Пер. В. Кирпиченко
Сказал красноречивый крестьянин:
— Случилось это в шестой день месяца зуль-хиджжа в год тысяча триста восемьдесят девятый хиджры возлюбленного пророка, или пятого амшира тысяча шестьсот восемьдесят шестого года по календарю коптов, что соответствует двенадцатому февраля тысяча девятьсот семидесятого года от Рождества Христова.
Повествует рассказчик:
— Собрались они в четверг, к вечеру. Беседовали. Говорили о том, о сем. Слова текли, сливаясь в реки и моря. Говорили о страхе и смелости, о жизни и смерти. О далеких странах, о жизни на чужбине, о тоске. В конце все согласились, что терпеть далее нельзя. Потом расстались, и каждый пошел своей дорогой. Вот как оно было.
А теперь история с самого начала.
«В результате этого налета погибло пятьдесят рабочих и шестьдесят девять получили ранения. Пострадавшим была немедленно оказана медицинская помощь, но к вечеру число погибших возросло до семидесяти».
Каждый год в феврале жизнь возрождается заново. На голых ветвях деревьев появляются маленькие зеленые, омытые росой листочки, каналы и канавки наполняются водой, показываются из земли побеги хлопчатника, картофеля, клевера. Их яркая зелень оттеняет влажную черноту земли, блестящей под лучами солнца. А деревенские улочки и исхоженные полевые тропки покрываются слоем сухой серой пыли.
В феврале солнце светит по-весеннему, согревая и возвращая к жизни застывшую, омертвевшую природу. Пробуждаются деревья и души людей. В глазах людей появляется живой блеск, на лицах — румянец. Люди радуются окончанию зимы и приходу весны, несущей с собой надежду и избавление.
В феврале рано поутру жители деревни ад-Дахрийя любят после окончания утренней молитвы посидеть на лавках перед мечетью святого Ахмеда Абдаллы ан-Нишаби, погреться на солнышке, отдаться во власть его лучей, чтобы оттаяли намерзшиеся за зиму члены, подышать теплым ветерком, приготовиться к приходу весны.
Потом, потягиваясь, встают, и каждый не спеша отправляется на свое поле ленивой, расслабленной походкой, что-то бормоча себе под нос — об этом можно догадаться по облачку белого пара у губ, — останавливаясь взглянуть вокруг, на поля соседей. Привычка к работе влечет крестьянина в поле, но внутренний голос удерживает его, говоря, что полдень уже близок, а жизнь коротка. Да и поля в это время года не требуют большой заботы: хлопок посеян, а зерна пшеницы уже проросли в чреве земли, и побеги скоро выйдут наружу. Клевер застлал поля темно-зеленым, усыпанным мелкими белыми цветочками ковром, колышущимся под теплым и южным ветром.
Люди идут на поля и возвращаются к исходу дня, ко времени послеполуденной молитвы. День еще короток, и они не берут с собой в поле еду. Вернувшись, каждый долго продолжает ощущать в себе особый и в то же время привычный, из года в год все тот же аромат весенних полей, складывающийся из множества запахов цветущих растений и мягкой черной земли, забродившей от обильно напоивших ее дождевых вод. Крестьянин вслушивается в гудение пчел, летающих над цветами, и взору его рисуются картины плодородия и изобилия. А в прохладные вечерние часы порывы холодного ветра — напоминание об уходящей зиме — смешиваются, налетая, с голубоватым дымом от огня, который разводят перед домами, чтобы согреть чай или раскурить кальян.
Вечером они возвращаются в свои дома или в мечеть, вновь рассаживаются по лавкам, беседуют, пока их не сморит дремота.
В тот день все крестьяне вернулись в обычный час, и каждого занимала мысль об услышанном по радио. Жителю ад-Дахрийи не под силу в одиночку осмыслить вещи, не имеющие прямого касательства к его повседневной жизни. Он так и этак пережевывает свои впечатления, стараясь не растерять их до вечера, когда все соберутся в мечети или на лавках и сообща обсудят увиденное и услышанное.
«Сегодня утром группа самолетов противника совершила налет на завод». Услышав по радио или от соседа это сообщение, каждый отрывался от работы, обращал усталый, терпеливый взор к синему февральскому небу и, постояв так немного, снова молча принимался за дело. Да и что он мог сказать? Всей своей жизнью он приучен к терпению, долгому и безграничному терпению Иова. Известие о смерти людей заставляло его вспомнить о том, что уже давно не приводилась в порядок семейная могила, что он не помолился ни утром, ни в полдень. Но, не задерживаясь на этих предметах, он откладывал дальнейшие размышления до вечера и, отерев со лба холодный зимний пот, снова брался за мотыгу.
На широком дворе мечети или в кофейне Салеба собираются мужчины, пьют чай, курят подслащенный табак, платят вскладчину. Слушают последние известия и своих деревенских знатоков, подробно толкующих о беде, что постигла их любимый Египет нынче утром.
В ночь с четверга на пятницу минарет мечети святого Ахмеда Абдаллы ан-Нишаби остается освещенным до глубокой ночи, а то и до утра. В эту ночь к гробнице святого приходит много народу, чтобы исполнить данные когда-то обеты. В большинстве своем это женщины и ребятишки, которые приносят святому обещанное после того, как свершились их незамысловатые мечты. Много клиентов и у цирюльника. Покупатели толпятся перед лавочками. Ведь это святая ночь!
Мурси, возвращаясь в деревню вместе с остальными мужчинами, размышлял о двух вещах. Первой его заботой был праздник, большой байрам, который начинался в понедельник. До него оставалось всего три дня. А праздник — это покупка обновок для сыновей и мяса к праздничному столу. Роскошь зарезать барана могут позволить себе лишь богатые. Кроме того, нужно было раздобыть денег и на то, чтобы в день праздника дать по монетке своим детям и детям родственников. И еще Мурси раздумывал над услышанным по радио известием о бомбардировке завода в Абу Заабаль.
Когда Мурси по дороге в деревню проходил мимо коптского кладбища, ветер донес до него голос шейха Махмуда с минарета мечети. Он попытался разобрать слова, но расслышал только начало:
— О благороднейший из вопрошаемых, о великодушнейший из отвечающих…
Остальное улетело вместе с ветром. Мурси направился к мечети, совершил омовение, снял башмаки и, взяв их в руки, вошел внутрь. Стоя в ряду молящихся лицом к кибле[51], он услышал чьи-то слова: «Это гражданский завод недалеко от Абу Заабаль». Мурси прослушал Фатиху, стихи из Корана, отбил положенное число поклонов и, закончив молитву, подошел приложиться к гробнице святого. Когда он вышел во двор мечети, было уже совсем темно. Несколько мужчин, окружив шейха Махмуда, расспрашивали его о случившемся.
— Обрушьтесь на них всей силой, и людскою и конною, — отвечал шейх Махмуд, закрыв глаза и обратив лицо к небу. Рука его перебирала зерна четок. Мурси не знал, как быть. Ему было холодно стоять на ветру, который разгуливал по двору мечети. Хотелось скорей вернуться в теплый дом, к жене. Но интересно было и послушать. Мужчины уселись в кружок вокруг шейха, и он стал рассказывать им истории из старых времен. Мимо то и дело сновали женщины. Они складывали приношения в большой ларь, стоявший возле гробницы святого, — обет, данный в дни нужды или несчастья, непременно должен быть исполнен, когда горести минуют.
Мурси расправил помявшуюся галабею, обулся и, сплюнув на землю, зашагал к дому, вглядываясь в темноту. Возле дома постоял немного, здороваясь с прохожими и гладя маленького сынишку, выбежавшего к нему с криком:
— Папа пришел! Папа пришел!
Идя в мечеть, Мурси надеялся найти у шейха Махмуда ответ на те вопросы, перед которыми сам он бессильно опускал руки. Но и на этот раз, как уже частенько бывало прежде, спросив шейха и выслушав его ответ, он вышел из мечети со смутным чувством неудовлетворенности, непонимания. Это означало, что мысли, которые не давали ему покоя, придется отложить в дальний угол памяти, где постепенно их будет заволакивать забвение.
Порой случалось, что в голову Мурси приходили не слишком праведные мысли, но с детства он верил, что шейх Махмуд знает все на свете, а на мечеть смотрел не просто как на вздымающийся ввысь минарет, но как на место, куда люди приходят в трудный час.
Дома он уселся на циновку. Жена подложила ему под спину подушку. Один из сыновей забрался на колени к отцу. Мурси расспросил о детях. Потом поднялся, пошел в хлев взглянуть на скотину. Когда он вернулся, ужин уже стоял на низком круглом столике-таблийе. Жена подкладывала в жаровню высушенные кочерыжки кукурузных початков, чтобы вскипятить ему чай.
— Мне нужны тетрадка и карандаш, папа.
Мурси, не ответив сыну, пробормотал что-то себе под нос и стал торопливо отхлебывать чай, намереваясь снова выйти из дому. Он размышлял о том, что в субботу придется продать на рынке меру кукурузы, чтобы раздобыть денег на праздник.
— Что с тобой, си[52] Мурси?
Это спросила жена, когда он был уже у порога. Ничего не ответив, Мурси вышел. Совершил вечернюю молитву в мечети и направился к кофейне Салеба. Тихим голосом он напевал мелодию грустного мавваля[53] об аль-Адхаме, любимом герое всех жителей округи. Печальная история аль-Адхама щемила ему сердце, рождала горькие мысли. «Все мы странники, — думал он, — и все уйдем в ночь, в далекую страну печали».
Собравшиеся в кофейне встретили его вопросами о здоровье, о делах. Слабо улыбнувшись, Мурси пожаловался на холод. Выпил еще стакан дымящегося чая и устроился поудобнее рядом с остальными.
— Говорят, на заводе двести человек погибло.
Со всех сторон послышались возгласы. Один из присутствующих держал в руках свежую газету, но в ней не было еще сообщения о налете. Прочитали, что Эбан предлагает прекратить огонь в зоне канала, что Америка сердится на египтян за их военные операции, что пехота переправляется через канал и наносит удары, а авиация обстреливает позиции противника. Из радиоприемника, стоявшего на возвышении, лилась сладострастная песня. Один из мужчин, куривших кальян, извивался всем телом в такт музыке. В помещении было полно дыма. Дымные облака смешивались с клубами пара, поднимавшегося от стаканов с чаем. Мурси встал с места и вышел на улицу. Стояла темная звездная ночь. Сам не зная почему, Мурси начал вдруг вспоминать буквы алфавита, которые учил когда-то давно, до тех пор пока отец не запретил ему ходить в школу — в поле нужен был помощник. Мурси мучительно напрягал память, даже зажмурился, отчего все лицо его сморщилось, но смог вспомнить лишь одну или две буквы. Он безнадежно махнул рукой.
— Наверное, будет вооруженное столкновение с Израилем.
— Я думаю, это неизбежно.
Мурси остановился. Мимо прошли двое подростков, судя по виду, школьников. В темноте он не разглядел лиц. Их слова напомнили Мурси о том, что он слышал в кофейне среди звуков бульканья воды в кальяне и прихлебывания чая. Но тут же мысль его обратилась к старшему сыну, ученику начальной школы, и, забыв все остальное, все заботы, которые целый день не давали ему покоя, Мурси принялся рисовать в своем воображении будущее сына. Как-то внезапно он своим умом осознал, что старания его не напрасны, что в широком мире есть множество прекрасных вещей, которые ему неведомы, но которые изгоняют из сердца грусть, вселяют надежду и придают решимости жить ради сына.
— Да воздаст Аллах за терпение добром, — пожелал Мурси сам себе.
Жена открыла ему дверь, держа в руке керосиновую лампу. При ее свете он разглядел посреди комнаты приготовленные для него мочалку, мыло и чистую галабею.
— Ты почему ушел сегодня?
Жена спросила это мягко, слегка растягивая слова. Но Мурси, не взглянув на нее, молча прошел в хлев. Проверил скот, помочился в углу и, вернувшись в комнату, служившую всему семейству спальней, стал раздеваться.
Так и живет Мурси: сеет, собирает урожай, спит. По ночам видит во сне далекие страны, и грусть щемит ему сердце. А просыпаясь утром, возвращается к действительности и снова шагает и шагает по полю, бросая в землю зерно.
«Налет израильской авиации на гражданский завод и бомбардировка его напалмовыми бомбами представляют собой опасную эскалацию военных операций, объектами которых становятся гражданские сооружения и мирное население».
Ночь шестого дня лунного месяца. Узкий бледный серп висит на темном небе у самого горизонта. Легкий ветер колышет деревья. Длинная полоса света из двери кофейни Салеба пересекает улицу, разрезая ее на две части. Прохожие, попадающие на освещенное место, словно выныривают из темноты, которая тут же снова проглатывает их.
В кофейне сегодня полно народу. В ночь на пятницу мужчины не расходятся раньше полуночи. Покуривают кальян, пуская дым до потолка. От кальяна сладко кружится голова, и взгляд начинает рассеянно блуждать, устремляясь вслед за голубыми клубами дыма к яркому свету фонаря под потолком. После третьей трубки нервы расслабляются, кости становятся невесомыми и человек перестает ощущать свое тело. Слова текут с языка непроизвольно. Комната покачивается перед глазами.
Гариб сидит среди мужчин. Хотя настоящее его имя Зейн аль-Абидин, жители деревни зовут его Гарибом[54]. Он из зоны канала. Бежал оттуда после 5 июня 1967 года и обосновался со своим семейством — жена, дети и старая мать — в ад-Дахрийе.
У Гариба тонкий голос и нездешний говор. Речь его звучит непривычно для слуха дахрийцев. Он приехал сюда два года назад и стал местным жителем. Но слиться с их средой он не может: в прошлом у него своя жизнь, свои воспоминания, своя деревня, тоска по которой гложет ему сердце.
В кофейне Салеба беседуют обо всем. Будничные, повседневные события и происшествия, нарушающие привычную монотонность деревенской жизни, — все обсуждается здесь. Вести беседы в кофейне стало излюбленной привычкой мужчин. Привычкой до такой степени, что каждый из них, идет ли он по деревенской улице, молится ли в мечети, работает ли в поле, непременно складывает в памяти увиденное и услышанное, чтобы обсудить все вечером с друзьями в кофейне.
Каждый вечер заходит разговор о кооперативе, об орошении, о ценах на скот. Пересказываются истории любви и вражды.
Делаются предположения о сроках примирения враждующих сторон. Все участвуют в беседе. Молчит лишь трубка, ходящая по кругу, от одного к другому. Из всей компании только она никак не выражает своего отношения к предмету разговора и ограничивается ролью слушателя.
— А где находится этот Абу Заабаль?
Услышав вопрос, один из присутствующих поднял руку к голове, почесал затылок, припоминая. Со дна памяти выплывали туманные картины: не то он бывал в этом городе, не то у него там родственники. Дахрийцам случалось покидать свою деревню, уезжать в города, работать на заводах. Там они сбривали усы, подстригали волосы, начинали робко заигрывать с несчастными девицами, стоящими на углах улиц, под фонарями, в холодные зимние вечера. В жизнь ад-Дахрийи вошли названия многих городов: Кяфр ад-Давр, Кяфр аз-Зайят, Даманхур, Александрия, Танта, знаменитая своей мечетью святого Ахмеда аль-Бадави, Дессук. Что же до этого Абу Заабаля…
— Так это же где желтый дом!
И тут все вспомнили. Давным-давно, а точнее, в тот год, когда хлопок продавали по пятьдесят фунтов за кантар, туда пришлось отправить жену деревенского шейха, у которой помутился рассудок. Говорили, что ей явилась русалка и позвала с собой, обещая показать пропавшего сына. Женщина пошла за ней ночью на берег Нила и уже собралась было кинуться в волны, но тут послышались голоса мужчин, проходивших неподалеку, и русалка исчезла, бросив женщину на берегу.
— Да нет, ее отвезли в аль-Ханику.
— Правда, я сам спрашивал шофера, который ее увозил.
В конце концов Гариб рассеял сомнения, сказав:
— Абу Заабаль находится на той же железнодорожной ветке, что и Хелуан.
Его слова подтвердил молодой парень из жителей деревни, которому довелось побывать в столичном городе Каире во время службы в армии. Вернулся он в деревню после трехлетнего отсутствия с часами на руке и с биноклем в кармане. Клялся, что бинокль из аль-Ариша и цена ему восемь египетских фунтов. А в сердце своем он привез воспоминание о какой-то необыкновенной любви и временами, работая в поле, далеко от деревни, разговаривал сам с собой на языке горожан, жителей Каира и Александрии.
Наступило молчание. Может быть, кому-то из крестьян и подумалось в этот момент, что столица, которую они называли Маср и которая по радио почему-то именовалась Каиром, — не более чем туманное пятно на карте их жизни. И то, что произошло в Абу Заабале, городе, находящемся где-то рядом, на дорогой египетской земле, им тоже трудно представить себе отчетливо. Они лишь чувствовали, что в жизнь их вошли новые слова, из той породы слов, что им случалось услышать от возвращающихся из городов, от школьников да от продавцов газет.
Один из сидящих поднялся с места и, встав как раз посреди кофейни, поднял руку, словно вознамерился произнести длинную речь. Кое-кто подумал, что он собрался домой в столь ранний час. Но вставший, обождав, пока на него не обратились все взгляды, вдруг начал громко клясться всеми клятвами: и троичным разводом, и святыми имамами Шафии, Маликом и Абу Ханифой, что в этом Абу Заабале есть огромная тюрьма, в тысячу раз больше главной тюрьмы провинции в Даманхуре, и что он ездил туда навестить осужденного родственника и своими глазами видел завод. Более того, он ясно помнит, как попросил прикурить у одного рабочего, потому что забыл спички, а потом сказал ему: «Спасибо, брат». На что рабочий ответил: «Не за что, деревня».
И тут каждый в глубине души подумал, что мир воистину широк и полон множества вещей, о которых они не имеют ни малейшего понятия. Однако после этого выступления атмосфера в кофейне заметно изменилась, все воодушевились, особенно когда один молодой парень вспомнил, что их земляк Ахмед Исмаил работает на этом заводе.
— Завод национальной компании металлических изделий.
— Это он и есть.
Кто-то пробормотал:
— Упокой Аллах его душу.
Но остальные накинулись на него:
— Не каркай!
И все стали вспоминать, когда кто последний раз видел Ахмеда Исмаила и разговаривал с ним. Один, поклявшись Кораном, рассказал, что Ахмед, когда последний раз приезжал в ад-Дахрийю, собирался строить здесь семейный склеп, не желая в случае смерти быть похороненным на чужбине. Он даже припомнил слова Ахмеда, якобы сказавшего, что хочет найти там — он указал рукой в сторону кладбища — последний приют, ибо ничто не вечно, кроме Аллаха.
Завязался спор. Каждый доказывал свое. Один из деревенских гафиров[55] утверждал, что Ахмед Исмаил работает на заводе в Шубре аль-Хайма, а Шубра аль-Хайма находится рядом с Бенхой.
— Бомбили-то завод «фантомы».
— Разрази их Аллах!
Все вспомнили, что над деревней каждый день пролетают два самолета, один — в полночь, другой — на рассвете. У многих мурашки пробежали по телу, когда они представили себе летящий высоко над головой самолет. Ведь каждый из них, едва заслышав его гул, запрокидывал голову и, опершись на мотыгу, долго вглядывался в синеву неба, провожая его взглядом. Для них не было ничего священнее неба. Всегда, а особенно в трудные времена, они вздевали к нему ладони и обращали слова, идущие от сердца. Они никак не могли уразуметь, что с неба, из этого спокойного голубого пространства, ниспосылающего добро и благодать, вдруг может обрушиться на них смерть. Чувствуя свое бессилие понять подобные вещи, крестьяне причмокивали губами, сокрушенно качали головами и бормотали: «Спаси нас, господь, в эту лихую годину».
Время приближается к полуночи. Гариб сидит в кругу собеседников, тихим голосом рассказывает им о налетах, разъясняет, что такое бомбардировка: как рушатся дома, как выворачиваются наизнанку их внутренности, то, что было когда-то спальней, кухней, как остаются стоять стены, еще сохранившие кое-где следы прошлой жизни, пятна сажи, надписи, нацарапанные ребятишками-школьниками, наивные рисунки. Он рассказывал, как умирают мужчины, как в мгновение ока гибнут женщины, старики и дети, как моментально после сирены, предупреждающей о начале налета, исчезает прежняя жизнь и вступают в силу законы страха: свет гаснет, все бегут, глаза расширены от ужаса, рвутся все узы, только что связывавшие людей, все ценности теряют былое значение, и каждый стремится спасти лишь собственную жизнь.
Рассказ Гариба подействовал на всех угнетающе, и, когда он кончил, заговорили о другом, чтобы избавиться от тягостного чувства. Салеб засуетился, предлагая желающим чаю и трубку.
В дневное время этот Салеб занимается чем придется: лудит посуду, чинит школьникам велосипеды, красит дома и расписывает их фасады красивыми узорами и надписями, которые сам же придумывает. Но едва лишь наступает вечер, он спешит зажечь фонарь в своей кофейне и начинает поджидать завсегдатаев. Жители деревни говорят, что кофейню он держит не столько ради наживы, сколько для собственного удовольствия. Сам он не из крестьян и любит поразвлечься. Салебу известны все деревенские истории и тайны. Он никогда не был женат, не помышляет о женитьбе и не обращает внимания на ходящие по деревне разговоры насчет причин его холостого состояния.
Гариб вышел из кофейни. Кругом царила ночь. Он перенесся мыслью далеко-далеко, в родную деревню, от которой сейчас отделяли его многие города и веси и голодные годы скитаний. Вспоминались ему учреждения по оказанию помощи беженцам, скудные вспомоществования, и его охватила нестерпимая тоска по родным краям, по морю, по рыбе с перченым рисом — любимому блюду его земляков, по теплому уюту ночных кофеен в холодные зимние ночи, по пару тамошнего чая и дыму тамошнего кальяна. Он явственно услышал стук костяшек домино и нард, шелест игральных карт. Каждый день у него в кармане бывали деньги от проданного улова, и каждый день он мог их тратить, мог позволить себе играть в кофейне хоть до двух часов ночи. Он ходил в море, ловил рыбу, возвращался в промокшей одежде, и все вокруг было пропитано запахом рыбы, а рыбья чешуя налипала даже на стекла окон. Здесь же, в ад-Дахрийе, он живет без дела, он сравнялся положением с собственной женой. Спит ночью в чужом, снимаемом им доме, чувствует себя неуютно среди не принадлежащих ему вещей: и стены, и пол, и потолок, и мебель — все это не его, между вещами и людьми отсутствует та незримая связь, которая устанавливается в собственном, обжитом доме. Утром он ждет, чтоб скорей наступил полдень, а с полудня начинает мучиться нетерпением в ожидании вечера. Вечером единственным — и то ненадежным — прибежищем от тоски становится постель. Вот и сегодня Гариб возвращается к себе, в дом на краю деревни, с чувством жгучей тоски по родным краям, с неотвязными воспоминаниями о прежней жизни.
Поздно ночью Салеб подсчитал выручку, вылил воду из кальяна, убрал чайные стаканы, потушил огонь. Все долгие разговоры, которые велись сегодня в кофейне: об Абу Заабале, о погибших, о высоком небе и самолетах — имели для него лишь один смысл, а именно тот, что нынче посетители кофейни выпили чаю больше, чем когда-либо. Только этим и запомнится ему сегодняшний вечер. Прежде чем отойти ко сну, он подсчитал еще раз все записанное за клиентами в долг и, удовлетворенно потянувшись, ощутил ломоту в пояснице. Подняв глаза к небу, он увидел, что ночь, долгая зимняя деревенская ночь, напоенная ароматом влажной, перебродившей земли, уже близится к концу.
«Этот новый налет с полной очевидностью разоблачает в глазах рабочих всего мира истинные цели американского империализма».
Месяц амшир, про который местные крестьяне говорят: «Амшир в гости — ломота в кости», окутывает холодом окрестности. К полуночи шейх Вахдан, начальник деревенских гафиров, как раз приближается к середине своего неизменного еженощного маршрута. Со скорбным сердцем шагает он, не замечая расстояний, весь во власти печальных дум. И всегда путь его пролегает через кладбище, мимо могилы дорогого человека, героя, погибшего в битве. Выходя с кладбища, он убыстряет шаг, в ушах его звучит траурная мелодия, слова соболезнования, а перед глазами стоит образ любимого брата.
О случившемся шейх узнал от телефониста в караульном помещении, где наблюдал за раздачей винтовок гафирам. Сообщив известие, телефонист добавил:
— Ужасно! Целый завод одним разом. Чем люди-то виноваты!
Он еще что-то говорил о налетах на глубинные районы, об их политических целях, что налеты — средство давления на Египет и что мы, конечно, ни в коем случае не оставим это дело без последствий.
Шейх не отозвался ни единым словом. Проверил караулы и пошел домой поужинать. Каждую ночь Вахдан обходит улицы деревни мягким, неслышным шагом, не уставая повторять гафирам, что им следует быть начеку: неизвестно, что несет с собой ночь.
Потом возвращается домой, где после работы в поле собирается вокруг таблийи вся семья. Вахдан глядит на сыновей. После смерти брата он полюбил их особенно сильно. Каждый ему дорог, о каждом он тревожится — не дай бог, кто-то из них заболеет или хотя бы застонет во сне.
«Каир. Дата. Военное министерство. Господину Вахдану Абд ас-Сами Абдаллаху. Ад-Дахрийя, районный центр Этай аль-Баруд, почтовое отделение ат-Тауфикийя, провинция аль-Бухейра».
Было раннее утро, когда ему сказали, что его спрашивают какие-то незнакомые люди. Он вышел, как был, в рубахе, надетой на голое тело — как раз собирался лечь спать, — с непокрытой головой, босой. Взглянул на незнакомцев с любопытством. Их было двое: офицер и с ним еще один.
— Просим прощения за беспокойство.
Вахдан поспешно вернулся в комнату одеться. Не иначе, его — требуют по какому-то официальному делу. Но офицер вошел следом за ним.
— Мы к вам по личному вопросу.
Снял фуражку, разулся, несмотря на уверения Вахдана, что это вовсе не обязательно, уселся на циновку. Вахдан кинулся искать ключ, открывать чистую горницу, отворять в ней окна, приглашая гостей пройти. В горнице стоял сырой и затхлый запах необожженного кирпича от стен и давно не метенного земляного пола.
— Добро пожаловать.
Офицер уселся.
— Как поживаете, шейх Вахдан?
Пустые, ничего не значащие слова, сказанные лишь для того, чтобы нарушить молчание, преодолеть скованность между людьми, видящими друг друга впервые.
— Мы пришли по поводу Фуада, вашего младшего брата.
В устремленных на офицера глазах Вахдана появилось выражение тревоги. Делая знак рукой в дверь, чтобы скорее несли чай, он проговорил:
— Надеюсь, ничего плохого.
— Все в воле Аллаха.
Офицер сообщил, что Фуад погиб, затем, поднявшись, достал из кармана пачечку денег и небольшой конверт. Он велел Вахдану расписаться на листке бумаги в получении означенной на нем суммы, а также извещения о гибели брата. Вахдан дважды кое-как нацарапал свое имя, сунул деньги в карман и сжал в руке конверт.
— Крепитесь, шейх Вахдан, пусть к вашей жизни прибавятся годы, которые не дожил ваш брат.
— Будьте вы здоровы. Все в воле Аллаха.
Слова офицера доносились до него откуда-то издалека, словно по телефону, и звучали еле слышно, хотя Вахдан и смотрел ему прямо в рот. Он говорил что-то о Египте, о том, что битва грядет, что единственный возможный ее исход — победа и что страна в это трудное время нуждается в своих сыновьях.
— Спасибо.
Он протянул им руку, проводил до угла улицы и там распрощался. Постоял с горькой улыбкой на губах, с конвертом, зажатым в руке, и побрел домой. Жена спросила:
— Зачем они приходили, Абу Фуад[56]?
Фуад был ему не сын, а младший брат. Но он любил его больше, чем сыновей. И сам Фуад называл его не иначе как отцом, потому что своего отца совсем не помнил. К этому моменту Вахдан уже осознал смысл случившегося. Стоя в дверях, перед женой и глядя на стайку ребятишек, собравшихся поглазеть на незнакомых людей, он тихо проговорил:
— Фуад погиб.
«Господин военный министр приветствует вас и извещает о том, что такого-то числа ваш брат пал смертью храбрых в бою у населенного пункта N… Просим вас явиться в управление по такому-то адресу для получения вещей, принадлежащих брату».
Он не слышал, что говорила жена. Ребятишки разбежались в разные стороны, спеша сообщить печальную новость родным.
Сейчас Вахдан ужинает. Сын рассказывает, что бомбили завод в Абу Заабале, погибло семьдесят рабочих. Отец слушает молча. Подняв глаза к небольшому отверстию в середине потолка, через которое виден кусочек неба, он размышляет о том, что эти погибшие встретятся с Фуадом. Они могли бы передать ему весточку, хотя бы одно слово. Но они ушли, умерли, даже не попрощавшись с родными и близкими. Умерли мгновенно, оставив позади себя слезы и страдания.
На следующий день после прихода офицера, приняв соболезнования и отерев слезы, Вахдан решил ехать в Каир. Может быть, Фуад где-то там. Может, произошла ошибка. Он уехал, влекомый маленькой искоркой надежды. Вернулся через два дня и никому не сказал, где был и что делал. Но в глубине души был твердо уверен, что в столичном городе Каире присутствовал на похоронах Фуада. Проводить его в последний путь вышел весь город. Был представитель президента, а может быть, в этом Вахдан не уверен, и сам президент. Гроб героя, покрытый национальным флагом, везли на лафете. Люди, объятые великой скорбью, медленно двигались в траурной процессии. И когда Вахдан спросил одного из идущих за гробом — он может поклясться в этом самому себе, — кого хоронят, тот взглянул на него с изумлением и ответил:
— Знать надо, деревня! Хоронят героя Фуада Абд ас-Сами Абдаллаха.
Тут трубачи заиграли похоронный марш, и по телу Вахдана пробежала дрожь. А люди кричали:
— Умрем за Египет!
Однажды утром, вскоре после возвращения из Каира, шейх Вахдан отправился к деревенскому каменщику, взял его с собой. Вместе они купили красного кирпича и песку. На следующий день он поехал в Кяфр аз-Зайят, привез оттуда цементу и извести. И построил на кладбище, на возвышенном месте, гробницу.
Когда люди спросили его, чья это гробница, он ответил, что она предназначена для покойного брата. Хотя Фуад и похоронен в Каире, ангелы непременно перенесут его сюда, он в этом уверен. Фуад — упокой Аллах его душу — сам являлся ему во сне и велел приготовить место. Ведь герои, погибшие в бою, полностью приравниваются к пророкам и святым Аллаха, да пребудет с ними мир и молитва.
Выкрасив гробницу в серый цвет, Вахдан написал на ней: «Все сущее на земле смертно. Вечен лишь великий Аллах. Здесь покоится герой». И оставил гробницу открытой.
По утрам в комнате, где стоит телефон, Вахдан лично наблюдает за сдачей гафирами винтовок. Потом он распределяет дежурство с омдой. Закончив дела, идет на кладбище, становится перед могилой Фуада, вздевает руки, громко читает Фатиху. Поцеловав ладони, проводит ими по лицу и груди, бормоча стихи из Корана. Заглядывает внутрь гробницы, убеждается, что она еще пуста, и возвращается в деревню.
Солнце еще не успевает прогреть холодный воздух, высушить росу на листве, когда Вахдан ложится спать. Он все представляет себе очень отчетливо, только не говорит об этом ни жене, ни сыновьям: ночью под звуки похоронного марша Фуад возвращается в ад-Дахрийю, несомый руками ангелов.
Его имя Фуад ас-Сами из ад-Дахрийи, что в провинции Бухейра. Вы не знаете, где это? Я укажу вам. Поезжайте по знаменитой «зеленой дороге» Каир — Александрия, что идет через Дельту. На 96-м километре, если ехать от Каира, сверните на проселок. Не ждите автобуса. Он здесь ходит редко, через шесть часов. Идите пешком. Вскоре вы увидите среди полей минарет мечети, пальмы, телефонные столбы, административное здание. Это и есть ад-Дахрийя. В доме Вахдана Абд ас-Сами, начальника деревенских гафиров, в маленькой, всегда запертой комнате, где стены покрыты паутиной, а предметы — слоем пыли, вы найдете ручные часы, обгоревшее удостоверение личности, немного денег, письма и желтый носовой платок с засохшими пятнами крови. Все это вещи Фуада Абд ас-Сами, хранимые его братом в комнате покойного.
А жизнь, с ее неясными мечтами, туманными надеждами, планами, которым не суждено сбыться, продолжается. Все на свете, даже надежды, теряет со временем свою свежесть и уступает место скуке, близкой к безнадежности.
В послеполуденное время, когда Вахдан отдыхает, лежа на спине у себя в поле, ему хочется взобраться на тутовое дерево, растущее на краю участка, возле сакии[57]. Взобраться и взглянуть с него на бескрайние зеленые поля, а потом погрузиться в эту бесконечность и раствориться в ней без остатка.
В этот вечер Вахдан несколько раз обошел деревню и всюду слышал разговоры о погибших в Абу Заабале. И тут его обожгло воспоминание, таившееся до сего времени в глубине памяти. Он вспомнил, что Фуад уехал последний раз в Каир, не повидавшись с ним, не попрощавшись. Он думал об этом все время, разговаривая с гафирами, проверяя караулы, и похоронный марш особенно громко звучал в его ушах, а образ брата виделся особенно ясно.
Сейчас ад-Дахрийя спит. А Вахдан сидит на длинной скамье с одним из гафиров, который интересуется мнением шейха по поводу случившегося. Повернувшись спиной к холодному ветру, Вахдан тихо говорит:
— Правительство должно что-то сделать. Сейчас они все заседают там, в Каире, изучают обстановку. Конечно, так этого дела не оставят. А те, кто погиб сегодня утром, попадут в рай. Их есть кому похоронить и оплакать.
— Ох и дела! Что-то с нами будет!
Утром следующего дня начинается праздник. Вахдан пойдет на кладбище, зажжет свечи на могиле, прочитает Фатиху. Он не купит ни жене, ни детям обнов. Сядет в комнате для гостей, окруженный домочадцами, и будет принимать соболезнования. Это первый праздник после смерти Фуада.
«Как выяснилось, один из израильских самолетов по ошибке сбросил бомбы мимо цели».
Всякий раз, когда усталый день начинает медленно клониться к вечеру, краски природы тускнеют и блекнут, а очертания предметов становятся расплывчатыми, Умм Ламлум отвязывает буйволицу, ведет к водопою и дает ей вволю напиться холодной зимней воды. Сама она тем временем укладывает в маленькую корзинку свои вещи: остатки еды и сверточек важных для нее бумаг. Укрепляет на спине буйволицы вязанку клевера, кидает последний взгляд на маленькое поле и пускается в путь по черной, плотно утоптанной дороге, ведущей в ад-Дахрийю. По пути она перебирает в уме предстоящие ей домашние дела, а войдя в деревню и завидев мечеть святого Ахмеда ан-Нишаби, непременно читает ему про себя Фатиху. Потом сворачивает в улочку, где стоит ее пустая, сирая лачуга, в которой долгими зимними ночами не слышно даже людского дыхания.
Посчитав мысленно дни и ночи, Умм Ламлум сообразила, что нынче шестой день лунного месяца и, значит, скоро наступит тот самый день, когда сын ее признался ей, что любит. Первый и последний день любви ее сына.
— В твоей комнатке все как и было, Ламлум.
Он приезжает в ад-Дахрийю на несколько дней, пролетающих, как один. Пока он здесь, она занята только тем, чтобы получше его накормить, постирать и погладить его военную форму. А в день отъезда мать еле сдерживает слезы, а Ламлум смотрит на нее со спокойной улыбкой, словно говоря: не надо плакать, пусть в глубине сердца сохранится несколько капель горячих слез — кто знает, что принесет нам завтрашний день.
Четверг. Ночь на пятницу. Умм Ламлум твердо знает — это внушено ей отцами и дедами с незапамятных времен, — что пятница — святой день, в ночь на пятницу на могилах зажигают свечки, устраивают зикр и читают Коран. Во тьме ночи от могил исходит серебряное сияние, ибо на них слетают ангелы всевышнего Аллаха.
В ночь на пятницу Умм Ламлум всегда вспоминает сына, разговаривает с ним, просит приехать, положить конец людским толкам. Что бы люди ни болтали, она верит, что Ламлум жив, что он где-то здесь, на египетской земле, дышит одним с нею воздухом, пьет нильскую воду, хранит свою мечту о милой невесте, о земле. В этой вере ее поддерживало то, что Ламлум уже один раз пропадал целые полгода. Она тогда чуть было ума не лишилась от горя. Но какой-то внутренний голос шептал ей, что сын не умер, что он вернется. И он действительно вернулся. Это было после большой войны. Рука его была привязана белым бинтом к шее и разговаривал он медленно, с трудом. Но все же он вернулся.
— Главное, что жив. И славу богу.
Так говорила Умм Ламлум. И так считали все в ад-Дахрийе.
Ламлум пробыл дома месяц. Он не раз пересказывал матери, родным и всем, кто приходил его проведать, историю своего возвращения с Синая. От его рассказов у слушателей замирало сердце и пересыхало во рту.
Спустя месяц он уехал, сказав матери, что его должны перевести в другую часть, куда, он еще не знает, но что он непременно пришлет ей письмо в голубом конверте, а возможно, через месяц приедет навестить.
Сейчас Умм Ламлум стоит с ним рядом у остановки машин на берегу канала. Тени деревьев колеблются на ровной поверхности воды. Маленькая лодка перевозит на другой берег нескольких человек. Умм Ламлум беседует с сыном, дает ему обычные материнские наставления:
— Береги себя, Ламлум.
Но он не вернулся.
Он так и не вернулся.
Он не прислал письма в голубом конверте. Никакого известия. Тяжело, медленно тянулись дни ожидания. Умм Ламлум ждала все время, днем и ночью. Она садилась в комнате прямо рядом с дверью, прикладывала ухо к дереву и вслушивалась в проходящие шаги, надеясь уловить среди них тяжелый, размеренный шаг сына. Иногда ей казалось, что она слышит его поступь, и она замирала в ожидании. Но шаги проходили мимо, а Ламлум все не шел.
Умм Ламлум давно потеряла мужа, пережила горечь утраты. Но исчезновение Ламлума, единственного сына, надежды всей жизни, — это совсем другое.
Через одного родственника она послала запрос, омоченный слезами. В ответной бумаге было сказано, что розыски Ламлума ведутся и при получении каких-либо сведений ее немедленно уведомят. И… примите заверения в нашем высоком уважении.
— Ты знаешь, что она сделала, эта девушка?
Вечерами мать и сын делятся друг с другом новостями. Ламлум говорит тихим глухим голосом:
— Эта девушка приворожила меня.
Мать слушает, и сердце ее, измученное горестями, заливает теплая волна.
— Но придется все отложить до моего возвращения из армии.
И Ламлум рассказывает матери, как девушка — самая красивая в деревне — нынче утром нарочно пролила воду на его пути. И он переступил через эту воду три раза. Один раз, когда шел в лавку портного, второй — когда возвращался. А третий раз — глаза Ламлума светятся радостью — она сама позвала его и велела переступить через воду, а после этого обходить ее подальше стороной. Так полагается, чтобы задуманное сбылось.
«Просим вас явиться в бюро по делам пропавших без вести по такому-то адресу, имея при себе документы, подтверждающие степень родства, для получения причитающейся вам компенсации. С приветом…»
— Ламлум жив. Он прислал письмо.
Она повторяла это всем и клялась, что сын прислал ей привет и наказ беречь здоровье, особенно зимой, которая уже вот-вот наступит. Она утверждала, что слышала это по радио, случайно, когда проходила мимо дома портного Ибрагима, возвращаясь вечером с поля.
Дни идут, а Ламлума все нет. Образ его постепенно бледнеет. Время притупляет чувства: печаль и горе, тоска и отчаяние — все растворяется в круговороте мелких, будничных забот, оттесняется в дальний угол души, и ночные слезы высыхают к утру, так и не дав выхода душевной муке.
В последний свой отпуск Ламлум сказал, что через месяц кончается срок его службы, и он получит много денег, десять фунтов и сорок пять пиастров. Это большая сумма. Тогда можно будет справить свадьбу, уплатить калым, починить дом и купить еще полфеддана земли. Наконец они заживут счастливо. Всевышний Аллах вознаградит их за долготерпение.
Как-то, проходя по улице, Умм Ламлум услышала разговор молодых парней о том, что пропавших без вести по прошествии трех лет начинают числить погибшими. Она замедлила шаг, поглядела пристально на говорившего и молча пошла дальше своей дорогой. Она шла и загибала пальцы на обеих руках, считая дни и ночи, прошедшие с тех пор, как пропал Ламлум. Считала, пока пальцы не перестали ее слушаться. Сбившись со счета, Умм Ламлум стала уверять самое себя, что с того времени, как пропал ее сын, прошло не более года. Значит, еще целых два года она может ждать и надеяться на чудо.
Проснувшись поутру, мать пошла в дом той, которую любил ее сын, и посватала девушку за Ламлума.
— Но ведь сначала нужно выяснить, Умм Ламлум…
Это сказал отец девушки. Громко и уверенно мать возразила, что сын ее на фронте и что он прислал ей письмо. А когда они потребовали показать письмо, сказала, что известие привез ей товарищ сына. В конце концов отец девушки дал согласие. Тогда Умм Ламлум настояла, чтобы была прочитана Фатиха и обговорены все условия: калым, задаток, остаток, сроки. И отец вынужден был уступить.
На следующий день Умм Ламлум вместе с матерью невесты отправилась в Кяфр аз-Зайят, купила медную посуду, кухонную утварь, материи на матрас. Остальное же, сказала она, купит сам жених, когда вернется. Он-де уведомил ее, что хочет поехать с невестой в Танту и там приобрести все необходимое. Возвратившись в деревню, послала за маляром и велела покрасить весь дом — к свадьбе Ламлума.
— Так ведь, когда, бог даст, вернется…
Но мать приказала маляру делать свое дело без лишних слов. Маляр пожал плечами и побелил весь дом известкой, а спальню еще и разрисовал картинами свадьбы и изображениями жениха и невесты. На фасаде же написал стихи из Корана и за всю работу получил сполна.
Каждый месяц, первого числа, мать получает денежный перевод за пропавшего сына и с каждым новым переводом чувствует, как Ламлум уходит от нее все дальше и дальше. Беря в руки деньги, она делает над собой усилие, пытаясь вспомнить его лицо, его голос. Но черты лица расплываются, а голос звучит все глуше. И в груди ее, там, где находится сердце, рождается пустота, которую нечем заполнить.
По утрам она идет в поле, потом возвращается. Встречаясь с людьми, уверяет их, что Ламлум вернется. Но по ночам, оставаясь одна, чувствует и знает, что он ушел навсегда. И ей хочется сесть на пороге или уйти далеко в поле и плакать, плакать не переставая.
Она прибирает комнату, сворачивает циновку, ставит ее к стене, вешает одеяло на большой гвоздь, кладет подушку на лавку, подметает пол. Умм Ламлум могла бы поклясться, что ни разу не нарушила этого ритуала. Каждое утро комната чиста и прибрана, как будто хозяин провел в ней ночь. Он всегда тут: его запах, его дыхание, его рассказы о своей любви, о встречах с любимой.
О мать, о Умм Ламлум! Твой сын пропал. Пропал навсегда. Сколько раз на землю Египта приходили захватчики! С севера, с востока, с запада. Сколько раз Нил, несущий свои воды мимо нашей деревни, наполнялся горючими слезами, и соленая его вода не пригодна была ни для питья, ни для полива полей! Пропал Ламлум. Пропал тысячи лет назад, до того, как построили пирамиды, до того, как прорыли Суэцкий канал. Сейчас он бродит где-то по Египту, по дорогой его земле, и нет этому странствию ни начала, ни конца. А в Каире тихим, безнадежным голосом нам говорят, что поиски его ведутся.
Вечером, набирая воду в кувшин, Умм Ламлум услышала от соседки, что израильтяне бомбили город, который называется Абу Заабаль, и убили сто человек. Все в деревне опечалены и говорят, что раз между нами и ними встали кровь и смерть, то добром это не кончится. Грядущие дни несут Египту тяжкие беды и испытания. Прошлой ночью, сказала соседка, ей приснилось, что Нил разлился и вышел из берегов, затопляя дома и вырывая деревья с корнем из земли. Утром она пересказала сон мужу, а он рассердился и прикрикнул на нее, не каркай, мол. Когда же она спустя некоторое время спросила, почему он рассердился и что значит ее сон, муж ответил, что из всех примет две самые дурные: видеть во сне огонь или наводнение.
В холодные ночи месяца амшира не летает птица карауан[58], чей крик несет душе надежду, предвещая скорое возвращение тех, кто дорог сердцу. Молчит птица, и затуманенным горем глазам Умм Ламлум кажется, что вся деревня ад-Дахрийя склонилась и приникла к земле под тяжестью печали.
Вечером пришел к ней человек и сказал, что сын ее Ламлум вернулся и стоит на берегу канала, веселый и красивый. Она не шевельнулась, лишь медленно подняла глаза и тут же отвела взгляд.
— Нет, сегодня он не придет. Неужто ты думаешь, что я не почувствую, когда он вернется?
Она говорила медленно, глотая слезы, каждое слово давалось ей с трудом. Пришедший стал клясться, что Ламлум уже на пути к дому, он лишь остановился поговорить с земляками. Но мать стояла перед ним и тихим прерывающимся голосом твердила, что сын ее не вернется в ад-Дахрийю нынче вечером.
«Что-то неладно в этом мире. Так решили мы, жители ад-Дахрийи, простые крестьяне из провинции аль-Бухейра. Но мы слабы, бессильны что-либо сделать. И вы должны нас извинить — мы живем в странное время. Больше мы ничего, к сожалению, добавить не можем».
Солнце садится. Его длинные косые лучи обволакивают предметы, придают причудливые, неестественные формы теням. Вместе с тенями приходят воспоминания. Фатхи сидит у раскрытого окна, выходящего в зеленые просторы полей. Перед ним книга. Но взгляд его устремлен в бесконечность, туда, где далеко-далеко зеленая равнина смыкается с темной голубизной небес.
— Граждане, послушайте заявление представителя министерства внутренних дел.
Фатхи слушает. Протягивает руку, включает радио. Взгляд его возвращается к страницам книги. Но читать он не может. Семьдесят погибших! Он встает с места, бесцельно ходит по комнате. Зовет сестренку, просит принести что-то совсем ему ненужное. Мысли его неопределенны, сбивчивы. Он пытается привести их в порядок, повторяет про себя услышанное по радио. Хотя он и достаточно хорошо разбирается в событиях, но, живя в глуши, оторванной от всего и всех, в ссылке, как он сам иногда говорит, он чувствует себя бессильным, неспособным что-либо сделать. Каждый день он слушает радио, анализирует сообщения и… страдает от чувства собственного бессилия. Три года назад, когда он, крутя ручку приемника в поисках последних известий, услышал далекий слабый голос, объявивший: «Наши войска форсировали Суэцкий канал и вышли на его западный берег», ему вдруг показалось, что его оскопили, что он перестал быть мужчиной. Он спросил себя: что я могу сделать? И понял, что здесь, в этом глухом углу, что бы он ни сделал, все будет бесполезно. Ему остается только слушать радио и казниться своим бессилием, находя в этом самобичевании слабое и ложное утешение. С тех пор чувство боли не покидало его, то затихая, то усиливаясь, как если бы на больной зуб время от времени попадали крупинки соли.
Сейчас он встанет, пойдет в деревню, встретится с друзьями. Они покурят, попьют чаю, обменяются привычными деревенскими новостями, последними анекдотами. Посмеются невесело, с грустным выражением в глазах и разойдутся, условившись завтра встретиться вновь.
Солнце село. Сумерки окутали землю. Фатхи бросает последний взгляд на поля, который раз говорит себе, что сегодня он все обсудит с друзьями. Пусть у него отсохнет язык, если он не скажет всего, что думает.
— И скинули на завод напалмовые бомбы.
Сегодня Фатхи испытывает такое чувство, словно надвигающийся ночной мрак, который вот-вот спустится на ад-Дахрийю, должен поглотить деревню навечно, и солнце, поднявшись поутру, чтобы разбудить своими золотыми лучами людей, деревья, дома, минарет мечети, не увидит на земле ничего. Останутся только дорогие воспоминания и тоска по ушедшему безвозвратно.
На главной улице деревни перед лавкой портного собралась компания школьников. Здесь ученики двух местных начальных школ и несколько старшеклассников, которые учатся в близлежащих городах и приезжают в деревню лишь на четверг и пятницу. Ребята держатся кучкой, смущенно здороваются с проходящими крестьянами, чувствуя себя уже отъединенными от них, от родной деревни, как путешественники, собравшиеся в далекий путь. В руках у одного учебник географии. Сгрудившись потеснее на скамейке, под фонарем, они следят за тем, как владелец учебника, послюнявив палец, листает страницы. Каждый пытается собрать свои познания в географии Египта. Наконец на странице 58 они находят карту «Промышленные районы в дельте Нила». В один голос читают названия: Абу Заабаль, аль-Ханика, аль-Маади, Хелуан. Совсем рядом большой кружок — Каир, словно круглый глаз, в котором давно пересохли слезы от всего виденного за долгие века.
Захлопнув книгу, ребята обсуждают известие. Приехавшие из городов рассказывают подробности, которых не было ни в газете, ни по радио. Откуда они им стали известны, никто не признается.
Хоть бы эта Америка провалилась сквозь землю. Хоть бы Аллах наслал на нее погибель. Это она всему причиной. Ведь без нее Израиль ничто. Один из ребят уверяет остальных, что эта война предсказана в Коране, он только забыл, в какой суре. Там говорится, что они победят нас раз, еще раз и еще раз. А потом все переменится, и мы их одолеем. Другой пересказывает слышанный в городе разговор: какой-то мужчина говорил, что февраль 1970 года надолго запомнится — такого Египту еще не доводилось переживать, даже в дни большой войны.
Мы должны сломать это молчание. Фатхи сидит среди друзей. Они обсуждают вопрос со всех сторон. Выпито уже не по одному стакану чая. Друг, в доме которого они собрались, принес маленький транзистор. Ловили поочередно все станции мира, слушали все новости и комментарии. Потом разом заговорили. Кто-то осудил позицию правительства. Кто-то возразил, что личные чувства здесь ни при чем, есть и другие соображения.
— Какие еще соображения! Все это чепуха.
Кто-то напомнил: мы не одни в мире. Заговорили о соотношении сил, об опасности ядерной войны, в которой не будет ни победителей, ни побежденных. Поддержавший правительство спросил:
— А позиция Советского Союза? Каково ваше мнение?
— Наше мнение?!
— Что с тобой сегодня?
Фатхи слушал разговор, но голоса доходили до него приглушенно, словно издалека. Обрывки слов застревали в мозгу, как осколки, издавая болезненный звон. Сверлила одна мысль: семьдесят погибших. А Каир сейчас в полной тьме. В узких улочках народных кварталов то тут, то там раздается крик: «Потушите свет! Потушите свет!»
Один из друзей уверенно и громко проговорил:
— Я знаю, ребята, у президента характер упорный, недаром он из Саида[59]. Он не даст им спуску. Да и весь Египет не будет молчать. Завтра с утра надо непременно послушать последние известия. Вот увидите, мы этого дела так не оставим.
После этого высказывания разговор затих, оживление спало. Друзья лишь изредка перебрасывались незначительными фразами. Кое-кто занялся отгадыванием кроссворда, остальные погрузились в чтение газет.
Поздно ночью Фатхи возвращается домой. Он идет медленно, заложив руки в карманы, вглядываясь в окружающий мрак. Перебирает в памяти все, что говорилось сегодня в кругу друзей — странные, ненужные слова, — и ощущает в груди холодную свинцовую тяжесть. Снова спрашивает себя: что же делать? И снова перед ним единственный ответ: здесь, в этой ссылке, он может только мучиться сознанием собственного бессилия.
В душе каждого дахрийского крестьянина живет маленькое зернышко. Оно может засохнуть, покрыться ржавчиной, но оно никогда не погибает окончательно. Это зернышко любви — к родине, к детям, к своей деревне, к зеленым побегам в поле, к деревьям на берегу канала, к благодатным водам Нила, к свежему ветру, ко всей египетской земле. «К вечеру число жертв возросло до семидесяти». Фатхи думает о справедливости. Да, он хочет справедливости здесь, на этой земле. Ему нет дела до того, что справедливость существует где-то во времени и в пространстве, далеко отсюда. Она нужна ему здесь, сейчас. И те, кто отдадут за нее свои жизни — будь это он сам или кто другой, — должны встать из могил, воскреснуть, чтобы своими глазами увидеть торжество справедливости на земле Египта. После смерти он превратится в пыль, в прах. От него останется лишь воспоминание. Но справедливости и победы добьется другой, такой же египтянин, как и он, который заступит на его место. И сам он должен бороться за справедливость. Нечего сидеть здесь, в этой глуши, и ждать, когда другой одержит для него победу.
Он вошел в дом, зажег маленькую лампу, стал ходить по комнате, собирая книги и бумаги. Уложил все в чемоданчик. Открыл окно, выходящее в поля, вдохнул ветер, напоенный запахами весенних трав и цветов. Ему хотелось петь.
Утром, прежде чем отправиться в школу, он пойдет на почту, попросит у служащего телеграфный бланк, сядет, соберется с мыслями и напишет так: «О Родина, овдовевшая невеста, распусти черные косы скорби своей, заплети их туго, перебрось мне через ночь. И я примчусь к тебе. Накинь покрывало цвета ночи, нашей темной деревенской ночи, пока не уйдет печаль и не развеется горе.
Такова судьба твоя, о прекрасная наша страна»
Пер. С. Анкирова
Не успела маленькая Ребаб поступить в первый класс, как о ней заговорил весь городок, все окружающие деревни, вся провинция. Отец девочки, инспектор ирригационной службы, не был коренным жителем городка, мать — тоже не из местных. И до сих пор эта семья мало кого интересовала. О самой же Ребаб вовсе никто не думал. Девочка как девочка — ручки-ножки, хорошенькая детская мордашка. Так бы оно и было, если бы в школу не пришел новый учитель рисования, а придя, не потребовал от детей достать бумагу, карандаш и нарисовать, что каждому захочется.
Класс долго молча трудился. Потом учитель прошел по рядам, разглядывая рисунки и расспрашивая ребят, что именно хотели они изобразить. При этом он много и непонятно говорил об истоках творчества, о кристальной чистоте и непосредственности детского восприятия, о душах, не растоптанных еще грязными сапогами. Так он дошел до парты, где сидела Ребаб, и сразу замолчал, только глядел то на рисунок, то на девочку. А потом сказал, чтобы она привела в школу отца.
Не понимая, в чем дело, Ребаб смутилась: уж не рассердился ли на нее новый учитель? Она передала его слова отцу, но прошел не один день, прежде чем инспектор выбрал время зайти в школу, хотя ему и было любопытно, почему его вызывает именно учитель рисования. Ведь рисование не считается важным предметом, и успеваемость по нему не влияет на решение о переводе в следующий класс.
При встрече с отцом Ребаб учитель рисования закурил трубку, сунул руки в карманы и пустился в рассуждения о великой силе искусства, о творчестве, о таланте, который, как могучий поток, сметает все на своем пути. Если для развития таланта Ребаб, сказал он, создать необходимые условия, из нее вырастет замечательный художник, мастер, какие рождаются раз в столетие. Любого обучи — и он станет врачом, инженером, чиновником. Но художник, истинный художник — учитель рисования произнес это с таким пафосом, что инспектор вздрогнул — великая редкость в нашем мире. Окинув собеседника недоверчивым взглядом, отец Ребаб спросил:
— Ну и что вы от меня хотите?
Учитель рисования поспешил объяснить, что девочке следует развивать вкус и ум, она должна знакомиться с творчеством великих мастеров, читать книги по истории живописи и, познавая самое себя, искать собственный путь в искусстве.
Инспектор прервал поток его красноречия, спросив:
— И к чему все это приведет?
Он вышел от учителя, не зная, верить или нет тому, что услышал. А учитель, глядя ему вслед, подумал, что инспектор так ничего и не понял, что у него на уме — неизвестно, а заниматься воспитанием Ребаб следует непременно. И, не откладывая дела в долгий ящик, он сказал девочке: «Все, о чем я тебя прошу, — это внимательно прислушиваться к голосу сердца, столь же внимательно и пристально взглянуть на окружающий мир, а затем взять карандаш и с полной свободой и непринужденностью изобразить то, что запечатлелось в твоей душе. Слушай только голос своей души, верь только собственному сердцу».
А инспектор ирригации, придя домой, позвал дочь, усадил ее перед собою и попросил нарисовать его портрет вот так, в домашней обстановке. Но Ребаб сказала, что лучше нарисует его на службе, таким, каким видела однажды, когда заходила к нему в кабинет.
Инспектор сидел тогда за письменным столом, вид у него был важный и внушительный. В руке он держал толстый карандаш. И кабинет его был внушительный и важный.
Взглянув на рисунок, отец спросил:
— А где же секретарша?
Ребаб нарисовала секретаршу — особу лет двадцати, хорошенькую, изящную, с волосами цвета спелой ржи, с голубыми, как чистое летнее небо, глазами. Она склонялась к начальнику, показывая ему какие-то бумаги, и ее пышная грудь находилась как раз на уровне носа инспектора. Казалось, он вдыхает ее аромат.
На лице отца отразилось удовлетворение. Он сказал:
— Надеюсь, ты не оставишь меня без рассыльного?
И попросил нарисовать рассыльного в виде усталого, немолодого человека в поношенной одежде. Чтобы пиджак его выглядел так, словно его носили, не снимая, всю жизнь. Чтобы на лице чернела небритая щетина, ноги были обуты в стоптанные башмаки, а фигура напоминала пирамиду, перевернутую основанием вверх. Ребаб удивилась: почему отец хочет, чтобы она изобразила дядю Сирхана, рассыльного, в таком виде? Он хороший, добрый человек, носит чистую, белоснежную галабею без единого пятнышка. Отец объяснил, что дядя Сирхан — исключение. Он из уважаемой, хотя и обедневшей семьи. Большинство же рассыльных именно таковы, как он сказал. Ребаб не согласилась. Отец настаивал. Они заспорили. Тут вошла мать, взглянула на рисунок и сразу же увидела полную грудь секретарши в непосредственной близости от носа супруга. И спор между отцом и дочерью превратился в скандал между мужем и женой, заставшей супруга с поличным.
— Ты высосал из меня все соки, а теперь я тебе не нужна! — кричала мать. Отец увещевал ее, объяснял, что это просто картинка, которую нарисовала Ребаб. Мать накинулась на Ребаб и на картинку. Дочь схлопотала пощечину, а рисунок превратился в обрывки бумаги, самый большой из которых был меньше маленькой ладошки Ребаб. Девочка поклялась, что больше не станет рисовать, слишком дорого ей это обходится.
Но на следующий же день она нарисовала владельца поместья, находившегося неподалеку от городка. Их семья провела у него в гостях целый день. Не потому, что владелец поместья любил отца Ребаб, а потому, что инспектор был тот человек, от которого многое зависело в вопросах орошения.
Ребаб изобразила типичного феодала, которого не изменили события и годы, пузатого толстяка с оплывшим лицом. Не успела она провести последнюю линию, как изображение запыхтело и громким голосом воскликнуло, что это непорядок, так не бывает, что наследственный землевладелец, каковым он является, не может обойтись без арендаторов, батраков, надсмотрщиков, ночных сторожей и слуг.
Поразмыслив, Ребаб нашла, что он прав и ему положено все, что он требует. На свободных уголках листа она пририсовала маленькие фигурки арендатора, батрака, сторожа, слуги. Огромный феодал в центре рисунка был больше их всех, вместе взятых. Но едва она кончила рисовать и фигурки обрели сходство с людьми, как все они тоже стали выражать недовольство — потребовали дома, чтобы жить, пищу, одежду, деньги. Землевладелец стал на них кричать, возмущаясь тем, что они еще ничего не наработали, а уже чего-то требуют. Он никому не намерен платить вперед! Люди же доказывали, что не могут работать на голодный желудок. Пусть он даст им деньги, они купят еду, а потом немедля примутся за дело. Хозяин стоял на своем: сначала работа, потом расчет. Спор перешел в драку. Потасовка разгорелась такая, что от рисунка остались одни клочья. Труд Ребаб пропал безвозвратно. Зато в пей пробудилось любопытство: чем же все кончилось, кто из них был прав? Она решила рисовать и дальше во что бы то ни стало, только выбирать для рисунков темы, не связанные с жизнью их городка, семьи и знакомых, чтобы не попадать в затруднительное положение. И она стала рисовать правителя страны. Но когда портрет был готов, правитель вознегодовал:
— А кем я буду править? Если у правителя нет подданных, какой же он правитель?!
«Надо же, — удивилась про себя Ребаб, — все чем-то недовольны!» И нарисовала правителю подданного, который во всем ему потакал и на все испрашивал разрешение: на еду, на сон и на то, чтобы сходить в нужник. Это был очень покорный подданный. Но через некоторое время правитель заявил Ребаб, что такие правила игры ему наскучили. Нельзя ли нарисовать другого подданного, немного поживее, и чтобы он не все время говорил «да», а через раз отвечал «нет»? Разумеется, не на самые главные, а на второстепенные вопросы. Правитель сам брался определить, когда следовало говорить «да», а когда — «нет». Благодаря такому нововведению игра оживилась бы и приобрела интерес, в нее можно было бы долго играть.
Ребаб нарисовала строптивого подданного, что было очень просто — она поместила в голове у человека мозги, которыми он мог пользоваться в случае необходимости. Правитель перечислил подданному вопросы, на которые тот должен был отвечать «да» и «нет», чтобы он знал, в каких случаях ему нужно прибегать к помощи мозгов. Не забыл сказать ему также и о наказаниях, которым подданный будет подвергаться, если нарушит установленные правила.
В первый же день подданный ошибся, и правитель наказал его, как было условлено, то есть посадил в тюрьму. В камере за решеткой подданный загрустил и сказал Ребаб:
— Ну вот, это из-за тебя я в тюрьме оказался.
Он обвинил ее в том, что она умышленно вовлекла его в опасную игру и требовал положить этому конец. Девочка пыталась уладить дело миром, но примирить правителя и подданного оказалось невозможно. Они кричали все громче. Подданный требовал, чтобы его выпустили из тюрьмы, а правитель желал получить нового подданного, потому что, засадив в тюрьму прежнего, он остался без дела и заскучал. В конце концов Ребаб порвала рисунок.
Несколько дней она не рисовала вовсе, но тут к ней обратился старший братишка, который мечтал стать офицером. Он, оказывается, прослышал, что весь городок говорит о его сестре как о художнице, которую ждет великое будущее. Картины ее будут так же бессмертны и вечны, как пирамиды и воды Нила, — египтяне, как известно, не скупятся на похвалы. Брат попросил Ребаб нарисовать ему солдата. Того, которого он поведет в бой за освобождение оккупированных земель, когда станет офицером. Они отбросят врагов от границ страны.
Ребаб нарисовала солдата — крепкого смуглого гиганта с огромными усищами, в тяжелых форменных ботинках, в берете с кокардой в виде орла. Брат спросил:
— А где же автомат?
Ребаб принялась рисовать автомат в руках солдата, но солдат запротестовал. Он заставил Ребаб и брата включить телевизор. На экране тут же появилась танцовщица, уже более четверти века услаждавшая публику своими плясками, а совсем недавно открывшая у себя еще и талант певицы. Ее поклонники кричали, что это единственная в истории артистка, являющая два дарования в одном лице. Плясунья пела: «Конец войне, конец войне!»
— Но ведь земля наша по-прежнему оккупирована! — воскликнул мальчик.
— Командиры приказали мне прекратить войну, — отозвался солдат.
— Однако враг остается врагом! — не унимался мальчик.
— Врагам нашим несть числа, — сказал солдат. — Они на границе и внутри страны, перед лицом у нас и за нашей спиной. Но приказ есть приказ, а он гласит: прекратить войну.
Ребаб заметила:
— Автомат солдату все-таки нужен.
— Его можно использовать на парадах и в торжественных караулах, — подхватил брат.
Солдат настаивал на том, что, раз война кончена, автомат ни к чему и иметь его рискованно. Ребаб не знала, что делать. Но брат умолял оставить солдату автомат, говоря, что солдат без оружия не имеет никакого вида.
— Смотрите! — предостерег солдат. — Автомат, перед которым нет определенной цели, вдвойне опасен.
Но Ребаб уже решилась. Она дорисовала автомат в руках солдата. Теперь солдат одним глазом смотрел в прорезь прицела, приклад автомата упирался в его правое плечо. Солдат подумал: «Раз уж у меня есть оружие, оно должно стрелять. И коли приказ запрещает использовать его против врагов, которые передо мной, направлю-ка я его против тех, кто у меня за спиной». В мгновение ока он обернулся и нажал спуск. Семь пуль впились в тело мальчика…
На суде Ребаб было предъявлено обвинение в том, что она нарисовала солдата, который не подчинился приказу о прекращении военных действий, пустил в ход оружие и убил подростка. Единственным смягчающим вину обстоятельством было то, что подросток этот мечтал стать офицером, а кому нужны офицеры, только и говорящие что об освобождении арабских земель и изгнании с них оккупантов!
Тогда Ребаб встала и заявила, что она сознательно и добровольно отказывается от рисования. Карандаши она поломала, краски выбросила, а бумагу порвала. Воображение и фантазию загнала в бутылку, которую спрячет в ящик, а ящик закопает глубоко в землю.
Судья обрадовался и велел секретарю подать девочке бумагу, чтобы она своей рукой написала на ней, что с сего дня навсегда бросает рисовать.
Секретарь протянул Ребаб бумагу и перо и вдруг обнаружил, что у нее нет рук. Когда ее спросили, в чем дело, Ребаб объяснила, что руки ее были созданы для рисования, и ни для чего другого. Она отказалась от рисования — и руки исчезли. Но если она вновь решит рисовать и захочет изобразить солдата, который сумеет разобраться, в кого надо стрелять, руки у нее вырастут. Сейчас же она публично заявляет о своем отказе от рисования, и никаких других обязательств тут не надо.
Пер. Г. Ковтунович
Уста[60] Джабер был не только деревенским портным, он еще был и единственным на всю деревню человеком, писавшим письма для тех, кто сам не мог этого сделать, превращая в строчки слова приходящих к нему людей. Он писал письма тем, кто жил вдали от родных, в чужой стороне. Этим он занимался днем, а под покровом ночи забирался в самую дальнюю комнату своего дома и при свете десятилинейной керосиновой лампы писал жалобы по просьбе своих односельчан. Сначала он называл их жалобами обездоленных, но так как жаловались почти все и очень многие люди стали приходить к нему темной ночью, он стал называть их просто людскими жалобами. Уста Джабер писал их левой рукой, чтобы ни одна душа в ответственных инстанциях не узнала бы обладателя этого почерка.
В то утро к нему пришла девушка по имени Шамаа. Эта несчастная жила совсем одна и к тому же была нема от рождения. Ее единственный брат уехал в какую-то арабскую страну после того, как его положение здесь, в деревне, стало совершенно безвыходным.
Девушка держала в одной руке скомканную бумажку в четверть фунта и химический карандаш, отточенный с обеих сторон, а в другой — белый, линованный лист бумаги, вырванный из тетрадки по чистописанию для учеников начальной школы. С той стороны, где он был вырван из тетради, торчали неровные зубцы. Все это она выложила перед устой Джабером. Тот прекрасно знал, что Шамаа не умеет говорить, поэтому, обращаясь сам к себе, он сказал: «Понятно».
Уста Джабер уже понял, что от него требуется написать письмо ее брату Абд аль-Ванису. В голове у него завертелись разные слова: «Сынок наш дорогой, Абд аль-Ванис!» Нет, нельзя писать «сынок». Мать, а за ней и отец его умерли. Брат уехал, и Шамаа осталась одна. Напишем лучше так: «Дорогой брат!» Нет, одного слово «брат» недостаточно. Может быть, так: «О ты, единственный, кто остался у меня в этом мире!» Опять не то, этой немой не подходят такие напыщенные слова. Тогда скажем так: «О мой отец, о мой дорогой брат Абд аль-Ванис!» Такое начало для письма усте Джаберу понравилось. Он взял у девушки четверть фунта, с трудом развернул скомканную бумажку и возвратил ее девушке.
Он с улыбкой посмотрел на лист линованной бумаги, на химический карандаш, отточенный с обеих сторон, и все это также вернул ей. Уста Джабер поглядел на девушку изучающим взглядом и жестом пригласил войти в комнату. Там он достал ручку, чернильницу, чистую линованную бумагу, предназначенную именно для писем. На сей раз он не стал доставать руководство по составлению писем, как делал это обычно, потому что тема этого письма была ему ясна и понятна. Про себя он подумал: «Наверное, Шамаа хочет потребовать от брата денег, а может, просто хочет поприветствовать его и справиться о его делах. Тревога, видно, закралась к ней в сердце, и она захотела узнать, почему со дня отъезда от него не пришло ни одного письма».
Тут размышления усты Джабера прервались, потому что он вспомнил, что Шамаа ни разу не приходила к нему с просьбой прочитать письмо от Абд аль-Ваниса. Он же делает это бесплатно, только за написание писем он берет деньги, а за чтение ответов на эти письма не берет ни миллима, и все это знают.
Прошел уже год, как уехал Ванис, так его звали в деревне, и с тех пор от него не слышно ни доброго, ни худого слова. Не кто иной, как уста Джабер, выправил ему необходимые документы, сделал в главном управлении паспорт. Кстати, Ванис остался должен ему, обещав вернуть долг, когда вернется. А Шамаа так ни разу и не пришла к нему с письмом от брата. «Может, ей приходили письма, но она не к нему ходила их читать, а к ученикам из школы, которых стало так много в деревне в последнее время», — подумал уста Джабер. Но он отогнал эти мысли и решил спросить сам Шамаа, что она хочет от него.
Уста Джабер положил перед собой лист бумаги, рядом поставил чернильницу, положил ручку и повернулся к девушке, пытаясь дать ей понять, что не понимает, чего она от него хочет. Он занес руку над листом бумаги, помахал ею в воздухе и взглянул на девушку, но она не поняла его. Говорят, что немые молчат, потому что очень умны. Где же этот ум у Шамаа? Тогда он решил спросить, почему она решила написать брату.
Он протянул левую руку, коснулся ею правой и потряс обеими руками как бы в рукопожатии, при этом он мимикой старался спросить, то ли это, что она хочет. Девушка не ответила. Уста Джабер достал из кармана несколько монеток и стал перекладывать их из руки в руку. Стертые монеты собрались у него в правой руке, он сжал их в кулак и снова положил в карман, пытаясь выяснить, не хочет ли она получить от Ваниса деньги. Шамаа опять не ответила.
Уста Джабер сделал еще одну попытку понять, что ей надо: он изобразил на своем лице радость и удивление, которые испытывает человек, когда встречает любимого после долгой разлуки. Потом изобразил, что целует и обнимает кого-то. Шамаа по-прежнему молчала. Уста Джабер заметил все же по ее лицу, что она взволнована, и подумал, что на этот раз он угадал.
Он взял конверт, закрыл его, потом опять открыл, достал из него белый лист бумаги и начал писать. Исписав половину листа, он остановился, губы его беззвучно шевелились, он что-то спросил у девушки, она промолчала. Он положил перед ней конверт и бумагу и снова взглянул на нее. Опять что-то неуловимое промелькнуло в ее чертах, но она по-прежнему молчала. Волнение уже исчезло с ее лица.
Уста Джабер почувствовал, что смертельно устал от своих усилий — из-под шерстяной такии, которая покрывала его голову, текли струи пота. Ему легче было написать десять писем, чем играть в эту игру. Но он тут же сказал себе: «Эта девушка одна-одинешенька на свете, у нее ни ветвей, ни корней. Что с ней поделаешь? Аллах вознаградит мои старания. Хвала Аллаху!»
Он помахал рукой в пространстве. Чего же она все-таки хочет? Он показал на свою голову, пытаясь дать ей понять, что устал, потом снял каплю пота со лба и протянул мокрый палец к ее глазам, чуть не коснувшись ее ресниц. Девушка молчала. Уста Джабер набрал в рот воздуха, надул щеки и с шумом выпустил воздух изо рта. Потом он указал ей на свою швейную машину и на материал, лежащий на столе, — его ножницы не работали с самого утра. И вдруг, в приступе негодования, он указал ей на открытую дверь и громко крикнул: «Уходи, дверь открыта так широко, что и сто верблюдов пройдут в нее!»
Он еще не кончил говорить, как на глазах девушки появились слезы. Кто сказал про нее — источник слез в ее глазах пересох?! Шамаа всхлипнула, и усте Джаберу показалось, будто дом затрепетал вместе с ней. Грудь ее судорожно вздрагивала. Она прерывисто вздохнула и разразилась громким плачем. Слеза закапали из ее глаз и потекли по щекам двумя дорожками. Уста Джабер хорошо видел эти две дорожки от слез на ее лице потому, что было утро и комната освещалась ярким светом с улицы. Утренняя тишина окружала деревню со всех сторон, и в этой тишине уста Джабер ясно услышал, как девушка перестает плакать. Он поднял руку, пытаясь утешить ее. Неожиданно ему пришла мысль, что всхлипывания — это первые звуки, которые он услышал от Шамаа.
Он наконец взялся за ручку и начал письмо к Ванису так: «О дорогой мой брат!» После этого вступления он остановился — что же написать дальше? Посмотрел на Шамаа. Она уже перестала плакать, но следы слез еще оставались на ее щеках. Краснота ее глаз стала особенно заметной, причем каждый глаз ее смотрел в свою сторону. Уста Джабер написал: «Сынок, вся наша деревня недоумевает, почему плачет Шамаа. Спаси ее или хотя бы напиши ей. Разлука затянулась, а она ведь совсем одна».
Еще уста Джабер написал о том, как плохо живется его сестре, о том, что желудок ее требует пищи, о теле, которое постепенно разрушается, и о душе, у которой нет ни одного родного человека, кроме брата. Написал и о том, что их старый, заброшенный дом слишком велик для нее одной, о том, как ужасно молчание ночи, как страшен свист зимних ветров и стоячий, раскаленный воздух лета. А он, единственный родной ей человек, так далеко, в какой-то чужой стране, и никто даже не знает, где он сейчас находится.
Уста Джабер сложил листок, вложил его в конверт и передал девушке. Адреса он не знал. Неожиданно он почувствовал гнетущую усталость от испытанных переживаний. Чтобы скорее отделаться от своей посетительницы, он показал ей рукой на дорогу, ведущую к почте. Шамаа вообразила, что вся эта история с письмом закончилась благополучно и осталось лишь пойти на почту и отправить письмо. А потом… что ей делать потом?.. Ходить на почту и спрашивать, не пришел ли ответ от брата? Слезы все еще лились из ее глаз, но грудь уже стала дышать ровнее. Она думала о четверти фунта, которую удалось сохранить, о письме к брату, о сладости ожидания. Она представила, как будет ходить каждый день на почту и сидеть на лавочке перед входом, дожидаясь почты из районного центра, и слезы ее сразу высохли, в глазах появился блеск, такой ее мог бы полюбить каждый, кто взглянет на нее.
Ну а что уста Джабер? Он сидел на своем месте у швейной машинки, перед ним лежала груда материалов. День еще только начался, клиенты ждут, когда он сошьет им одежду, но руки не слушались его, он чувствовал себя разбитым. «Отрежьте немому ногу, — вспомнил он народную поговорку, — и он заговорит».
«Шамаа может только плакать… — думал уста Джабер. — Она знает, что брат ее уехал, и все… Может быть, Шамаа заговорит от горя разлуки? Кто знает!» Бог даст — впредь ему будет хватать заработка от его шитья и не придется копаться в заботах и бедах людей, которых день ото дня становится все больше и больше.
Что делать? Ну не знает он адреса Ваниса, и Шамаа не знает. Ванис уехал, уехал в какую-то арабскую страну. Когда он уезжал, он еще не знал, где остановится, обещал сообщить адрес, когда найдет работу и крышу над головой. Перед отъездом он поделился с устой Джабером своими финансовыми планами. Сколько будет получать, сколько тратить, сколько откладывать, чтобы начать жизнь по-новому здесь, в деревне. Сказал так и уехал. И со дня его отъезда о нем ни слуху ни духу. Прошел год, потом другой, а Ванис так и не прислал своего адреса. Уста Джабер все никак не мог понять этой истории с адресом, а Шамаа и подавно ничего не понимала. «Может быть, если б я спросил ее об адресе, она бы поняла, в чем дело, и заговорила», — с грустью подумал уста Джабер.
Вопрос его повис в прозрачном воздухе утра… А у дверей почты одиноко сидела Шамаа.
Пер. Г. Ковтунович
Приезжего в деревне видно сразу: его походка, движения, одежда, запах — все говорит, что он — чужак. Ну а если таких целая группа, и у всех светлые волосы, голубые глаза и белая румяная кожа, и вышли они из автобуса с дымчатыми стеклами, и автобус этот распространяет приятный незнакомый запах, тут уж всем ясно: приезжие — иностранцы.
Они приехали в деревню как раз в рыночный день, в четверг. Говорят, что четверг, день, предшествующий пятнице, когда все отдыхают, выбрали рыночным днем не зря. Ведь в этот день продают и покупают, а потом едят и насыщаются больше обычного. А от сытости плоть начинает играть. Уж беднякам-то это хорошо известно.
Выйдя из автобуса, иностранцы очутились на рыночной площади. Деревенские сразу обступили их.
— Иностранцы?! — сказал один из тех, кто просто так, без дела, шатаются по рынку, глазея на женщин и рассматривая товары. Другой, недоучившийся студент, поправил его:
— Путешественники!
Но здесь вмешался третий:
— Это — туристы!
И разгорелся жаркий спор — как правильней их назвать: иностранцы, путешественники или туристы.
С появлением иностранцев рыночная площадь притихла. Руки торговцев и покупателей перестали ощупывать, перебирать и отбирать товар. Смолкли просьбы об отсрочке платы или о выплате по частям. Никто уже не клялся, что в данный момент карманы его пусты — даже ржавого миллима нет, — но придет долгожданный, благословенный день и появятся деньги, сомнения ни к чему — Аллах милостив!
В толпе иностранцев был один человек со смуглой кожей — араб. В руках он держал короткую палку, которой отстранял любопытных, расчищая дорогу туристам. Его вид удивлял людей, потому что он двигался так, будто его била дрожь. Он разговаривал с деревенскими по-арабски, а с иностранцами — на каком-то чужом, непонятном языке.
Студент-недоучка показал на него и сказал:
— Египтянин, как и мы?
А кто-то добавил:
— Похоже, что у него во рту несколько языков, а не один.
Смуглый господин показал на рыночную площадь, на народ и что-то сказал, ни один из деревенских не понял, что именно.
Студент-недоучка решил объяснить:
— Он — гид.
А один из праздношатающихся опять его поправил:
— Переводчик.
Но вот иностранцы вынули из сумок фото- и кинокамеры. Фотография для деревенских — святое дело. Поэтому вся площадь затаила дыхание, только щелкали затворы да загорались яркие вспышки фотоаппаратов. Люди стояли, не шелохнувшись, боясь вымолвить хоть слово. Рыночный маклер прервал молчание вопросом:
— А где Мубарака? Ее фотография — лучший сувенир.
В каждой египетской деревне есть своя блаженная. Никто не знает, откуда и когда она появилась. Просто однажды возникла из небытия и с тех пор каждый четверг приходит на рыночную площадь еще до рассвета и исчезает с закрытием рынка. Никто из деревенских не знал, где она живет, что ест. Никто никогда не расспрашивал ее ни о чем. И Мубарака превратилась в одичавшее животное, люди стали избегать ее. Она приходила и уходила в молчании. Когда кто-нибудь пытался с ней заговорить, то быстро убеждался, что это бесполезно — она словно потеряла дар речи. В рыночный день у Мубараки было одно-единственное занятие, которое всем давно известно: явиться на площадь с жаровенкой в руках. Она подбрасывала в огонь благовония из сумки, висевшей у нее через правое плечо. Время от времени она дула на угли, чтобы разжечь пламя. Подходя к каждому торговцу, она окуривала его товар. Продавец, как бы в благодарность за ее внимание, давал ей малую толику своего товара. Поэтому к концу дня в сумке у Мубараки можно было найти все, чем торговали на рынке: лепешку, кусок мяса, кукурузу, помидоры, листья салата, кусок материи размером в ладонь…
Волосы ее были вечно растрепаны и висели, как толстые, замасленные веревки, на губах — пена, лицо жирно блестело от липкого пота, глаза были красными, воспаленными от того, что она почти никогда не спала.
Когда туристы начали фотографировать, деревенские стали оглядываться по сторонам, ища Мубараку, но ее не было видно. После съемок между гидом и туристами завязался разговор, они спрашивали, он отвечал. В вопросах звучали удивление и недоверие. Ответы переводчика были длинными, обстоятельными. Кто-то в толпе сказал, что за каждое слово переводчик получает по семь пиастров, поэтому, чем больше он говорит, тем больше его зарплата. А студент-недоучка решил все объяснить:
— Этот переводчик или, как его там, гид не учил иностранного языка специально, в школе, нет у него свидетельства никакого, просто он знает этот язык от отца, а тот от деда. Отец его целый день стоит около пирамид и дает напрокат иностранцам не то верблюдов, не то ослов. Так он и выучился языку, но ему трудно говорить правильно, поэтому и получаются у него фразы длинные и пространные.
Иностранцы ходили по рынку, все рассматривали, изучали, а деревенские, в свою очередь, рассматривали их. Всеобщее внимание привлекли ноги туристок с накрашенными ногтями. Странно было смотреть, как эти чистые, ухоженные ноги в открытых туфлях ступали по навозу, по помоям, вспугивая тучи мух. Изумленными взглядами иностранцы мерили горы зеленого лука, глазели на деревенский сыр «миш», на зерно, на продавца сурьмы и всяких бутылочек с маслом для окраски волос. Иногда они останавливались у прилавков, протягивая вперед пальцы с длинными ногтями, указывали ими на тот или другой предмет и что-то спрашивали.
Переводчик старался изо всех сил, отвечал на каждый их вопрос, объяснял долго и терпеливо: это — продавец тканей, это — продавец молодого сыра, этот сыр делают только в этой местности. Некоторые достали блокноты, ручки и стали записывать незнакомые названия. Таким образом процессия двигалась все дальше и дальше по рыночной площади. В очередной раз они остановились около продавца таамии[61], заглянули в чан, где булькало черное от долгого кипения масло. Туристы долго стояли около чана, наблюдали, как арабы покупали таамию, заворачивали ее в лепешки, но сами медлили покупать. Наконец решились, осторожно положили по кусочку в лепешки и стали есть.
А в это время на краю рыночной площади разгорелся спор между бедняком и богачом. Бедняк был худ, но красив, а богач — толст и зол, потому что только что он снял своего осла с ослицы, принадлежавшей этому бедняку.
Туристы заинтересовались сценой, и переводчик старался добросовестно объяснить им суть происходящего. Ослица бедняка захотела самца и заявляла об этом так буйно, что житья от нее не стало. Тогда бедняк дождался рыночного дня, привел свою ослицу на площадь и привязал рядом с ослом одного из богачей. Осел не заставил себя долго ждать и тут же покрыл самку. В это время пришел хозяин осла, увидел это безобразие и страшно разгневался. Известно ведь, что от частых случек ухудшаются верховые качества животного! Ведь его осел — это не какой-то там простой осел, который возит навоз и работает в поле. Это унизительно для него, хозяина, и, разгневавшись, богач снял осла с ослицы.
Переводчик закончил уже рассказ, а ссора все еще продолжалась. Один из туристов приблизился к своей спутнице и что-то прошептал ей на ухо. Никто из стоящих вокруг ничего не услышал, но по тому, как женщина засмеялась, сразу стал понятен смысл сказанных слов. Студент готов был поклясться, что иностранец ей сказал: «Дорогая, это происшествие поможет нам сегодня — мы проведем прекрасную ночь».
Тут процессия остановилась около лавки мясника. Вдруг студент-недоучка воскликнул:
— Мубарака! — и показал в ее сторону.
Помешанная сидела на земле среди отбросов, навоза, крови, кожи и костей забитых животных. Она встала и подошла к иностранцам:
— Добрый день, господа.
Это было невероятно. Первый раз за долгое время она заговорила. Ни один из тех, кто пытался ее разговорить, не мог добиться от нее ни слова, а тут она сама сказала: «Добрый день, господа» — и стала ходить со своей кадильницей между туристами. Тот же иностранец опять приблизился к своей спутнице и опять что-то ей прошептал, и снова она залилась порочным смехом. Туристы стали снимать Мубараку, защелкали затворы фотоаппаратов, засверкали вспышки. Маклер поставил ее на самое удобное место и велел улыбаться иностранцам. Она постаралась изобразить на своем лице глупую улыбку, причем глаза ее смотрели в разные стороны. В этот момент все поняли, что она еще и косая. Стоя в толпе иностранцев, под любопытными взглядами, Мубарака протянула руку вперед, надеясь, что кто-нибудь что-нибудь ей даст, но рука оставалась пустой, тогда она опять глупо улыбнулась и стала прислушиваться к незнакомой речи, которую раньше никогда не слышала.
Одна туристка подошла к переводчику и что-то ему сказала. Люди, конечно, слов не поняли, но по жестам решили, что она хочет сфотографировать Мубараку около висящей на крюке туши. Переводчик сначала немного смутился, а потом обратился к студенту-недоучке, который подошел к Мубараке и отобрал у нее кадильницу. Сделать это было очень трудно, так как она вцепилась в нее невероятно крепко. Потом он поставил ее рядом с тушей и стал поправлять ей платье, чтобы не видны были дырки, но туристка запротестовала, потребовав, чтобы Мубарака была такой, как она есть, и вернула ей кадильницу. Обратясь к переводчику, она объяснила, что надеется сейчас сделать лучшую фотографию всей поездки. Она лепетала что-то о восточном колорите — Мубарака, сырое мясо, дым благовоний, мясник с огромными усами и массивным подбородком, свешивающимся до груди, вокруг него толпа народу!.. Мубараку поставили слева от туши, справа встал мясник. Студент-недоучка подкинул в кадильницу благовоний из сумки Мубараки, и тут же густой туман окутал всю толпу. Люди немного расступились, а иностранцы все щелкали затворами фотоаппаратов. Одна туристка произнесла какие-то слова, разумеется никому из деревенских не понятные, но студент опять решил, что он понял ее высказывание, наверное, она сказала что-нибудь вроде: «Египтянка по имени Мубарака!»
Чтобы снять крупный план, туристы попросили женщину придвинуться поближе к туше. Морщинистая щека Мубараки вплотную прикоснулась к мясу, и тут же капля крови потекла по ее лицу. Мубарака почувствовала запах свежего мяса. У нее потекли слюнки, и ей пришлось сделать несколько глотательных движений. На Мубараку напала слабость, ноги и руки ее задрожали, и она еще ближе придвинулась к туше, погрузив в мясо чуть ли не половину лица. Вокруг послышались возгласы одобрения. Правым глазом, которым она еще могла что-то видеть, Мубарака разглядывала белые и красные куски туши.
Мубарака редко видела мясо, не говоря уже о том, чтобы есть его. Она брала мясо у мясника как милостыню в рыночный день и продавала его тем, кто не мог пойти к мяснику, за кусок кукурузной лепешки.
И вот теперь, под светом вспышек на рыночной площади, Мубарака вдруг начала думать. Да, может, впервые за много лет она пыталась думать — пыталась вспомнить, когда она в последний раз ела мясо. Иногда ей давали вареное мясо в богатых домах. О том, как оно выглядит в сыром виде и как оно приготавливается, она, конечно, и понятия не имела.
Туристы тесным кольцом окружили блаженную, мясника и тушу. Они фотографировали эту сцену со всех сторон, да еще снизу и сверху, изощряясь в выборе наиболее удачного угла съемки. Одна из туристок так близко подошла к Мубараке, что ее фотоаппарат задел лицо блаженной.
Но вот оживление туристов стало проходить, похоже было, что они уже насытились фотографированием. Мясник понял это и отодвинулся от туши. Он был просто счастлив оказаться в центре всеобщего внимания. Теперь он все думал, как бы заполучить одну из этих фотографий. Единственное, что его смущало, так это то, что он был снят рядом с Мубаракой. Он оглянулся на нее. Мубарака все стояла около туши, не двигаясь. Мясник жестом показал ей, чтобы она уходила, потому что Мубарака — существо, не заслуживающее разговоров. Она не шевельнулась. Наверное, не поняла, что от нее хотят. Мясник толкнул ее, но она осталась неподвижной. В это время в лавку пришел покупатель и попросил полкило мяса и четверть кило костей. Мясник взял большой нож, подошел к туше и занес руку над мясом, надеясь, что Мубарака, увидев страшный нож, нависший над ней, испугается и отойдет от туши, но женщина даже не обратила на него внимания. Он стал кричать на нее, ругать, требуя, чтобы она ушла. У Мубараки был вид человека, не понимающего, чего от него хотят, она тупо уставилась в одну точку. Мяснику ничего не оставалось, как отложить нож. Он подошел к Мубараке и стал ее разглядывать — кожа на ее лице стала цвета мяса, казалось даже, что оно — часть этой туши. Он пытался объяснить женщине, что она поступает неправильно, что она снижает его доход, потому что покупателей в эти дни и так мало. В последние дни он вынужден был продавать мясо по сниженным ценам, а ведь по отношению к ней он никогда не был скупым, он любит ее, как дочь. Мубарака же только сильнее прижалась лицом к мясу и вонзила в него зубы. Она наслаждалась поеданием сырого мяса, из которого брызгала кровь. Вошедшему в лавку покупателю это зрелище не понравилось, он отказался от покупки и ушел. По дороге домой он каждому встречному рассказывал, что видел в лавке у мясника. Люди вновь собрались вокруг Мубараки и мясной туши. Мясник пытался оттащить ее силой, но безуспешно.
Кто-то в толпе высказал предположение, что Мубарака приросла к туше и стала ее частью. Каждый, кто входил в лавку, считал своим долгом попробовать оттащить женщину от туши, но все терпели неудачу. Мясник опять было занес над ней нож, но люди остановили его: ведь это может быть опасным для Мубараки, он может ранить ее. И хотя внешне она сильно смахивает на деревянное изваяние, все же блаженная — живое существо. Мясник опустил нож и отступил, и в этот момент кто-то в толпе сказал:
— Позовите старосту.
Тем временем переводчик пригласил своих подопечных пойти полюбоваться блеском воды в каналах и зеленью в полях. Все направились к ближайшему полю. К переводчику подошел маклер:
— Мы хотим познакомиться. Кто это с тобой и зачем они приехали сюда?
Переводчик отвечал ему, что он — представитель фирмы «Богатства Египта», это объединенная туристская американо-египетская фирма. Цель ее — поиск скрытых богатств Египта, даже тех, о которых не знают сами египтяне, сыновья Египта. Америка бескорыстно помогает Египту в работе этой фирмы, которая была создана в рамках новой экономической политики открытых дверей. А эти люди — американские туристы, они приехали сюда, в деревню, чтобы продемонстрировать стремление к сотрудничеству между нашими народами. Египет — страна открытых дверей, поэтому надо во что бы то ни стало поддерживать туристское движение, что поможет Египту решить все экономические, политические, социальные и даже идеологические проблемы. Впервые в истории XX века в Египте появился новый вид туризма. Тут переводчик помолчал и со значением сказал:
— Сельский туризм.
И продолжал:
— Этот вид туризма скоро станет самым главным видом туризма. В Америке, стране, откуда приехали туристы, есть небоскребы до облаков, ракеты, летавшие на Луну, самые современные средства шпионажа, роботы, которые делают то, что им приказывают, но у них нет таких деревень, как эта. Все, что есть здесь, в этой деревне, и создает самобытность Египта в сегодняшнем фальшивом мире. Я вот спросил, есть ли у них такой рынок, как этот, есть ли у них навоз, есть ли у них бедность и нищета, есть ли у них таамия и есть ли хотя бы в одном из американских штатов такая Мубарака. О, они очарованы Мубаракой. Мы должны показывать туристам то, чем наша страна отличается от той, откуда они приехали.
Разговаривая таким образом, переводчик, маклер и туристы дошли до поля.
А в это время в деревне мясник рассказывал старосте историю с Мубаракой и тушей. Но и староста не знал, что предпринять. Он послал одного из стражников, приказав ему оторвать Мубараку от туши, но тот вскоре вернулся, так и не сумев выполнить приказания. С таким же результатом вернулся и старейшина, посланный с тем же заданием. Староста посылал в мясную лавку и начальника стражников, и заместителя старейшины, но, увы, все они возвращались ни с чем.
Время рынка подходило к концу. Туша уже обветрилась и приобрела несвежий вид. Убыток мясника был очевидным. Старосте ничего не оставалось делать, как пойти и самому попытаться навести порядок. Сначала он пытался уговорить Мубараку отойти от туши, потом применил угрозы, но ничто не помогало. Староста вышел из себя, он размахивал ножом, палкой, горящим факелом, угрожал изгнать ее из деревни, указывал на небо, напоминая, что ей не избежать наказания Аллаха. Но его усилия не достигали цели. Староста так старался, что весь покрылся потом, а шея его распухла и пылала. Такое было с ним впервые: чтобы он, староста, и не мог разрешить такое пустячное дело, да еще на виду у всей деревни!
Вдруг студенту-недоучке пришла в голову мысль:
— Наверное, Мубарака тронулась.
Стоящий здесь же, в толпе, санитар из общества «Здоровье» продолжал его мысль:
— Да, да, на ее лице видны явные признаки помешательства.
— Что же тогда нам делать?
— Надо пойти в районную больницу и сказать им, чтобы ее забрали в сумасшедший дом.
Начальник стражников тоже решил вставить свое слово:
— Мубарака теперь просто опасна.
Карета «скорой помощи» приехала довольно быстро, из нее вышли санитары и вынесли носилки. Все вместе они попытались оторвать женщину от туши, но тут же поняли, что это бесполезно. Тогда они ударили ее, но она только сильнее впилась зубами и пальцами в мясо. После недолгого обсуждения санитары решили отрезать от туши тот кусок, к которому приросла Мубарака. Такую тактику они избрали главным образом для того, чтобы спасти мяснику хоть какую-то часть мяса. Санитары принялись за дело, мясник им помогал. Зрелище было мучительное, а студент-недоучка больше всех страдал от того, что ни один из туристов не снял эту страшную сцену. Лицо Мубараки стало частью куска мяса. Струйки крови смешивались с ее слезами. Лицо от мяса отличить было невозможно.
Принесли смирительную рубашку и сказали ей так:
— Мубарака, вот галабея, сшитая специально для тебя, примерь ее.
Эти слова отвлекли блаженную, хотя на лице ее читалось недоверие. Она оторвалась от туши и сунула руки в рукава смирительной рубахи. И тут же заволновалась, занервничала, но прежде, чем успела опомниться, ее обхватили руки санитаров и почти вынесли из лавки на улицу.
Теперь настал черед волноваться мяснику — кто же заплатит ему за мясо, которое испортила Мубарака? У нее нет никаких родственников, деньги содрать не с кого. Староста не имеет к ней никакого отношения, районная больница не заплатит, а сумасшедший дом, куда ее повезут, и вовсе далеко — в Каире.
Староста посоветовал мяснику:
— А ты возьми деньги с американцев, ведь из-за них все это и случилось.
Кто-то из толпы добавил:
— Они тебе в долларах заплатят — это деньги наших дней.
Теперь толпа занялась обсуждением проблемы валюты. У каждого было свое мнение, в корне отличающееся от мнения другого. Обсуждение этого животрепещущего вопроса прекратилось, как только на площадь после осмотра близлежащих полей вернулись туристы.
А Мубарака сидела на деревянной скамье, связанная толстой веревкой. Справа и слева от нее стояли стражники с винтовками. Перед ней, на расстоянии трех метров, сидели дети и старики, ближе стражники никого не подпускали.
Изредка раздавались возгласы:
— До свидания!
— Счастья тебе!
— Ты терпела и теперь вознаграждена!
Некоторые по-настоящему завидовали Мубараке, что она поедет сначала в одной машине до районной больницы, а потом в другой — в Каир, в сумасшедший дом. Дети кидали в Мубараку комочки глины, и, когда им удавалось попасть в нее, женщина вздрагивала, как бы приходила в себя, лицо ее искажала дрожь и из глубины груди вырывались нечленораздельные звуки.
Туристы приблизились к месту происшествия, но не сразу узнали Мубараку в смирительной рубашке. Они спросили переводчика:
— Это святая Мубарака?
И указав на стражников с оружием в руках:
— А это что, почетный караул?
— А эти люди кто?
— Жаждущие исцеления.
— А почему вы все здесь собрались?
— Размышляем о том, что у нас происходит в стране.
Тут самый старший из туристов что-то сказал гиду, и тот перевел его слова:
— Пусть святая Мубарака проведет пресс-конференцию, на которой расскажет о делах, происходящих в Египте сегодня.
Туристы стали доставать блокноты, ручки и фотоаппараты.
Громким голосом переводчик объявил, что святая Мубарака обладает даром ясновидения и может предсказывать будущее, даже то, что произойдет через тысячу лет. Сейчас она погружена в размышления о близящемся конце света; присутствующие — и туристы и крестьяне — могут задавать ей любые вопросы, смело поверять ей свои заботы и печали, делиться своими тревогами.
Святая Мубарака ответит на каждый вопрос.
Вопрос: Правда ли, что скоро наступит конец света?
Вопрос: В земельную реформу дали мне надел земли, но спустя двадцать лет провели еще одну реформу и землю у меня отобрали и вернули старому хозяину. Я остался без земли и без куска хлеба. Что делать?
Вопрос: Мой сын ушел на войну, которую называют освободительной. Хотя мы и празднуем победу, я не знаю, где мой сын. Я наводил справки о нем, мне ответили: ведется его поиск. До каких же пор его будут искать?
Вопрос: Против всех жителей нашей деревни возбуждено уголовное дело за нарушение порядка сельскохозяйственных работ. Странно, что нас торопятся отдать под суд, ничего нам как следует не объяснив.
Вопрос: У меня умер муж. Он занимался тем, что намывал глину и делал кирпичи. Теперь, после его смерти, вместо того чтобы оказать мне помощь, против меня возбудили уголовное дело. Выяснилось, что мыть глину — преступление, а так как я наследница мужа, то мне и отвечать.
Вопрос: Мы много слышали о деревнях, где есть свет и колонки с питьевой водой, есть кооперативы, в которых продаются разные товары. Говорят, что в некоторых деревнях есть школы и доктора, и деревни эти связаны с городами хорошими дорогами. А у нас ничего подобного в помине нет, кроме школы да больницы, из которой давно сбежал врач.
Вопрос: Мне приснилось, что меня выставили на продажу на аукционе, но никто не пожелал меня купить.
Вопрос: Можно ли на что-то надеяться?
На рубахе блаженной от туго стягивающих ее тело веревок проступила кровь. На все вопросы она отвечала лишь стонами.
Все молчали. Прошло какое-то время, но никто не поднял руки, чтобы задать очередной вопрос. Вскоре стало ясно, что вопросы кончились. Одна из туристок с удивлением уставилась на переводчика, ей было непонятно, отчего никто не задал самых главных вопросов, решающих для судеб многих людей. Почему не спросили о возрождении многопартийной системы, о том, как относится египетская армия к политической борьбе в условиях, когда земля Египта находится под оккупацией; о Женевской конференции, будет или не будет она созвана в этом году; когда снова забьют барабаны войны в этом районе; какие будут перевороты в этом году и когда они произойдут? Не понимают люди глобальных жизненных проблем, только свои чувства их интересуют, только то, что касается повседневной жизни.
Переводчик сказал:
— В первую очередь люди хотят жить, а что надо человеку, чтобы жить, о моя американская госпожа, приехавшая к нам из-за Атлантического океана? Человеку нужен дом, чтобы была крыша над головой, одежда, чтобы прикрыть наготу, еда три раза в день, работа, транспорт, который доставлял бы его на работу и с работы, женщина, с которой он будет спать. А потом уже человек думает о мире на земле, — голос переводчика становится все громче. — Только тогда, когда у человека наполнен желудок, он начинает думать — это основное правило.
Туристы удивились, и все же некоторые записали это важное правило к себе в блокноты и подчеркнули его несколько раз красным карандашом. А один турист сказал, что это правило станет заголовком его отчета о поездке в Египет — мать мира, страну удивительного.
Один из туристов спросил о судьбе Мубараки, ему ответили, что ее отвезут в Каир, в больницу. Тогда турист предложил: пусть она едет с нами. Люди в толпе были удивлены такой отзывчивостью туриста, ведь он был американцем.
Начальник стражи подошел к переводчику и объяснил, что этого делать не стоит, потому что Мубараку отвезет специальная машина, причем она еще должна заехать в районный центр, оформить кое-какие бумаги.
— Тогда пусть наш автобус поедет вслед за машиной Мубараки в районный центр как официальный эскорт, — сказал турист, — там мы ее подождем и вместе поедем в Каир — мать городов мира.
Маклер решил пошутить:
— Так, может, она поедет с вами в Америку как сувенир из Египта?
И наконец, в довершение этого необычного, долгого дня, который никто из деревни никогда не забудет, санитарная машина остановилась на рыночной площади. Санитары развязали веревки и одели Мубараку в белые одежды, взамен ее, запачканных кровью. Ее положили на носилки и погрузили в машину. Рядом с ней положили кое-какие бумаги, которые могли понадобиться в больнице.
— Мубарака занимает свое место в машине, сопровождаемой почетным эскортом, — сказал кто-то из туристов, — это вселяет радость в наши души. Белый цвет машины, одежд Мубараки, охрана, носилки еще раз подтверждают ее чистоту и святость.
Туристы забрались в свой автобус, распространяющий чудесный аромат, расселись по своим местам у окон с дымчатыми стеклами. Люди из деревни говорили, что эти стекла — волшебные: люди, сидящие за ними, внутри автобуса, прекрасно видят все, что делается на улице, а снаружи не видно ничего. Последним в автобус поднялся переводчик. Он задержался на подножке и, прежде чем шофер успел нажать на кнопку, чтобы с музыкальным звуком закрыть двери, сказал так:
— А теперь, дамы и господа, святая Мубарака, устав от работы, едет на уикэнд! На курорт!
Санитарная машина поехала вперед, за ней двинулся роскошный автобус. Деревенские посмеялись: сумасшедшая Мубарака возглавляет туристскую группу, женщины даже немного завидовали ей. Машина с Мубаракой и автобус с туристами проехали по главной улице, а люди стояли на площади и провожали их взглядами. Среди стоявших был молодой учитель арабского языка из местной школы. Когда машины выехали на шоссе и скрылись из виду — не видно было даже облака пыли за ними, — учитель сказал, словно обращаясь к ученикам на уроке:
— Турист, дети мои, это странный человек! Он приезжает к нам из какой-нибудь далекой страны и проводит здесь не меньше дня, но и не больше года, то есть находится здесь временно. Цель у него одна: увидеть чудеса Египта — прародины мира. Он тратит уйму денег в твердой валюте на такси, на гостиницы, на ночные клубы, на первоклассные рестораны, на женщин, на спиртное, на сувениры с базара Хан аль-Халили. Поощрение туризма — один из главных пунктов политики открытых дверей.
Те, кто находился рядом и услышал слова молодого учителя, порядком струхнули, стали дергать его за рукав и говорить, чтобы он перестал — не приведи Аллах, на него может пасть проклятие сегодняшних туристов, и как бы ему не отправиться вслед за сумасшедшей Мубаракой.
— Ты хочешь сказать, блаженной?
— Нет, я не то хочу сказать…
Прежде чем уйти, молодой учитель произнес:
— Мы хотим сказать, блаженной образца 1977 года.