Все беды в семье Чаншуня произошли из-за четырех куриц. Случилось это в семьдесят четвертом году. Я был тогда направлен в Учунскую производственную бригаду уполномоченным Отряда по работе на селе. Городского парнишку, недавно окончившего техникум и только начавшего работать самостоятельно, вдруг посылают руководить целой бригадой… Но куда удивительней было то, что многие крестьяне смотрели на меня как на большое начальство и поддакивали каждому моему слову.
В бригаду входило восемнадцать дворов, почти все обитатели которых носили фамилию У; жилища их ютились по краям лессового оврага. Прошлогодняя непогода и неурожай вконец разорили бригаду — на счету ее значилось всего тридцать восемь фэней[13]. Приближалась весенняя страда, а в бригаде не было ни грамма удобрений, только два пустых пластиковых мешка. Пусто было и в свинарнике, если не считать двух жалобно повизгивающих свиноматок, старых и тощих, как дворняги. Даже свиного помета почти не удалось собрать. Где тут с таким гнилым хозяйством перенимать опыт Дачжая и Сяоцзиньчжуана[14] — я ума не мог приложить.
Сослуживцы, знавшие толк в сельском хозяйстве, наставляли меня: первым делом позаботься об удобрениях, это будет твой капитал. Я не мешкая собрал всю бригаду и в соответствии с установками Отряда провел митинг «критики — борьбы» против одного бывшего кулака, потом призвал «начать битву за удобрения, опираясь на классовую борьбу». А затем от имени Отряда добавил: отныне число свиней и кур в личном хозяйстве ограничивается; все обязаны немедленно вернуть взятые в долг суммы и прекратить пользоваться домашними ткацкими и прядильными станками; в течение двух месяцев запрещается расходовать фекалии на приусадебные участки, в целях охраны зеленых удобрений запрещается выпускать свиней и кур на общественное поле…
В первых распоряжениях не было ничего нового, их встретили молча, но два последних запрета вызвали немалый шум. Особенно наседали на меня женщины с ребятишками на руках: «Забросим свои участки, что есть будем? Одну соленую водичку?», «Свиньи еще так-сяк, а как быть с курами и утками? На насестах держать, так чем их кормить, когда и людям-то жевать нечего?», «Что за новые правила, в соседнем уезде так не делают!». Говорили и еще что-то, но я не всегда понимал местный диалект. Сердитые, просящие, протестующие голоса становились все громче, казалось, они вот-вот захлестнут меня с головой — но я держался твердо (как говорят в здешних местах, «ухватясь за аршин, не уступал ни вершка»), и всем пришлось замолчать.
Несколько дней прошли спокойно, новые распоряжения выполнялись, расцвеченные лозунгами дома выглядели по-новому. Вдруг однажды, возвращаясь из большой бригады, я обнаружил в поле кур. Чернушки, пеструшки преспокойно разгуливали между зеленых ростков, выдирали их из земли своими сильными лапами и выклевывали семена.
— Кто выпустил кур в поле?
Ответа не было.
Я крикнул во второй раз, и опять мне никто не ответил.
— Ах, так! Тогда я конфискую этих кур.
Из саманного домика, прятавшегося под большим деревом рядом со свинарником, раздался дрожащий голос: «Это наши, наши…» Из дома вышла женщина лет тридцати, некрасивая, худая, загорелая до черноты, с длинной косой. Глядя на меня тревожно и испуганно, она то и дело вытирала красные от холода руки о черный передник. Кланяясь и улыбаясь, она говорила: «Простите, товарищ начальник, простите! Я там готовила корм для свиней и своему Хайяцзы велела присмотреть, чтобы куры не зашли в поле. А этот пострел где-то заигрался!» Она побежала по меже с криками «Ачи! Ачи!» и, швыряя комья земли, выгнала с поля четырех пеструшек. На обратном пути она не переставала бранить Хайяцзы: «Вот неслух! Одни забавы на уме! Ну погоди, вернется отец, не миновать тебе хорошей взбучки!»
Я не стал больше ей выговаривать и побежал выгонять остальных кур. Но на следующее утро куры вновь, крадучись, вышли в поле; среди них были и те четыре. Я закричал, обернувшись к домику под деревом: «Эй, ваши куры опять на поле!»
Ответом снова было молчание.
— Тогда я этих кур… — начал я угрожающе.
— Ой! — вновь появилась некрасивая женщина, на этот раз пунцовая, словно шелк праздничного халата, такая же суетливая, с тем же встревоженным и испуганным выражением глаз. Она в знакомых уже выражениях обругала своего Хайяцзы, бросая на меня опасливые взгляды.
Кто эта женщина? Я пришел в бригаду недавно, постоянно отлучался то на одно заседание, то на другое и не успел познакомиться со всеми крестьянами. Тем не менее я все-таки вспомнил, что видел ее дважды на женских собраниях, да и в поле приходилось с ней сталкиваться. На работу и на собрания приходила в числе первых, но вела себя не так бойко, как иные: в прениях не выступала, не смеялась, а все больше сидела в углу и шила стельки для туфель. Когда поспевал чайник, она, не дожидаясь просьб, разливала всем чай и при этом чуть заметно улыбалась как бы в знак приветствия. На вид — добрая, работящая женщина, но активисткой ее не назовешь. Как-то пришла даже с просьбой разрешить ей напрясть килограмм пряжи, на что я, разумеется, согласия не дал. В другой раз не написала материала по критике Линь Бяо и Конфуция — грамоты-де у нее маловато, да и муж в отлучке, все дела на ней одной, еще и за свекровью ухаживай, свиней корми… Вот только имя ее я никак не мог припомнить.
В тот вечер перед началом занятий вечерней политшколы я спросил о ней у начальницы женского отряда. Та ответила, не переставая кормить младенца грудью:
— Ее зовут Юэлань, мужа — У Чаншунь. Живут они душа в душу.
— А почему ее нет сегодня на занятиях?
— Отпросилась. У нее часто кровь к голове приливает, это еще от беременности осталось. А в прошлом году ей опухоль вырезали… Не везет человеку!
Большого интереса Юэлань во мне не вызвала. Но в последующие дни среди кур и уток на поле неизменно оказывались ее пеструшки. Я вспылил, решив, что она нарочно выпускает птицу на поле, а все ее оправдания рассчитаны на простака горожанина вроде меня. Нет, видно, без наказания тут не обойтись. И вот я, улучив момент, запустил в ее курицу камнем. Та захлопала крыльями и взлетела. Я бросился вслед, но ни один из брошенных мною камней не достиг цели, лишь несколько перьев, кружась, опустилось на борозду. Я несся с налитыми кровью глазами и вдруг, поскользнувшись, съехал по склону на участок, где с зимы стояла вода. Весь заляпанный грязью, долго не мог я вытащить свои кеды из вязкого ила. Мальчишки-подпаски захлопали в ладоши и закричали:
— Корова! Корова упала в воду! Ну, теперь говядины на всех хватит!
Что мне было делать? Злой и сконфуженный, я помчался советоваться с другими уполномоченными. Один из них, тощий тип по фамилии Ян, затянулся сигаретой и усмехнулся:
— Эх ты, книжный червяк! Подсыпал бы ядохимикатов, и дело с концом. Крестьян нужно брать на испуг, говорить с ними покруче, иначе нам с капитализмом не покончить…
Вернувшись в деревню, я отправился на поиски бригадира У Лю.
Дяде Лю, опытному земледельцу, было далеко за пятьдесят, но в нем что-то осталось от молодого задора: разговорчивый и смешливый, любил он смотреть кино и книжки-картинки, любил рассказывать эпизоды из старинных романов вроде «Речных заводей» или «Истории царств Восточного Чжоу». Были у него и недостатки — не интересовался политучебой, на занятиях клевал носом, а на цигарки использовал газеты или срывал со стены учебные материалы. Вот и сейчас, отдыхая на току, он скручивал цигарку из листа бумаги с призывами критиковать Линь Бяо и Конфуция.
— Дядя Лю… — нахмурился я.
Он обернулся и, увидев меня, изобразил на лице раскаяние:
— Эх, опять я рукам волю дал, никакого соображения нет…
И со смехом отхлестал себя по рукам.
Я выждал немного и перешел к делу:
— Открой-ка амбар и отвесь мне полкило зерна, а заодно достань и ядохимикаты. Я хочу…
— Ядохимикаты? — Он выпустил изо рта клуб дыма.
— Без них кур и уток с поля не прогнать!
— Э-э… — У Лю посерьезнел, но тут же хитро блеснул глазами и подмигнул мне. — Ну, это ты ловко придумал! Да только… У людей в домах пусто, не продашь яиц — бабам масло и соль не на что купить. Куры и утки — последняя наша надежда… Нет, этак нельзя, нельзя…
Лю закачал головой, как игрушка на шарнирах.
— Значит, по-твоему, надо дать волю стихийному развитию?
Он не знал, что такое «стихийное развитие», а когда я объяснил, сказал:
— А разве это социализм, когда тебе ни еды, ни одежки? По-моему, не беда, если куры и поклюют чего на поле, только бы не колосья!
— Так, теперь все ясно! Как могут руководители вести за собой бригаду, когда у самих в голове путаница! — Тут я отругал бригадира, забыв о разнице в возрасте, и минут пятнадцать втолковывал ему, что большая критика должна вызвать большой трудовой подъем, что необходимо соблюдать все правила и исполнять все указания инстанций…
Сидя на корточках, он долго молчал, почесывая бородку, потом сказал:
— Нет уж, простите, в этом деле У Лю вам не помощник. Хотите класть яд — кладите сами!
Он взвалил на плечи небольшой плуг и решительно зашагал прочь.
В тот же день я сам взял полкило зерна, смешал его с сильнодействующим ядохимикатом «1059» и разложил между жилыми постройками и полем. А чтобы яд не повредил рабочему скоту, я сделал так, чтобы кучки зерна были заметны издали — подпаски увидят их и отгонят быков. Но замысел мой успеха не имел.
Я взял с собой командира взвода народного ополчения и пошел проверять, не нарушают ли крестьяне запрет использовать фекалии для собственных огородов. Вдруг от высланных мной в разведку ребятишек я получил сообщение, что куры вновь появились на поле. Малыши кричали, похваляясь друг перед другом: «Это я первый увидел!», «Нет, я!»
Они не обманывали. Действительно, кто-то накрыл кусками черепицы несколько кучек отравленного зерна, а одну кучку прикрыл деревянной миской. Совсем убрать отраву у него, видно, не хватило смелости, и он лишь позаботился о том, чтобы куры не клевали зерно. В отдалении бродило десятка полтора кур. Они явно были встревожены и, увидев меня, завертели головами, словно советовались, в какую сторону им удирать.
Я выругался в душе: до чего же эгоистичны эти крестьяне, никакой социалистической сознательности! Неудивительно, что и с коллективным хозяйством у них ничего не выходит. Бросившись вперед, я раздавил ногой черепицу и расшвырял зерно так, чтобы его больше нельзя было прикрыть. Затем я поднял с земли деревянную миску.
— Это из дома Хайяцзы, — объявила одна из девчушек.
— Чьей бы она ни была, я ее конфискую! Пока не напишут самокритику, обратно не верну.
— Ха-ха, отобрали, отобрали! Да еще бумагу велят написать, вывесят в правлении…
Двое бритоголовых несмышленышей захлопали в ладоши и не без злорадства рассмеялись. Но те, что постарше, смеяться не стали, а побежали сообщить новость взрослым.
В тот же вечер всю деревню облетела весть, особенно взбудоражившая женщин: Юэлань уходила в большую бригаду на земляные работы, вернулась поздно, а соседи недоглядели, и все ее куры подохли от яда.
Я узнал об этом, когда уже смеркалось. Сквозь дым костров, на которых жгли рисовую солому, было видно, что вдалеке, у дома Юэлань, столпились женщины как перед собранием. Я удивился — сколько народу разволновалось из-за такой мелочи! Еще больше удивился я, услыхав доносящийся оттуда горький плач; он лился, дрожа и прерываясь, словно тоненькая струйка ледяной воды.
— Господи, последние четыре курицы! Хайяцзы пора в школу идти, чем же теперь платить будем? Да разве я хотела вредить бригаде, просто у меня другого выхода нет. Сами-то не едим досыта, а уж куры…
Кое-кто из женщин украдкой вытирал глаза полами одежды.
Я ждал, что Юэлань станет бранить меня, но она умолкла, когда я подошел ближе.
Крепко сколоченный, простоватый на вид крестьянин средних лет сидел на корточках, обхватив руками голову. При виде меня он выпрямился. У него было темное лицо, удлиненный подбородок; полотняная рубашка, явно не по росту, продралась на плечах и еле вмещала его широкую грудь. Глядя на окружающих, он все время щурился — наверно, был близорук.
Я окинул его взглядом.
— Тебя зовут Чаншунь, да? Ты, говорят, все время в специализированной бригаде работаешь?
— Там я уже все закончил. — Он улыбнулся и протянул мне помятую сигарету.
— Спасибо, не курю.
Он осторожно спрятал сигарету обратно в пачку, долго потирал руки, потом обратился ко мне с речью:
— Вы, товарищи начальники, право слово, хорошие люди. Да не будь компартии, нового общества, разве вы поехали бы в наши проклятые места, да еще на свои деньги, со своей едой…
Я не любил комплиментов и, оборвав его, сразу заговорил о курах.
— Куры? — Он вздрогнул, по его лицу пробежала горькая усмешка; потом он повернулся к жене и закричал: — Ну, чего ревешь? Шла бы домой! — И снова ко мне с улыбкой: — Что об этом говорить! Просто у бабы моей никакого соображения нет, вся жизнь для нее в этих курах. А по-моему… — Тут он замолк, как бы подыскивая слова, полные губы его чуть заметно шевелились.
Коротко подстриженный мальчонка — наверно, Хайяцзы — подбежал к нему, обхватив ручонками:
— Папа, папа, я хочу в школу! Хочу учиться!
Чаншунь больно щелкнул его по макушке:
— Уймись, неслух!
Мальчик заревел, кто-то из окружающих бросился его успокаивать, другие стали упрекать Чаншуня… Поднялся страшный шум.
— Не нужно его бить, — заговорил я, — бить людей нехорошо, надо, чтобы человек сам все правильно понял. Руководство Отряда надеется, что ваша семья извлечет урок из случившегося и он послужит на благо воспитания всего коллектива. Поэтому вам предлагается немедленно написать самокритику и размножить ее в сотне экземпляров…
— Самокритику? Размножить?.. — Чаншунь задрожал всем телом.
— Вывесить в каждой бригаде, в правлении, в коммуне. Посмотрим, как будет вести себя твоя жена, и решим вопрос — вывешивать ли самокритику в той бригаде, откуда она родом… Самокритика должна быть готова сегодня же.
Чаншунь схватил меня за руку и, не глядя мне в глаза, заговорил медленно, запинаясь:
— Вы бы… Вы сделали бы… доброе дело… Моя жена, она такого не выдержит…
— От меня ничего не зависит — это распоряжение Отряда.
Он умолк и словно застыл, уставясь на камень перед домом.
Тем временем кто-то из женщин уже увел Юэлань. Остальные повздыхали и тоже вскоре разошлись. Лишь ребятишки все еще разглядывали и ощупывали мертвых кур, уже застывших и почерневших.
Люди, ясно почувствовал я, начали меня бояться и стараются держаться подальше. Даже балагур дядя Лю, возвращаясь с работы, вопреки обыкновению не заговорил со мной. Лишь взглянул на кур, вымыл в пруду свою мотыгу и сказал как бы про себя:
— Молодцы! Крепко взялись за классовую борьбу. Вот изведем всех буржуазных кур, буржуазных свиней — сразу с крестьянами легче работать будет…
И, насупившись, зашагал прочь.
Неужели я допустил ошибку? Но, снова обдумав все, решил: нет, наверно, я прав. Я вел борьбу с капиталистическими тенденциями, да и о всех принимаемых мерах предупреждал заранее. Как уполномоченный Отряда, я обязан был проявлять твердость!
Сразу после этих событий я уехал в уездный центр на курсы по агротехнике и на несколько дней оторвался от бригады. Краем уха лишь слышал, как два члена бригады, привозившие удобрения, рассказывали, что в семье Чаншуня не все в порядке. Юэлань вроде бы с расстройства два дня лежала пластом, свекровь на нее сердится — мол, уронила честь семьи, мальчонка плачет, ночами не спит. Сам же Чаншунь, как рабочий вол, весь день надрывается, а вечером придет домой, уронит голову на руки и молчит. Но все эти семейные дела меня не интересовали.
Когда я вернулся в бригаду, мне первым делом сообщили о крупной ссоре между Чаншунем и его женой.
Я направился к Чаншуню. Он сидел на пороге дома, расставив ноги в рваных матерчатых туфлях, скрючив свое большое тело и запустив узловатые пальцы в волосы. Рядом стоял, заложив руки за спину, дядя Лю и сердито выговаривал ему:
— Ты что, спятил? Все вокруг твердят: какая, мол, хорошая пара, а ты? Бык бешеный! Ты прямо как пес, что кусал Люй Дунбиня[15], — ни стыда, ни совести…
Чаншунь долго сидел не шелохнувшись, потом вдруг вскочил и зарычал (тут от него пахнуло перегаром):
— Ну, хватит об этом!
Заметив меня, он вновь медленно опустился на порог.
Из рассказов очевидцев складывалась такая картина: после моего отъезда в деревню приехал с инспекцией помощник начальника Отряда Ян. Ему нужны были типичные примеры «борьбы двух линий», и он стал доискиваться, кто же все-таки укрыл ядохимикаты от кур. Никто не признавался, единственной уликой была деревянная миска из дома Чаншуня. Ясное дело, вся тяжесть наказания обрушилась на его семью. Мало того, что пришлось писать покаяние, вдобавок за каждую курицу решено было взыскать — после сбора урожая — по пять юаней. Партгруппа и совет бригады возражали против этого, но тщетно. В доме Чаншуня стало еще беспокойнее. В тот день Юэлань принялась ворчать на мужа: он, мол, недотепа и хозяин никудышный — в доме ни масла, ни соли, сыну учебники не на что купить, а он ничего придумать не может. На беду, Чаншунь как раз перед тем хлебнул с горя у соседа. Попреки жены и выпитое вино впервые в жизни привели его в ярость: он ударил Юэлань с такой силой, что на ее лице отпечаталась пятерня, и закричал: «А-а, так ты меня еще и винишь! А не по твоей ли бабьей глупости Хайяцзы наш остался без учебников? Из-за кого будем ты штраф платить?» Бедная Юэлань сперва вздрогнула и выронила из рук фарфоровую чашку, потом повернулась и молча вышла из дома с обиженным лицом.
Я стал выговаривать Чаншуню:
— Как ты мог ударить жену? Где она сейчас?
— Не знаю.
— Скорей ищи ее! Одни неприятности от вас…
Ночь была звездная. Голубая дымка окутывала холмы и рощи, влажный ветер доносил с полей острый запах свежевспаханной земли. Лунные блики в быстром горном ручье походили на серебряное крошево. Вдруг откуда-то донеслось первое в эту весну кваканье лягушки. Казалось, ей невмоготу подавать голос в полнейшем одиночестве, но она не умолкала, и в душах людей возникало какое-то странное, необъяснимое чувство.
Но не о ночных красотах думал я, главное — поскорее найти Юэлань, чтобы люди успокоились и завтра могли работать как следует. Досада на Чаншуня и его жену не проходила. Надо же, из-за такого пустяка затеять целую бучу… Что за мелочность! Но к досаде то и дело примешивалось другое чувство — скрытое беспокойство. Только мне некогда было разбираться, откуда оно взялось.
— Юэ… лань! — кричит старый бригадир.
— Юэ… ла-ань! — отвечает ему эхо, отражаясь от горного склона.
Пошел дождь, одежда промокла, но я все бегал в поисках Юэлань, спотыкаясь, проваливаясь в ямы. Наконец ее отыскали в рощице масличных камелий.
Она сидела на камне неподвижно и молча, невозмутимая как изваяние, будто ничего и не случилось. Ее окликали — кто встревоженно, кто ласково, но она не шелохнулась и не открывала рта, глядя перед собой ничего не выражавшим взглядом.
— Пошли домой, дождь вон как разошелся, — сказал я.
Она бросила на меня взгляд, молча поправила волосы, встала и пошла вниз по склону. При свете факела в ее глазах блеснули слезы.
Кто-то остановил ее:
— Не туда идешь! Тебе надо вон куда!
Она остановилась, медленно, как деревянная, повернулась и послушно зашагала в другую сторону.
— Сойди с обочины, там полно колючек, штаны порвешь!
И она покорно стала держаться середины дороги.
В деревню вернулись глубокой ночью. По приглашению Чаншуня я зашел к нему ненадолго. К своему стыду, за месяц с лишним работы в бригаде я ни разу не был в его доме. Едва перешагнув порог, я почувствовал, как во мне стынет кровь, а ноги словно прилипли к полу. Нет, я не поверил своим глазам. Передо мной стояла кровать — створка двери, положенная на сырые кирпичи. Над ней свисал рваный противомоскитный полог, почерневший от дыма: рядом находился очаг. Одеяло все в дырах, простыни не было и в помине. Доска, под которую подставлены были кирпичи, заменяла обеденный стол. От висевшей над очагом лампы (когда-то это была бутылка из-под чернил) падал тусклый свет. Из-за стены — в доме было две маленькие комнаты — шел нехороший запах. Оттуда доносился кашель матери Чаншуня. Мало кто испытывал к этой старухе симпатию. Она без умолку говорила что-то, то еле слышно, то громче; как я понял, она сетовала на невестку — мол, и хозяйство вести не умеет, и вечно болеет; вон из-за лечения в долги влезли, в доме пусто, да и Хайяцзы в школу не на что послать. Свекровь каялась в том, что сосватала сыну не жену, а «банку с лекарствами»…
Вдруг среди этого запустения что-то привлекло к себе мой взгляд, словно вспышка молнии: на стене висела дюжина почетных грамот. Я потихоньку спросил дядю Лю:
— Они что, передовики коммуны?
— А то как же! Чаншунь, он всегда работает за двоих, да и Юэлань баба хорошая, — ответил тот, выпустив изо рта дым. — Взять хоть прошлую весну. Когда сажали рис, наши волы обессилели, совсем не тянули. И Юэлань, чтобы их подкормить, выставила полтора десятка яиц да две бутылки сладкой настойки. Даже денег брать не хотела.
Что-то во мне дрогнуло: Юэлань, добровольно отдающая свои продукты, и та, что выпускает кур на общественное поле, никак не сочетались между собой.
Чаншунь с грустной улыбкой пододвинул ко мне грубо сколоченный табурет:
— Садитесь, товарищ Чжан. Уж не обессудьте, стульев у нас не осталось.
— Как это — не осталось?
— Да вот… — Хозяин смутился и не закончил фразу.
Бригадир выбил пепел из трубки и пояснил:
— На его семье висит большой долг. В прошлом году была команда во что бы то ни стало расплатиться с долгами, вот и пришлось ему продать шкаф, кровать, стулья.
— Откуда же столько долгов у хороших работников?
Чаншунь снова грустно улыбнулся, и опять дядя Лю пришел ему на помощь. По его словам, в прошлом году Юэлань из-за опухоли долго не ходила на работу; да и за вызовы врача и лечение в больнице пришлось выложить пятьсот юаней[16]. Раньше семья еще одолела бы такой расход, но последние годы сплошь были неурожайные, и вообще в делах порядка не стало. Нынче приходит приказ всем рыть водохранилище, на другой год велят засыпать его и превратить в пашню; где можно собрать один урожай риса в год, велят сеять дважды и другими отраслями хозяйства заниматься не разрешают. Люди гнут спину целый день, а зарабатывают гроши. Государство и коммуна помогли Юэлань двумястами юаней, но где было взять остальные триста? В бригаде одни бедняки, занять не у кого…
В доме наступило молчание, только старый бригадир вздыхал, качая головой. Поглаживая грубо сработанный табурет и глядя на круглое, как яблоко, лицо Хайяцзы, высовывавшееся из-под рваного одеяла, я чувствовал какую-то тяжесть, все сильнее давившую на меня. Мне и раньше доводилось слышать, что из-за ошибок руководства и бесконечных кампаний «критики и борьбы» крестьянам в этих местах живется все хуже и хуже, но я никак не ожидал, что положение настолько серьезно.
Бригадир говорил еще что-то, но я его не слушал. Не помню, как я ушел из дома Чаншуня, забыв там свою промокшую накидку. Всю ночь я проворочался без сна.
Назавтра я доложил о положении в семье Юэлань на объединенном заседании Отряда и партгруппы большой бригады. Я предложил освободить семью от уплаты штрафа и помочь устроить Хайяцзы в школу. Разгорелись споры. Ян, помощник командира Отряда, произнес длинную речь о том, что большая критика помогает большому подъему производства. Я с трудом дослушал его — что-то все время отвлекало меня. Наконец я понял: меня беспокоит Юэлань. Почему после всего случившегося вчера она казалась такой спокойной? Что бы это могло предвещать?.. Партийный секретарь шепотом сказал мне:
— Ты бы и вправду сходил посмотреть, что там творится. Наши деревенские иной раз такое выкинут… Недавно тоже свекровь с невесткой не поладили, так чуть до смертоубийства не дошло!
Слова его лишь усилили мою тревогу.
Я ушел потихоньку, не дожидаясь конца собрания, и поспешил в бригаду. Не успев еще войти в деревню, я понял: здесь происходит что-то неладное — видно, мои предчувствия оправдались. В доме Чаншуня — ни души; пусто было и в соседних домах… Наконец заметил я кучку людей — они шли по плотине водохранилища к деревне. Среди них я разглядел «босоногого врача»[17] с медицинской сумкой за плечами; он шел, печально понурясь, и что-то говорил своим спутникам.
— Где вся бригада? — закричал я. — Где Чаншунь? Юэлань?
Какая-то пожилая женщина, глянув на меня, закрыла лицо руками и, плача, поспешила домой.
Так! Значит, то, чего я опасался, все-таки произошло. Мне показалось, будто земля и небо дрогнули, пошли кругом. Кто-то подбежал и рассказал обо всем, что случилось. Никому бы в голову не пришло, что Юэлань может наложить на себя руки. Она казалась такой спокойной и вела себя как обычно. Утром вымыла и перетерла посуду, постирала, подштопала одежду, одела Хайяцзы в новую рубашку, сварила свекрови вкусную кашу из взятого в долг клейкого риса. Придя с работы обедать, Чаншунь не обнаружил ее дома. Бросился на поиски и нашел ее матерчатые туфли на берегу водохранилища…
Труп уже успели вытащить на берег. Худое лицо Юэлань как будто вовсе не изменилось, только в ноздрях темнела застывшая кровь. Чаншунь, в грязи по колени, лежал, обняв тело жены, и рыдал, громко стеная, словно большое раненое животное. Слезы капали на лицо покойной. Потом он стал бить себя кулаком по голове, крича в голос:
— Мать Хайяцзы, не надо мне было трогать тебя! Я ведь в жизни тебя не ударил ни разу, а вот вчера… Ты у меня днем и ночью хлопотала дома и в поле, варила, стирала; утром пойдешь свиньям корм задавать, руки красные от стужи… Как-то захотелось мне ржаных блинов, и ты в жару за семьдесят ли[18] в родную деревню бегала за ржаной мукой, даже взмокла вся… А как больная лежала, лишнего кусочка съесть не хотела; я говорю — положу тебе в суп яйцо, а ты — нет, мол, деньги нужны будут Хайяцзы на учебу… Это я, я кругом виноват! И так тебя свекровь изводила, а тут еще я ударил! Да не со зла ведь, просто уж очень тяжко стало…
Хайяцзы лежал рядом с отцом и хныкал, теребя материнскую руку:
— Ма, я больше не буду просить учебники! Не буду плакать по ночам, когда ты захочешь спать!
Он вытащил из кармана несколько заляпанных грязью рыбешек и положил их на тело матери:
— Смотри, ма, видишь, я уже научился рыбу ловить, скоро сам соберу деньги на учебники, у тебя больше не буду клянчить! Ма, я зову тебя, зову, а ты все молчишь…
Кое-кто из окружающих вытирал слезы, другие о чем-то с возмущением говорили, глаза их сверкали гневом.
Каркнула ворона на дереве и взлетела, громко хлопая крыльями.
Потом кто-то тронул меня за плечо. Я оглянулся — это был дядя Лю. Держа в одной руке мотыгу, другой он протянул мне сверток с одеждой:
— Держи, это твое? Юэлань сегодня заодно и ее…
Он замолк, глаза его были красными.
Так и есть — моя серая накидка, я забыл ее ночью в доме Чаншуня! Выстирана, сложена, и дырка на плече заштопана так аккуратно, незаметно почти. Я вздрогнул, будто меня стегнули плеткой, в носу засвербило, на глаза навернулись слезы. Судорожно сжимая накидку, я смотрел на штопку, и чудилось мне, будто сквозь нее проступает лицо Юэлань. Да, это ее взгляд — такой добрый, покорный, извиняющийся и в то же время разгневанный.
Я повернулся и пошел прочь.
Но куда идти? Нежно-зеленые нити ив вдоль берега водохранилища похожи были на длинные волосы Юэлань. Пробивавшийся среди камней горный ручей казался потоком ее слез. Мелкий дождь окутал все вокруг молочно-белой пеленой, а мне она напомнила бледное лицо Юэлань. Из-за плотины доносился гул и рокот сбрасываемой воды, и мне слышались в нем стенания и жалобы сотен, тысяч таких, как Юэлань…
Я быстро шагал под дождем, промокший до нитки, забрызганный грязью. Эх, Юэлань, как это я опоздал? Я только начал пробуждаться, а ты уже уснула навеки. Нет, я не собираюсь отказываться от своей доли вины и не смею просить у тебя прощения. Но как все это случилось? Ты ведь была за социализм, и наш Отряд, он тоже за социализм. Но разве то, что довело тебя до гибели, — социализм? Я не могу поверить в это! Как же тогда я стал одним из тех, кто погубил тебя? Что все-таки произошло, Юэлань?
По итогам года я был признан «передовым работником Отряда» и получил большую грамоту.
Смерть Юэлань в Отряде практически не обсуждалась. Лишь однажды, вскоре после происшествия, тощий Ян обратился ко мне: «Что это ты последние дни вроде не в себе? Не дури! Можем ли мы углядеть за всеми такими, как эта Юэлань! Политически неразвита, сама искала смерти — ну и что?»
Но боль в душе у меня не проходила. Перед отъездом из бригады я с бьющимся сердцем вошел в дом Чаншуня, но не застал ни его, ни Хайяцзы.
Потом я вернулся в уездный центр, в прежнее свое учреждение. Однажды я столкнулся с дядей Лю, вызванным на какое-то совещание. Он рассказал, что двоюродный брат Чаншуня подыскал ему новую жену, но почему-то поставил условием, чтобы Хайяцзы был отдан на воспитание в другую семью.
Я вздрогнул:
— А ты знаешь, где живет эта семья?
Дядя Лю назвал адрес.
Через несколько дней я поехал туда, нарочно выбрав время, когда Хайяцзы должен был отсутствовать — боялся напомнить ему о матери. Со мной были подарки — новая рубашка и записная книжка.
Приемные родители Хайяцзы, тоже крестьяне, смотрели на меня во все глаза:
— А вы ему кем приходитесь?
— Не надо об этом спрашивать! — Я помолчал, а потом сказал, сдерживая волнение: — Вы уж, пожалуйста, обращайтесь с ним получше, не обижайте мальчика!
— Ну, это само собой…
— Пусть учится как следует, а закончит среднюю школу — постарается поступить в вуз. Я могу платить за его обучение, — сказал я вдруг, сам не зная почему.
— Да уж насчет платы мы как-нибудь сами… А все-таки кто вы ему?
— Не спрашивайте, не надо… Я буду вас навещать!
Я пошел обратно. Мне было ясно: не в моих силах залечить рану в детской душе Хайяцзы, и «плата за обучение» тут не поможет. Но пробудившаяся совесть часто заставляла меня думать об этом несчастном мальчике. Думал я и о том, что у миллионов трудящихся женщин — опоры социализма в нашей стране — не должно быть такой горькой участи, как у матери Хайяцзы… И каждый раз меня охватывало волнение и я глубоко задумывался обо всем, о чем еще должен был думать и думать…
Перевод В. Сорокина.