вырастут и не начнут сами «трепаться про любовь».
Вагон опустел. Сквозь окно без стекла Циньцинь видит широкую, большую улицу, по обеим сторонам которой ярко горят красным светом крупные иероглифы «радость». Люди потоком входят и выходят: хлопочут — и радуются, радуются — и опять хлопочут. Рядом с подъездом, над которым самый большой иероглиф, останавливается грузовик, и парни и девушки принимаются загружать его узорчатыми тюками. «Это люди с торгово-финансового фронта», — думает Циньцинь. В кабине грузовика сидит нарядно одетая девушка, на ней жемчужное ожерелье, серьги и кольца. Вид у нее равнодушный, словно ей безразлично, куда ее повезут и какая судьба ее ждет.
Циньцинь хмыкнула про себя. Свадьба, не иначе как свадьба! Сегодня, наверное, благоприятный день. Может, и лунный, и солнечный календари сулят счастье в браке именно сегодня? Люди мечтают о счастье, а те, кто развелся, говорят, что день свадьбы у них случайно пришелся на нечетное число по лунному календарю. Пройдет два месяца, и на собственной свадьбе Циньцинь послушно сядет на кровать и, по обычаю этого города, позволит ему надеть ей туфельки и завязать шнурки, после чего они сядут в такси. В прежние времена туфельки были расшитыми, с цветами, а теперь — обыкновенные, кожаные; раньше невеста садилась в узорчатый, крытый шелком паланкин, а теперь — в такси; материальное благосостояние с каждым днем улучшается, ну а душа человека, меняется ли она?
Как только такси двинется с места, невесте положено громко заплакать, иначе назовут неблагодарной. И тогда от свекрови доброго отношения не жди. Сороковые ли годы или восьмидесятые — не важно, обычай есть обычай. Циньцинь не раз бывала на свадьбах своих подруг по заводу — все громко плакали, жалобно голосили, только вряд ли они искренне горевали. И потом, зачем плакать, если они собираются жить счастливо? Правда, свадьба — это конец свободной жизни, к тому же брак налагает на человека серьезную ответственность. Вся радость — в узорчатом паланкине, в котором тебя принесут в дом мужа, и радость эта исчезнет вместе с паланкином. Глядя на плачущих подруг, Циньцинь искренне страдала, уж наверняка сильнее, чем сама невеста. Она представила себе день собственной свадьбы, когда сама она должна будет плакать, и боялась, что добром это не кончится…
Допустим, она будет плакать всю дорогу, но, как только начнется свадебная церемония, надо будет быстро вытереть слезы, изобразить на лице небывалое счастье и со смущенным видом подносить гостям зажигалку… Циньцинь бывала на свадьбах много раз, и все они были похожи одна на другую. Разница заключалась лишь в том, что одних молодых она знала лучше, а других хуже, а прочее — одежда, поздравления, убранство в доме — все было одинаково. Если прийти туда через год, уже будет ребенок, в коридоре будут висеть пеленки, а молодая мать в шелковом ватном халате с залоснившимися рукавами примется радостно щебетать про своего драгоценного малыша: какой у него нынче цвет стула, что он пролепетал. В таких случаях надо сказать что-то приятное и бежать без оглядки. И так «навеки»? Стоило Циньцинь закрыть глаза — и перед ней с поразительной ясностью вставала картина семейного счастья, до которого оставалось два месяца. Да, он будет образцовым мужем, на зависть подружкам. Он сможет обеспечить ее. Закажет ей сапоги из телячьей кожи, из одного чуринского магазина побежит в другой, побывает даже в центральных магазинах… Нет, хватит! Раз он такой, она нарочно в день свадьбы наденет туфельки без шнурков. Она сама спрыгнет с кровати и быстро сунет ноги в туфли; интересно, что он тогда будет делать?
— Постойте, я сойду, — громко крикнула она. Кондуктор что-то недовольно пробурчал, двери открылись, и она выпрыгнула из вагона. На остановке было очень скользко, она едва не упала, но ее поддержали крепкие руки.
— Это ты… — Она обернулась. Он стоял перед ней — меховая шапка и плечи были засыпаны снегом — и ласково глядел на нее большими круглыми глазами. Она знала, что он будет ее ждать на этой остановке, но чуть было не проехала мимо.
— Почему так поздно? — спросил он, все еще поддерживая ее.
— Снег… трамвай, — стала она оправдываться.
— Мать тебя ждет, пельменей накрутила, в начинку положила сельдерея.
— Сельдерея? Откуда в такое время сельдерей?
— Тепличный, его не так просто купить, да и стоит немало, восемь мао[59] за цзинь.
— Ну и ну!
— Ко мне приятели пришли, на тебя поглядеть…
— Поглядеть?..
— Люди полезные. Кстати, сегодня купил торшер. Теперь все в ажуре.
Это означало, что надо лишь дождаться счастливого дня, накрыть стол, заказать такси…
— Ты не рада? — растерянно спросил он.
Да и отчего бы не радоваться? Все так делают. Значит, так надо. К тому же его отец — заведующий управлением снабжения и сбыта, а ее — всего лишь начальник отдела пропаганды, так что его отец рангом повыше; у него одна младшая сестра, а у нее — два младших брата; по зарплате он плотник третьего разряда, а она — сборщица второго, так что ей с ним не тягаться; школу он окончил в шестьдесят девятом, а она только в семьдесят третьем; Циньцинь была хороша собой, по красоте ей можно было дать девяносто очков из ста, а Фу Юньсян (так звали жениха) был рослым и плотным, внушительного вида мужчиной, хотя и несколько грубоватым. У него были большие уши, правильной формы нос… В общем, он всем очень нравился. Так почему же не радоваться? Квартира давно приготовлена: в его комнате стоит новенький, девятнадцать цуней по диагонали, отечественный, черно-белый телевизор. Мама часто говорит: «Не прыгай с одной горы на другую только потому, что другая выше: так недолго и забыть, какую фамилию носишь». У мамы всегда при себе карманный безмен в расшитом футлярчике — покупая продукты, сама их взвешивает, чтобы не обманули. Ее не проведешь. Зятя тоже подобрала безошибочно.
— Ну и снег, сколько снегу… — печально говорит Циньцинь, ускоряя шаг.
Впереди, в снежной круговерти, светился белыми и желтыми огнями двухэтажный дом Фу Юньсяна. На втором этаже — узкие, высокие окна; крыша остроконечная, треугольная; наверху — небольшая мансарда; крыльцо украшено резьбой по дереву… Сквозь метель Циньцинь видит сказочные, прекрасные образы детства, но вот она ступила на крыльцо, услышала донесшийся изнутри нестройный шум хмельных голосов, стук костяшек мацзяна, и прекрасные видения мгновенно растаяли.
— Девять палок!
— Десять палок!
— Моя!
— Эх, сглупил, мать твою, не ту выложил, дурак, назад возьму!
— Отвались от кости, ублюдок! Что положил, то к столу прилипло. Припечатано, не тронь!
— Ходи-и! А-а-а!
Ей стало тошно. Противно было смотреть на лихорадочно мелькавшие над столом руки, на выложенные стенкой костяшки, на груды отброшенных костяшек — все наводило тоску. Эта игра не вызывала у нее ни симпатии, ни даже интереса — она и костей не различала, и Фу Юньсян не раз посмеивался над ней, но она не обращала на это никакого внимания. Может, ей сейчас лучше помочь его матери делать пельмени — во всяком случае, это куда приятнее, чем сидеть здесь за столом и смотреть, как играют в мацзян…
— Сестра Цинь! — вдруг крикнула одна из девушек и, расхохотавшись, бросилась к Цинь. Это была Ямочка, миловидная хохотушка лет двадцати. Она все время смеялась, без всякой причины, при этом на ее пухлых щечках играли ямочки. Все знали, что она с особым уважением относится к Циньцинь за то, что у той ресницы были на полтора миллиметра длиннее.
— Какая ты, в университет ходишь, а нас совсем забыла, — лопотала Ямочка, повиснув у Циньцинь на шее.
— Да разве это университет, вечерний… — усмехнулась Циньцинь.
— Плохой ли, хороший ли — не важно, главное, диплом, с ним удобнее и в техотдел пробиться, — с важностью заявил Фу Юньсян. Он одобрял учебу в университете, хотя понимал, что дело это нелегкое. — Иди сюда, Циньцинь, я тебе представлю моих новых друзей. Вот молодой Чжао, он из НИИ легкой промышленности, мы прозвали его Блохой, его папаша — начальник городского управления по трудоустройству.
У Чжао было бледное холеное лицо, глаза рассеянно бегали.
— А это агент по сбыту с мясокомбината.
— Меня зовут Гань, — сказал агент, почтительно приподнявшись с места, и как-то фальшиво рассмеялся. Лицо у него было в прыщах и угрях. Циньцинь кивнула им и села в мягкое кресло у стены. На магнитофоне крутилась давно знакомая ей пленка, но слов песни она ни разу не могла разобрать. Она вспомнила, что соседка у нее за стеной тоже купила себе магнитофон, записала иностранные песенки и прокручивает их гостям. Как услышишь знакомый мотив, сразу знаешь: у соседки гости. Но такая музыка почему-то не нравилась Циньцинь.
— Циньцинь!
Девушка обернулась.
— Тюлень, ты тоже пришел?
Это был рабочий с ее завода, он отпустил себе длинные волосы. Парень дружил с Фу Юньсяном, а прозвали его Тюленем потому, что ловко жонглировал мячом, поддавая его головой и носом, и любил демонстрировать свое мастерство.
Они снова принялись играть в мацзян; уйти было неловко, и Циньцинь от нечего делать осматривала комнату, в которой ей предстояло жить. Ничего не скажешь, все прекрасно устроено: в углу стоял книжный шкаф, который она просила Фу Юньсяна купить, и не пустой, а с книгами. Циньцинь с интересом рассматривала толстый том «Избранных сочинений» Маркса и Ленина, который соседствовал с «Блюдами китайской и западной кухни»; ниже лежали «Убийство в Восточном экспрессе» и «Тайна древнегреческой гробницы», а еще ниже — «Практический справочник по медицине» и «Модные выкройки»…
Циньцинь едва удержалась, чтобы не прыснуть. Этот шкаф с книгами навел ее на мысль о том, что в нем такая же неразбериха, как в голове Фу Юньсяна и его приятелей, и, что туда ни положи, ничего не поможет. Что ж, живем в век синтетики, да разве сама она не выучилась недавно добавлять в красный чай сливки?..
— В следующий раз возьму реванш, — вдруг сказал Гань и, смеясь своим странным смехом, со стуком смешал кости.
Фу Юньсян выключил магнитофон и включил телевизор: показывали какой-то балет.
— Погляди, как скачет. Красавица!
Ямочка повернулась и уставилась на экран, причмокивая губами.
— Представляю, сколько у этой девочки поклонников!
— Да ей за сорок! — перебил Блоха. — Это же знаменитая артистка!
— А что толку, что знаменитая? Славой сыт не будешь, — сказал Фу Юньсян.
— А то, что ей денежки платят не только за выступление, но и за репетицию! И жалованье у нее огромное, чтобы лучше старалась. — Гань вытащил сверкающую зажигалку.
— Послушай, Блоха, помоги достать подешевле двухдорожечный японский маг «Санъё». Очень надо, — заискивающе проговорила Ямочка.
— «Санъё» уже вышел из моды. За границей теперь самая лучшая марка «Панасоник», с компьютером и двумя дорожками. Красота! — Блоха вильнул своим широким задом. — А купить маг мне ничего не стоит. Положись на меня. Я вот купил мотоцикл — его везут из Гуанчжоу, через три дня доставят. Была бы валюта, а купить все можно.
Ямочка ахала, таращила глаза и восхищалась Блохой.
— Какие сейчас в моде сигареты? Из импортных — «Мальборо»?
— Я предпочитаю «Сильвер стар».
— Говорят, в Пекине теперь вместо пива подают «гэвасы».
— Подумаешь! Скажи Ганю, он тебе целый ящик достанет.
— Какие звучные иностранные слова! Виски, коньяк, квас. Даже жарко становится. Говорят, американское яблоко стукнешь, а оно все равно три дня не чернеет.
— Циньцинь, ты принесла то, что обещала? — вдруг спросил Фу Юньсян и потянулся к пачке сигарет, брошенной на стел Ганем.
— Принесла.
Циньцинь пошла к вешалке, порылась в кармане пальто. Речь шла о валютных чеках, которые выпросила у знакомых ее мать. Но в кармане ничего не было.
— Кошелек потеряла? — встревожился Фу Юньсян.
Она растерянно кивнула, тут же сообразив, куда делся кошелек…
— Жулье, карманники!.. Знают, у кого красть. Сразу увидели, что дура! Ну что стоишь как вкопанная? — Он злился, кричал, метался по комнате. — Там еще были деньги?
— Юань с мелочью и продталоны, — неохотно ответила девушка.
Он облегченно вздохнул и пошел к телевизору поправить антенну.
— Хм, карманники!.. — лениво проговорил Гань. — Сволочь подлая, мать их! Безработные! Что им прикажете делать, работы-то нет. А ведь они не родились воришками. Годами ждут работы, сколько же можно объедать родителей. Теперь при виде денег сатанеют… У нас на оптовой базе есть лоточники, всей семьей торгуют, как увидят грош, глаза кровью наливаются, весь день бегают, разносят кровяную колбасу да ребрышки, а заработок на всех меньше сотни…
— Да еще тебе дать надо, чтобы отпустил дефицитной свиной печенки. Верно? — язвительно сказала Ямочка.
— А сама не такая? Замуж хочешь только за гонконгца. Девчонки из театра, которые служанок играют, уехали с гонконгским антрепренером, хотя ни слова не знали по-гонконгски и разговаривать с ним не могли. А почему? На денежки польстились! Так что нечего ломаться и строить из себя невесть что! — Гань сдул с сигареты бело-серый пепел.
Ямочка покраснела от обиды и обратилась за поддержкой к Циньцинь.
— Ну и что, если ради денег? Кому я мешаю? Главное — не делать людям зла. Правда, Циньцинь?
Циньцинь рассеянно кивала, она думала о своем и не прислушивалась к разговору.
— Не приставай к ней, — вмешался Фу Юньсян. — Она одна знает своего бога. Ее библию никому не понять, сколько лет твердит, что помогать людям — счастье. Давай лучше я тебе отвечу, я в этом деле разобрался. У меня свой жизненный принцип: клади сахар в рот себе, а не чужому дяде. Человек по натуре своей эгоист. По натуре, поняла? А с натурой ничего не поделаешь…
— Это уж точно, — поддакнул Гань, не в силах унять нервную дрожь в ноге. — Думаешь, на свете есть бескорыстные люди? Брехня, хорошо, если не все себе гребут, сочетают личное с общественным…
— По-твоему, герои, которых загубила «банда четырех», такие, как Чжан Чжисинь, тоже эгоисты? — не выдержала Циньцинь. Она взяла со стола конфету, но не стала есть, и то развертывала ее, то снова завертывала.
— Я тоже ненавижу «банду четырех», — сказал Фу Юньсян, включив телевизор и усаживаясь на софе. — Если б не великая культурная революция, я давно поступил бы в университет. Повезло бы в учебе, глядишь, поехал бы за границу. А теперь забыл все начисто, даже на вечерний не сдал, чего с меня спрашивать? Не вор и не бродяга — и то хорошо.
— Говорят, в будущем году на образование ассигновано много денег, — вступил в разговор Тюлень. — Пока это только слухи.
— Нас не коснется, — отмахнулся Фу Юньсян. — Вот наш Гань. Отправили его в деревню, женился там на простой бабе, наплодил кучу ребятишек, а получает сорок юаней. Как ему жить без приработка? А не выслали б его — давно стал бы монтером четвертого разряда. Или наша Ямочка — она не знает даже, что такое Европа и где она находится. Ее письмо невозможно прочесть, зато хрустящие купюры она обожает!
— Фу! — обиделась Ямочка.
— А наш Блоха? Когда у него отца в хлеву заперли, сестра спятила и утопилась в Сунгари…
— Все это я знаю, — сказала Циньцинь. — Да, если бы не десятилетие бедствий, разве докатились бы молодые люди до такого? Родились в засуху, выросли — наводнение! Доброту и честность попирали на глазах, а подлость человеческая цвела чертополохом. Повзрослели — а остались темными. Выжили — а нервы шалят. Да, столько горя и бед выпало на долю этого поколения, но…
— Давайте поговорим о Блохе, — хлопнул Блоху по плечу Фу Юньсян.
— Надоело, бросьте, — вскочил Блоха. — Лучше не надо. Стоит только нам собраться, выпить — и пошло. Десять лет то да се, с души воротит. Озноб и головная боль от этих десяти лет. Если вам хочется — болтайте, а меня не троньте. Мне плевать: четыре какие-то модернизации, накопление ядерного оружия — семь земных шаров уже взорвать можно, ударишь раз — и все на воздух взлетит. Чем больше модернизаций, тем хуже. Я каждый день хожу в контору: ты — мне, я — тебе, махнемся без убытку. Ой, надоело! Зачем живем? Лишь бы жить? Да я бы завтра ушел на пенсию!
— Что ты говоришь? — ахнула Циньцинь. — С какой стати на пенсию?
— Удивляешься? Пенсия — последний ход в человеческой жизни. Что дальше? На работу, с работы, квартира, мебель, женитьба, планирование семьи и, наконец, пенсия. Боюсь, что, пока я до пенсии доживу, Сунгари так загрязнят, что единой рыбешки из нее не выудишь. Люблю рыбку ловить! Выйду на пенсию, куплю мотоцикл и поеду на озеро Цзинбоху ловить рыбу…
— Недурно, — рассмеялся Фу Юньсян. — Неплохо придумал, возьмешь и меня с собой!
Гань смеялся и щурился. Ямочка хихикала, и даже Тюлень захохотал, разинув рот.
Циньцинь дернула себя за ухо: ее раздражал их смех. Они просто так болтали или же в самом деле им было интересно? В этом доме всегда хохотали, непонятно почему. Пили пиво, закусывали жареным цыпленком и, повторяя фразы из юмористических передач, шутили. А то вдруг разражались хохотом, хотя было совсем не смешно. Особенно любили смаковать сальности. А если поговорить всерьез? Никто не поймет, да и кому интересно?..
— Ты что, не веришь мне? — удивленно подмигивал ей Блоха, прикидываясь простачком. — Ты не согласна? А что еще, по-твоему, есть в жизни?
— Нет, ты скажи: чего ждешь от жизни? — Фу Юньсян поднес ей чашку горячего кофе.
Она не знала, что ответить, и смотрела на пар, который шел из чашки. В самом деле, о какой жизни она мечтает? Прежде она об этом не задумывалась. Будущее представлялось смутным, оно ускользало, как сигаретный дым. Но и раньше, в деревне, и потом, на заводе, когда пролетали годы и один день походил на другой — монотонные, будничные, безрадостные, — она считала, что все это временно: как переправа, как мост, как паром, на котором плывешь к другому берегу. В спокойных водах ее будней иногда мелькал луч надежды, долгое ожидание томило, но вдруг прерывалось мгновенной нечаянной радостью. Жизнь непременно изменится, не придется больше корчевать мотыгой сорняки, делая одни и те же механические движения, не придется втискиваться в автобус в темноте, ранним утром и поздним вечером, с корзинкой в руках выстаивать очереди на рынке… А что будет? Танцы под гитару летом на набережной, ленивое перелистывание иллюстрированных иностранных журналов в просторной квартире? Нет, не такой жизни она хотела, ее желания этим не ограничивались… Так что же тогда? Она молчала — то ли не знала, чего именно ей хочется, то ли не умела высказаться, но она чувствовала, что ей не нужно ни горячего кофе, ни всех этих людей. Она просто устала.
— Не так, не так, не так, как сейчас. — Она вдруг встала и взволнованно заговорила: — Пусть будет все не так!
Она залпом выпила кофе и пошла одеваться.
— Ты куда собралась? — удивился Фу Юньсян.
— Забыла, я забыла блокнот с конспектами, в аудитории забыла, — бормотала она. — Только сейчас вспомнила. Там сейчас школьники занимаются, им сдают помещение; если опоздаю, его могут унести. Я возьму и вернусь… Сразу же…
— Подумаешь, блокнот… — Он недовольно передернул плечами, но, взглянув на нее, сказал мягче: — Ехать так ехать, я тебя провожу, метель…
— Не надо, у тебя же гости. — Она обмотала шею шарфом и выбежала.
— Скорей возвращайся! — крикнула вслед ей Ямочка. — А то моему братцу пельмени в горло не полезут…
На улице было холодно, но чистый, свежий воздух бодрил. Искрящийся снег, укрывший все вокруг, вселял уверенность в будущем. После душной комнаты мысли у Циньцинь прояснились. Блокнот она и вправду забыла в аудитории, и надо было срочно за ним ехать, так что это не был просто предлог. В деревне, куда ее выслали, она провела три года, но, вернувшись в город, по-прежнему не умела лгать, хотя ей было тошно от бессмысленной болтовни в компании Фу Юньсяна и куда приятнее брести по чистому снегу, не останавливаясь, не оглядываясь…
Снег ложился бесшумно, заполняя пространство, разлетаясь под порывами ветра. Иногда снежинки серебристыми звездочками проплывали перед нею и вдруг исчезали — может быть, им не хотелось именно здесь лечь на землю и растаять? И они отчаянно противились судьбе, стремясь куда-то… Циньцинь казалось, что она летит вместе со снежинками, только не знает куда и нет у нее крыльев, а лечь на землю здесь ей не хотелось…
Ей было тоскливо. Снежная пелена, казалось, окутала ее невыразимой печалью. В жарко натопленной комнате, среди суеты и ленивого празднословия, Циньцинь устала, разболелась голова. И все же она не знала, какой должна стать ее жизнь. Зачем, к примеру, она поступила на вечерний? Ради моды? Или ради надежды? А какой, собственно, надежды? Кто подскажет ей?
Неужели Дед Мороз принес подарки издалека, с самого Северного полюса? Чистота святыни, прозрачность кристалла, блеск хрусталя. Утреннее солнце пробралось сквозь оконные рамы, и в его слабых лучах все стало свежим и каким-то объемным. Возникший мир можно было бы сравнить с подводным царством южных морей, где беззвучно проплывают причудливые тропические рыбы, вздымаются прихотливо изогнутые кораллы, полощутся водоросли и ползут морские звезды… Его можно бы сравнить с облаками над вершиной горы Хуаншань, сквозь белый полог которых островами прорезываются горные вершины, а сами облака проносятся в небесах свободно и вольно. А еще можно сравнить с пышным грушевым цветом, ослепительно белым… Да, морозный узор, ледяная чистота, убранство Снежной королевы — непревзойденные красота и изящество!..
Как в детском калейдоскопе, сменяются бесчисленные комбинации — сколько чудес для игры воображения! Белые грибы на зеленом лугу после летнего дождичка, за ними — стая белых лебедей, пролетающих над осенним болотом… А вот сама девочка-снегурочка, сестричка льда и снега. Она является в морозную ночь, ранним утром скупо разворачивает свои узоры — ненадолго, чтобы не успели люди найти свои мечты, — и снова исчезает. Что же она сегодня задержалась? Она знала, что поздним вечером приду я? Или же знала, что сегодня воскресенье и в пустой аудитории ее никто не увидит?
Циньцинь долго стояла у окна и как завороженная глядела на белоснежно чистые, как драгоценная яшма, расцветающие на стекле морозные узоры. Поздним вечером топили слабее, в помещении стало холодно, и узоры все росли и росли. Дома у Циньцинь всегда было тепло, даже жарко, никаких узоров на оконном стекле не бывало, но, когда несколько лет назад она работала в деревне и жила в общежитии, там она видела множество узоров. Только никто не обращал на них внимания, потому что все дрожали от холода, тогда тяжело жилось. Ей и самой в голову не приходило, что узоры на стекле красивы. И вот теперь она снова увидела их на окне университетской аудитории и обрадовалась им, как старым знакомым. Узоры напоминали взметнувшееся кверху застывшее пламя факела или же замершую в броске к небесам пену на гребне морской волны. Там не было никакой преднамеренности; свободной и раскованной мощью веяло от морозной картины…
«Северное сияние, — подумала вдруг Циньцинь. — Таким должно быть и северное сияние». От этой вдруг пришедшей мысли захватило дух. «Если свет будет серебристым, то на небе запылают такие же узоры… Да-да, это именно так, можно считать, что я его увидела…» Она протянула руку и хотела теплом ладони растопить морозную картинку, но вдруг отдернула руку и замерла, только сердце забилось чаще.
— Возьмешь меня с собой? — Она была тогда совсем маленькой, едва доставала до парты.
— Не возьму. — Дядя надевал перед зеркалом свою новую меховую шапку. Серый мех с длинным ворсом был как у медвежонка.
— Вправду не возьмешь?
— Вправду не возьму.
— А я тебя не отпущу. — Она залезла на стол и сдернула с дяди шапку. — И денег не дам.
Она изо всех сил прижала шапку к животу, в кулачке поблескивала серебряная монетка.
— Все равно не возьму, — невозмутимо повторил дядя.
— А я зареву. — Она закрыла лицо руками, искоса поглядывая на него.
— Заревешь? Тогда наверняка не возьму. Только трусишки плачут. А трусишек в экспедицию не берут.
— Что такое экспедиция? — Она всхлипывала, но слез не было.
— На этот раз я пойду на Мохэ, потом на Хума — наблюдать северное сияние, поняла? Это самое красивое сияние. С ним ничто не сравнится. Сияние расцвечивает небо будто цветными карандашами.
— Ты говоришь, оно самое красивое? А польза от него какая?
Дядя, смеясь, погладил ее по голове.
— И польза от него есть. Кто увидит северное сияние, тот найдет свое счастье. Поняла?
Она тогда еще плохо понимала, поэтому многое забыла. Это было на рассвете, на окне сверкали ледяные узоры, словно раскрытые серебряные веера. Она смотрела в окно на удалявшегося дядю, из-под его высоких кожаных сапог летела снежная пыль. Он ушел на крайний север к Мохэ. Ушел, чтобы больше не вернуться. Через несколько месяцев он погиб во время пурги, и домой прислали его меховую шапку с длинным ворсом. Неужели так трудно найти это таинственное северное сияние? Пережитое в детстве запоминается на всю жизнь, и долгие годы ей снилась тайна, о которой поведал дядя…
Восемнадцати лет она вошла в школьную канцелярию по трудоустройству.
— Нет ли строительного полка на Мохэ? — спросила она.
— Нет.
— А госхоз там есть?
— Нету.
— Ну хоть что-нибудь там есть? Звено, бригада, коммуна?
— Ничего нет. Есть на Хулани, есть в Суйхуа. Подойдет? Оттуда недалеко. Ты хочешь на Мохэ, потому что там тяжелее, чем всюду…
Мастер из рабочей агитбригады, видно, решил, что перед ним активистка движения, рвущаяся в деревню.
— Нет, не поэтому. — Она осеклась. А почему? Потому что на Мохэ можно увидеть северное сияние? Как глупо. Теперь главное — классовая борьба, а ты ищешь какое-то северное сияние. Типичные мелкобуржуазные устремления.
Она отправилась в госхоз в Суйхуа. Бескрайние зеленеющие пшеничные нивы, голубые плещущие водохранилища, сверкающие утренние зори, пленительные вечера — все это там было, не было только северного сияния. Она то и дело запрокидывала голову, глядя в небо с надеждой увидеть хоть один луч таинственного света. Один-единственный — больше ей не нужно. Но она так ничего и не увидела. У кого только она не спрашивала! Но здешние жители не слышали ничего подобного. Значит, это было редкое небесное явление, но оно было! А то, что существует, можно увидеть, утешала себя Циньцинь. Прошли годы, она вернулась в город с его закопченным, темным небом, и надежды увидеть северное сияние почти не осталось. Да и кого может увлечь северное сияние в наш век деловитости и спешки?
— Ты видел северное сияние? Слыхал о нем что-нибудь, когда был в производственной бригаде на Хума? — спрашивала она. Они сидели вдвоем на каменном выступе крутого речного берега. От закатного солнца на воду, прямо у их ног, легла кроваво-красная полоса.
— Опять ты про северное сияние, — с раздражением сказал Фу Юньсян. — Зачем оно тебе, милая? Тогда летом в степи его можно было увидеть, но вставать глубокой ночью и глазеть на какую-то чепуху? Нам же чуть свет на работу надо было!
— Так ты не видел? — От изумления брови у нее поползли кверху.
— Болтовня все это: прекрасное-распрекрасное северное сияние, а что от него толку? Будь оно нимбом святого Будды, тогда стоило бы ему поклониться, попросить, чтоб оно помогло поскорее вернуться из деревни в город и устроиться на хорошую работу… — Он бросал камешки в воду.
Циньцинь вдруг сразу почувствовала, что он ей чужой, совсем чужой, будто она и не знала его никогда, а ведь у них уже год была любовь, его считали ее женихом. Как же она его раньше не узнала? Когда всей семьей сидели и пили вино, хохотали и веселились? Тогда было лето. Но разве не собирается она за него замуж? Два месяца, шестьдесят дней, сегодня день уже не считается, значит, пятьдесят девять. Красная крупная свадебная надпись, такси, обряд с туфельками, потом она будет подносить гостям огонь, чтобы прикурили, потом все разойдутся и в новой квартире смешанного «китайско-западного» стиля зажжется бра с изображением летящей на луну сказочной феи Чан Э. Свет режет глаза, хотя и полумрак. Он приблизится как тень, совсем чужой ей человек. Погаснет бра, тьма поглотит тень, и на нее пахнет табачно-водочным перегаром… На миг мелькнет свет далекой звезды, поманит ее, она взглянет вверх, но звезда исчезнет. И ничего не останется, кроме его голоса и дурацких слов, заглушающих ее рыдания. Она знала, что в новом доме за толстыми занавесками ей никогда не увидеть волшебного света, никогда, никогда… Циньцинь отбросила назад свои блестящие черные волосы, сорвала с шеи шарф и стала утирать бежавшие по щекам слезы. Почему так болит душа? Она же сама согласилась! Теперь все зашло так далеко, назад не повернешь. Ее сочтут помешанной, а он? Ему будет больно. Надо бы вернуться, а то он прибежит искать ее, будет стоять на остановке, весь обсыпанный снегом. Надо бы вернуться, на окнах те же морозные узоры, что и в далеком детстве, когда дядя уходил в свою экспедицию. Он ушел тогда искать северное сияние, которое еще прекраснее, чем снег и лед. Скоро стемнеет и ничего не будет видно…
Циньцинь утерла слезы, ей почудилось, что здесь кто-то есть. Она пошла на ощупь искать свой блокнот.
Вдруг на пол посыпались карандаши и ластики, и только сейчас девушка разглядела в темноте человека.
— Кто это? — испуганно вскрикнула она.
— Незнакомый вам, — раздался в ответ низкий мужской голос, торжественный, как у судьи, и далекий, словно с неба.
Циньцинь растерялась, не зная, как ей быть.
— Ты что здесь делаешь? — немного придя в себя, спросила Циньцинь.
— Извините, но это общая аудитория. Вы не заметили меня, когда вошли, а я не хотел вам мешать. Я зубрю японский, и если бы не вы…
Он стал подбирать с пола рассыпавшиеся карандаши.
Наконец она догадалась зажечь свет. Если бы не эти карандаши, она незаметно ушла бы. Увы.
От двух сорокаваттных ламп дневного света толстые стекла его очков заблестели. Глаза под ними казались выпуклыми. Они все время мигали, и выражение у них было презрительное. Покатый лоб, вместо бороды — редкие короткие волоски на подбородке, но лицо, слегка удлиненное, оставляло ощущение красоты и изящества; тонкие губы насмешливо улыбались…
Он молча смотрел на Циньцинь. Может, смеялся над ней? А может, ждал, что она сейчас спросит: «Откуда ты? Почему я тебя раньше не видела?» — «Я тоже тебя не видел», — ответил бы он. «Я знаю, ты учишься на вечернем японском отделении и решил воспользоваться пустой аудиторией вечерней школы». — «А ты тоже студентка вечернего отделения, я знаю, так что можешь не предъявлять мне свой студбилет… Почему ты плакала?» — «Я не плакала». — «Плакала, я слышал. У тебя горе?» — «Какое горе? Я счастлива, собираюсь замуж. Меня с ним познакомили, я ему нравлюсь и его семье тоже, и мне не на что жаловаться, а откажусь — другого такого не найти, человек он обеспеченный. Я должна выйти за него, вот моя печаль. Нет, нет, не то, ты не знаешь, ничего не знаешь, всего не расскажешь сразу, и ты ни о чем не спрашивай, мы ведь даже незнакомы с тобой…»
Стекла очков блестели при свете ламп, тонкие губы шевелились, но он ни о чем не спросил, словно все на свете было ему безразлично.
— Я… Я кошелек потеряла. — Она сказала это, чтобы объяснить свои слезы, и от этого ей стало смешно.
— Кошелек? — со вздохом произнес он. — У меня никогда не было кошелька, потому что никогда не было денег. Уважаемые воры, выбросьте, пожалуйста, все кошельки в отхожие ямы, ибо в кошельках проживает людская алчность и ютятся черные души.
— Уважаемые? Почему воры уважаемые? — ахнула Циньцинь.
— По-честному, — всплеснул он руками, — воры все крайние индивидуалисты, наживаются на людской беде, из алчности даже готовы человека жизни лишить. Впрочем, не стоит говорить о социальных причинах, порождающих воровство, потому что настоящее зло нашей жизни — не воры, а пираты, примеряющие короны императоров и императриц. Вот кто пожирает плоды народного труда и разгуливает на свободе, неуязвимый для закона. Какой-нибудь бюрократ единым росчерком пера может в одну секунду пустить на ветер миллионы народных денег.
— Разве так бывает? — Циньцинь побледнела. Ее новый знакомый не предложил ей сесть, и она продолжала стоять, вместо того чтобы собрать рассыпанные карандаши и уйти.
— Вот тебе конкретный пример. У нас в университете был преподаватель, очень хороший, безупречный работник, жена его тоже преподавала. Жилплощади у них не было, и им приходилось жить в разных местах, дети у них совсем маленькие. В общем, живут трудно. Когда началось упорядочивание заработной платы, руководство факультета заботилось лишь о том, чтобы повысить себе ставки, а их обоих отчислили, как якобы не соответствующих должности. И пожаловаться некуда.
Циньцинь стало страшно. Она боялась трагических историй. Зачем он ей об этом рассказывает?
— А вот еще пример. — Он провел перочинным ножом по столу. — В прошлом году в нашем университете при распределении направляли всех в глубинку, но достаточно было записки замминистра, чтобы его будущего зятя отправили на работу в Пекин. Кто же теперь поверит пустой догматической болтовне, когда вопят, что у молодежи нет коммунистической морали! Всем противно видеть пропасть между реальной жизнью и политическим воспитанием. Нет уж, куда лучше позаботиться о собственном благополучии… Именно так реагируют все на лозунг: «Политику на первое место!» Я говорю все это, чтобы ты лучше поняла нынешнюю действительность.
Он оказался очень словоохотливым, причем говорил свободно, непринужденно и очень складно. Циньцинь невольно почувствовала к нему уважение, слушая, как резко и смело он обо всем судит. При этом на губах его играла усмешка, на лице не было и тени гнева, голос звучал спокойно и ровно, будто все, о чем он говорил, его не касалось.
— Эх, не вовремя появилось на свет наше поколение, понапрасну растратило силы и молодость. Сами мы ничего хорошего не видели, а можно ли поверить на слово, что жизнь прекрасна? Если идеал далек, как мираж, можно ли заставить в него поверить? Мне говорят, что это нигилизм, но, по-моему, такой нигилизм куда лучше, чем слепой идеализм молодежи пятидесятых-шестидесятых годов…
Циньцинь только ахала.
— Да зачем я все это тебе говорю? — Он встал и собрал свои книги. — Разве ты сама думаешь иначе? Все так думают, но молчат, каждый день твердят: «Правда, правда!» Но правда похожа на любовницу, с которой хорошо встречаться тайком от других. Мы с тобой незнакомы, вот почему я так разоткровенничался. Ты подумала, что я болтун? Но когда другие болтают, я молчу и читаю газету…
— Так ты не со всеми так говоришь? — осторожно спросила она; — И тебе не скучно? Вы же студенты…
— Студенты? А ты не студентка? Ах да, вечерница. Но они отличаются от тебя только институтским значком, еще носят очки. Университет? Сборная солянка, площадка молодняка, градусник для измерения скачущей температуры общества. Считал его раем, да разочаровался во всем. Ребята устраивают вечера знакомств, ищут связи, двери…
— Зачем? — рассмеялась она.
— Все ради распределения. А девушки думают только о завивке, им не до иностранных языков. Эге, а ты сама почему без завивки? — Он повертел пальцем, изображая, как девушки завиваются.
— Я? — растерялась она. Надо было сказать: «Вот через пятьдесят девять дней я уже буду совсем другая, ты меня не узнаешь: на свадьбу завьюсь», но она ничего не сказала.
— Ладно. Что-то я слишком разговорился, надо идти. Тут нигде не найдешь спокойного местечка! А ты продолжай рассматривать стекло, никто тебе больше не помешает. Люди добры, пока не столкнутся их интересы. — Он взял стопку книг под мышку и вышел, словно ее здесь и не было.
— А!.. — Циньцинь испугалась, что он вот так просто, навсегда исчезнет, ей захотелось с ним познакомиться, но что сказать, она не знала. — Ваша специальность — японский?
— Да.
— Я тоже учусь японскому. Не могли бы вы мне помочь?
— Можно. — Он кивнул головой без всякого энтузиазма. — Только у меня мало времени. — Немного помолчав, он спросил: — А ты кем работаешь? Ты такая простодушная…
— Сборщицей на приборостроительном заводе. Мое имя Циньцинь, а вас как зовут?
— Меня зовут Фэй Юань, я студент факультета иностранных языков, набор семьдесят седьмого года, первая группа. Кстати, иероглифы моего имени входят в слова «бесконечные расходы».
Он тряхнул волосами и вышел, слегка наклонив голову набок, высокий, изящный и немного надменный. «Продолжай рассматривать стекло» — его голос все еще звучал здесь, сам он ушел. Но за окном стало темно, а узоры на стекле потеряли свою привлекательность. «Северное сияние… Знает ли он о северном сиянии?..» — вдруг пришло ей в голову, когда, найдя свой блокнот, она спускалась по лестнице.
Жизнь идет вперед в привычном темпе, не ускоряя и не замедляя его. Она оставляет разные следы, в зависимости от места, рельефа, почвы. Каждый человек живет в своем маленьком мире, тысячью нитей связанном с большим миром, и эти нити нелегко разорвать. В пронизывающе-холодном апреле 1976 года миллионы людей вместе проливали кровь и слезы. Мгновенно растаяли завалы и сровнялись рвы сомнений, самозащиты, подозрительности и предосторожности, которые десять лет разделяли их души. Но столь недолгим было возникшее единение, разрушенное неумолимым потоком времени, скрытое новыми наносами. В морозную зиму 1980 года на город с реки наползал туман, скрадывая перспективу, и молодежь металась в тоске и поисках еще неистовее, чем четыре года тому назад…
Октябрьские события 1976 года, потрясшие китайскую землю, застали Циньцинь в госхозе. Она даже вообразить не могла, какие серьезные перемены произойдут в Китае. В дальней, глухой деревеньке жизнь текла спокойно, как ручеек, без суеты и треволнений. Когда объявили о разгроме «банды четырех», Циньцинь смотрела, как команды высланных в деревню образованных молодых людей Шанхая, Харбина и провинции Чжэцзян от нечего делать гоняли мяч на баскетбольной площадке. Казалось, ничто их не касается, пусть небо рушится! Эти образованные молодые люди с юга были старше ее, уже лет восемь жили в деревне, везде побывали, всего повидали, во всем разобрались и стали совершенно равнодушными. Но работали они с огоньком, умели быстро жать поливной рис, водить грузовики. Любили говорить на местном северо-восточном диалекте, вставляя в него южные слова, так что получалось: «Мы любим кушать сигареты» — или: «Бандиты из бухгалтерии блудят с зарплатой». Наибольшим счастьем для них была поездка к родным. После возвращения они не уставали рассказывать о новостях. Первые представления Циньцинь об обществе сложились именно в госхозе, но она пробыла там недолго, а может быть, если бы осталась еще года на два, не была бы такой наивной. Ее биография уместилась бы на половинке листа. Во время культурной революции отца ее постигла участь многих, и она выучилась сама покупать дешевые овощи, готовить их и ухаживать за малым братишкой. Отца скоро выпустили и назначили «спецом» в пропагандистскую бригаду на заводе. Ее послали в деревню, потом вернули в город, случались и неприятности, но несравнимые с теми, что выпадали на долю других. Ей не приходилось защищать свою жизнь, поэтому она меньше видела зла, чем другие. «Если ты попросишь отпустить тебя из деревни, сославшись на болезнь, то, будь ты невинной, как сама Линь Дайюй[60], все равно придется отдаться», — сказала ей подруга по бригаде, которая была постарше. Циньцинь всегда с уважением и завистью относилась к студентам с юга, которых распределили в этот пограничный госхоз.
К ним прислали выпускника строительного института и назначили его заведующим столовой. Он часто ошибался, когда считал деньги, продавая талоны на рис и овощи, потому что в это же время читал. Он не утратил веры в свой идеал, хотя жил в трудных условиях и терпеливо сносил преследования. Ему оставалось только читать и размышлять. Циньцинь украдкой наблюдала за ним, старалась понять, что он за человек, а потом ей стало тревожно за него. У него был больной желудок, и он часто менялся в лице от боли. Однажды он получил от врача разрешение съездить в Харбин на просвечивание. Через три дня он вернулся, привезя с собой много книг.
— Просветили тебя? — спросила его Циньцинь.
— Просвечивали, — небрежно бросил он. Они разгружали уголь, ему стало жарко, и он сбросил пальто. Из кармана вывалился пакет с надписью: «Барий», так что и спрашивать было нечего: не ходил он на просвечивание. Циньцинь стало его жаль. Через некоторое время его перевели в провинцию Гуйчжоу. От подруги, которую отправили туда же продавщицей, она узнала, что ему разрешили преподавать физику в средней школе, и он больше не будет продавать талоны. Когда он уезжал, Циньцинь ушла в степь, собрала букет красных саранок и бросила его в реку. А если б он не уехал? А если б у нее не было там подруги? Циньцинь плакала от странных, непривычных мыслей. Если в ней и зарождалось к нему чувство, то оно прошло вместе с брошенным в воду букетом. Таких увлеченных людей ей больше не приходилось встречать. Он был южанин, говорил с присвистом «с» вместо «ш», и она над ним посмеивалась.
— До чего же ты простодушна, — бросил он ей как-то, когда она подобрала на дороге упавший с грузовика сноп и понесла его на ток. Больше он ей никогда ничего не говорил, где он теперь, она не знала, — и вот почему-то он снова пришел ей на память.
Может, Фэй Юань чем-то его напомнил? Фэй Юань тоже говорил с южным акцентом. «Ты такая простодушная», — сказал он ей. Полчаса не поговорили, с чего же он взял? Как будто сам очень сложный! А ей так хотелось стать сложнее, она слышала, что сложным называют все непонятное и мучительное. В госхозе жизнь была нелегкой, труд тяжелым, ели быстро, давились, спали крепко, но мало, грустить не было времени. Но она верила, что будут зеленеющие нивы и ее мечты о далеких краях когда-нибудь осуществятся: Она вернулась в город, поступила на завод, а жизнь стала еще монотоннее, еще бесцветнее. Она плыла по ней, как лодка в бескрайнем море, нагруженная мечтами. Вокруг — водная гладь, а если и попадется одинокий островок, то он необитаем. Выйдешь на остров и снова ловишь взглядом белый парус, а под парусом все то же одиночество и грусть. Сколько ни зови, никто не откликнется.
На заводе открылась библиотека, и Циньцинь все свободное от занятий время читала романы. И чем больше она читала, тем меньше нравилась ей собственная жизнь. В госхозе никаких книг не было, там жизнь напоминала пруд без воды. Циньцинь не понимала, здоровые у нее сейчас настроения или нет. За последние четыре года в обществе произошло множество перемен, но скоро ли эти перемены коснуться ее лично? Каждое утро она вставала с мыслью, что вот сегодня должно случиться что-нибудь необыкновенное, но дни текли, похожие один на другой. Фу Юньсян мог сменить костюм, но его слова, даже интонации оставались неизменными. Она надеялась, что завтра все будет не так, но приходило «завтра», и все оставалось по-прежнему…
После истории с блокнотом Циньцинь ходила на занятия с еще большим рвением. Учиться на вечернем отделении было трудно: к концу семестра осталось меньше половины учащихся. Одних не отпускало с работы начальство, они не ходили на занятия и потом не могли нагнать; другие бросили учебу по семейным обстоятельствам. Одна женщина тридцати четырех лет, у которой было двое детей, начала было изучать японский язык, но пришлось бросить, потому что все время болели дети. Циньцинь работала в утреннюю смену, и вечером ничто не мешало ей посещать занятия, правда, Фу Юньсян иногда звал ее в кино. Ей нравился японский, нравилось, как из чужого четкого ритма фраз пробивался неукротимый дух энергичной японской нации. Она прочла книжку «Бурное столетие», в которой рассказывалось о развитии и подъеме японской нации за сто лет со времени реформ Мэйдзи. Казалось, с этого островного государства до нее долетел зов… Слышала она и зов родного китайского народа — то тихий, еле слышный, то громкий и уверенный. Смешные мысли, но они помогали ей учить японский. В ее группе все учились примерно одинаково, но Циньцинь всегда хотелось чьей-то помощи, и она очень обрадовалась знакомству с Фэй Юанем. Фэй Юань любил философствовать и этим напоминал немца прошлого столетия. Разговор с ним приносил пользу. А вот Фу Юньсян больше походил на практичного француза или делового еврея…
Циньцинь теперь нарочно уходила с занятий последней и оглядывалась по сторонам в надежде встретить Фэй Юаня. Она находила всевозможные предлоги, чтобы зайти в главное здание, где в широких полутемных коридорах стояли узкие учебные столы и стулья и собирались группами студенты: кто учил пройденное, кто шептался, кто сидел, уставясь взглядом в стену, кто зубрил монотонным голосом… Циньцинь очень завидовала им, потому что сама не добрала на экзаменах четырнадцати баллов для поступления на дневной. Когда она готовилась к экзаменам, мать постоянно приводила в дом каких-то людей, надеясь, что они помогут при поступлении, они только отрывали ее от дела разговорами, а то бы она набрала нужные баллы. И вот появился Фу Юньсян — как компенсация за недобранные баллы. Мама любила его гораздо больше, чем сама Циньцинь. Каждое воскресенье он приносил им свиную печенку и живых карпов — не так просто было их купить! Циньцинь подарил отрез экспортного шелка, короткую и широкую модную импортную куртку и очень красивые сапожки на высоком каблуке из белой телячьей кожи — их тоже не купишь в магазине. Он мог достать все, и Циньцинь часто мучила мысль о том, что и она вещь, которую он собирается купить, пустив в ход свою милость и щедрость. Он появлялся с большим свертком или маленькой изящной коробочкой, уговаривал, Циньцинь послушно мерила платья или туфли, которые он принес, а потом прятала их в сундук. Он вечно был чем-то занят, даже газеты не успевал прочесть. Он не возражал против ее занятий японским, но в шутку звал ее ведьмочкой и так уморительно подражал ее произношению и интонациям, что все буквально покатывались со смеху.
Циньцинь очень хотелось поговорить с кем-нибудь по-японски, услышать хоть несколько, пусть простых фраз. В полутемном коридоре университета слышались приглушенные голоса, кто шептал что-то, кто бормотал, и от этого на душе становилось теплее и сердце сильнее билось… Здесь мог быть и он тоже.
С того раза Циньцинь его больше не видела. В университете он так и не появлялся. Может, поискать в библиотеке? Или подойти к его аудитории? Почему тогда в воскресенье он забрел в среднюю школу? Хотел тишины? Нет, к его аудитории она не подойдет просто так. Причины для этого нет. Однажды после занятий она решила спуститься в подвальный этаж главного здания. Там помещался методический кабинет, который вечером уже не работал. Зачем ее туда понесло? Ведь там так темно, что страх разбирает.
Вдруг до нее донесся низкий протяжный голос, повторявший японские слова. Сердце забилось сильнее. Она узнала этот голос, хотя слышала его всего один раз. Она не могла его забыть.
— Доната дэска?[61] — окликнула она громко.
— Аната вадэ дзондзи найка мо сирэмасэн[62], — последовал ответ.
— Ииэ, ватакуси-ва дзондзитэ имас[63].
— Дэва, Аната-ва доната дэска[64].
— Ватаси-ва химахима-то…[65] — Она запнулась, не зная что еще сказать.
— Так это ты, та самая, которая изучала оконные стекла? — Он вышел из темноты и протянул ей руку.
— Тебе здесь не холодно? До чего же ты прилежный, — сказала она с нескрываемым восхищением.
— Прилежный? Да нет, просто хочу получить при распределении местечко получше, — подмигнул он. — Чтобы жить, надо есть.
Циньцинь не ожидала подобного ответа и оторопела.
— Ты учишь урок? — спросила она.
— Урок? Думаешь, одними уроками можно чего-то достичь? Только дураки ограничиваются зубрежкой уроков. А я хочу поступить в аспирантуру при университете Васэда. — И он быстро заговорил по-японски, нараспев, словно читал стихи.
— Понятно? — спросил он, понизив голос так, как спрашивает учитель у ученицы.
— Нет… — Она покраснела. — Я ничего не поняла.
— Это я перевел на японский рубаи персидского поэта: «Мы жалкие шашки на доске, день и ночь нами играют, пойдешь ли на запад, пойдешь ли на восток, все равно запрут или съедят, а после хода все равно всех уберут в ящик одного за другим». Намек поняла? Глубина! Вот человеческая жизнь: люди — пешки, судьба ими играет, а мечты — синоним иллюзий.
Словно холодный ветер пронесся по подвалу. Циньцинь вздрогнула.
— Ты меня искала? — задумчиво спросил он.
— Нет… То есть да. Я хотела спросить, но не важно…
— Прости! — Он сложил руки. — Нету времени, еще надо подготовиться на завтра. А ты не торопишься?
— Не очень.
— Тогда давай встретимся в воскресенье. Я буду либо здесь, либо в общежитии, третий корпус, комната триста тридцать три.
Циньцинь заколебалась, она хотела сказать, что в воскресенье занята, но не успела: он скрылся в темноте.
«Не следует ему мешать, — думала Циньцинь. — У него и так огромная нагрузка. Да, как же мне быть в воскресенье?»
В субботу пошел мягкий крупный снег, и вечером Фу Юньсян пригласил ее покататься на лыжах. Завтра парень из военного городка возьмет у отца джип, можно всей компанией отправиться на машине в Шанчжи и ее прихватить.
— Прихватить? Я не поеду, — раздраженно ответила она. — Тебя прихватят, ты и цепляйся, а я не хочу за ними тянуться.
Тянуться — это что-то новое, наверняка услышала это словечко на своем вечернем. Тянутся — так говорили о тех, кто подражал детям ответственных работников, задавался, напускал на себя развязность, называл автобус «колымагой», а при знакомстве хвастливо заявлял: «Возьми номер моего телефона!» А на деле телефон был коммунальный, один на целый дом, а то и на квартал. Циньцинь не понимала, почему никто не подражает хорошему, откуда у людей столько тщеславия, неужели они думают, что развязность — признак обеспеченной жизни? Отец Фу Юньсяна заведовал где-то небольшим отделом, а сам Фу Юньсян старался дружить с сыновьями работников провинциального комитета.
Неожиданный снегопад был для Циньцинь весьма кстати. Она пошла на занятия и увидела объявление:
«Студентам всех факультетов! В связи с заносами на товарной станции в воскресенье во второй половине дня все как один на расчистку снега!»
Так бывало каждую зиму. Из-за снежных заносов останавливался транспорт, и жители города, красные от мороза, с лопатами и кирками, выходили расчищать снег. Циньцинь всегда активно участвовала в этом мероприятии, но сегодня оно ее и обрадовало, и огорчило. Фэй Юань пойдет на расчистку снега, и его не найдешь. И все же Циньцинь пошла к третьему корпусу, втайне надеясь на удачу. Проезжую часть уже расчистили, и показались серые бетонные квадраты. Своей белизной снег слепил глаза, с веток на плечи Циньцинь падали сдуваемые ветром пушистые комки. Девушка нашла комнату с номером триста тридцать три, постучала. Никто не ответил. «Ушел чистить снег», — подумала она и только собралась уйти, как дверь вдруг тихо отворилась.
— Это ты? — Он стоял на пороге со словарем в руках. Циньцинь удивилась, хотя надеялась застать его.
— Ты не пошел чистить снег? — вырвалось у нее.
— Снег? — изумленно спросил он. — Тратить время на нечто эфемерное, что может за один день растаять? На такое способны только карьеристы, стремящиеся пролезть в партию.
— А ты не такой?
— Не такой. Если собрать весь гемоглобин из еще не растраченных красных кровяных шариков, то всего лишь патриот.
— Ты ни во что не веришь?
— Возможно. А зачем верить? Верят в то, что есть везде, или в то, чего нет нигде. Бог во мне самом, безразлично где: в подземном аду или небесном раю, и я вижу единственный выход — самоспасение! Наше поколение само должно себя спасать!
— В первую очередь себя или государство?
— Конечно же, себя! Слова: «Большая река полноводна, значит, и в малых речках много воды» — идут вразрез с наукой. Лишь в том случае большая река будет полноводной, если в нее вольется вода множества малых речушек. То же и с людьми. Если миллиард китайцев выдвинет сто тысяч ученых, Китай будет спасен. А какой смысл чистить снег? Да ты что стоишь? Уходить собралась?
Циньцинь так и не переступила порог и стояла в дверях. В этой небольшой комнате были четыре пары двухэтажных нар на восемь человек. Под нарами стояли сундуки, возле окна — стол с двумя ящиками. Чтобы сесть на нары, надо было пригнуться, да и сесть, собственно, было некуда, везде валялись книги. Одна стопка книг была почему-то подмочена водой.
— Не везет, отопление прорвало. — Фэй Юань сгреб с постели книги. — Потекло прямо на сундук с книгами, но что поделаешь, таковы условия жизни в нашем университете, хорошо хоть, что мы заметили. А слесаря нет — наверное, ушел снег чистить. Присаживайся!
Циньцинь с напускным равнодушием села на постель, но тут одна из ножек вдруг отвалилась. Оказалось, это была не ножка, а подложенный вместо нее толстый фотоальбом в жестком переплете, очень старый и отсыревший.
— Твой? — спросила она, поднимая альбом.
— Считай, что мой. — Он небрежно полистал альбом и бросил его на стол. — Все, что от меня прежнего осталось. Теперь я уже не тот. Теперь я вот какой. — Он указал на висевшие над постелью в простенькой рамке две фотографии. На одной он был снят анфас с закрытыми глазами, заткнув пальцами уши; на другой, очень неясной, был снят со спины. Рядом с фотографиями на длинной белой полоске бумаги было написано стихотворение:
Я песню спеть хочу, которую не пел,
Но каждый день лишь прикасаюсь к струнам.
— Стихи Тагора? — оживилась Циньцинь; оказывается, он тоже любит Тагора. Фу Юньсян терпеть не мог стихи и называл поэтов «лунатиками». А почему, интересно, Фэй Юаню понравились эти строки? Ей самой нравилось другое стихотворение Тагора:
Скажи мне, плод, — спросил цветок, —
Где ты? Далек ли от меня? —
В твоем я сердце! — Плод ответил.
Она знала наизусть много стихов. Например, такие:
Стать радости огнем моим мечтам возможно,
Желаниям моим стать родником любви…
Она хотела было почитать ему эти стихи, но он принялся листать словарь, тогда Циньцинь снова взялась за фотоальбом.
— Почему ты сказал, что тебя прежнего больше нет?
— Сама посмотри, — ответил он, не отрываясь от словаря.
Циньцинь не нравилась и казалась странной его манера держаться. Он был настолько поглощен своим словарем, что забыл обо всем на свете, и она сочла неудобным обращаться к нему.
Рассматривая альбом, она натолкнулась на интересную фотографию: у самолета стоит какой-то иностранный генерал, а китайский мальчик вручает ему букет. Мальчик очень хорошенький, черноволосый. Глаза наивные, вопрошающие. На лице — выражение безграничного счастья, словно перед ним распахнулся весь мир. Это был Фэй Юань двадцать лет назад, в каком-то большом южном городе. Его блестящие кожаные ботиночки говорили о счастливом детстве, о благополучии семьи. Жизнь могла бы привести его прямехонько в салон самолета, чтобы он взлетел заре навстречу, к облакам, а он почему-то очутился здесь. В тесной комнате на восьмерых было сыро: прорвало отопление…
Другой лист: он уже взрослый, в лице — одержимость. Он стоит на трибуне с мегафоном в руках, на рукаве — хунвэйбиновская повязка, предмет мечтаний самой Циньцинь в детстве. Он что-то провозглашает, взывая ко всему миру. Что именно? Может быть, он клянется: «Умрем, защищая…» — или грозится: «Сметем всю нечисть, уродов и чудовищ…» Циньцинь тогда тоже что-то кричала, хотя и не понимала смысла выкрикиваемых слов. Значит, тогда в нем бурлила кровь? А теперь он холоден, равнодушен, совсем другой человек, словно оставшийся в коконе мотылек, так и не вылетевший на волю. Тогда он верил, что защищает истину, и она тоже этому верила. Но что есть истина? Он сошел с трибуны, словно упал на землю с лестницы, которая вела в пустоту, к ложным истинам. Упал и расшибся, душа его — кровоточащая рана, в пустых глазах — тоска…
В альбоме фотография всей его семьи, дата — октябрь 1968 года. Явно снялись на память перед отъездом в деревню. Рядом с ним отец, он очень похож на отца; одет отец просто, лицо у него интеллигентное, вид изможденный, усталый, печальный; сидит он прямо, брови сомкнуты — волевой человек. А вот мать. Она очень хороша собой, тонкая, изящная, еще изящнее Фэй Юаня. Она сидит с торжественным видом, без улыбки, спокойно, с плотно сомкнутыми губами, в ней чувствуется уверенность в себе, так свойственная интеллигентным женщинам. Можно даже подумать, что она — супруга посла. Была там еще девушка, сестренка Фэй Юаня, она как-то вся сжалась — то ли от яркого света в павильоне, то ли по привычке всегда прятаться за брата. А вот и он сам, лицо открытое, уверенное, беззаботное, словно он собирается ехать в степь навстречу солнцу, в бескрайние просторы, где все цветет и реют красные знамена. На губах его тогда не было кривой усмешки. В глазах горел энтузиазм.
Циньцинь вдруг захотелось увидеть того, прежнего Фэй Юаня.
— Твой отец… — вырвалось у нее. — Где сейчас твои родители?
— Умерли, — отвечал он, не поднимая глаз.
— Кем он был? — вздрогнув, спросила Циньцинь.
— Он был послом в одной из стран Восточной Европы.
— А от чего умер?
— По известным всем причинам, о которых никто не узнает, он умер в тюрьме в семидесятом году.
Было слышно, как из трубы капает вода.
Циньцинь хотелось утешить его, но она боялась, что не найдет нужных слов: ведь он наверняка слышал много слов утешения и ей не придумать ничего нового. Может, он нашел утешение в своем словаре?
На следующей странице альбома Циньцинь увидела фотографию молодых людей в деревне на уездном слете активистов: у всех были пушистые меховые шапки, на ватных телогрейках — бумажные красные цветы. Она с трудом узнала его среди прочих. Здесь он выглядел простодушным крепким крестьянским парнем, только улыбка была вымученной. На лбу появились морщины, как на красной бумаге, из которой сделаны цветы. Под фотографией подпись: 1970 год, уезд Тунцзян.
Как раз в 1970 году отец его умер в тюрьме. А он продолжал участвовать в слетах уездных активистов, упоминался в отчетах — трудно поверить. Но так было. Об этом правдиво рассказывали фотографии. Циньцинь вспомнила активисток своего отряда. Однажды она отпросилась на здравпункт, и они тайком пошли за ней; а однажды, когда у командира отряда завелись вши, Циньцинь посоветовала ей получше вымыть голову. «У тебя нет вшей, значит, ты еще не перевоспиталась», — злобно ответила ей девушка-начальница. Хоть плачь, хоть смейся. Да, вполне можно было представить себе Фэй Юаня сидящим рядом с такими вот людьми, и Циньцинь при этой мысли покраснела. Ей стало за него стыдно. Но разве сама она не рыла землю исступленно, как одержимая, только чтобы попасть на Доску почета?
Листать дальше? Осталось всего несколько листов. Вот фотография вся в пятнах. Что на ней, стопки? Нет, эмалированный кувшин, миска, кружка для чистки зубов, бутылка — все свалено в кучу, брошено, словно был вдруг услышан зов о помощи заблудившихся в чужих краях сирот. Стопка, кажется, полная, даже чудится противный запах водки. А где он сам? Его на фотографии нет. Наверное, валяется пьяный в грязи и лохмотьях на голой земляной лежанке-кане, без циновки, — пьянство и грязь! Почему так? Разве он не пример для всех высланных в уезд образованных молодых людей? Он пьяница? Циньцинь когда-то понюхала водку и теперь явственно ощущала ее запах, исходивший от фотографии.
Она вытащила снимок из альбома и протерла его платком. На обратной стороне была аккуратная надпись:
«День, когда Артур вернулся из тюрьмы. 13 сентября 1971 года».
Циньцинь хорошо помнила: 13 сентября 1971 года Линь Бяо взорвал себя. Какая связь между ним и Артуром? Она читала «Овод» и помнила, что когда Овод в первый раз вышел из тюрьмы, то был потрясен обманом священника, утратил веру и помышлял о самоубийстве. Может, и Фэй Юань был близок к самоубийству? Циньцинь в детстве тоже хотела однажды покончить с собой, когда отец нарушил свое обещание и вместо нее взял с собой в гости к бабушке в Далянь братишку. Ей и в самом деле хотелось тогда умереть! Ну а Фэй Юаню не хотелось умирать, и он стал пить…
Циньцинь уже хотела отложить в сторону альбом, но из него выпала фотокарточка: на ней были запечатлены цветы, гора чистых, невинных, белых, как снег, цветов. Она видела их четыре года назад во время телепередачи, посвященной памяти Чжоу Эньлая и реабилитации участников событий 5 апреля 1976 года[66]. Это были цветы для покойного премьера, которые украшали его гроб вместе с вечнозелеными ветвями сосен и кипарисов, расцветшими в суровом, студеном январе.
— Сам снимал? — спросила девушка.
Он не спеша поднял голову, отложил словарь, поправил очки и, равнодушно глядя на фотографию, сказал:
— В январе тысяча девятьсот семьдесят шестого года ездил домой к родным, проездом был в Пекине и все сам видел. Премьер, великий человек — и так трагично кончил: ну есть ли справедливость на земле? С того дня я ни во что больше не верю, понятно?
Он опустил голову, низким, хриплым голосом сказал:
— Надо бы сжечь альбом, зачем он мне? Тебе не следовало его смотреть, мала еще, ничего не поймешь.
«Почему не пойму? Почему? Думаешь, я мало пережила? Я же пришла к тебе», — возмущалась она про себя, как обиженный ребенок. Но зачем она пришла? Чтобы учиться японскому? Она и сама не знала. Обычно она из дома шла в цех, из цеха — на занятия, после занятий ехала к Фу Юньсяну. Но ни к кому еще не влекло ее так, как к Фэй Юаню. Какой же он на самом деле? Этого она не знала, знала только, что он не такой, как Фу Юньсян. Забавно, она собралась за Фу Юньсяна замуж. Зачем же ей было приходить сюда? Неужели только затем, чтобы учить японский? Да, только затем. Японский надо знать, иначе не прочтешь торговые маркировки и инструкции по применению приборов, потому что приборы в основном импортируются из Японии… И все же не за этим пошла она к Фэй Юаню, ей хотелось услышать от него простые китайские слова, которых она так и не дождалась от Фу Юньсяна. Да, китайские, а не японские! Иначе она не смотрела бы так долго альбом, не стерпела бы пренебрежения к себе Фэй Юаня, который демонстративно листал словарь, не вглядывалась бы так пристально в старые, выцветшие фотографии двадцатилетней давности. Что же это с ней творится?
— Ты хочешь меня о чем-нибудь спросить? — со вздохом произнес Фэй Юань, отложив наконец словарь. Он испытующе смотрел на девушку, словно оценивая ее, и взгляд его потеплел.
— Да, по японской грамматике…
За окном раздался хохот, радостные восклицания, лязг железных лопат. Циньцинь подбежала к окну и увидела, что дорожка уже очищена от снега, а под высоким тополем стоит толстый снеговик, ослепительно белый, с черными глазами из кусочков угля и торчащим кверху носом-морковкой. Вокруг снеговика толпился народ, какой-то парнишка в короткой черной куртке, взобравшись на табуретку, прилаживал ему огромное отвислое ухо — кажется, из капустного листа.
— Взгляни-ка, — со смехом обратилась девушка к Фэй Юаню. Но тот не шевельнулся, лишь покосился в сторону окна. Снеговик его не интересовал, зато, увидев парня в черной куртке, Фэй Юань вскочил, распахнул окно и громко крикнул:
— Цзэн Чу, Цзэн Чу!
Уже было прилажено и второе ухо, парень, потирая руки, любовался собственной работой. Он подмигнул Фэй Юаню, сложил ладони рупором и закричал:
— Иди сюда! Хватит корпеть над книгами, а то роботом станешь! Поди посмотри на снеговика!
— Ты мне нужен! — поморщился Фэй Юань. — Труба протекла, иди чинить, а то прорвется!
— Не бойся, за час ничего не случится, — сказал парень. — Посмотри на мою снежную скульптуру и скажи, могу я считаться студентом скульптурного факультета или нет.
— Тебе надо в политехнический на теплотехнику поступать, — сердито ответил Фэй Юань, — некогда мне с тобой шутить, поднимайся!
— Куда спешить? Брось мне свою старую шапку, я снеговику плешь прикрою, а то простудится, — согревая руки за пазухой, отшучивался парень под общий хохот.
— Снег убрали, а они все еще там, не надоело, — проворчал Фэй Юань и сбросил вниз картонную коробку, которую сразу же разодрали и смастерили для снеговика колпак, отчего вид у него стал солиднее. — Нашли чем заниматься, — вздохнул Фэй Юань, поплотнее закрывая окно.
Циньцинь с любопытством разглядывала снеговика, а он словно улыбался ей в ответ. Парень воткнул снеговику в руку обломанную метлу, снял с ветки свою брезентовую сумку с инструментом и пошел к Фэй Юаню.
— Почему они не пошли на товарную станцию? — спросила Циньцинь.
— Наверное, их оставили чистить снег в университете, — ответил Фэй Юань.
— Трубы чиним! — На пороге показалась коренастая фигура парня. Он запыхался, взбегая по лестнице. Увидев Циньцинь, парень невольно подтянулся, с грохотом сбросил на пол инструмент и подошел к окну.
— Сначала доложу тебе приятную новость, — сказал он деловым тоном, с трудом скрывая игривое настроение, — угадай-ка…
— Не знаю.
— Студенты с физфака рассказали: приезжал из США профессор Колумбийского университета Ли Чжэндао и отобрал четырех аспирантов. Все они моложе тридцати, а знания первоклассные. Выходит, китайцы ничуть не уступают иностранцам, а при желании могут их превзойти!
— Я-то думал, что-то необычайное, — холодно оборвал его Фэй Юань. — А ты чего-радуешься? Можно подумать, что тебя отобрали…
— Ты… — Цзэн Чу что-то хотел сказать, но раздумал, извлек из сумки гаечный ключ и полез проверять трубу.
— Работы много? — спросил Фэй Юань, картинно скрестив на груди руки.
— Где холодная и горячая вода, всегда так. С работой хорошо, за полную нагрузку премия полагается, за дополнительную смену — доплата.
Он постучал ключом по трубе, поднялся и сказал:
— Надо за концами сходить, — и вдруг задел рукавом лежавшую на столе книжку. — Фэй, друг, дай почитать!
— Чего?
— Книгу, эту книгу.
— Пока нет, ее трудно достать. Погоди, через день-другой снова спрошу.
Цзэн Чу кивнул и ушел, напевая романс «Есть в Испании долина, помнит весь о ней народ…».
Голос у него был густой, низкий, но не очень приятный, однако песня показалась Циньцинь простой и трогательной.
— Слесарь, — извиняющимся тоном произнес Фэй Юань. — Он еще вернется, но нам не помешает, давай поговорим.
— Слесарь? — удивилась Циньцинь. — А какую книжку он у тебя просил?
Глядя в окно на снеговика и развлекающихся молодых людей, Циньцинь решила, что Цзэн Чу — рабочий парень, из тех, кто любую работу умеет обратить в забаву, любит насмешничать и дразнить, может так зло подшутить, что жизнь не мила станет. Но разве такие ребята интересуются книгами?
— Он просил книгу по теории экономики, — ответил Фэй Юань. — Думаешь, наш слесарь необразован? Наоборот, у нас теперь много таких, их словно выбросили на помойку, как выбрасывает невежда случайно попавшую ему в руки яшму. Сколько произошло подобных трагедий! Цзэн Чу на год моложе меня, студент-неудачник. Недавно попал в группу японского языка на вечернем, кто-то похлопотал за него. Без связей сюда не попадешь!
— Правда? — удивилась Циньцинь, не помня этого студента. Он между тем вернулся, вежливо постучал и, бросив на сундук куртку, принялся работать.
Циньцинь оглядела его с любопытством. Невысокий, но крепкий, руки сильные, внешность самая заурядная, острижен под ежик, лицо квадратное, в общем, обыкновенный рабочий парень, ничего примечательного. Встретив такого на улице, не обратишь внимания. Только глаза живые, умные, добрые. Синяя чистая спецовка, на груди яркий красивый значок с изображением скачущего оленя. Парень выглядел моложе своего возраста, скрытая гордость никак не вязалась с его скромной внешностью, и Циньцинь внимательно приглядывалась к нему, силясь вспомнить, не встречала ли она его прежде. Конечно, не на занятиях.
Наконец ей все же удалось вспомнить, что этого насмешника она действительно видела однажды летом, у буфетной стойки в ресторане на набережной, он тогда тоже всех веселил…
День выдался знойный, ивы на набережной поникли от жары, песок на пляже жег ступни. Циньцинь с Фу Юньсяном проезжали мимо парка имени Сталина, и Фу Юньсян предложил выпить фруктовой воды. Они вошли в ресторанчик на набережной — деревянный дом в русском стиле, украшенный резьбой по дереву, с крестами и большой открытой террасой. Издали он был похож на сказочный домик, а оказался деревянным сараем, заваленным водочными бутылками, где было темно от дыма. Все толкались, шумели, скандалили. Циньцинь встала у стойки и начала потягивать через соломинку фруктовую воду, когда Фу Юньсян подтолкнул ее.
К стойке пробивался парень, держа в охапке пустые бутылки, видно намереваясь их сдать, но буфетчик был занят, и парень принялся расставлять свои бутылки в ящике.
— Полюбуйся на дурака! — подмигнул Фу Юньсян и отпил из стакана. — Смешает в ящике все бутылки, кто тогда разберет, где его, где чужие.
И как раз в этот момент из-за стойки раздался пронзительный крик:
«Ты поставил двенадцать, а кто видел? Ну, кто?»
«Говорю тебе, что поставил их в ящик», — загудел в ответ парень.
«В ящик? А кто их считал? Двенадцать? А почему не двадцать?»
«Все видели, — побагровев, кричал парень, — двенадцать поставил».
Он огляделся, ища поддержки, и, запинаясь, сказал:
«Ты… Тебе… Мне твоих денег не надо, а слова выбирай!»
Официантка в белой косынке подошла к стойке, где уже столпились привлеченные шумом зеваки, любители скандалов. Фу Юньсян допил свою бутылку и, размахивая ею, тоже протиснулся к стойке:
«Не шуми, не шуми, здесь по-честному обслуживают, ни одна бутылка не пропадет — премия обеспечена! Я могу подтвердить, что он поставил ровно двенадцать бутылок, не больше и не меньше. Могу все пересчитать, но тогда премия пополам! — Он тряхнул ящиком, зазвенели бутылки. — Не хватит, отнеси на мой счет или вот возьми деньги, а будет перебор, позвони мне».
С важным видом Фу Юньсян выложил на прилавок два юаня.
«Нечего форсить, иди отсюда», — засмеялась официантка.
Фу Юньсян взял парня за плечо и вывел из толпы.
«Впредь не будь дураком, — сказал он ему. — Ты хотел ей помочь расставить бутылки, а она тебя же заподозрила в нечестности!»
Фу Юньсяна распирало от гордости, и он подмигнул Циньцинь: вот, мол, я каков!
Парню было неловко, он кивнул Фу Юньсяну и молча ушел. Циньцинь запомнила, что парень был дочерна загорелый, а глаза маленькие, блестящие. На рубашке значок — скачущий олень. Да это он, точно. Что же это он, даже бутылки сдать не сумел? По простоте душевной считал, что все такие же честные, как он? Редко встретишь теперь такого человека.
— Фэй, ты читал статьи по экономической реформе? — спросил слесарь, не прерывая работы. — Их печатали в газетах и журналах.
— Чего тебе? — не расслышав, переспросил Фэй Юань и снова погрузился в словарь.
— Мне очень понравилось, как написано в одной статье: Китай в настоящее время — большая лаборатория, где проводят эксперименты. Одни эксперименты удаются, другие — нет. Более того, вместо открытия может произойти взрыв. А общий смысл статьи таков, глухая стена пробита, никакие трудности нас не остановят. Вспомни второй том «Капитала» Маркса…
— Опять «Капитал»! — Фэй Юань захлопнул словарь. — Сколько раз тебе говорил: не болтай глупостей. Система управления предприятиями и реформа хозяйственной структуры тебя совершенно не касаются. Грызешь черствую лепешку, накрываешься невесть чем, а еще рассуждаешь о социальных обследованиях. Кто станет в холод и голод сколачивать общественную группу для экономических обследований, да и вообще до тебя никому нет дела! Чтобы достичь какого-то результата, должно пройти немало лет, а тебе сейчас надо поесть досыта и нужна хорошая служба, а не грязная, тяжелая работа слесаря! Лучше возьмись за японский, через два года переведешь книгу или будешь работать в научно-исследовательском институте, можешь поступить в аспирантуру, и все пути тебе открыты. Без «Капитала» обойдешься. Да и кто в него теперь верит?
Против ожиданий Фэй Юань говорил взволнованно и горячо — значит, не мог промолчать. Однако лицо его оставалось по-прежнему невозмутимым. Ну и слесарь, даже имя у него редкое, надо запомнить. А парень обернулся и засмеялся, да так простодушно, что невольно вспомнился случай с бутылками.
— Ты утверждаешь, что спасение государства в науке. Если бы не черные волосы, я счел бы тебя восьмидесятилетним старцем, — с подкупающей непринужденностью ответил парень. — Наши ответственные работники все постарели, а молодые состарились душевно, хотя республика наша совсем еще молодая. Экономика у нас подобна больному гипертонией, к тому же страдающему малокровием и несварением желудка. Клубок противоречий! — Сидя спиной к Циньцинь, юноша старательно закручивал гайку. — Я всегда считал, что слишком долго мы не выправляли левацких ошибок в экономическом строительстве, реформы одной лишь хозяйственной структуры недостаточно, чтобы решить все проблемы; нужна реформа структуры политической…
— Не надо, не надо о политике, — прервал его Фэй Юань, с опаской глянув на Циньцинь. — Надоело! Я слышать о ней не могу! Меня тошнит! Нам необходимо совершенно иное миросозерцание, рожденное нашей эпохой, которое явится подлинным открытием в области познаний о месте и ценности человека в обществе. Итальянское Возрождение утверждало естественную сущность человека, гуманисты смело заявили: человек стремится к счастью, потому что так предопределено природой и нельзя идти против собственного естества. Буржуазные просветители восемнадцатого столетия в Европе выдвинули в качестве гарантии человеческого счастья благоприятные социальные условия. Руссо писал, что человек рождается свободным, но общество лишает его этой свободы. Великая французская революция провозгласила лозунг свободы, равенства и братства. Русские революционеры-демократы считали эгоизм единственным принципом человеческого поведения, даже Чернышевский говорил о разумном эгоизме. Полемика вокруг смысла жизни в новейшей истории углубила человеческое самопознание, а мы одним махом отринули все это драгоценное идейное богатство!..
Он говорил и говорил. Да, сегодня нельзя не задумываться о смысле жизни: годами подавлялись самые обычные человеческие чувства и желания.
— Не забывай слова Белинского: «Социальность… вот девиз мой». Социальность или погибель, — спокойно возразил Цзэн Чу, поднимаясь на ноги. — Индивид не может существовать без общества, марксизм считает человека совокупностью общественных отношений, реализация ценности человека находится в зависимости от социально-экономического развития, важно, в какой степени человек освободился от частнособственнической психологии. Нельзя размышлять о смысле жизни, оставляя в стороне человека и общество. Подай мне тазик!
Циньцинь вытащила из-под нар таз для умывания и передала парню. Их разговор был ей не очень понятен. Но она не столько старалась вникнуть в его сущность, сколько пыталась уяснить себе разницу в их суждениях. Цзэн Чу открыл кран и, когда таз наполнился ржавой водой, пошел ее выливать.
— Все это старые песни, — с иронией произнес Фэй Юань. — Десять лет назад я, как и ты, верил в них. Верил в борьбу против самого понятия «личное». А какой итог? Общество безжалостно выбросило меня за борт. И разве хоть кто-нибудь мне помог? Лишь ценой собственных отчаянных усилий мне удалось чего-то добиться. Эгоизм — широкое философское понятие, свойство всего живого, без эгоизма невозможно развитие общества. Я сознательный, мыслящий эгоист, в моем эгоизме нет изъянов, он никому не приносит вреда. Вред приносит тот, кто старается представить себя возвышенным и благородным.
— Пойми, — сказал Цзэн Чу, надевая куртку, — если бы ничего не изменилось за последние четыре года, ты побоялся бы разглагольствовать о своих теориях. Человек — частичка общества, и если гнаться только за личным счастьем, то счастья в итоге не будет, оно станет недостижимым. Если по-серьезному размышлять о смысле жизни, неизбежно появится желание изменить существующие условия…
— Беда с тобой, — качал головой Фэй Юань. — Разве окружающие условия и социальная атмосфера не определяют именно твою жизненную позицию? Мало ты, видно, пострадал! Поживешь с мое, перестанешь молоть чепуху. Уверен: обожжешься снова — и сменишь символ веры.
— Символ веры, говоришь? — торжественным тоном произнес Цзэн Чу. — Символ веры не так легко сменить.
Он говорил, осторожно подбирая слова, чтобы не упустить бесконечно важный и дорогой ему смысл.
— Я уже наговорился на эту тему досыта. Душа спокойна, как лунная поверхность, ни ветра, ни волн, — пожал плечами Фэй Юань.
Цзэн Чу поднял пуговицу, которая оторвалась от куртки и упала на пол.
— Ну, для пустого сердца все вокруг бесцветно. Важно другое: что именно опустошает душу?
— Давай пришью, — сказала Циньцинь, — а то потеряешь.
Молодые люди вели разговор, совершенно забыв о ней. Оно и понятно. Что могла она сказать о самопознании или о социальной сущности? Ей захотелось сделать им что-нибудь приятное.
— Иголка есть? — спросила она у Фэй Юаня.
— Не надо, я сам пришью, — стал отказываться Цзэн Чу. — Я могу даже сшить пальто с отложным воротником, брюки дудочкой, европейскую юбку, детские слюнявчики. Честное слово, не хвастаюсь. Не веришь?
Он рассмеялся по-детски простодушно, будто и не было серьезного разговора, и на прощанье сказал Фэй Юаню:
— Знаешь, в парке Чжаолинь сделали фигуры из льда с подсветкой, там даже и лебедь есть…
Фэй Юань усмехнулся, но Циньцинь казалось, что он не слушает Цзэн Чу, настолько был он равнодушен и холоден. Словно мерцающий свет далекой звезды.
Цзэн Чу пошел по коридору, напевая свою любимую песню «Есть в Испании долина…». По мере того как он удалялся, голос его становился все тише, и в комнате снова воцарилась тоскливая тишина, в которой слышно было, как тикают на руке у Циньцинь часы.
— Пережил бы он то, что мне довелось пережить, не стал бы так разглагольствовать, — со вздохом произнес Фэй Юань, устремив взгляд на висевшие над кроватью фотографии. — Циньцинь, — вдруг окликнул он ее едва слышно, с дрожью в голосе, и волнение его передалось девушке. — Ты такая чистая, такая наивная… А знаешь, она уехала…
Циньцинь чувствовала на себе его пристальный взгляд, хотя за стеклами очков глаз не было видно.
— Кто она? — спросила Циньцинь, хотя отлично знала, о ком идет речь.
— Весной семьдесят седьмого года она уехала на юг, бросила меня. — Он понурил голову. — Тогда я понял, до чего лицемерными и подлыми бывают люди, понял, что свое, личное, — это то, на чем держится мир. Ты совсем еще ребенок, чистый, наивный, в тебе сохранилась природная доброта, это удивительно!
— Нет, нет, — смущенно возразила она, теребя свой шарф. Она вовсе не наивная. Собирается замуж, а сама пришла к парню, с которым едва знакома. Хороша наивность! Нет, Фэй Юань должен считать ее подлой и скверной. Циньцинь покраснела, слезы навернулись на глаза, она готова была от стыда спрятаться под нары. — Нет!
— Не спорь, — безапелляционно заявил Фэй Юань. — В первый же вечер, как я тебя увидел, я понял, что ты не занимаешься исследованием стекла, просто тебя очаровали узоры, которые мороз нарисовал на стекле. Кого может привлечь в нашем мире, мире растленных душ, святая чистота и эфемерность морозных узоров? А ты ими любовалась и в то же время грустила в одиночестве…
Голос его звучал ровно, нежно и мягко, как свежий снег. Циньцинь дрожала. Ей хотелось прижаться к нему и плакать. Одиночество? Он единственный понял, как она одинока, как ей тоскливо. Рядом люди, и кажется, ты неотделима от них, а сердце одиноко. Живешь, как стекло в воде, как асбест в огне!.. И вот встретился человек, который понял ее, понял ее тоску. Но почему в его голосе нет теплоты, почему он так скован, его холодность причиняет ей боль, ранит душу? Циньцинь стало не по себе. Она взглянула на окно. Мороз уже стал рисовать на стекле свои узоры. Эти узоры, наверное, частые гости в холодном студенческом общежитии. Узоры великолепны, в них чудятся отблески зорь, сказочные феи в белоснежных шелковых платьях, порхающие по серебристой обители. А может быть, такие же узоры были на дядиной меховой шапке, заиндевевшей от мороза?
— Ты видел северное сияние? — быстро спросила Циньцинь и сама смутилась от заданного невпопад вопроса.
Он молчал. Сердце у Циньцинь готово было выскочить из груди. Неужели он ответит так, как ей хотелось бы?
— Ты знаешь про северное сияние? — повторила она.
Он кивнул.
Вопрос был несколько странный. Девушка и сама это почувствовала. Сама-то она не видела северного сияния, но ей хотелось знать совсем другое. Может, он, как Фу Юньсян, захочет вымаливать дары у святого Будды? Нет, он не такой…
— Северное сияние — это цветные световые столбы и полосы, часто наблюдаемые на небе в высоких широтах, — заговорил Фэй Юань тоном учителя. — Испускаемые солнцем микрочастицы улавливаются магнитными полюсами земли, воздействуют на молекулы газов в верхних слоях атмосферы и вызывают свечение. Понятно? Это частое явление для высоких широт, которое в северном полушарии можно назвать северным сиянием.
— Нет! — горячо возразила Циньцинь. — На Северо-Востоке Китая и в Синьцзяне оно бывает в периоды повышения солнечной активности. Дядя…
А зачем она ему это говорит? Какое отношение он имеет к дяде?
— Если и бывает, то очень редко, как случайное явление. — Он вынул щипчики и принялся стричь ногти. — Почему тебя интересует северное сияние? Конечно, это очень красиво, но кто из нас его видел? Да если бы даже оно засияло у нас над головой, из труб все равно валил бы дым и копоть, а крестьяне по-прежнему рылись бы в желтой грязи… Так стоит ли верить, что над землей воссияет идеальный божественный свет? Я ни во что не верю… Что это ты?
Циньцинь закрыла руками глаза, они болели, их жгло; она боялась взглянуть на Фэй Юаня, словно перед ней предстал совсем другой человек, а прежний, созданный ее воображением, никогда больше не возродится. Сердце у нее упало, и ей казалось, будто она летит в бездну, в страшное подземелье из слышанной в детстве сказки «Дюймовочка», толстый черный крот хочет взять ее замуж. Откуда это отчаяние? Ведь северное сияние — и в самом деле редкое явление, редкое и случайное, никак не связанное с их жизнью. Есть оно или нет его — не все ли равно? Фэй Юань говорил правду, знал он больше, чем Фу Юньсян, почему же на нее нахлынула такая тоска? Пришла заниматься японским, а завела речь о северном сиянии.
— Напрасно отняла у тебя время, — произнесла Циньцинь тоном провинившейся школьницы, достала конспекты и принялась торопливо их пролистывать.
Из стопки книг Фэй Юань вынул одну небольшую, в изящном дорогом переплете:
— Возьми почитай… Если будет время, приходи почаще, ладно? Я ведь тоже страдаю от одиночества…
Холодное закатное солнце сверкало на разрисованных морозом окнах. Циньцинь бездумно смотрела на стихи, висевшие над постелью Фэй Юаня, напрасно силясь понять, что особенного он в них увидел.
Я песню спеть хочу, которую не пел,
Но каждый день лишь прикасаюсь к струнам.
Дни бежали, и когда по утрам она срывала календарный листок, ей казалось, будто стена отчуждения, которую она сама воздвигла, становится все выше, все плотнее. День свадьбы неумолимо приближался, и с его приближением росло отчаянье в душе Циньцинь. Раньше Новый год был ее любимым праздником, теперь же ей хотелось, чтобы время остановилось. Недавно выпал обильный снег, но пешеходы уже протоптали тропинки, а мостовые сделались черными, блестящими и скользкими: велосипедисты часто падали, причем велосипед летел в одну сторону, а велосипедист — в другую. Грузовики проезжали в облаках снежной пыли, напоминавшей цементную; только на крышах снег оставался нетронутым и сверкал белизной. Раньше Циньцинь с нетерпением ждала весну, когда снег растает и завком устроит для молодых рабочих поездку за город, где можно расположиться на свежей траве Солнечного острова, под деревьями выпить пива, закусить пирожками с мясом, а потом петь песни под аккордеон. Это был один из самых веселых дней в году, но теперь девушке хотелось, чтобы все время шел снег и зима не кончалась, чтобы никогда не настал тот страшный день.
«Еще неделя прошла, — подумала она с тоской, глядя на хризантемы в горшке, стоявшие на подоконнике. — Осталось сорок семь дней, всего сорок семь…»
— Сегодня воскресенье, — донесся из кухни мамин голос. — Надень шубку, которую тебе подарил Фу Юньсян.
Что же, надо примерить и надеть, ведь рано или поздно придется ее носить. Что-то упало на пол, разбилось. Оказалось, что это термостакан, сохраняющий тепло, который Фу Юньсян подарил ей ко дню рождения в прошлом году. Ей не было жалко стакана, разве только это дурной знак.
— Что с тобой? Ходишь будто потерянная, — удивилась мать. — Сглазили тебя, что ли? Или обидел кто? Ну чем тебе не пара Фу Юньсян? В институте учишься, а людей избегаешь…
— Помолчи, мамочка, ладно? — Циньцинь хлопнула дверью. Разве поймет ее мать? А могла бы понять, Циньцинь все выложила бы ей начистоту. Больше тридцати лет прошло с того дня, как ее отнесли в узорчатом паланкине в дом мужа, и она спокойно провела там всю жизнь, родила и вырастила детей. Даже тайцы в джунглях признают право на любовь, а мать никогда не знала любви. Вот и хочет, чтобы дети так же прожили жизнь. Есть достаток, чего же еще желать? Отец тоже возмущался: «Чего ты терзаешься?!» Родители твердо усвоили жизненные принципы своего поколения и всячески стремились навязать их детям, забывая о трагедиях, случавшихся в прошлом. Им была чужда неудовлетворенность собственной судьбой. Она вызывала в них гнев. Их не радовал весенний ветер, от которого в горах и долинах лопаются почки и зеленеют ивы. Во многих семьях теперь не было согласия между поколениями. И дело тут было не только в образовании, но и в отсутствии взаимопонимания. Циньцинь не считала, что все родители не правы, к тому же старшие чаще молодых оказывались и веселыми, и жизнерадостными, вполне довольными своей судьбой. Ее же родители были совсем другими, да и семьи, с которыми она общалась, тоже. Будь у Циньцинь старшая сестра, девушка не страдала бы от одиночества. Заводские подруги с нетерпением ждали свадьбы Циньцинь, мечтая повеселиться, а ей не о чем было с ними говорить. У заводских ворот на доске постоянно появлялись объявления то о соревнованиях по пинг-понгу, то о наборе учащихся в театральную труппу или художественную студию, то о художественной выставке, организованной профкомом, о лекции по литературе или о вечере поэзии. Однажды пригласили из провинции выступить молодого отличника производства. Но вечера заполняли у молодежи лишь половину досуга, а куда девать остальное свободное время? Циньцинь не покидало чувство безотчетной тоски, о которой она не могла бы никому рассказать. Все эти мероприятия были для нее чем-то далеким, как свет на другом берегу реки или красавец водопад на противоположной стороне горного ущелья.
Она читала книги о молодежи пятидесятых годов, честной, бескорыстной, готовой к самопожертвованию, смело глядящей в будущее. Какими же счастливыми были эти люди! А что стало с ними потом? Счастье постепенно уплывало от них и к концу шестидесятых годов сменилось страданьем. Циньцинь не разделяла их взглядов, их отношения к жизни. Чего-то в них не было, самого важного, и подражать им Циньцинь совсем не хотелось. Но прошедшие годы по-прежнему алели для нее пламенем энтузиазма. Давно канули в прошлое тридцатые годы. Осталось ли от прошлого хоть что-нибудь в нынешнем обществе? Циньцинь верила, что осталось. Но друзья ее не верили. А Фу Юньсян вообще не хотел думать о подобных вещах. «Нашла из-за чего терзаться», — говорил он. И Циньцинь, натолкнувшись на глухую стену непонимания, перестала с ним спорить. Ее тоскующая душа жаждала стимула, именуемого чувством времени. Но каково оно, это чувство времени восьмидесятых годов? Хоть бы встретить человека, который вместе с ней стал бы доискиваться смысла человеческого существования…
Была у Циньцинь в деревне подруга, старше ее, родом из Пекина, которая потом вернулась туда. Она говорила: «Жизнь человека без любви неполноценна. Полюбишь — и найдешь в любимом самое себя, будешь тогда к себе требовательнее, станешь лучше, сбудутся мечты, найдешь свое место в жизни. Выйти замуж и народить детей — дело немудреное, а вот полюбить трудно, любовь — ей предела нет».
Ее слова запали в душу Циньцинь. Да, полюбить и в самом деле нелегко. Ни разу не увидела Циньцинь в своем женихе самое себя и потому не могла понять, что это значит. Ей не о чем было говорить с Фу Юньсяном, а он вовсе не желал, чтобы она стала требовательнее к себе, стала лучше. И все же через сорок дней она «найдет свое место в жизни», бок о бок с ним. Мелькали листки календаря, ночи становились короче, время не остановишь, чего же она, глупая, ждет, ведь теперь ничего не изменишь. Фу Юньсян уже несколько раз звал ее сняться на свадебной фотографии, откладывать больше нельзя. Ей двадцать пять, а она еще никого не любила: то ли не встретился тот, кто по сердцу, то ли нет такого на свете.
На этой неделе она не пошла к Фэй Юаню, хотя вопросов по японскому накопилось уйма; ей почему-то не хотелось спускаться в темный подвал. В глубине души она уважала Фэй Юаня за остроту мысли и аналитический склад ума. Тоскуя, она мечтала о том, кто сможет ее понять — неважно, кто бы он ни был, — с кем можно говорить не только о японском языке, но и о жизни. Может ли она раскрыть душу Фэй Юаню? А если раскроет, что подумает он о ней? Северное сияние для него просто явление природы, и разговор о нем он счел болтовней, на которую не стоит тратить время. О себе он чересчур высокого мнения, считает себя осью, вокруг которой вращается общество. Как же можно с ним быть откровенной? Можно снова попросить его позаниматься японским, но если узнает Фу Юньсян, то устроит скандал…
Быстро позавтракав, она стала собирать сумку, чтобы идти в университет.
— Впору тебе шуба или нет? — спрашивала мать. — Юньсян сказал, что, если не годится, надо отдать портному, пусть перешьет.
— Не годится! Не подходит! — крикнула Циньцинь уже с лестницы, хотя совсем забыла ее примерить.
В воскресенье было большое движение, и Циньцинь едва не опоздала, уже прозвенел звонок, когда, запыхавшись, она побежала ко второму корпусу, чуть не сбив с ног какого-то человека. Это был Цзэн Чу, тот самый слесарь, которого она видела у Фэй Юаня. Он явился в своей неизменно промасленной куртке, с застиранной, выцветшей холщовой сумкой для книг на плече, словно школьник. Теперь Циньцинь вспомнила его, он всегда закидывал лямку через голову и торопливо шел в последний ряд. Сейчас он разговаривал с каким-то велосипедистом, вытаращив глаза и побагровев от возмущения, даже уши у него покраснели.
— Сколько раз вам надо говорить? На четвертом этаже плохо работает отопление, к утру полотенца замерзают и встают колом!
— Знаю, знаю, непременно скажу в котельной, чтобы увеличили давление, — неохотно ответил тот, поигрывая педалью велосипеда.
— Бесполезно! Дело не в котле, все упирается в циркуляцию. Еще до начала отопительного сезона я предлагал проверить сеть…
— Технические вопросы потом, мне сейчас некогда. А ты не болтай лишнего, — с пренебрежением опытного и старшего по возрасту человека отвечал ему собеседник, усаживаясь на велосипед.
— Ты так не уедешь! — закричал Цзэн Чу и вцепился в багажник — велосипед упал.
— Чертенок, — засмеялся велосипедист, поднявшись и отряхиваясь от снега. — Усердие не по разуму. Ты же слесарь, куда суешься? Сеть планируем проверить в будущем году, спешки нет.
Циньцинь уже была далеко, но все еще слышала, как кричал Цзэн Чу:
— Знаю я вас! В будущем году перенесете на следующую пятилетку. Все студенты перемерзнут! Вас бы поселить на четвертом этаже, и хоть раз вам бы там заночевать!
Циньцинь невольно замедлила шаг. Этот парень ко всему относился с душой. Когда лепил снежного человека, радовался, как ребенок, а сейчас был по-настоящему зол. Он обогнал ее и, когда она вошла в аудиторию, уже сидел с блокнотом, как обычно, в заднем ряду.
«Что со мной сегодня?» Она не знала и не была расположена заниматься. У него лямка перекинута через плечо, на спецовке значок с оленем, волосы коротко острижены… А почему олень? Почему после занятий он первым выбегает и его нигде не найдешь? Целую неделю Циньцинь искала случай поговорить с ним, но он вел себя так, словно не был с ней знаком. Набивает себе цену или просто застенчив? Простой рабочий паренек, чего воображать? Но почему ей так хочется с ним поговорить? Правда, он читал «Капитал», учит японский, знает иностранные слова, например «девиз», и произносит их с таким серьезным видом. Что же он за человек? Почему Фэй Юань назвал его неудачником? На разочарованного он не похож. Глаза ясные, блестят. Не болтун, и слушать его интересно, может насмешить, с ним нескучно… Да я ведь видела его из автобуса как-то утром: он ждал, когда откроется библиотека, и пританцовывал, чтобы не замерзли ноги.
— Пойдем? — затормошила ее Суна, сидевшая рядом, когда урок кончился. Она была сегодня нарядно одета, в светло-коричневом пальто с ворсом, под пальто — куртка из терилена с хлопком, на воротнике блестящая застежка в форме лютни.
— Мы собираемся в гости к актрисе оперного театра, — хвастаясь, сказала она и поправила прическу. — Пойдешь с нами? Она знаменитость, весь город о ней говорит, скоро за границу поедет. Знаешь, сколько желающих к ней пробиться, но она не всех принимает.
Циньцинь отрицательно мотнула головой.
— Ну даешь! — фыркнула Суна, сморщив при этом нос. — Не умеешь ты жить! Ведь теперь перед нами все двери открыты, каждый может найти себе дело по душе. Я вот люблю знаменитостей, хочешь, с кем-нибудь познакомлю?
Циньцинь лишь усмехнулась в ответ. Познакомиться ей хотелось, уж очень скучно она живет. Но вовсе не со знаменитостью… А с кем же тогда?
— Бай-бай. — Суна помахала рукой.
— Постой! — Циньцинь догнала ее и, запинаясь, спросила: — Ты его знаешь?
— Кого?
— Здешнего слесаря, Цзэн Чу, он ходит с сумкой через плечо.
— Ах, этого! — Суна удивилась, а потом с видом человека, который все знает, презрительно спросила: — А тебе он зачем?
— Да просто так спросила…
— Лучше не спрашивала бы. — И Суна зашептала ей на ухо, обдавая приторным ароматом духов: — Он отсидел в палицзы[67] год и три месяца, только в позапрошлом году выпустили. Я все узнала! Сначала думала, он герой и отец большой человек, — брехня! Матери нет. У мачехи рос, а сейчас один живет, в халупе, еду сварить негде! Заводские ребята говорили: дурак, мозги как у ящерицы, на начальство замахнулся. Была у него прекрасная работа, выгодная, кладовщиком служил на большом складе, а теперь вот выгнали, в слесари подался…
— Что ты говоришь? Неужели правда? — Циньцинь побледнела и схватилась за перила, в груди у нее защемило.
— Все правда, до единого слова, ручаюсь, я про всех все знаю, никогда не совру, — с жаром клялась Суна, все больше распаляясь, — Ты пойми, его взяли в январе тысяча девятьсот семьдесят седьмого. — Тут она жестом показала, как защелкиваются наручники. — Это уже после «банды четырех», значит, дело не пустячное, с политикой связано, с инцидентом на пекинской Тяньаньмэнь и борьбой с современными суевериями. В общем, настоящее преступление. Его посадили, но он не утихомирился, что-то записывал, тогда ему заломили руки за спину, надели наручники и продержали так две недели!..
Циньцинь стало страшно, она даже зажмурилась.
— Еще говорят, он псих. Сорвал где-то простую травку и поставил в бутылку с водой, а когда травка засохла, рыдал как ненормальный и вопил на всю камеру, что нельзя было ее срывать, потом налил в бутылку воду для полоскания рта. Смешно! И так просидел он год и три месяца. За политику. Заводское начальство тут ни при чем. А когда был кладовщиком, донес, что начальство списывает новые машины, на металлолом, а прибыль между собой делит; у них там все замешаны, сверху донизу, общая игра идет. Два года бился этот дурак головой о стену — и добился: выгнали вон, едва не остался безработным. В прошлом году его реабилитировали, но директор завода в воде не тонет, в огне не горит, по-прежнему ловит рыбку — в общем, все как было. Один псих не унимается. С виду он добрый, а в голове дурь, но это не сразу разглядишь…
— Откуда же ты?.. — Циньцинь удивилась, как это Суна так подробно все разузнала про Цзэн Чу.
— Откуда я знаю? — живо откликнулась словоохотливая Суна. — Мой сосед, паренек, тоже сидел за пустяк: барашка увел. Цзэн Чу раньше выпустили, он приходил к его матери, бедная прикована к постели, не встает, так он ей, чужой женщине, деньги давал, она его до сих пор вспоминает. А паренек вышел из заключения и исправился. Ой, уже двенадцать, я побежала!
— Погоди, — остановила ее Циньцинь.
— Чего? Говори!
— Почему у него нет никого из близких?
— Близких? — вытаращила глаза Суна и засмеялась. — Как нету? Человеку уже тридцать! Матери нет, так подружка есть.
Циньцинь прикусила губу и внимательно разглядывала до блеска отполированные каменные ступени, даже не заметив, как соскользнула с плеча на пол ее черная сумочка.
— Дуреха ты, — хлопнула по плечу ее Суна. — Когда его посадили, девица его слиняла. Он на нее убухал зарплату за пять лет, все для дома купил, жениться собрался, бац — и сцапали! Увели в наручниках, а когда вышел — у нее уже ребенок от другого, и ничего она ему не вернула, вот какие бывают люди! Любит, не любит — я давно поняла, лови момент, при чем тут любовь? Муж — это муж, а любовник — любовник! Разница! Ну, ты меня извини, я побежала! Вот такая любовь!
Она тряхнула головой, как бы отгоняя все, что мешает жить, и звонко застучала высокими каблучками, сбегая с лестницы. Потом, словно о чем-то вспомнив, вернулась.
— Ай, — крикнула она, — ты что, влюбилась?
У Циньцинь на глаза навернулись слезы, и она, утирая их, качала головой.
— Не знаю, есть ли на свете любовь, но, по-моему, лучше всего себя любить. Вот скажу тебе для примера: я работаю нянечкой в детском саду. Знаешь, что наша мелюзга говорит? Одна девочка: «В кино говорят про любовь! Любить — значит стать мамой». Другая ей отвечает: «Нет, любовь — это папа и мама вместе». Третья: «Нет, любовь — это когда разводятся!» Подумай, в пять лет знают все про любовь, а главное, правильно говорят; может, у тебя что-нибудь случилось, так ты не горюй, пойдем со мной, развеешься.
Она ласково привлекла к себе Циньцинь. Но та отстранилась. Ей почему-то хотелось плакать. И не только сейчас. Даже на танцах она едва сдерживала слезы. Сколько раз на нее накатывала тоска! Развеселиться нетрудно, даже самого грустного человека можно рассмешить. А потом что? Что остается от веселья? Оно исчезает бесследно, а вот слезы горя, муки, страдания, свои и чужие, оставляют в душе горечь. Суна такая откровенная и такая легкомысленная. Она мещанка, и красота у нее пошлая…
Суна скорчила гримаску и убежала.
Циньцинь так и осталась стоять в растерянности; история Цзэн Чу ее поразила, как было бы хорошо, окажись все, что сказала Суна, выдумкой, но, увы, Циньцинь знала, что это правда. Вот, значит, какой он, этот Цзэн Чу. Манеры у него, конечно, не ахти какие, зато он правдив. А в глазах, хоть они и блестят, затаилась скорбь от пережитого. Да, ни она, ни Фэй Юань не представляют себе, до чего этот парень несчастлив.
Она закинула шарф за плечо и спустилась по лестнице.
А почему же он всегда поет, с беззаботным видом проверяет отопление, интересуется экономической структурой и ледяными фигурами в парке, подсвеченным лебедем, на которого даже она не ходила смотреть?
Как все это увязать?
Интересно, каким он был в тюрьме? На окно поставил бутылку с травой, чтобы можно было узнать его камеру, чтобы изредка птичка подлетала к окну. О, если бы Циньцинь тогда его знала, она непременно принесла бы ему передачу…
— Здравствуй, Циньцинь!
Услышав свое имя, Циньцинь невольно остановилась, протирая глаза. Как ей хотелось сейчас увидеть значок с оленем и перекинутую через плечо холщовую сумку… Но перед ней стоял Фэй Юань в сверкающих очках. Воротник темно-серого суконного пальто был поднят, наполовину скрывая красивое лицо молодого человека.
— Здравствуй, — смущенно ответила Циньцинь, все еще находясь под впечатлением рассказа Суны.
— Ко мне не заходила? — прошептал он с напускным равнодушием, но она сразу поняла: Фэй Юань здесь не случайно.
— Нет, — простодушно ответила она.
— Что-нибудь трудное задавали на этой неделе?
— Нет.
— А книжку прочла?
— Прочла, очень полезная. Она, наверное, тебе нужна?
— Нет, не нужна, оставь себе, пригодится. — Он вытащил из кармана ослепительно белый продолговатый конверт с мелкой японской надписью и разноцветными иностранными марками. — Хочу с тобой посоветоваться.
— Со мной? Посоветоваться?
— Слушай, мой дядя — профессор, преподает в одном из японских университетов, он согласен платить за мое обучение, и я могу поехать учиться за границу за собственный счет. Оформить это будет несложно.
— Правда? — обрадовалась Циньцинь, она всегда радовалась за других.
— Вот я и подумал, — он ходил взад и вперед, заложив руки за спину, потом повернулся и, пристально глядя на Циньцинь, произнес: — Ехать мне или не ехать? Вернусь я непременно. Я хоть и не коммунист, но патриот.
— Конечно, вернешься, — сказала девушка. — Что тебе там делать?
— А может, подождать, поехать года через два, после окончания университета? — Он в упор глядел на Циньцинь. — Не с кем посоветоваться… Что ты скажешь?
— Я? — смущенно произнесла Циньцинь, теребя конец шарфа. Она вдруг заметила на нем красивую этикетку, на которой был изображен скачущий олень. Заметила впервые и подумала: интересное совпадение. Олень весело скачет по лесам и полянам, прыгает через свалившиеся сухие деревья, кучи хвороста, колючий кустарник, через кристально чистые таежные ручьи. Ей тоже хотелось бы так прыгать, но не в маленьком островном государстве на Тихом океане, а в раздольных степях по берегам Сунгари, где она побывала…
— Что же ты скажешь? — нетерпеливо повторил Фэй Юань.
— Не знаю, правда не знаю, — выдавив из себя улыбку, ответила Циньцинь.
Зачем он у нее спрашивает? Окончить университет и поехать учиться дальше? Зачем? Она этого не понимала и потому не могла ответить. Но ведь надо что-то сказать, а то он плохо о ней подумает. И вдруг ни с того ни с сего она спросила:
— А как у тебя с отоплением?
— Ты еще помнишь про отопление? — Взгляд его помрачнел.
Ну что ей за дело до его отопления? Она хотела спросить о другом: «Где живет слесарь? Говорят, в халупе?» Фэй Юань наверняка знает; если бы сказал, она непременно пошла бы туда. Ради любопытства, от скуки, от страха? Ей просто хочется знать, как парень живет, и сравнить его жизнь со своей. Вот и все. Но Фэй Юань этому не поверит. А зачем, в самом деле, она пойдет? Она и сама не знает, но ей нужно знать, где он живет…
— Пойдешь смотреть ледяные фигуры? — спросила Циньцинь. — Мы непременно пойдем!
— Кто это — мы? — удивился Фэй Юань, слегка прищурившись.
Может, сказать: я и Фу Юньсян? Нет, тогда он подумает, что я нарочно так говорю, чтобы с ним не идти. Циньцинь покраснела.
— Я с подругами.
Фэй Юань нахмурился.
— Не хочу видеть ничего ледяного, я уже достаточно промерз в нашем холодном мире. Стоит ли строить ледяные дворцы для того лишь, чтобы доказать, что вода прозрачна и чиста? Ведь это значит обманывать и себя, и других. В самой прозрачной ледяной глыбе все равно есть грязь, как и в воде; есть в ее прозрачности что-то фальшивое; она светится только ночью, в темноте. Лед красив, но ведь он растает весной. Умрет. Я могу изменить условия собственной жизни, но для объективной действительности лекарства не существует.
Он сунул конверт в карман, пробормотал: «Прости!» — и заспешил к выходу. Колыхнулись тяжелые портьеры, и внутрь ворвалось облако морозного воздуха.
«Да, это он верно сказал: лекарства не существует», — вздохнула Циньцинь, глядя, как мелькает высокая фигура Фэй Юаня среди редких берез в роще перед корпусом.
Откладывать больше было нельзя. Если идти прямо по большому проспекту, то выйдешь к известной в Харбине фотографии «Сунгари». Войдешь в павильон, секунда — и готово, все кончено: «счастье навеки», свадебная фотография. Выдолбишь из дерева лодку, на прежнее место его не посадишь. Циньцинь все понимала, но шла рядом с женихом, как привязанная, будто ее насильно ведут в тюрьму.
Фу Юньсян желал сняться в этой фотографии потому, что здесь можно было взять напрокат самое дорогое платье и роскошный костюм, к тому же здесь у него служил приятель.
— Мастер Ван обещал: он потом увеличит фото до одного чи и двух цуней[68] и выставит в витрине, а через три месяца отдаст нам бесплатно, — сказал очень довольный Фу Юньсян. — По-моему, фотографии надо сделать непременно цветные. Ты надень зелененькие сережки, их не отличишь от настоящей бирюзы. И к твоему цвету лица они очень идут. Вообще-то они поддельные, в магазине «Дружба» стоят четыре пятьдесят, а фотография берет за разовое пользование целых два юаня. Обдираловка! Надо будет поторговаться. Как-никак приятель…
Говорил он громко, как разносчик, рекламирующий свой товар, и Циньцинь оборвала его:
— Тише!
— Подумаешь, — огрызнулся он, но голос понизил. — Угадай, о чем я думал сегодня утром?
— О фотографии.
— Так, да не так! Я думал, что нам повезло, свадьба весьма кстати. Представь, что мы поженились бы на несколько лет раньше, когда были одеты в рабочую одежду с огромными значками — из-за этих бандитских ублюдков! А теперь на тебе длинное платье, в волосах — цветы, прелестно! Это же один раз в жизни бывает, люди должны жить по-людски, а не как скоты, верно? Очень хорошо, что скинули эту «банду четырех»… Давай побродим по рынку? Мать просила захватить для нее два цзиня батата, а то все распродадут к вечеру…
Она кивнула, и Фу Юньсян удивился, потому что обычно она не любила ходить на рынок из-за толкотни.
Теперь по крайней мере они придут в фотографию на полчаса позже. Хоть на десять минут, хоть на минуту позже, и то хорошо. Циньцинь ждала чуда — например, пожара в фотографии. Увы, пожар не поможет: сгорит одна фотография, найдется другая; лучше пусть пленка кончится, четыре года назад пленка была дефицитом, а теперь ее сколько угодно; или пусть у Фу Юньсяна вскочит чирей и распухнет лицо, но за неделю чирей заживет, и опять придется идти в фотографию; единственное, что ее может спасти, — это землетрясение: провалится весь город под землю, все люди, в том числе и она, Фу Юньсян и фотограф… Нет, это слишком жестоко. Но что же делать? Неужели фотографироваться? Нет, надо ждать чуда. В средние века мог бы появиться, например, рыцарь с длинным мечом, посадил бы ее на седло и увез; даже в мрачном подземелье, где жила Дюймовочка, нашлась милая ласточка и за день до свадьбы унесла ее в дальние теплые края… Циньцинь погрузилась в мечты о чуде, которое избавило бы ее от «счастья навеки»…
— Почему два мао за палочку? Позавчера стоило полтора! — крикнул Фу Юньсян, бросив обратно в деревянный ящик засахаренные мороженые яблочки на палочке, которые хотел купить у разносчика.
— Опять все подорожало, даже засахаренные фрукты, — проворчал Фу Юньсян и потащил Циньцинь к тележке, торгующей от магазина.
— Почем пара термосов? Красивые, мне нравятся.
— Баллонов к ним нет.
— А без баллонов много не продашь, — сказал Фу Юньсян.
— В лавке напротив есть баллон.
— У частников всегда все есть, от кожаных ботинок до копченой колбасы, — проговорил Фу Юньсян. — Пойдем купим колбасы.
— Она же твердая, не разжуешь, — робко возразила Циньцинь.
— А ты жуй как следует.
— Она жесткая, невкусная.
— Ты просто не чувствуешь вкуса.
Пожалуй, Фу Юньсян прав. Она перестала ощущать вкус. В деревне Циньцинь все с аппетитом ела.
— Апельсины сладкие? — спросил Фу Юньсян, шаря в корзине, накрытой войлоком.
— Кисло-сладкие, — пропел в ответ молодой человек в толстом ватнике.
Фу Юньсян вдруг развеселился.
«С чего это он?» — подумала Циньцинь, с безучастным видом стоявшая рядом.
Кисло-сладкие? Вся жизнь кисло-сладкая. Правда, бывает еще горькая, жжет, как перец или как гнилая проросшая картошка. Кто чувствует горечь жизни, тот не совсем еще омертвел. Раньше все казалось Циньцинь вкусным, на самом же деле она именно тогда не ощущала вкуса.
— Заведем свой дом. — Фу Юньсян подтолкнул ее. — Купим аквариум с золотыми рыбками.
Он залюбовался золотыми рыбками в тазу, вокруг которого толпился народ: на улице мороз, а рыбки спокойно плавают.
«Хорошо им, — подумала Циньцинь, — могут поплакать, если захотят, потому что вокруг вода и ничего не видно». Но вдруг ей стало жаль рыбок до боли. Ведь их выловили из родных рек и озер, привезли сюда и пустили в тесный аквариум; рыбы наверняка плачут, только беззвучно, потому и глаза у них выпучены, от слез…
— Дайте два цзиня печеного батата, — сказал Фу Юньсян старухе, возле которой стояла закутанная в тряпье жаровня, и стал выбирать.
— У меня весь батат хороший, — проворчала старуха в рваном ватнике, из которого торчала клочьями вата.
— Вежливости тут не понимают, им деньги подавай, — проворчал Фу Юньсян и пошел дальше, уже основательно набив сумку.
Циньцинь оглянулась. На холодном ветру старуха хрипло кричала, зазывая покупателей, и девушка вспомнила, как однажды их грузовик увяз в грязи и они укрылись от дождя в ближайшей деревне. Тогда одна старуха в лохмотьях сунула ей в руку горячий, только что сваренный початок молодой кукурузы…
— Опять ты задумалась? — повернулся к ней Фу Юньсян. — Взгляни-ка, мама говорит, что тебе надо купить такую кофту.
Он показал на лоток, где лежали яркие шерстяные кофты, очень дорогие.
— Не нужно мне.
— А что тебе нужно?
— Ничего.
— Ты говорила, что хочешь импортную куклу за десять юаней и восемь мао.
— Да я пошутила. А если захочу, сама куплю.
Куклу? Ей, женщине двадцати пяти лет? В деревне как-то ей пришлось несколько дней поработать в детском саду, она тогда спросила ребятишек: «Какие у вас дома игрушки?» — «А что такое игрушки?» — зашумели дети. Они в глаза их не видели, играли со стекляшками и спичечными коробками. Все по-разному живут. Взять хоть эту толкучку. Одни продают кукурузные початки, другие — дорогую кожаную обувь.
Конечно, рынок не сравнить с государственными магазинами, где несколько лет назад на прилавках ничего не было. Жизнь непрерывно меняется. Надежды и разочарования переплетаются с реформами и беспорядками, к радости примешивается тревога; но можно ли было верить, что после смутного десятилетия за одну ночь исчезнут нищета и отсталость? Что за спадом непременно последует скачок? Даже в обществе высокого материального уровня неизвестно, как будет развиваться духовная культура. Исчезнут ли тоска и одиночество, обман и предательство? Несколько лет назад все жили без надежды, по раз и навсегда установленному порядку, лишь в глубине, в молчаливой тишине, зрели гнев и возмущение несправедливостью. И вдруг пробудилась вся страна, словно произошло извержение вулкана. И люди стали жить по-человечески, подводные течения забурлили на поверхности, брызгая пеной, снося старые дамбы; из бури рождались цветы нового… Поток перемен захлестывал все, и на глазах менялось вокруг даже то, на что прежде вовсе не обращали внимания. Когда перемены захватили Циньцинь, она и сама не смогла бы сказать; но бегущий поток заливал любые берега, а с плывущей лодки можно было непрерывно сравнивать позавчерашнее со вчерашним, вчерашнее с сегодняшним, сегодняшнее с завтрашним.
Коснулись они и Циньцинь, хотя она и не знала, когда именно это случилось. Ее сверстники и сверстницы, добрые и злые, все рвались в желанную гавань. И какое счастье отвечает главному течению времени, а не брызгам выплеснутой мутной пены?
Обычно все познается в сравнении, а тут Циньцинь зашла в тупик. Конечно, Фу Юньсян был лучше заводских ребят во всех отношениях. Семья, зарплата, внешность, характер… Она тоже, по меркам 1980 года, вполне подходящая невеста. До 1976 года она не котировалась бы, но, к счастью, тогда она была еще мала. Сейчас все по-другому — белый поварской халат ценится выше, чем зеленая армейская форма. Соседка-официантка просмотрела тридцать девять фотографий и выбрала учителя средней школы с высшим образованием, которого в прошлом году отвергла. «Наша Циньцинь должна непременно найти себе техника», — говорила мама, и скоро действительно кто-то привел в дом парня-техника: брови тонкие, как у девушки, глаза — щелочки, голос высокий, тон капризный, как у барышни. Как он был ей противен! Он пригласил ее в кино, а потом повел в ресторан «Бэйцзин» ужинать и заказал суп с ушками хуньдунь. Доев суп, он вдруг вскочил и заорал: «Одного не хватает!» — «С чего ты взял, что не хватает?» — удивилась Циньцинь. «Я же считал!» — ответил он и, размахивая чашкой, помчался к официанту. Вернулся он, конечно, с победой — на дне чашки одиноко плавало ушко, но Циньцинь уже убежала.
Затем появился Фу Юньсян и тоже повел ее в кино; когда на обратном пути они проходили мимо ресторана «Бэйцзин», Циньцинь предложила:
— Зайдем, поедим суп с ушками хуньдунь.
Платить она решила сама: ведь она угощает. Когда подали суп, она даже не почувствовала вкуса, в ушах до сих пор звучало: «Одного не хватает!» Она поклялась, что, если и Фу Юньсян заорет, никакой любви в ее жизни больше не будет. Но, к счастью, этого не случилось. Фу Юньсян с аппетитом проглотил свой суп и даже оставил немного на донышке. У нее отлегло от сердца, она стала улыбаться, он выдержал экзамен. Насколько он лучше техника, которому «одного не хватает», вспомнишь — и волосы на голове шевелятся! Фу Юньсян — плотник третьего разряда, владеет профессией, мастер своего дела, по характеру добрый. Да разве встретишь в жизни человека во всех отношениях идеального? У Фу Юньсяна много достоинств, успокаивала себя Циньцинь.
— Чем я тебе понравилась? — спросила она Фу Юньсяна.
— Чем? — Он засмеялся, долго думал, потом сказал: — Ты добрая. Я это сразу понял, когда мы первый раз в кино пошли. Разве девушки угощают? Я как-то пошел с одной поужинать, и пришлось выложить десять юаней…
Она была уязвлена. А собственно, чем? Она сравнивает, и он тоже. По крайней мере понял, что добрая, — значит, умнее других. Она знала на заводе молодежного активиста, который из кожи лез вон, чтобы взять жену из высокопоставленной семьи, и женился на дочке начальника управления, уродине. Карьерист. А вот Фу Юньсян не карьерист. Люди жить хотят. Он не заорал: «Одного не хватает!» — но то и дело спрашивал: «Почем такая капуста?» Ну и что в этом дурного? Вон какая на ней красивая шерстяная кофточка!
— Пойдем быстрей! — торопил Фу Юньсян. — А то еле плетемся. Опоздаем.
Плетись не плетись, делу не поможешь. Сейчас они пройдут каток, свернут за угол, там и фотография. Щелк! — и готово; конец всему, больше никаких сравнений.
Как красиво катается на коньках девочка! На ней вязаная шапочка из красных с золотом ниток, такой же свитер — девочка порхает, словно снежинка, слетевшая с небес. Ее душа поет, она чертит на льду картину своего счастливого будущего. Циньцинь в детстве тоже любила кататься на коньках. Конечно, у нее не было таких нейлоновых брюк небесно-голубого цвета, она носила шерстяные рейтузы, связанные матерью. Она заняла по танцам на льду второе место в городе и в качестве приза получила коньки. А девочка молодец, на одном дыхании делает столько поворотов, так ловко держит равновесие. Она предвкушает победу на соревнованиях, видит, как ее засыпают цветами.
У каждого в детстве есть своя мечта о счастье. И жизнь кажется ровной, как каток. Циньцинь редко падала на льду, в жизни тоже не оступалась. Ей везло, ее всегда окружали вниманием и заботой. Почему же ей так тоскливо? С тех пор как она отдала коньки, ни разу от души не веселилась. Да, ни соревнований, ни букетов, вместо этого — свадебное платье и украшения для невест. «Дай-ка я еще разок гляну на тебя, девочка. И я была такой же, как ты. Я снова почувствовала себя маленькой. Все это кончилось. Детство, юность, мечты — все ушло и никогда не вернется. Мне так хочется поцеловать твои румяные от мороза щеки. Попрощаться, как Дюймовочка прощалась с красным цветочком, перед тем как сойти в подземелье. Дюймовочку в последний момент спасла ласточка, но такое бывает лишь в сказке. Прощай, девочка, когда вырастешь, пусть тебе встретится человек по сердцу, которого ты будешь любить».
— Быстрее! — говорил Фу Юньсян. — Захочешь посмотреть танцы на льду, я тебе достану билет.
И вот она перед большим зеркалом в фотографии. Со всех стен на нее глядят лица, в самых разнообразных ракурсах. Фу Юньсян оставил ее, а сам пошел договариваться. Конечно, чуда не будет. Как все невесты, она наденет свадебное платье, накинет прозрачную фату, накрасит губы, подведет брови и будет улыбаться, но в меру, чтобы не было морщин. Рот приоткрыт, но чуть-чуть, чтобы вид был неглупый; если не улыбаться, подумают, что ты несчастлива. Еще одна пара для свадебной фотографии…
Циньцинь вдруг вспомнила репродукцию картины русского художника Журавлева «Перед венцом», которую видела в журнале. На картине плачущая девушка в свадебном наряде на коленях перед купцом, ее женихом, рядом ее отец, позарившийся на купеческое богатство, ради которого пожертвовал счастьем дочери.
Почему она вдруг вспомнила эту картину? Быть может, потому, что фотография дает напрокат свадебный наряд, очень похожий на тот, в котором изображена на картине невеста? Она тоже будет несчастной женой, только не сможет стать на колени и заплакать. Слезами горю не поможешь, и потом, ее ведь никто не принуждает, она все делает добровольно и выходит замуж не ради денег или какой-нибудь выгоды, а потому, что они «подходят» друг другу. Но сколько семей несчастливы потому, что супруги не подходят друг другу? Если она выбросится из окна, пожалеют ее или нет? Скорее заподозрят в преступлении. Она будет в сто раз несчастнее, чем невеста на картине, потому что ей некого винить и ненавидеть, во всем виновата она сама.
Фу Юньсян протиснулся к ней сквозь очередь и, сияя улыбкой, помахал квитанцией:
— Договорился, прокат платья за полцены, пойдем наряжаться.
Надо идти. Чуда не произойдет. Все это глупость. Наденешь свадебный наряд — и все.
— Народу много, придется обождать, — досадовал Фу Юньсян у входа в примерочную.
Жди не жди, все равно рано или поздно придется наряжаться. И тогда не мечтай ни о рыцарях, ни о ласточках.
— Когда будут снимать, гляди повеселее, — шептал Фу Юньсян ей на ухо, уговаривая как малого ребенка. — Ты у меня всегда грустная, но улыбка тебе идет, наденешь венок и будешь похожа на японскую кинозвезду Нацукэ.
Циньцинь фыркнула. А почему бы ей не улыбаться? Надо улыбаться. В детстве она тайком доставала у матери из шкафа старый, засохший венок и примеряла его перед зеркалом. У каждой девочки есть свои секреты, и разве она не мечтала о замужестве? Разве три года назад не вышила две нейлоновые наволочки?
Фу Юньсян с восхищением разглядывал снимки, развешанные вокруг зеркал, и то и дело оборачивался к ней.
Не пройдет и получаса, щелкнет фотоаппарат, и он станет ее мужем. Мужем? Циньцинь охватило отчаяние. Разве она его любит? Она хотела выйти замуж, но не за него. Ей даже в голову не могло прийти, что они станут мужем и женой. Ведь она никогда его не любила. Она вообще не встречала человека, которого смогла бы полюбить.
— Теперь наша очередь, — радостно произнес Фу Юньсян и взял Циньцинь под руку.
Войти туда все равно что войти в дом мужа. Отказаться? Заплакать? Слезы не помогут, чуда не случится, но ведь не на эшафот же ее ведут, не в могилу…
— Ты причешись, а я возьму платье. — Фу Юньсян заботливо воткнул ей гребень в волосы и прошел внутрь.
Циньцинь распустила волосы, черные и блестящие, причесала их на пробор, затем собрала в узел, точь-в-точь как у невесты на одном из снимков.
В зеркале что-то блеснуло.
На ручке гребня был изображен бегущий олень. Он сам не знает, куда бежит, но не останавливается. Жизнь не стоит на месте, она меняется. Какой же она будет, ее жизнь? Она не знает, только не такой…
В зеркале снова сверкнуло.
Циньцинь обомлела. Она не успела ничего толком разглядеть, но ясно видела свет.
— Северное сияние, — прошептала она. — Неужели правда?
Она зажмурилась, а когда открыла глаза, в зеркале было только ее отражение.
Нет-нет, она видела. Это был свет ее жизни, только она знала о нем, только она его видела. Она должна искать его, пока не найдет. Не нужен ей Фу Юньсян, не нужен белый рабочий халат на приборостроительном заводе, не нужна новая квартира с комфортом, а вот свет ей необходим. Жизнь без него все равно что тело без души. Без этого света нет надежды. Она не любит Фу Юньсяна не потому, что он грубый, практичный и недалекий. Совсем не поэтому. Но почему же тогда? Не потому ли, что существует северное сияние и она увидела его в решающий момент своей жизни? Уж лучше испытывать неудовлетворенность, чем жить так, как Фу Юньсян и его компания, барахтаясь в житейском море без всякого смысла, без всякой цели…
Циньцинь торопливо утерла слезы, схватила шарф и выбежала из фотографии.
— Все выложила? — Фэй Юань стоял в коридоре, прислонившись к наглухо запертой стеклянной двери, с лицом сумрачным, как небо перед снегопадом.
— Да, — ответила Циньцинь, опустив голову. Больше часа рассказывала она Фэй Юаню — в сущности, малознакомому человеку — о том, что произошло. Говорила горячо, сбивчиво, обливаясь от волнения потом, словно кающаяся школьница, не столько от сознания собственной вины, сколько под строгим взглядом Фэй Юаня. Он слушал ее молча, равнодушно и так же равнодушно, как всегда, смотрел на нее. С первых же слов Циньцинь ощутила неловкость. У нее было такое чувство, словно она изливает душу не человеку, а пню. Ей то и дело хотелось прервать свой рассказ, и вся история уже показалась ей пошлой и ненужной. Циньцинь рассказывала не очень связно, была чересчур многословна, и под конец ей самой надоело говорить, а Фэй Юаню — слушать. Не возникло у них того взаимопонимания, которое бывает между сверстниками. Фэй Юань словно бы все предвидел: и то, что существует такой Фу Юньсян, и то, что она сбежит из фотографии. И только когда она сказала: «Снимайся не снимайся — все равно ничего не изменишь, — и чуть слышно добавила: — Потому что… давно записалась в очередь на вступление в брак», у Фэй Юаня вырвался вздох.
Циньцинь вздрогнула, будто ее обдало ледяным ветром. Почему он вздохнул? Удивился? Рассердился? Или просто не ожидал, что она способна с таким человеком записаться в очередь на вступление в брак? Молчал он долго, так долго, что за это время можно было рассказать еще по крайней мере два забавных случая — например, про влюбленных, которые легли на рельсы, чтобы покончить с собой, или о том, как недавние враги неожиданно влюбились друг в друга…
— Все выложила? — разочарованно повторил Фэй Юань, прервав наконец молчание. Вот как он ответил на ее откровенность! А ведь она мчалась по скользким, обледенелым улицам и прибежала, сама не отдавая себе в том отчета, именно сюда, к нему. Нет, не то хотела она от него услышать.
— Так все и было, — закончила она свой рассказ. — Приготовила себе горькое вино, поднесла к губам, а выпить его нет ни сил, ни желания.
— Если не пить, так что делать? — сиплым голосом произнес он, подойдя к ней вплотную.
— Сама не знаю. Вот и пришла к тебе за советом. Ты лучше меня знаешь жизнь. Хотелось бы с ним порвать. Совсем. — Она решительно тряхнула головой, в глазах стояли слезы.
— Порвать? — удивленно спросил он, поправив очки.
— Да, порвать. Пойти наперекор судьбе. Раньше я ничего не понимала, готова была добровольно надеть кандалы — многие так поступают, звон цепей принимают за музыку, сами себя обманывают! Теперь я знаю, что все можно изменить. Почему бы не сбросить ошейник в последний момент, пока его еще не защелкнули, и не убежать? Я думаю, что еще не поздно. — Циньцинь отвернулась.
— Жаль, но уже поздно, слишком поздно. — Он снова вздохнул. — Записались в очередь на вступление в брак… Ты понимаешь, что это значит? Я и сам раньше не представлял. Скажи ты мне вовремя, ничего подобного не случилось бы. — Он стал протирать очки, словно это могло помочь ему вычеркнуть из памяти неприятные воспоминания.
— Я и прежде страдала, очень страдала, но не хотела никому об этом говорить. Раз уж так случилось, думала, пусть все идет своим чередом. — Циньцинь говорила, а из глаз у нее лились слезы. — А молчала я потому, что некому было сказать, ведь не всякий поймет.
Голос у нее дрогнул, она почувствовала, что сейчас зарыдает, и закусила губу.
— Я не то хотел сказать, я думал, ты простая, наивная, я не знал тебя.
Видно было, что Фэй Юань страдает глубоко. Лицо у него стало злым, даже жестоким, в нем не осталось ни теплоты, ни участия. Такое лицо способно было остудить даже вулканическую лаву. Почему же так получается? Разве сам он не говорил?
— Ты говорил, что цель жизни — добиться счастья в реальном мире. Говорил, что счастье — в любви. Что каждый должен ценить свою жизнь, не сковывать себя предрассудками. — В голосе Циньцинь звучала решимость. — До сих пор я жила не так, как надо. Я хочу настоящей любви! И я найду достойного человека… Посоветуй же, как мне быть…
Из-за слез она не видела выражения лица Фэй Юаня, только блеск очков.
— Ты должен посоветовать, ты знаешь, ты можешь! — Циньцинь цеплялась за последнюю надежду.
— Нет, ничего я не знаю. — Он смотрел на нее в упор, скрестив на груди руки. — Я правда не знаю. Извини, но ты сама мне все рассказала. Жизнь сложна, наше существование — иллюзия и безнадежность… Что мы можем изменить? Если даже ты его бросишь, станет ли твоя жизнь осмысленнее? Представь себе, что подумают люди, если узнают, что я одобряю твой разрыв с женихом, ты только вообрази…
В полумрак коридора проник лунный свет и озарил бледное с тонкими чертами лицо Фэй Юаня. Снаружи, нагоняя тоску, закаркала ворона, тяжелые портьеры колыхались от порывов холодного ветра.
— Спасибо, до свидания! — Циньцинь вежливо протянула руку. Почему бы его не поблагодарить? Слезы у нее уже высохли.
— Так и уйдешь? — Он пожал ей руку своей холодной, словно из бронзы, рукой. — Может, возьмешь что-нибудь почитать?
Она покачала головой, улыбнулась и, замотавшись шарфом, пошла к двери. Уже выходя, услыхала:
— Циньцинь…
Он окликнул ее едва слышно — и так и остался стоять в темной глубине коридора, зов его был скорее похож на робкий вздох.
Вздохи… Всюду вздохи! Столько критиканов на свете! Они ничего не делают, только критикуют. Но ведь не для того человек рожден, чтобы пользоваться готовеньким. И Фу Юньсян такой же, хотя он деловой и напористый, и Фэй Юань, который ее так привлекал вначале. Его хватило лишь на то, чтобы взмахнуть волшебным рыцарским мечом, показать ей дальние просторы, а когда у нее случилась беда, отвернулся. Как умно рассуждал, а помочь не сумел. Он только и знает, что размышлять о жизненном пути, а сам не сделал еще и шагу. Он любит только себя, до остальных ему дела нет: любит жизнь, но себя еще больше. Суровая действительность надломила его. От него, от прежнего, осталась лишь тень, она приняла ее за идеал.
«Могу ли я полюбить такого?» — спросила себя Циньцинь и содрогнулась при одной мысли об этом. Еще недавно она так надеялась на него, бежала к нему. Может быть, в ней зарождалась любовь, или это было стремление понять смысл жизни? Разочарование, одно лишь разочарование. О Фу Юньсяне она не могла так сказать: на него она никогда не надеялась, но Фэй Юань…
А если и в самом деле не существует на свете такого человека и все именно так, как он говорит, одни лишь иллюзии и отчаяние? Что же ей в конце концов нужно? Профессия, положение, внешность, влечение… Да, такой человек еще не родился. Во всяком случае, ей ни разу не встретился. Просто она не знает, кого смогла бы полюбить. А если и встретит такого в людском море, они не узнают друг друга — и каждый пойдет своей дорогой. Она вспомнила наставления своей старшей подруги: «Не то что наивная девочка, даже женщина, познавшая многих мужчин, не знает, кого полюбит на всю жизнь. Здесь таинство души, гармония, когда один позовет, а другой тоже откликнется». Теперь эти слова казались Циньцинь еще загадочнее, чем прежде.
«Нет такого человека, — утешала себя Циньцинь, — если я до того дошла, что должна прибегать к посторонней помощи, то стоит ли дальше жить? Фэй Юаня я полюбить не смогу. Это точно. Пропади пропадом всякая любовь. Никто мне не нужен. Я работаю на заводе — разве этого мало? Можно и без любви прожить. Все равно солнце всходит и заходит. Что это со мной? Почему я стала такой бесчувственной? Разве я не убежала от зеркала потому, что бегущий олень так легко и быстро скачет? Разве не потекли у меня по щекам слезы? Сердце мое дрожит и плачет, но кто его услышит? Неужели в этом холодном краю нет хоть одной нежной души? Нет, нет…»
Раздались оглушительные, восторженные возгласы, аплодисменты, топот ног, словно лед тронулся на реке. Она не заметила, как забрела на каток. Раньше, чуть выдавалась свободная минута, бегала смотреть хоккей. Там кипела жизнь — яростная, радостная, отважная, жизнь сильных и сметливых людей. Вот и сегодня ноги сами понесли ее на каток. Снег опушил ресницы, от ходьбы ей стало жарко, она раскраснелась.
Спортсмены в разноцветных костюмах носились по льду, словно огненные звезды. Казалось, прыгают яркие пятна. Когда спортсмены оказались близко от Циньцинь, она видела их возбужденные, блестящие глаза. Клюшки гребли по льду, как весла. Шайбы почти не было видно, она кружилась, взлетала, уносясь от охотников в шлемах, как волшебная птица. Ребята боролись отчаянно, они бегали с такой быстротой, что у зрителей дух захватывало и в глазах мелькало. Яростная баталия на льду делала все житейское будничным, незначительным, скучным.
Коньки свободно скользили по льду, как шасси у взлетающего самолета. Это и есть настоящее счастье! Кто умеет скользить по льду, тот рано или поздно оторвется от земли и взлетит…
Коньки — давно позабытые друзья! Ваши тонкие лезвия выдерживают вес человека — и справляются. Чтобы быстро скользить на узеньких полосках стали, нужно соблюдать равновесие. Чем отличается каток от подмостков, на которых проходит человеческая жизнь? Неведомо, когда ты споткнешься и упадешь, далеко ли тебя забросит судьба, а подымешься — скользи снова. Ты же всегда мечтала, чтобы люди смело вставали и выпрямлялись…
Ты бежишь, ты летишь, ты стремительно бороздишь лед, словно ты родилась на свет для того, чтобы чертить по льду борозды. Так разве же не вышли вновь на лед звезды фигурного катания и чемпионы хоккея? Впрочем, это неважно; совсем неважно, потому что залитый водой лед за одну ночь стирает с себя все накопившиеся борозды и шрамы. Они остаются только в истории спорта, а катку страшны безлюдье и пустота, а не свистящий звук разрезаемого льда…
Рядом с ней схватились двое — в красном и в голубом. И не успели зрители опомниться, как один из них вылетел за зеленый бортик и бухнулся в снег под большим тополем; парень катился прямо к ней. Зрители закричали в тревоге; Циньцинь бросилась поднимать пострадавшего.
— Ушибся? Больно? — взволнованно спрашивала она, стоя в снегу на коленях. Парень был очень бледный.
— Ничего, — с трудом проговорил он. На лбу у него пульсировала жилка. Он напрягся всем телом, уперся руками в снег и поднялся, как раненый боец. Он стоял в глубоком снегу, и пар шел у него изо рта. А к нему уже со всех сторон бежали: зрители, игроки, тренеры.
— Здорово ушибся?
— Озверели, бесстыжие, сталкиваются лбами, думают таким образом счет изменить, — возмущенно кричал кто-то.
— Ну и ну! — вдруг крикнул пострадавший. — Я и не знал, что у меня такие крепкие кости! Потрещали — и ничего!
Он зашагал к бортику и ловким движением перемахнул через него.
До чего же знакомый голос! И лицо тоже. Облокотясь о бортик, парень смотрел на нее с благодарной улыбкой.
Она едва сдержала готовый вырваться крик. Как он попал сюда? Несчастный, замученный, он еще может шайбу гонять? В хоккейных доспехах его не узнать, закован, как средневековый рыцарь. Неужели это он, скромный и молчаливый, а здесь сильный и дерзкий. Она ни за что не поверила бы, если бы не увидела собственными глазами. Сколько энергии и силы! «Я не знаю тебя, но хорошо помню. Ты — сирота, рос без матери».
Он смешался с толпой спортсменов — игроков одной команды не различишь, разве что по номеру. Бывает, что два человека похожи друг на друга как две капли воды, но стоит им заговорить — и каждый самим собой становится. Простой слесарь, а шайбу гоняет. Когда же он успел выучиться? Еще в школе. Рос без матери, кто же ему купил коньки? Где же он? Теперь не узнаешь. Наверное, тот, кто быстрее всех бегает, как олень…
— Цзэн Чу! — крикнула Циньцинь. Но голос ее потонул в общем шуме, и она смутилась, покраснела.
Олень поскакал по льду, и шайба застучала звонко, как бронзовый колокольчик на его рогах.
— Циньцинь! — раздался отчаянный голос, и вместо бегущего оленя появился Фу Юньсян. — Циньцинь!
Он кричал так, словно произошло землетрясение. Ей в голову не могло прийти, что он найдет ее здесь. Видно, обежал весь город. Вид у него был жалкий: без шапки, уши красные от мороза, на редких усах сосульки…
— Ты… — Он не мог говорить, задыхался, губы дрожали.
Она смутилась и невольно опустила глаза, ей стало стыдно. Он никогда не сделал ей ничего дурного, почему же она с ним так поступила? Ведь все равно конец будет один, зачем же она убежала из фотографии? Зачем заставила его метаться по городу, мерзнуть, искать ее, волноваться?
— Пойдем! — зарычал он, словно разъяренный медведь.
Она огляделась, отошла от бортика. Ей не хотелось, чтобы их видели. В это время снова раздался восторженный рев: матч кончился. Кто выиграл: красные или голубые? Конечно, голубые. Ведь он голубой.
— Пойдем! — Он грубо схватил ее за руку. Мимо пробегали возбужденные болельщики, и Циньцинь все время оглядывалась, опасаясь, как бы Цзэн Чу ее не заметил.
— Ну почему ты так сделала, скажи? — Фу Юньсян стучал зубами от холода.
Он не может выйти так быстро, ему еще надо переодеться, надеть свою черную промасленную куртку.
— Скажи — почему?..
Стоять здесь нельзя, никак нельзя. Черная куртка…
— Пойдешь или нет? — заорал Фу Юньсян грубо, с угрозой в голосе и своей громадной кистью так стиснул ей руку, что она пальцем пошевельнуть не могла. Циньцинь еще раз огляделась по сторонам и послушно пошла за Фу Юньсяном.
На трамвайной остановке было полно народу: как раз кончилась смена.
— Отпусти, я сама пойду. — Циньцинь вырвала руку.
Фу Юньсян прислонился к стволу облетелого вяза и молчал в изнеможении. Ей вдруг стало его жаль. Сейчас он скажет: «Я тебя люблю, ты же знаешь». Он ее любит, а она его нет. Надо было давно ему об этом сказать, а она зачем-то тянула. Неожиданно для нее Фу Юньсян зло произнес:
— Ты обманула меня! — И губы у него задрожали.
Он сказал «обманула», а не «я люблю тебя». Если бы он сказал «я люблю», она расплакалась бы и, кто знает, может быть, смирилась бы со своей участью. Нет, не смирилась бы…
— Скажи мне наконец, почему, ну почему? — без конца повторял он. Было темно, свистел ветер, он прикрыл руками красные от мороза уши.
Подошел трамвай, и толпа ринулась на штурм. Он тоже подался вперед, но не стал садиться в вагон, а вернулся и уже более мягко спросил:
— Скажи откровенно: ты убежала потому, что живот схватило?
— Нет.
— Тогда… знакомого встретила?
— Нет.
— Или… опять забыла блокнот на занятиях?
— Нет! — сердито выкрикнула она. — Нет!
Она кричала так громко, что на них стали оглядываться. Кто-то, темной тенью маячивший под фонарем, направился было к ним, хотел подойти, но, видно, раздумал и вернулся.
— Так почему же? — Фу Юньсян тяжело дышал, не переставая тереть уши. — Что я скажу родителям? Друзьям?
— Почему, почему? Ты что, до сих пор ничего не понял? — Циньцинь с трудом сдерживала ярость. — Потому что ничего не будет, вот почему. Я с самого начала не хотела идти в фотографию. Я вообще ничего не хочу!
— Не хочешь надевать фату и фотографироваться, так бы и сказала. Это вовсе не обязательно, но зачем издеваться над человеком?..
— Я замуж за тебя не хочу! — резко оборвала его Циньцинь и вздохнула: — И никогда не хотела!
— Чего ты раскапризничалась? Шутить вздумала? — мрачно спросил Фу Юньсян. — Наконец-то высказалась! Не иначе как у тебя нервное расстройство!
— Пусти меня! Оставь! — Циньцинь заплакала, закрыв лицо руками. — Я не хочу тебя видеть, лучше умру, чем выйду за тебя!..
Фу Юньсян обомлел, даже рот разинул, а потом закричал:
— Бесстыжая, Паучиха! Знаю я тебя! С каждым крутишь, чтобы в паутине своей запутать.
Паутина? Почему паутина? Впрочем, не только паук вьет паутину, человек тоже. Только паук вьет ее, чтобы раздобыть себе пропитание, а человек — чтобы устроить гнездышко. А Циньцинь родом из тайги и вьет паутину для кокона, чтобы скрыл ее сердце, пока из него не вылетит прекрасная бабочка. Но Фу Юньсяну этого никогда не понять, никогда!
— Паутина? — насмехалась над ним она. — Да, мне нужна паутина, много паутины, я свяжу из нее шестнадцать одеял, себе в приданое!
— Психопатка!
Подошел трамвай. Человек под фонарем продолжал неподвижно стоять.
— Поехали? — Он легонько подтолкнул ее.
— А еще я свяжу из паутины тридцать наволочек!
— Поехали! Не поедешь, так я…
Циньцинь ошеломленно на него посмотрела. Что он?.. Под трамвай бросится? Если бы у него хватило на это храбрости, она из жалости, возможно, изменила бы свое решение. «Нет, он ни за что этого не сделает. А то и я вслед за ним бросилась бы…»
— Не поедешь, так я уши себе отморожу! — крикнул он в отчаянии.
— Поезжай один! — твердо произнесла Циньцинь. В ее душе оборвалась последняя ниточка привязанности к нему.
— Ну, дождешься! — Стуча зубами, он влез в трамвай, и дверь за ним с шумом захлопнулась. Окна вагона заиндевели, из-под колес взметнулись облака снежной пыли.
«Кончено», — подумала Циньцинь, прислонившись к вязу. Слезинки замерзли у нее на щеках, и крохотные сосульки скатились за воротник под шарф. Девушка дрожала от холода. Чтобы не упасть от усталости, она обхватила руками дерево и тихонько заплакала.
Все кончилось, так и не начавшись. Он сказал: «Дождешься» — и, разъяренный, уехал. Заварится каша: родители будут ругать, родственники, знакомые расспрашивать, подруги любопытствовать, соседи коситься, за ее спиной будут шептаться, пойдут слухи и пересуды… На заводе — сенсация. История начнет обрастать вымышленными подробностями. Обрушится гора, прорвутся шлюзы — ее раздавит, захлестнет, сил отбиваться нет. Оправдываться ей нечем. У нее совсем не такой отец, какой изображен на картине Журавлева, а у Фу Юньсяна нет ничего общего с женихом-кротом из сказки о Дюймовочке. Никто ее не принуждал, никто не обманывал, она все делала сама, добровольно — но вопреки собственному желанию! Теперь ее ославят. В этой трагедии ей отведена роль злодейки. Ее ждет позор… Все кончилось, так и не начавшись. Уважение, добрая слава… Всему конец! Всему! Как бы отец не выгнал ее из дома…
Но какое же преступление она совершила? Неужели никто не может ее понять? Она принялась в исступлении колотить кулаками по вязу, но не в силах была пробудить его от зимнего сна. А может быть, вяз мертв? В нем не было никаких признаков жизни. Вот выход: смерть! — мелькнуло в голове. Разве не читала она про влюбленных, лишивших себя жизни? Но ведь она еще не нашла свою любовь. А если бы и нашла…
— Можно мне проводить вас домой? — неожиданно раздался приглушенный голос, словно долетевший до нее из ствола вяза.
Она испуганно обернулась — уж не приснилось ли ей? Перед ней стоял Цзэн Чу.
— Простите, я слышал весь разговор. — Он переминался с ноги на ногу. — Я вышел с катка и увидел вас. Испугался, как бы он вас не ударил… Вот…
Он широко улыбался, показывая белоснежные зубы.
— Вы не обиделись? Такой уж я человек. Вечно вмешиваюсь в чужие дела. Холодно. Вы можете простудиться. Это нам, закаленным, мороз нипочем.
Циньцинь давно заметила человека, стоявшего у фонаря, только не знала, кто он.
— Вы все слышали? — Она равнодушно посмотрела на него.
— Нет, не все, издали плохо слышно. Я только понял, что вам плохо.
Она ничего не ответила.
— Вы думаете о смерти? — Он простодушно засмеялся, без малейших признаков мировой скорби, которую любили напускать на себя иные молодые люди. Постукивая по дереву, он заговорил бодрым голосом: — Возьмите, к примеру, дерево. Ничто не может помешать ему вырасти: ни метели, ни ураганы, ни молния, ни гром, ни гусеницы. А вырастет, люди его непременно срубят, сделают столы и табуретки или сожгут. Такова судьба дерева, в ней оно себя исчерпывает, реализует свою ценность. Так же и человек. Он рожден для страданий и радостей: только надо, чтобы и радости его, и страдания имели смысл, какое-то значение… Хотите, я провожу вас домой?
Дерево? Погруженный в зимнюю спячку вяз для него послужил примером философии жизни: комментарий к смерти, иллюстрация существования. Как его осенило такое удачное сравнение? Что я, нарочно остановилась здесь? Кто ты? Белая береза или красноствольный кедр? Или искалеченное ударом грома дерево на вершине сопки? На вид ты прост и обычен, но суть дерева ты понял. Да, ты сам, наверное, редкостный фрукт, как тот желтый ананас, который существует, но который никто не опознает…
— Хотите, я провожу вас домой? — повторил он, глядя в сторону, словно принимая важное, решение.
Провожать меня?
Боится, как бы не побили. А может, думает, что она в обморок упадет. Нет уж, спасибо. Нечего ее жалеть. Ей не жалость нужна, а уважение, понимание, любовь. Помочь хочет. Можно подумать, будто он сильная личность. Ну, расскажет она ему про свои беды, а он кому про свои расскажет? Слесарь, а какой самонадеянный. Уж не думает ли он, что она может в него влюбиться? Красивые слова, приятный голос — нет, этим ее не удивишь. Ей нужны поступки, дела.
— Вы хотите?.. — нерешительно спросил он, запахивая куртку.
— Нет! Нет! — отказалась она.
Он молча повернулся и ушел, неслышно ступая в своих черных залатанных матерчатых туфлях на резиновой подошве.
Так бежит олененок по снежной равнине, легконогий, стремительный, естественный, бесшумный. На снегу он оставляет свой след, но никто не знает, куда он приведет.
Ей хотелось крикнуть: «Цзэн Чу!» Она рвалась к нему всей душой и неподвижно стояла с закрытыми глазами, а когда открыла их — его уже не было. Над снежными крышами поплыл, сгущаясь, ночной зимний туман. На западной стороне небосвода засветилась розовая заря.
Она с трудом поборола в себе желание броситься вдогонку, бежать сломя голову туда, за угол сказочной покосившейся сараюшки, где скрылась его плотная, коренастая фигура…
Узоры, которые мороз нарисовал на стекле, от тепла исчезли бесследно. Занятия вошли в свою колею, отопление работало, в аудитории было тепло, и не осталось почвы для глупых и праздных фантазий…
— Ай, о чем преподаватель сейчас говорил? — Циньцинь толкнула сидевшую рядом Суну… Он обычно сидел в последнем ряду, и она сразу заметила, что его место пустует. Может быть, опоздает? Но он вообще не пришел. Он давно перестал ходить. Может быть, что-нибудь случилось?..
Она не слушала преподавателя, и ей снова пришлось обратиться к Суне́.
Прошла неделя, Фу Юньсян не подавал о себе никаких вестей. Но так просто он ее не оставит. Наверное, советуется с родителями: попугать ее самоубийством или пригрозить силой? Надо как-то его убедить. Что бы такое придумать? Дома узнают, разразится буря. Кто может ей помочь? Один сказал, что слишком поздно. Другой пожалел, но она из гордости его отвергла…
— Пойдем, урок кончился. Чего сидеть? Что это с тобой творится? — тормошила ее Суна. — Улыбаться разучилась, подбородок заострился. Вставай же? Восьми еще нет, пойдем со мной к костюмерше в театр — у нее есть очень хороший крем для лица.
Циньцинь покачала головой. Всего два дня не виделись, а у Суны́ опять новая прическа: волосы начесаны и уложены. Она очень привлекательная, девочки ей завидуют, но чересчур навязчивая… Он и сегодня не пришел. Вдруг ее осенило.
— У меня к тебе просьба, — набравшись духу, произнесла она.
— Знаю какая, — подмигнула заговорщически Суна. — Ты не сказала, а я уже знаю!
— Что знаешь? — Циньцинь смутилась, словно выдала свою тайну.
— Он не ходит на занятия, а ты соскучилась.
— Кто?
— Цзэн Чу, тот слесарь.
Циньцинь потупилась.
— Я только что все узнала. Его избили хулиганы. Им тоже досталось, но трое на одного…
— Да ты что? — вскрикнула Циньцинь.
— Говорят, это начальство ему так отомстило, подговорило хулиганов. К ним на завод комиссия из города прибыла, безобразия там у них, вот и решили башку ему проломить, чтоб не вылезал… История эта долгая, потом как-нибудь расскажу, я пошла…
— Постой. — Циньцинь отчаянно вцепилась ей в руку, обтянутую перчаткой. — Не знаешь, где он живет?
— Ну… — Суна загадочно рассмеялась, передернув плечами.
— Суна, милая, ты же знаешь, — умоляла Циньцинь.
— Сама пойдешь. — Суна вздохнула с досадой. — Отсюда недалеко. На Мацзягоу, напротив русской церкви, где служил раньше длинноволосый поп.
— Спасибо тебе, Суна! Спасибо! Ах ты моя дорогая… Ну, потом поговорим! — Циньцинь выскочила из аудитории и побежала к воротам.
Несмотря на позднее время, от снега было светло, как днем, только тени стали длиннее. Ветер свистел в электрических проводах. Но молодости ночь не страшна. Циньцинь решила найти Цзэн Чу, чего бы ей это ни стоило.
Купол старой церкви величественно и строго возвышался во мраке ночи. Тяжелые чугунные ворота были заперты, тусклый фонарик едва освещал занесенный снегом двор, в котором не было ни тропинки, ни следов. Старый, разбитый колокол стонал под порывами ветра. Циньцинь обошла вокруг церкви. В детстве ей случалось бывать здесь, и она смутно помнила, как угнетающе действовали на нее протяжные песнопения верующих. Неужели стоять на коленях, плакать и каяться — это жизнь? Нет, жизнь скорее похожа на голубей, которые живут под куполом церкви; по утрам они взмывают в небо и кружатся, как снежинки… Недалеко от церкви каток. Там тоже все крутится, вертится, мчится…
«Вера». Он произнес это слово, когда она впервые его увидела, произнес торжественно, словно на молитве. А живет он напротив церкви, в покосившейся халупе. Она вытащила из сумки фонарик, но снег перед хижиной аккуратно подметен, в окошке светится огонек. Циньцинь постучала, и сердце у нее замерло.
Что она ему скажет? «Пришла к вам?» — «Зачем пришли?» — «Не знаю». — «Зачем приходить, раз не знаете? Можно, я вас провожу?» — «Не надо». — «Зачем же вы пришли? Вы страдаете? Я вижу…» — «Нет… Да. Мне больно. Говорят, вы больны, ранены… Я пришла вас проведать»…
На стук никто не откликнулся. Циньцинь постояла в нерешительности и вдруг услышала за окошком хохот и громкие голоса.
— Выиграл?!
— Выиграл, это точно. В молодежном клубе, я сам видел, от доски не отрывался. Сначала робел: японец несколько лет завоевывал звание чемпиона, мощно играет: фишки зажмет в ладони и мечет на доску, словно кости. А наш молодой лохматый парнишка, по прозвищу Индюк, еще зеленый совсем, вынудил…
— Я его знаю, решительный парень, в прошлом году стал чемпионом трех северо-восточных провинций по облавным шашкам вэйци.
— Он, именно он. Я и не ожидал. Это наш китайский длинный меч! Сел за стол, сидит не шелохнется, моргнет — и ход, не успеешь разглядеть — окружение, противник растерялся, начался разгром…
— Здорово!
— Молодец! Постоял за наших!
— У китайцев тоже есть воля!
— Сегодня наш праздник!
— «Чистое небо в ясный летний день. Солнечный остров манит к себе людей…» — запел кто-то, отбивая такт ногой. Смех, пение, топот, стук палочек для еды по умывальному тазу. И еще звуки какого-то неизвестного инструмента…
Циньцинь встала на цыпочки, заглянула в окошко: в комнате было полно молодых людей. Двое из них пели и танцевали в обнимку с табуреткой. Цзэн Чу лежал в углу на отапливаемой лежанке-кане с забинтованной головой. В руке он держал губную гармонику. Поднес ее к губам, но поморщился, видно от боли, и принялся отбивать такт гармоникой по лежанке.
— «Охотник, охотник, с любимым ружьем за плечами…» — запел кто-то.
— Мы победили! — орал другой.
— Наш день, наш праздник!
— Слава Индюку!
— Впереди еще соревнования по баскетболу, футболу, волейболу и хоккею! — крикнул Цзэн Чу, подбросив вверх подушку. — Победу китайской команде!..
Кто-то подкинул термос, но не поймал, и тот грохнулся на пол, разбившись под общий хохот вдребезги.
— Теперь Цзэн Чу остался без кипятка!
— Если в будущем году мы выиграем на соревнованиях по волейболу, я куплю ему новый!
— Сначала прихвати пива, чтобы обмыть!..
Снова взрыв хохота. Они беззаботно смеялись, весело и чистосердечно; крохотная комнатушка ходуном ходила от безудержного веселья. Циньцинь показалось, что она заглянула в мартен с бушующей огненной лавой. Здесь совсем другая жизнь. Зависть закралась в сердце Циньцинь. Как ей хотелось быть там, вместе с ними! Вот о чем она всегда мечтала! Из дома в прихожую вел коридорчик. Она постучала, но стука никто не услышал. Поколебавшись, она нерешительно толкнула дверь, и незапертая дверь со скрипом отворилась. Она проскользнула внутрь, прикрыла дверь, сняла с головы платок и перевела дух. Вдруг с потолка что-то обрушилось, чуть ли не прямо ей на голову. Она поглядела вверх на черный, неразличимый в темноте потолок — не иначе как обвалилась штукатурка. Под ногами шаткий пол ходуном ходил при каждом ее шаге, заставляя всякий раз вздрагивать. Халупа — вот ее первое впечатление.
Собравшиеся внутри не обратили никакого внимания на скрип двери. Они жарко и увлеченно спорили. Она не знала, что ей теперь делать. Эта одноэтажная постройка скорее походила на сарай или чулан, чем на жилище. Стены в прихожей покосились, щели между кирпичами напоминали разинутые рты. В доме было сыро, и по нему гулял ветер; в углах проступал иней, даже сверкали две сосульки. На пылающей печке кипел чайник и стоял закопченный до черноты алюминиевый котелок. На столе лежала кухонная доска и секач; на подоконнике — несколько картофелин и промороженный вилок капусты.
Веселье неожиданно прекратилось, и Циньцинь услышала чей-то низкий гнусавый голос:
— По-моему, даже самый выдающийся человек все равно эгоист. Вы спросите почему? Да потому, что он должен осуществить свой идеал, выполнить свою миссию, какое бы бремя он на себя ни взвалил и кому бы ни посвятил свою жизнь, иначе душа его не сможет найти утешения. На дискуссии о смысле человеческой жизни в городском молодежном клубе я говорил то же самое.
— Я отрицаю подобный вздор, — возразил кто-то тонким визгливым голосом. — По-твоему, делать что-то ради пользы других — это только мотивировка, а эгоизм — движущая сила? Типичное мещанство, вот что это! Настоящая социалистическая мораль должна основываться на альтруизме; совершать поступки следует, исходя из альтруистических мотивов; порождая альтруистический эффект, поступок объективно достигает определенной степени удовлетворения эгоистического чувства. Маркс, Бруно, Цю Цзинь — все великие исторические личности, по-твоему, спасали собственные души? Но для успокоения собственной души существуют тысячи способов, в том числе благотворительность, пожертвования. И в этом случае не грозит виселица. Да разве способен человек с мелкой душонкой пойти на подвиг ради всеобщего блага? Спроси Цзэн Чу, он тебе скажет!
— Я в судьи не гожусь, — услышала она хорошо знакомый голос. — По-моему, в Китае слишком увлекаются теорией. Идут бесконечные споры: «Во имя чего?» — и всегда абстрактно, догматично, в отрыве от практики. А надо, наоборот, сосредоточить все мысли на том, как жить, то есть на методах и средствах достижения цели. Возьмем дерево: главное, как его вырастить, сделать пригодным к употреблению. Возьмем, к примеру, дом: его надо строить прочным, долговечным. Вот практическая позиция! И дом, и дерево должны приносить пользу; не важно, «во имя чего», важно, что для пользы людей. Неужели это так трудно понять? Вот почему меня прежде всего интересует отношение человека к жизни. Человек должен стремиться к разумному общественному устройству; если же придерживаться курса прошлых лет, наше государство не станет ни богатым, ни сильным…
— Почему же я все время испытываю чувство одиночества и опустошенности? — возразил гнусавый голос. — Почему так часто говорят о знакомой мне самому дисгармонии с окружающим миром? Может, это «болезнь века»? Кто способен ответить на вопрос о смысле человеческой жизни? Даже великий человек, по-моему, не сможет…
Все рассмеялись.
— А по-моему, ответить на этот вопрос нетрудно, труднее научиться правильно воспринимать жизнь, — ответил Цзэн Чу. — Это не поучение, не суесловие, а самая что ни на есть банальная история. Почему при одинаковых обстоятельствах люди по-разному воспринимают жизнь? Скука жизни, видимо, чаще всего определяется субъективностью воспитания. Я уверен, что истину, добро и красоту можно найти, если глубже заглянуть в жизнь, если бороться за правду, справедливость.
— Прекрасно, благородно! — снова раздался визгливый голос, после чего зазвенели чайные чашки.
— Опять уклонились от темы, — недовольно сказал женский голос. — Экономические вопросы вы всегда сводите к идеологии, а то и к политике. Как будто не можете жить без болтовни о смысле жизни…
— Само собой, — произнес кто-то. — Сократ сказал, что неосмысленной жизнью жить не стоит.
— Вернемся к теме. У меня есть новая идея для экономики, — зачастил кто-то звонким голосом, будто щелкая на счетах костяшками. — По-моему, лучший способ — повсюду сажать арбузы! Весной посадил — осенью съел. Это тебе не грецкие орехи или цитрусовые: сколько лет надо ждать, чтобы съесть плод. Если же слишком высоки отчисления на накопления, а прибыль низка, то возникает разрыв между спросом и предложением…
— Разве можно сажать одни арбузы? — возразил Цзэн Чу. — Тогда не будет ни грецких орехов, ни цитрусовых. Конечно, хотелось бы, чтобы грецкие орехи начинали плодоносить пораньше, пока я жив и могу их съесть, но не страшно, если на первый год…
— Ты хорошо написал реферат «Предложения по развитию экономики нашего государства» о модернизации Китая, о наших недостатках и преимуществах. Но о преимуществах хотелось бы услышать подробнее, расскажи, — попросил кто-то.
— Если вкратце, то я считаю, что наше государство, как и другие государства Востока, отдает предпочтение развитию коллективистских форм, а в идеологии — морально-этических принципов. Мы обязаны сохранить это богатство восточной цивилизации. Западная цивилизация, напротив, предпочитает индивидуалистическое развитие, а в идеологии — гедонизм. Сочетание Востока и Запада лучше всего реализовано в Японии. Там рыночная экономика и свободная конкуренция, но в то же время сохранены формы коллективистского развития, традиционные для восточных государств, что и дало успех. Китай огромная, но бедная страна с высокой плотностью населения, и в короткий срок нам не достичь ни богатства, ни процветания. В прошлом мы делали упор на коллективистские формы общественного бытия, пренебрегая моментом конкуренции между коллективами. Это неверно. Если исходить из государственных интересов, боюсь, нам придется в политике и системе нравственных, социальных ценностей придерживаться коллективистских форм, конкуренции между коллективами и обогащения коллективов, пока мы не найдем более совершенный в структурном отношении путь. В то же время переходное состояние сельского хозяйства… — уверенно говорил Цзэн Чу.
— Значит, экономическая реформа должна исходить из комплексного принципа — учитывать любые преимущества, — перебили его. — И очень важные и малозначительные. А любых недостатков, и крупных и мелких, избегать.
— Совершенно верно.
— Время позднее. Остановимся пока на этом, — раздался женский голос. — Давайте разберем темы, если нет возражения, через три недели обменяемся рефератами и проведем обсуждение.
— Что проку в наших занятиях? — вздохнул кто-то. — У меня ни в чем нет уверенности. Сестренка насмехается надо мной, говорит, мы изведем себя спорами и не доживем до модернизации. Может, лучше нам самим сначала модернизироваться?
Наступило молчание.
— Да, нам пока трудно, — произнес Цзэн Чу. — Сил мало, никто нас не понимает, но для меня лично это не важно. Гораздо важнее мое собственное отношение к жизни, моя позиция…
Покосившиеся стены, сквозящее окно, сосульки, иней в углах, мерзлая картошка — все говорило о том, что для Цзэн Чу действительно главное — его собственное восприятие жизни. Чужое мнение его не интересовало.
— Ай, чайник выкипел, — крикнул кто-то тонким голосом, по полу застучали шаги, из комнаты выскочил человек и наткнулся прямо на Циньцинь.
— Ты? — удивленно вскричал он.
Циньцинь никак не могла понять, откуда здесь взялся Тюлень.
— Ты знаешь Цзэн Чу? — спросил парень.
— Да, а ты?
— Вот пришел послушать. У Фу Юньсяна, конечно, весело, но здесь интересно. Заходи, чего стоишь?
— Кто там? — донесся голос Цзэн Чу.
— Входи же! — Тюлень втолкнул ее в комнату.
Она вошла и смущенно взглянула на Цзэн Чу. Тот лежал под тонким войлочным одеялом, на бинте, обмотанном вокруг головы, темнели пятна крови. В комнате было полно народу.
— Вы? — удивился Цзэн Чу.
Постепенно все начали расходиться. Кто со студенческим значком, кто в рабочей спецовке, кто с сумкой, кто с портфелем.
— Не беспокойся, — шепнул какой-то парень на ухо Цзэн Чу. — Твои материалы я вручил лично главному редактору газеты. К тебе придут из горкома — может быть, даже завтра.
— Ничего. — Цзэн Чу помахал кулаками. — Не так-то легко со мной расправиться. Весной найду тренера, займусь боксом, чтобы защищать людей от подонков.
Он еще собирается драться? Циньцинь только сейчас заметила, какие у него сильные руки. Видно, занимался китайской гимнастикой. Такого не сломишь, он смелый, отчаянный, даст отпор любому хулигану. Циньцинь всегда нравились смелые… Когда все разошлись, в комнате стало тихо, только чайник уютно посапывал. Циньцинь подсыпала в печку угля, закрыла конфорку и стала искать стакан, но на столе стояла чашка, перевернутая вверх дном.
Цзэн Чу рассмеялся, пошарил рукой по лежанке и вытащил кружку, видавшую виды, с отбитой во многих местах эмалью. Циньцинь налила в нее кипятку.
— А у вас такая есть? — спросил он, не зная, что сказать.
— Нет.
Когда ее послали в деревню, то дали не кружку, а шесть «драгоценных» красных книжечек.
— Надо иметь такую кружку, — сказал Цзэн Чу. — С ней не пропадешь. Из нее и есть можно, и пить. И хранить в ней что необходимо.
Циньцинь пила чай и с любопытством осматривала комнату. Маленькая, не больше десяти квадратных метров, с аккуратно застеленным узким каном-лежаком, каких в городах уже не бывает. Покрытый полиэтиленовой пленкой квадратный стол, две табуретки, этажерка необычной конструкции, не покрытая лаком. На этажерке — чемодан из зеленой парусины. Вот и все. Потолок оклеен бумагой, на стенах ни картин, ни надписей, только висит карта мира и потертый футляр для скрипки. В углу — гантели и ракетка для бадминтона. Окошко затянуто куском голубой материи, чтобы напоминало небо. На подоконнике и под окном, прямо на полу, в глиняных плошках росли кактусы и опунции.
— Почему у вас нет цветов? — спросила Циньцинь.
— А кактусы? Ведь они тоже цветут. Редко, правда, но это еще интереснее: приходится долго ждать, зато еще больше их бережешь. Я их люблю за выносливость и неприхотливость. — Цзэн Чу вдруг резко отвернулся к стене.
— Голова заболела? — встревожилась Циньцинь. Ей хотелось что-нибудь для него сделать, ну хоть пуговицу пришить, как тогда. — Рана серьезная?
— Нет, не очень. — Он через силу улыбнулся.
— Могу я вам чем-нибудь помочь? — смущенно спросила она, думая о белой чашке, перевернутой кверху дном.
— Ничего не надо, мне сварили лапшу…
Циньцинь легонько смахнула пыль с чашки. Чашка старая, очень старая, с трещинками, дно сверху грязное. Почему она перевернута кверху дном? Она же не антикварная и не жертвенный сосуд. Странно. Почему он вдруг замолчал? Устал, наверное. «Напрасно я тогда не позволила ему проводить меня».
Вдруг сиденье под Циньцинь жалобно заскрипело, она испугалась и неловким движением сбросила чашку, которая покатилась под стол.
— Вы… — Глаза у него сделались круглыми, он покраснел. — Чуть не разбили…
Сбросив одеяло, он полез под стол, достал чашку, посмотрел ее на свет и, облегченно вздохнув, водворил на прежнее место, после чего снова лег. Видимо, чашкой он очень дорожил.
Циньцинь была удивлена; неужели он до такой степени мелочный? Будь это резной нефрит, она, конечно, извинилась бы за неловкость; но так разволноваться из-за простой чашки. Ведь ее можно купить в любой лавке. И Циньцинь с обиженным видом принялась разглядывать кактусы.
— Извините, — сказал он, смущенно ероша волосы. — Я немного погорячился… Не сердитесь…
— Не буду, — примирительно сказала Циньцинь.
— Сам не пойму, как это я не сдержался. Но если бы вы знали историю этой чашки, не удивлялись бы. Сейчас я вам все объясню. Всякий человек может ошибиться. — Последние слова он произнес совсем тихо.
Значит, у этой чашки есть своя история, и Циньцинь никогда не узнала бы ее, если бы ненароком не уронила на пол. Пусть теперь Цзэн Чу сердится на нее сколько угодно, она не станет на него обижаться.
А Цзэн Чу мечтательно смотрел на кактусы, вспоминая, как он мальчишкой бегал по лесам и горам.
— Вы ведь не знаете, что я не уроженец Северо-Востока. До шестнадцати лет я рос в маленькой деревеньке на севере провинции Цзянсу. Мать умерла, когда мне еще не было трех лет. Мачеха меня терпеть не могла. За столом самые лучшие куски отдавала родным детям, заставляя их есть побыстрее, чтобы мне меньше досталось. А то возьмет да припрячет для них что-нибудь вкусненькое. Они сами мне об этом рассказывали. До чего же мне стало обидно. Я работал с утра до вечера, резал траву, кормил гусей, ходил в горы за хворостом, рубил его, таскал. До двенадцати лет у меня не было новых ботинок. Учился я прилежно. В четырнадцать лет сдал экзамен в уездную среднюю школу и переехал в школьное общежитие. В то время тем, кто успешно сдал экзамен, полагалась стипендия, и я из стипендии платил за обучение. В каникулы и зимой и летом подрабатывал: бурлачил, толкал шестом лодки, нанимался грузчиком, дробил камень. Не гнушался никакой работой! Учителя хорошо ко мне относились, на еду мне хватало стипендии. Пожалуй, я утомил вас своими рассказами? Однажды, это было первого мая, все разъехались по домам, только мне некуда было деваться. Одному из товарищей я отдал последние семь мао, у него не хватало денег на билет. К тому же будто нарочно у меня украли талоны на продовольствие. В общем, я остался и без еды, и без денег, а занять было не у кого, да я и не хотел. Сидел в классе один, голодный, вдруг — о, радость! — из тетради выпала бумажка в пять фэней. Я тотчас же побежал в лавку, купил два ляна пареного риса и стал на ходу его есть. Потом вспомнил, что в лавке стоит бадья с отваром от соленых овощей, за который денег не берут, и вернулся. Но бадью не увидел. Спрашиваю у служанки: «Где бадья с отваром?» А она рукой на задний двор показывает. Пошел я туда, но в бадье увидел не отвар, а помои. И так мне стало обидно. Сироте всегда бывает обиднее, чем другим. Потом жизнь меня научила сносить унижения, а тогда я, хоть и был голоден, подошел к моей обидчице, вывалил на стол рис и вышел с гордо поднятой головой. Вышел и тут же упал в обморок от голода. Очнулся — лежу на обочине дороги, и какой-то старик кормит меня из чашки супом с ушками хуньдунь. Ногти у старика длинные, тело прикрыто лохмотьями. Оказалось потом, что он нищий, его выгнала из дому невестка. Ел я этот суп, а у самого по щекам текли слезы и капали в чашку. Порция одна стоит один мао. Поклонился я старику в ноги, сунул чашку за пазуху и убежал. С того дня я с этой чашкой не расстаюсь. Бывают люди хорошие, бывают плохие. Так и жизнь. Раньше мы думали, что она неизменно прекрасна. Потом впали в отчаяние, встретившись с несправедливостью. С тех пор как существует человечество, не прекращается борьба добра и зла. Того старика я никогда не забуду: он научил меня понимать жизнь…
«Оказывается, и простая чашка может быть полна глубокого смысла. А будь на месте Цзэн Чу другой? Весь мир показался бы ему бадьей с помоями. Пять фэней за чашку пареного риса, надо же! Таких дней я не знала, значит, могу считать себя счастливой. Впрочем, нет, он счастливее. Ведь он мог совсем опуститься. Пойти по дурной дорожке… Как жил он потом? Почему он смотрит в сторону? Боится, что наскучил? Я готова слушать его хоть до утра…»
— А что потом? — взволнованно спросила Циньцинь. У нее было такое чувство, будто она была вместе с ним в далекой и бедной северной Цзянсу.
— Ничего, ничего интересного.
Цзэн Чу, видимо, не хотел рассказывать все до конца.
— Как ты попал на Северо-Восток?
— Очень просто. Учился во втором классе средней школы, когда обо мне узнал дядя, брат моей матери, и забрал к себе. После окончания вуза его распределили на Северо-Восток, куда он приехал с семьей и служил техником. Он научил меня бегать на коньках, покупал книги. Два года, проведенных в его семье, были самыми счастливыми в моей жизни. А потом началась «великая культурная революция». Меня услали в деревню, а через год дядин завод перевели из Харбина в глубь страны. Я проработал в госхозе несколько лет. Рабочим или крестьянином я не был и потому не мог поступить в институт. В город вернуться я тоже не мог до тысяча девятьсот семьдесят шестого года. Собрался было изучать систему административно-хозяйственного управления госхозом, но заведующий отделением всячески мне препятствовал. Он даже подыскал для меня работу в городе, только бы я уехал! Была у меня тогда подруга, так и она уговаривала меня переводиться в город. Вот и вся моя жизнь. Ее за три минуты рассказать можно.
Он говорил о десяти годах невзгод и лишений спокойно, уверенно, даже с усмешкой.
— Значит… вы не поступали в университет? — спросила она. Это больше всего ее удручало.
— Я родился неудачником, — смеясь, ответил Цзэн Чу. — В семьдесят седьмом и семьдесят восьмом годах я еще был сосланным, а оттуда не подашь заявления в университет. Прошлый год был последний, когда я мог поступить, учитывая мой возраст. Два экзамена сдал благополучно, а на третий поехал на велосипеде, задумался и сбил с ног старуху. Пришлось везти ее в больницу. А когда приехал в университет, экзамены закончились…
Циньцинь долго молчала. Впервые встретила она такого человека. Вот Фу Юньсян везучий, а этот — неудачник. От подобной несправедливости хотелось громко кричать. Судьба вручала ключи от успеха не тому, кому следовало, нарушая тем самым гармонию в обществе. Но неудачи не ожесточили Цзэн Чу, не выбили у него из-под ног почву. Если бы ей рассказали о таком человеке, она не поверила бы, заявив, что о таких пишут только в книгах, а в жизни их не бывает.
Ночь тиха, слышны дальние свистки паровоза. Очень поздно, тебе надо бы уйти. Почему не хочется уходить? Может, многое хочется сказать ему? Он ведь так настрадался, ему теперь посильно любое бремя. Расскажи ему — и он научит тебя, как дальше жить…
Он взял со стола будильник и со скрипом завел его. Это он напоминает, что тебе пора уходить. Он утомился, на повязке сквозь бинты проступает кровь. А в живых черных глазах нет печали. В этих глазах, в их широком взгляде на мир растворяются и отступают далеко-далеко все заботы, которые так щедро сыплет на него жизнь…
— Простите, что не смогу проводить вас. — Он завел будильник. — Вас интересуют экономические вопросы?
Она поднялась и едва не крикнула: «Нет! Меня интересуешь ты сам! И ничего больше! Ты загадка, и я хочу тебя разгадать. Ты рассказал мне про дерево и его ценность, про суп с ушками хуньдунь и про рынок. А я могу рассказать тебе о фотографии и прочих моих бедах, но все они, вместе взятые, не идут в сравнение с одной твоей чашкой. Каждый человек думает, что несчастнее его нет на свете, причитает и жалуется… Но по-настоящему несчастны лишь те, кому пожаловаться некому. Они и не жалуются, а терпят молча, несут в себе свое горе…»
— До свидания, — прошептала она дрогнувшим голосом и посмотрела на свои новенькие сапожки. Ей хотелось сказать: «Если я нужна тебе…» — но она не решилась, губы у нее дрожали.
Дверь за Циньцинь захлопнулась. Во всем переулке светилось узкой полоской только одно окошко — его окошко. В темном небе величественно возвышалась церковь, торжественная и строгая.
«Вера, вера… — думала она. — Но жизнь не может сводиться лишь к молитвам и стоянию на коленях».
Ей приснилось, будто она едет по бескрайней снежной равнине верхом на молодом олене. Спина у него блестящая, теплая. На снегу растут кактусы. Они тянутся к ней своими колючими лапами. Олень увит золотистыми цветами весенней сливы, лепестки падают, кружатся в воздухе, превращаются в снежинки…
Она проснулась, едва рассвело. В призрачном зимнем свете все вокруг дрожало и расплывалось. Падал снег.
Снегопад был густой, за окном все белым-бело, и даже высокие березы во дворе скрылись за белой пеленой. Мутное, серое небо угнетало, как цинковый лист, мешая свободно дышать. Снежные хлопья тяжело, грузно ложились на землю, чтобы больше никогда не подняться. Она сама тоже…
Кто сказал, что снег легкий? В Сибири, например, целая деревня может оказаться погребенной под снегом до самых крыш; с Тянь-Шаня сходят грозные снежные лавины; в Харбине трамвай пробирается между снежными валами… Снег ложится пластами, все толще и толще… как наслаивается в сердце отчаяние, чтобы больше никогда не растаять…
Все в доме спали, одна Циньцинь бодрствовала. Она никак не могла забыть разыгравшийся накануне скандал.
В комнату к Циньцинь ворвалась обезумевшая мать, она хватала все, что ей попадало под руку, швыряла на пол и орала:
— Бесстыжая! Плюнула человеку в лицо, ну а я тебе плюну, вырастила тебя на свою голову!
Мать буйствовала до полуночи. Отец, который давно бросил курить, курил сигарету за сигаретой и вздыхал:
— Вот беда, вот несчастье, как же так случилось? Как я людям в глаза смотреть буду?
Затем в полном составе явилась семья Фу Юньсяна, торжественно, официально, «для переговоров на уровне чрезвычайных послов». Мать Фу Юньсяна зачитала тридцать два пункта, из которых явствовало, что ее сын подло обманут, что Лу Циньцинь опозорила и его, и всю его семью, за что несет полную ответственность. Старшая сестра жениха вела себя словно сваха, которую обвели вокруг пальца.
— Поищи другого, — кричала она. — Посмотрим, кого ты выберешь. Студент не подойдет, техник тоже; инженера обзовешь дураком! Профессора тебе надо? Да у профессоров куча детей! Высоко летаешь, а где сядешь? Судьба, как бумага, рвется. Смотри, как бы в девках не остаться…
Циньцинь решила молчать. Они допоздна шумели, но она слова не вымолвила. Сидела с безучастным видом, а мать с отцом, виновато улыбаясь, без конца извинялись. Циньцинь их жалела — наверное, не избежать им людского осуждения, — и, когда семья Фу Юньсяна наконец покинула дом, долго плакала, забившись в угол. Уже ночью Циньцинь пришлось выдержать двухчасовую атаку тетки, сестры отца. Наговорила она много, но все сводилось к одному: «Замуж надо выйти непременно. А выйдешь, хороший ли муж, плохой ли — терпи. Сама выбрала. Не понимаю, чем плох Фу Юньсян». «Не хочу за него замуж! Лучше всю жизнь одна проживу, — в отчаянии думала Циньцинь. — Никто меня не понимает!» И она снова заплакала. Последнее время глаза у нее были на мокром месте.
Тетка ушла, ворча и негодуя. Циньцинь вместе с ней спустилась по лестнице и проводила до дверей. Ей было совестно, что из-за нее пожилая женщина, под шестьдесят, прибежала среди ночи. У входа стоял человек; судя по его виду, он сильно продрог на холодном ветру. Только тетка отошла, как он направился к Циньцинь и крикнул:
— Постой-ка!
Это был Фу Юньсян. Видимо, он пришел вместе со своими родными, но наверх не поднялся и до сих пор стоял на улице. Одну руку он держал в кармане пальто, а другую — за спиной, дышал хрипло и часто.
— Порвать со мной хочешь? Почему же раньше молчала? В чем я перед тобой виноват?
— Знаешь, — тихо произнесла Циньцинь, — бывает, человек не сразу может разобраться в своих чувствах. Для этого нужно время… Ты не виноват, я одна во всем виновата — и перед тобой, и перед самой собой…
Он упал на колени, обхватил ее ноги, что-то звякнуло и покатилось в снег.
— Циньцинь!.. Вернись, одумайся… Все будет хорошо… Я не могу…
Она едва не упала, ощутив запах бриолина, исходивший от его волос. Она не помнила, как вернулась в дом; шла, спотыкаясь, под ногами скрипел снег. Она из окна увидела, что он все еще стоит под фонарем.
Ночью шел снег и засыпал следы Фу Юньсяна. Лишь в душе следы пережитого остаются на всю жизнь. Удачи и неудачи, взлет и падение, несправедливость — они остаются на всю жизнь. Можно оступиться, потом исправить свою ошибку, но в душе сохранится след. Стоит ли мучиться, суетиться? Разве не могут загубить жизнь сплетни и пересуды, хула? Снежинки, когда их множество, способны свалить огромное дерево, а человек не дерево, он травинка, ее может вырвать с корнем порыв ветра.
Циньцинь вскочила, быстро оделась и выбежала вон. От ветра и снега нельзя было открыть глаза. У Циньцинь они со вчерашнего дня были красные и опухли, потому что она не переставала плакать. Было скользко, и девушка шла с трудом, снег падал на шарф. Вот и стеклянная теплица, такая, как на дачах в России, за зеленым забором, вся занесенная снегом.
Дом у Фу Юньсяна двухэтажный, с узкими окнами и деревянным крылечком с резьбой. Прямо как в сказке. А войдешь — и нет сказки.
«Я вернулась. — Она шла как потерянная, шепча эти слова. — Что бы там ни было, ты хороший человек. Я тебя не виню, сама виновата. Я знаю, что брак — общая судьба до конца дней — не совпадает с той целью, которую Цзэн Чу поставил перед собой в жизни, что ему не нужен брак. Я пропаду. Идеал далек, как облако, а я — в трясине. Из халупы я ушла, но теперь сил у меня больше нет. Я понимаю, такой брак сведет меня в могилу. Прости меня, но я так думаю и не могу отогнать эту мрачную мысль. Нам с тобой не будет весело, я никогда не испытывала сладостей любви. Факт! Я тебя не люблю. Я не уверена, что ты меня по-настоящему любишь. Может, ты не способен любить по-настоящему. Я долго обманывалась сама, не верила самой себе, тебя тоже обманула. Я никого не хотела обманывать! И все же чувство к Цзэн Чу овладевало мною все сильнее. Да, как бы ни приходилось страдать, нельзя обманывать ни себя, ни других…
Зачем человек живет? В чем смысл жизни? Я думала об этом до головной боли, до обморока, до безумия. Но не нашла ответа. Может быть, не стоит размышлять о смысле жизни? И все же я хочу жить по-другому, не так, как прежде, более осмысленно. Впереди страданье, нелегкий труд и никакой гарантии на успех, я это поняла, а ты нет. Еще я поняла, что нельзя думать только о себе! Ты бы тоже засомневался, тебе бы тоже стало стыдно, понял бы, что жизнь не должна быть такой. Даже в тяжелое десятилетие находились люди, искавшие выход к свету, и на сером пепле, оставленном бедствием, на черной, выжженной земле прорастает молодая зелень; взлетит из-под пепла прекрасный феникс… Нет, увы, так ты не думаешь, ты не будешь думать обо мне, вот почему мы пришли к такому печальному концу. Прости, прости меня! Я помню, как ты обо мне заботился, но я не люблю тебя… Ах, если бы о нас так заботились раньше и вместо поучений и назиданий пустили бы нас в большой мир, мы были бы сейчас более зрелыми, более богатыми духовно, я поняла бы, как надо жить, и со мной не случилось бы ничего подобного. Нравственность и доброта! Я готова нести тяжкое бремя, нет, не смогу, не вынесу, пропаду, поэтому я и возвращаюсь к тебе… Сможешь ли ты меня простить? Я наделала много глупостей и должна за это расплачиваться».
Она сняла варежку, хотела нажать кнопку звонка, но кнопка была очень высоко. Циньцинь поскользнулась, выронила варежку. Зеленую варежку, которую она сама сшила, толстую и теплую. Она подняла и стала стряхивать варежку — и вдруг ей почудилось, что у нее в руках не варежка, а колючий кактус. Сердце взволнованно забилось, она сунула варежку за пазуху.
Из дому доносились звуки радио — передавали программу на день, значит, все уже встали.
Можно нажать на кнопку звонка.
А на крыльце везде — кактусы, кактусы…
Слышны шаги, кто-то подошел к двери. Скрипнула задвижка.
Она спрыгнула с крыльца прямо в снег и, прижимая к груди варежку, со всех ног побежала прочь, скользя по снегу.
— Циньцинь! — донесся ей вслед отчаянный крик.
…Снег все идет. Может, снежинки сначала взлетели ввысь с бескрайних равнин, снедаемые жаждой очищения, чтобы освободиться от грязи людской и лишь потом, в морозной вышине выкристаллизовавшись для новой жизни, возродиться в первозданной чистоте и затем опуститься на землю? Расскажут ли они нашему сегодняшнему миру что-нибудь интересное?..
Кактусы, вы растете не у заснеженных дорог, вы растете на подоконнике в маленькой, убогой комнатушке, в плошках и блюдцах, зеленые и сильные, похожие то на ладонь, то на кулак, то на палец, то на локоть… Вы похожи на руки простых людей, созидателей жизни, вы, словно мозолями, покрыты колючками, вы, способные изменить все вокруг, только свою судьбу не можете изменить!
Она ворвалась в комнату без стука. Дверь не была заперта.
— Я пришла! Если я нужна тебе… — крикнула она. Нет, это он ей нужен. Она поняла это, когда тянулась к звонку, там, в другом доме. В комнате никого не было, и она казалась осиротевшей и унылой.
На постели аккуратно сложено тоненькое одеяло. А человека нет. Только кактусы ее приветствовали, а может быть, прощались с ней?
Циньцинь в изнеможении опустилась на табуретку.
На столе — раскрытая книга, рядом в беспорядке стопки книг с закладками — литература по экономическим вопросам. Под книгами — исписанные мелким аккуратным почерком листы бумаги, самой дешевой, которую продают на вес. Среди книг и рукописей — та самая чашка с голубым ободком и блокнот. Громко тикает будильник. Он очень старый, но работает исправно.
Цзэн Чу, видимо, ушел завтракать, подумала Циньцинь, поколебавшись, раскрыла блокнот. Оттуда выпал пожелтевший от времени белый лоскут. На нем столбцы написанных кровью знаков, местами почерневших, местами выцветших: «Клянусь до самой смерти стоять за… Цзэн Чу, 1966 год».
Письмо, написанное кровью. Значит, и он писал клятву кровью? Прокусывал палец или перочинным ножиком укалывал кожу, по капле выдавливая кровь. Значит, и он в порыве бурного энтузиазма, во власти суеверий был обманут, был…
Письма кровью — это часть нашей истории: роковая ошибка, которую мог совершить каждый молодой человек, честный и чистый, впав в заблуждение. Но почему он не отринул это позорное прошлое? Почему не сжег, не бросил в реку, не выкинул вот этот кусочек материи?
Рядом с этим письмом другое, судя по смыслу — завещание. На нем кисточкой начертаны красивые знаки: «Прощай, жизнь! Цзэн Чу. 1970». Видимо, позднее слово «жизнь» было взято в кружок, внизу авторучкой дописано «1971», а к слову «прощай» проведена стрелка.
Циньцинь была в недоумении. Написал завещание, а сам жив, да еще такой бодрый и жизнерадостный. Он, словно кактус, вынослив, тверд и упрям. Как он выжил? Какое несчастье внушило ему мысль о смерти? Его не поймешь, не разгадаешь…
Дверь приоткрылась, и в нее просунулась голова.
— Цзэн дома? — спросил круглолицый мальчик лет девяти.
— Заходи, — сказала Циньцинь. — Он тебе нужен?
— Да, — захныкал мальчик. — Старший брат разбил мячом стекло у соседки, а сказал на меня, и мама ему поверила, хочу попросить Цзэна, чтобы заступился. Когда мама подралась со старухой, Цзэн их помирил…
— Он у вас что, народный депутат? — пошутила Циньцинь.
— Нет, не депутат, — помолчав, возразил мальчик. — Но во все встревает.
— Встревает на мою голову. Поглядел бы он мне в глаза! Я хоть и старая, да от меня так просто не отмахнешься, — зачастил под окном женский голос. — Мои помои, куда хочу, туда и лью, не твое это дело! Нажрался досыта, теперь начал в чужие дела встревать.
Легко было себе представить старуху, которая орет, подбоченившись.
Из соседнего дома вышла на крик седая женщина:
— Вы не правы, помои и мусор надо выносить куда положено. Цзэн за вами и убирал. Чем скандалить, вы бы лучше Постарались понять, что к чему.
— Он убирал?! Да кто его просил!
— Постой, постой! — раздался наконец знакомый, такой долгожданный голос. — Если будешь бросать мусор перед дверью, мы выльем на него помои со всей улицы, и у тебя перед входом намерзнет целая гора. Весной растает и пойдет зловоние. Ну как вот с ней быть? — продолжал он, уже обращаясь к соседке, и вместе с ней вошел в дом. Лицо его раскраснелось от мороза, брови заиндевели, в руке он держал лепешку, из кармана куртки торчал надорванный конверт. Соседка положила на плиту пирожки.
— Ешь, пока горячие. Мне из деревни прислали, — ласково приговаривала она. — Рана еще не зажила, а ты уже бегаешь?
— Вкусно пахнут! — сказал Цзэн Чу. — Очень вкусно. Вы обо мне заботитесь, тетушка Ван. Ну а у вас как с квартирой?
Они не видели стоявшую за дверью Циньцинь.
— Ходила в домоуправление, ничего нового, — вздохнула соседка. — Напрасно время у вас отнимаю, пишем заявления, а ответа никакого. Камень в воду бросишь, и то круги пойдут. А здесь семь человек живут на девяти квадратных метрах, и все равно не ставят на очередь. До смерти обидно!
— Не сердитесь и не волнуйтесь. Этим делу не поможешь. Напишем и восемь, и десять, хоть сто раз напишем, а не поможет, пойдем в район жаловаться.
— Ешь, милый, ешь. Простые пирожки с горохом — не бог весть что. Я и сама знаю, говори не говори — толку никакого, а вот побеседую с тобой — и на душе легче.
— Вы проходите, — засуетился Цзэн Чу. — Садитесь.
Вдруг он заметил Циньцинь и ахнул от удивления, в глазах у него вспыхнула искорка радости.
Соседка рассмеялась и вышла, уведя с собой мальчика.
Циньцинь теребила шарф потными от волнения руками. Почему она так нервничает? Надо бы улыбнуться…
— Я пришла… — запинаясь, проговорила она, — чтобы рассказать…
Он посмотрел на нее серьезно и в то же время ласково.
— Я уже знаю, все знаю — мне рассказал Тюлень. Если вам будет тяжело, в любое время…
В любое время? Нет, хочу сегодня, сейчас, сию минуту!..
Он выскочил в прихожую, чтобы добавить уголь в печку, и пламя сразу загудело, словно паровоз.
— Не волнуйтесь, вам помогут, — крикнул он из прихожей. — Без горя не бывает. Но кто способен испытывать угрызения совести — еще душой не очерствел, и у него все впереди. А в жизни столько хорошего! Чем острее переживешь, тем больше жизненной энергии.
Он вошел в комнату с вымазанным сажей носом.
— Верно я говорю?
Циньцинь лишь кивала головой, и, как ни сдерживала слезы, они капали прямо на его завещание, которое она держала в руках.
— Ах, вы прочитали! — Он растерялся.
— Почему, ну почему ты не сжег? — Она помахала листком бумаги. — Десять лет бережешь.
Он рассмеялся:
— А почему не сберечь? Еще Конфуций говорил: повторяй старое, чтобы узнать новое.
— Перестань! Зачем было это писать? Ведь ничего дурного ты не сделал?
— Все с отчаяния. С каждым может случиться, особенно с человеком нашего поколения. Вот только не припомню, из-за чего мне пришло в голову расстаться с жизнью. Из-за унижения, оскорбления, обмана или из-за случайно брошенной кем-то фразы… Но, как видишь, я ничего не сделал с собой. Почему? Тоже не помню. Может быть, увидел в лесу оленя или девочку, собирающую цветы на речном берегу… В жизни много хорошего. А иначе не стоило бы жить.
— Слово «жизнь» ты обвел кружком, а к «прощай» провел стрелку, это уже в тысяча девятьсот семьдесят первом году. И все же ты не расстался с жизнью.
— Это как сказать, — уже серьезнее отвечал он. — «Прощай» я сказал своему прошлому. В семьдесят первом я стал по-другому мыслить, изменил свой жизненный путь. Как бы тебе это объяснить… Например, когда Артур тайком сел на корабль, началась вторая часть его жизни…
— Как ты выстоял? Ведь тебя преследовали несчастья.
— Выстоял? — усмехнулся он. — Я оступался, заглядывал в пропасть, но не упал. Вышел из тюрьмы и узнаю, что она… Моя прежняя подруга… Замуж вышла. Я чуть с ума не сошел от горя. Побежал к ней, злоба во мне кипела, все что угодно мог натворить… Но как я увидел через окно, что она качает колыбель с младенцем и оба они такие умиротворенные, такие спокойные! Сердце дрогнуло, и я тихонько ушел. У каждого свое понятие о счастье, и каждый вправе к нему стремиться. Если же что-то препятствует счастью — например, общество или объективные условия, — не следует в этом винить какого-то конкретного человека. Я должен был ненавидеть, но не ее, мстить, но не ей, а десятилетию смуты, крайнему левачеству, невежеству и другому реальному злу…
— Что ты знаешь о северном сиянии? — вдруг совершенно не к месту спросила Циньцинь.
— Северном сиянии?
— Да, северном сиянии. Это великолепное небесное явление, крайне редко наблюдаемое в низких широтах; но оно случалось в районах Хума и Мохэ, оно похоже сразу на все — на молнию, на факелы, на гигантскую помету, на серебряные волны, на радугу, на зарю. — Циньцинь говорила, не переводя дыхания. — Ты видел или, может быть, слышал, да? Как я мечтаю увидеть это сияние. Когда я была маленькой, дядя говорил мне, что тот, кто увидит северное сияние, непременно будет счастливым…
— Ты совсем еще маленькая, наивная девочка, — прищурившись, ласково сказал Цзэн Чу, рассмеялся и отвернул на окне занавески; убогую комнатушку залил яркий солнечный свет, отраженный снегом. — Лет десять назад я тоже увлекался северным сиянием. Я люблю астрономию и в первый же день, когда мы приехали в деревню, совсем один ушел в степь полюбоваться этим небесным явлением. И конечно, я ничего не увидел. Я расспрашивал местных жителей, и они говорили, что никогда не видели никакого сияния и ничего о нем не знают. Я был огорчен и разочарован. И все же ученые утверждают, что такое явление наблюдается. Я даже видел фотографии. Очень красиво! Просто великолепно! Видела ты его или не видела, признаешь или нет, объективно оно существует. За нашу жизнь мы, может быть, его увидим, а может, и не увидим, но оно все-таки может появиться…
Он посмотрел на кактусы и добавил:
— Теперь я уже не жажду, как прежде в детстве, увидеть это сияние. Я ремонтирую трубы центрального отопления. Их надо проверять и чинить по одной. Плохо починенные чиню снова. Словом, занимаюсь конкретным и полезным делом. Трубы мои не сияют волшебным светом, но дают тепло.
Солнечный зайчик заиграл сквозь заросшее льдом окошко и запрыгал по неровной стене. Похожи ли морозные узоры на стекле на северное сияние? Мелькающие, как в калейдоскопе, снопы, пятна, дуги, полосы, занавеси света… Нет, нет, северное сияние должно быть неизмеримо прекраснее, хоть и никто здесь не видел его, но оно все-таки существует. Может быть, здесь нам придется долго ждать, пройдет много времени, и все же оно явится и нам.
— Спасибо… — Она пристально глядела на маленького оленя у него на груди. — Спасибо.
У нее перехватило дыхание, ей хотелось пожать его горячие и сильные руки.
— Пойдем погуляем? Снег перестал, — робко проговорил он. — Я давно не был на набережной… Мне опять возвратили рукопись, вот и письмо из Академии общественных наук с отказом в публикации. Ничего, я все равно буду писать, потому что уверен, что идея моя верна, только я не умею ее изложить как следует и развить. — Он протянул ей конверт.
— Будешь еще писать?
— Непременно, — ответил он решительно.
— Твоя рана зажила?
— Чепуха, — он мотнул головой, — царапина. Стоит ли обращать внимание? Тебя интересуют экономические вопросы? Приходи к нам на обсуждения, буду рад. Мир велик. Говорят, в Шанхае на швейной фабрике группа молодежи занялась исследованием модернизации системы управления производством и написала книгу о гибкой организации труда, профессиональном наставничестве и прочем.
«Опять он об экономических вопросах», — подумала про себя Циньцинь, слегка поморщившись.
…Река Сунгари очень широкая и зимой превращается в снежную равнину.
Вдали звенел колокольчик запряженной лошади — видно было лишь черную точку, ползущую по снегу, а в детской сказке стремительно проносились санки с одиннадцатью впряженными лошадьми…
Маленький мальчик в ярко-желтом, золотистом свитере распластался на своих новеньких деревянных санках и ласточкой понесся с высокого речного берега на лед; на самолетной скорости его вынесло далеко, аж на середину реки. Следующие же санки, попав на речной лед, вдруг завертелись на одном месте, и в морозном воздухе раздался звонкий детский смех.
Цзэн Чу сгреб горсть снега и бросил снежок с обрыва, но рассыпавшийся под ветром снег запорошил ему лицо и голову. Он попробовал увернуться и поскользнулся, нелепо качнулся, теряя равновесие, и шлепнулся с веселым хохотом.
— Ты всегда такой? Тебе не бывает грустно? — Она опустилась на корточки.
Она внимательно всматривалась в полосы чистого льда, оставшиеся после санок. Лед был прозрачный, с зеленоватым отливом, под ним чувствовалась речная вода, и, наверное, можно было сквозь него разглядеть даже плавающих у дна рыб…
Она набрала пригоршню снега и стала растирать его в руках.
— Зачем грустить, чтобы тебя жалели? Не хочу. Наверное, потому, что мне не везло. Я никогда ничего не имел, так что терять мне было нечего. Я не сетую на судьбу, как другие, не люблю. Надо бороться с обстоятельствами, иначе ничего не добьешься. К тому же человек должен жить не только для себя, но и для других. Я не пощажу себя ради своих идеалов и никогда от них не отрекусь. Погляди, буера! — Он показал на реку.
Она увидела скользящие по льду лодки с туго надутыми парусами. Лодки были приземистыми, паруса треугольными: грубо сколоченная из досок платформа опиралась на пару треугольных железных полозьев; белые паруса бились на ветру. В лодках сидели ребятишки в ярких вязаных шапочках. Они кричали, шумели. Циньцинь и Цзэн Чу побежали к буерам.
«Скорее бы наступала весна», — вдруг подумала девушка. Она раскраснелась, шарф размотался, и его трепал ветер.
— Когда сойдет лед, покатаемся на лодке? Ты умеешь грести? — Она посмотрела ему прямо в глаза, черные, с огоньком.
— Умею. — Изо рта у него шел пар. — Но, знаешь, с той поры, когда сойдет лед, и до настоящей весны пройдет много времени, будет грязь и распутица, появятся ямы-ловушки, зато все оживет. И хотя нелегко будет пройти по оттаявшей дороге, уверен, что мы сможем пройти.
— Я грести не умею, — призналась она. — Раньше боялась…
— Я тебя научу. И плавать надо научиться. Чего бояться? Тебе же не нужно переплывать через Сунгари. Камни не растворяются в воде, только соль. Это я давно понял…
Маленькая девочка в красной шубке, похожая на красный шерстяной мячик, вдруг вылетела на санках с берега на самую середину Сунгари. И Циньцинь вспомнила себя в вязаной шапочке, когда, совсем еще маленькая, она бегала на коньках… Как далеко ушла та пора! Дальше таинственного северного сияния, которое не разглядишь и не потрогаешь в бескрайней небесной высоте, где оно озаряет крошечный уголок вселенной.
Циньцинь зажмурилась, ослепительное сияние исчезло, и перед ней возник олень, нет, целое стадо скачущих по снежной равнине оленей… Нет, не олени, а четверка гнедых коней, скачущих с того берега, впряженных в тяжелые сани: Циньцинь и Цзэн Чу, когда были в деревне, часто ездили на таких грубых и прочных санях, тяжело груженных, покрытых ослепительно сверкавшим на солнце снегом…
Перевод А. Желоховцева.