ГАМАЛЬ АЛЬ-ГИТАНИ

Ракета «земля-земля»

Пер. В. Кирпиченко

Действительно, это было в половине десятого.

Как и говорили. А что делал я в это время? Смеялся, входя в школу, а может быть, разменивал деньги у Хамди-эфенди? Или же благодарил Ибрагима-эфенди за чашечку кофе? Вздыхал я или улыбался? В точности не упомню. Знаю лишь одно — меня с ними не было. Я не сидел за столом, не ел сыр и бобы. Не пил молоко, поданное матерью. В половине десятого утра в маленький город прибывает пассажирский поезд. На этот раз его ненадолго задержали у переезда. А жизнь в этот час шла своим чередом. Судно входило в порт. Раздавались гудки. Скрежетали на повороте колеса трамвая. Мальчишка, торговавший спичками, вскакивал на подножку. В самолетах позевывали пассажиры. Молодой человек тщетно заигрывал с девушкой. Продавец торговался с покупателем. Воздух был наполнен всевозможными запахами и звуками. Расплывался кольцами табачный дым. Трещали пишущие машинки. Благоухал кофе. Женщины на службе усердно занимались вязанием. В половине десятого начинается рабочий день в дальних странах, где-то в другом полушарии крестьяне жгут иссохшую траву по обе стороны железнодорожного полотна. В половине десятого нож хирурга вскрывал больному брюшную полость. Дохлая собака плавала в оросительном канале, а солдат говорил: «Нужно ее выловить. Мы ведь пьем из этого канала, а она отравляет воду».

Ровно в половине десятого тысячетонная груда взрывчатки обрушилась на деревню и смела все вокруг. Люди попрятались в щелях, рвах, окопах. Одни говорят: бомбили Порт-Тауфик. Другие уверяют, что бомбардировке подвергся сам город Суэц.

Ровно в половине десятого бомбы упали на человеческие жилища. Мать кормила сыновей завтраком, смотрела с нежностью, как они едят. А может быть, шла через двор, неся кувшин с водой для моих братьев, для Фатхи, Ибрагима, Али, Адиля, Хусни и для Фатхии, моей сестры. Я — Мустафа Абуль Касем. Всякому, кто меня спрашивал, когда я скитался, ведя за руку Абд аль-Монейма Абуль Ата, я говорил, что я — Мустафа Абуль Касем из Кяфр-Амер в провинции Суэц, а Абд аль-Монейм — крестьянин, который оглох и ослеп с половины десятого того страшного дня. В тот день я уехал в Заказик и навеки простился с матерью, братьями и сестрой. Навеки врезалось в мою память это время, половина десятого, когда механическое чудище, оснащенное точными приборами для охоты на людей, взлетело с земли и пронзило своим стальным смертоносным клювом наш дом насквозь, от крыши до фундамента. Я, Мустафа Абуль Касем, не слышал его рева, не видел осколков и пламени, но я видел длинный белый клюв, тщательно изготовленный из высококачественного алюминия. Я не видел, как души моих родных возносились к небу. И никто не видел этого ни в деревне, ни в Заказике, ни в Каире, ни в Танте, ни в мечетях святого Хусейна или святого Ахмеда аль-Бадави, где молились люди, не видел никто на земле и на море. И нигде не записано это, ни в каких документах. Просто беспощадный острый клюв пронзил тела и истребил жизнь, прожитую и грядущую, сгубил все надежды. Вспыхнуло пламя, испепелив все живое, и угасло, оставив после себя холодную пустоту. И моя надежда угасла, когда я, вступив на мост, прочел правду в глазах людей, на стенах домов, на дороге, в беспредельном пространстве. Кровь заледенела у меня в жилах, когда я увидел жителей деревни, безмолвную скорбь на их лицах; они были растеряны, не знали, как сообщить мне ужасную весть.

Всю свою жизнь уходил я и возвращался по этому мосту, но теперь я словно впервые увидел серый настил и деревянные перила. Увидел неглубокие ямы перед мостом, у восточного его конца, и густые заросли по берегам канала. А еще, как ни странно, увидел я стаю белых гусей, которые вышли из воды и сушили крылья, увидел женщину, что шла неторопливо своей дорогой, ведя на веревке черную козу, и ребенка, сосущего стебель сахарного тростника, и лающую собаку, и дым, вьющийся над крышей какого-то дома. Этот миг, казалось, остановился. Он, как само время, не имел ни начала, ни конца. Я не забуду его, даже если проживу сто лет. И всякий раз стану переживать его заново. Озноб во всем теле, запах ржавой меди и порыв холодного ветра, налетевший как раз в это мгновение. Я понял, что прожил за этот миг отрезок жизни, который невозможно измерить годами, и все мое прежнее существование отошло безвозвратно куда-то в прошлое — не осталось ничего, что связывало бы меня с ним. В начале августа ко мне пришла зима. За августом следует сентябрь, но для меня нет лета. Как могу я полагать сентябрь летом, если меня объемлет холод и я лишь вспоминаю минувшие теплые дни? Те дни, когда каждое утро приносило радость, небо было безоблачно, а люди смеялись от счастья. Все ушло, все минуло.

Старый хаджи Хамид, в чьем саду растут пальмы, сливы и яблони, сказал мне, что я мужчина и должен владеть собой. Его слова показались мне глупыми. Я даже не взглянул на него и слова не вымолвил. Я смотрел на листья, на клочья соломы усеивавшие землю, и спрашивал себя, почему губы мои солоны от слез. Но я не плакал. Прощаясь с матерью и братьями, я словно знал, что вернусь на другое утро и услышу эту весть от хаджи Хамида, именно от него.

Когда я месяц назад был в Суэце и встретил там дядюшку Халиля, который работает официантом, лицо у него было хмурое. Ему за семьдесят, но с виду он кажется еще старше Я спросил его, как дела, и он ответил, что стряслась ужасная беда. Я сказал ему: «Все происходящее сейчас ужасно, дядюшка Халиль». Он покачал головой и поставил на стол медный поднос с пустыми чашками из-под чая и кофе и бутылками из-под Кока-Колы, который держал в руках. Потом возразил: «Нет, устаз». И рассказал, как один столяр из квартала аль-Мусалляс вернулся в Суэц, потому что нигде не мог найти заработка, а вернее сказать, потому что нигде, кроме родных мест, не мог жить. Он брался за любую работу: где стекло вставит, где починит сломанный стул. Был и носильщиком и дворником, ничем не брезговал, лишь бы заработать на кусок хлеба. «Один раз пришел он ко мне и говорит: ”Давай я уберу в твоем кафе, и ты заплати мне сколько-нибудь”. Ей-богу, устаз, я выложил ему из собственного кармана все, что мог, но не разрешил ему делать уборку, он ведь немногим меня моложе. А потом навестить его приехали жена и трое детей: одна дочь — невеста, другая — десятилетняя да годовалый сынишка на руках у жены. Провели они у него два дня и две ночи, а на третье утро он пришел ко мне купить бобов и хлеба. Покуда он тут стоял, налетели самолеты. Ты же знаешь, Мустафа, самолеты всегда прилетают по утрам, в половине десятого или в десять. У них, видно, свой рабочий день, как у служащих. Прилетели и давай бомбить».

Ровно в половине десятого на площадях скапливаются машины. Их не остановит смерть одного человека и даже тысячи людей. Люди смеются, плачут. Вода капает из кувшина в подставленный таз. А неведомая рука где-то вдалеке нажимает черную, красную или желтую кнопку, поворачивает рукоятку и запускает ракету длиной в человеческий рост. Поначалу она взлетает медленно, словно не хочет никому причинить вреда, вторгается в жизни, в воспоминания, в забытые картины детства, в старые песни и ночные зовы, в грусть расставания. В ее чреве сплетаются стержни, провода, трубки с белым, рыхлым веществом. Дотрагиваясь рукой до светлого металлического цилиндра, офицер сказал, что он сделан из высококачественного алюминия. Ровные ряды винтов ввернуты в серые шестиугольные гайки. Этот цилиндр бережно хранит в себе смерть. Точно до половины десятого.

Люди не отрываясь смотрели на меня, ожидали, что я сделаю, что скажу. Я задал вопрос едва слышным шепотом, и они вытянули шеи, чтобы лучше слышать, потом попросили повторить погромче. Подтвердили, что это действительно было в половине десятого. Я спросил, какое чувство испытали они в тог миг, когда… и, не договорив, поднял вверх дрожащий палец. Они переглянулись в смущении. Я услышал, как одна женщина вздохнула. Я не видел ее лица, не знал, кто она такая. А она сказала: «Бедняжка Альтаф». И я понял, что моей матери Альтаф уже нет в живых. Шейх Халид сказал, что он, услышав взрыв, бросился к дому. Зейдан сказал, что он тогда пахал в поле и тоже побежал домой. Потом явились солдаты с ближних позиций. Все вместе они разобрали груду камней и досок.

Я вспомнил дядюшку Халиля из кафе, вспомнил, как он молчал, глотая слюну, и кадык перекатывался у него на горле, а потом он рассказывал, как жена столяра лежала на столе, рассеченная надвое, словно ножом искусного мясника.

Наверное, крик моей матери, если только она успела крикнуть тогда, в половине десятого, был полон ужаса и скорби, страха и мольбы. В нем прозвучало последнее прости и страстное желание, чтобы другие остались жить. С тех пор как здесь живут люди, с тех пор как они слышат шум ветра, и вой гиен, и грохот горных обвалов, с тех пор как день сменяется темной ночью не было крика страшней, чем предсмертный крик моей матери.

Умран рассказал, что он видел, как кровь ручьем текла по лицу Абд аль-Монейма. Абд аль-Монейм стоял подле дома, когда ракета «земля-земля» накрыла цель, и перестали существовать нежность, и любовь, и долгая жизнь, и беседка, увитая виноградом, и ссоры между братьями, и радость праздников, и дни рамадана, и пробуждение в предрассветный час для сухура[33], и голос матери, желающей сыновьям спокойной ночи, и вечерний чай, который мать неторопливо отхлебывала, в задумчивости глядя в непроницаемый мрак, окутавший дома, канал, боевые позиции, дороги, перекрытые после наступления темноты. Она слушала отдаленные взрывы, рев самолетов, кружащих в небе, как воронье. Она слышала звуки, но не видела парящие в вышине алюминиевые машины. Мать вспоминала свою молодость. Вспоминала, как вечером возвращался домой отец. В руках у него был узелок, в котором он приносил хлеб и мясо. Мне вдруг захотелось, чтобы слова, которые я слышу, были обращены не ко мне, а к кому-то другому или раздавались где-то совсем в ином краю, далеко-далеко от нас. Я спросил себя удивленно, с недоумением, со страхом: стало быть, вот она, смерть дорогих тебе людей? Когда мне шел восемнадцатый год, мог ли я предугадать, что такое случится? Эх, если бы кто-то мог знать, что случится с ним в будущем! Пускай не всё, пускай хотя бы самое главное! Если б я знал это, я взял бы их с собой в Заказик, и теперь мы вернулись бы сюда все вместе. Мы стояли бы перед развалинами дома, и мать сказала бы, что нам на роду написано прожить две жизни, и дала бы святым Аллаха обет сварить блюдо бобов для подаяния. И мы провели бы ночь без сна. Но они ушли из жизни, и я остался одиноким, словно тонкая, сухая, жалкая веточка, вот-вот готовая переломиться.

А в мире ничто не изменилось, всякий занят своим делом. И сам я в тот миг, в половине десятого, ничего не сделал, чтобы предотвратить несчастье. Шейх Хамид снова повторил, что судьбы наши в руках Аллаха. А Зейдан сказал: «Нельзя оставлять его одного, а то как бы он руки на себя не наложил». И кто-то другой, незнакомый мне — хотя я всякого в деревне мог узнать издалека в темноте по одной походке, — заявил: «У меня дом большой, и убежище просторное, ночью, в случае чего, мы все можем там спрятаться». А бабушка Нагма — она мне никакая не бабушка ни с материнской, ни с отцовской стороны, просто я каждую старуху в деревне называю бабушкой — сказала: «Мы с покойницей все вечера коротали вместе». Мужчины взглянули на нее с упреком. Я не видел их взглядов, но словно осязал их, и во мне поднимались горечь и скорбь. Это о моей матери говорят: покойница…

Неожиданно для себя я сказал: «Отведите меня к Абд аль-Монейму Абуль Ата». И меня отвели к нему. По дороге мы встретили солдата, который предупредил нас, что опасно ходить толпой в темноте. Нас может накрыть снаряд, и мы не успеем броситься врассыпную. А я подумал: ничего хуже того, что случилось, уже не случится. Но мы ускорили шаг. Я прислушивался к треску цикад, доносившемуся из зарослей на берегах канала. У Абд аль-Монейма Абуль Ата все лицо было скрыто ватой и белыми бинтами. Я подумал, что если б моя мать, или сестра, или один из братьев были только ранены, то я увидел бы их сейчас, как вижу Абд аль-Монейма. Молодой военный врач объяснил, что ему оказали первую помощь, но доставить его в больницу сегодня не было возможности, так как дорогу бомбили. Я вызвался сам отвезти его в Заказик, в государственную клинику. Врач сказал, что клиника эта хорошая, и осведомился, есть ли у меня там знакомые. Я пожал плечами, потому что никого там не знал. Он сказал, что операция уже сделана, этого достаточно на первое время, но, чтобы вернуть ему зрение и слух, нужна гораздо более серьезная операция, а она немыслима в здешних условиях. Я спросил: «А можно вернуть ему слух и зрение, доктор?» Взглянув на меня, он ответил: «Думаю, что можно, нет, уверен, что это возможно». Я крикнул: «В таком случае я его отвезу!» Он предложил мне батальонный вездеход. Я сказал: «Если бы мать моя была только ранена, ты, конечно, дал бы мне машину». Мгновение мы смотрели друг другу в глаза. Взгляд у него был застывший. Потом он кивнул и дрогнувшим голосом произнес: «Сочувствую тебе от всей души».

Ночью в журчании и всплесках воды мне слышалось тяжкое дыхание человека, который лежит в забытьи и мучительно стонет от неведомой мне боли. Грохнул орудийный выстрел. Быть может, в это самое мгновение люди расстаются с жизнью. Но на темном горизонте я не видел, как души их возносятся к звездному небу. Я нашел взглядом большую, яркую звезду. Если я посмотрю на небо следующей ночью с этого места, быть может, я снова найду ее, а быть может, и нет. Вдруг звезда словно канула в глубину неба, оставив за собой огненный след. О боже, ведь это душа злодея, отвергнутая Аллахом! И я подумал: «Кто знает, вдруг эти звезды — души наших любимых, которые взирают на нас?» Но я не могу увидеть ни мать, ни сестру, ни братьев, хотя и верю, что они смотрят на меня. Я попробовал проглотить кусочек принесенной мне еды, но не мог. Неподалеку грянули взрывы, и небо пересекли красные полосы вспышек. Мир словно стремился поскорее уничтожить все, что в нем есть живого. Ранним утром мне сказали: «Хочешь, кто-нибудь из нас поедет с тобой?» Я ответил: «Это лишнее. Ему непременно надо вернуть зрение и слух, чтобы он рассказал, как все было, и тогда я увижу то, что произошло в половине десятого». Из машины торчали растрескавшиеся босые ступни Абд аль-Монейма. У него нет земли. Нет даже ни единой пальмы. Он батрачил на других. У него нет детей, и никто не знал его отца. Я хотел было спросить, кто его отец, но спохватился, ведь он оглох. Я обнял его обеими руками. Подмышки у него были мокрыми от пота. Быть может, его тело еще хранит запах того, кто стоял с ним рядом, когда появилась эта железная летучая смерть «земля-земля».

В клинике Заказика меня встретил молодой врач. Наверное, он ходил в начальную школу, потом окончил среднюю, успешно сдал экзамены и поступил на медицинский факультет, где проучился семь лет. Я чуть было не спросил его, что он делал в среду, в половине десятого утра. Конечно, он был бы очень удивлен. Пожалуй, он не был склонен разговаривать. Я объяснил ему, как ранили Абд аль-Монейма. Врач ходил вокруг него, разглядывал, оба мы были для него чужими. Он приложил стетоскоп к спине Абд аль-Монейма, потом к груди, выслушал его. Я не понимал, зачем нужно выслушивать Абд аль-Монейма. Ведь раны у него снаружи. Я был уверен, что его следует осматривать совсем не так. Но молодой врач велел Абд аль-Монейму снять галабею. Тот не шевельнулся. Врач повторил приказ. Абд аль-Монейм стоял неподвижно. Ведь он оглох и ослеп. Не ведает, что делают с ним, что происходит вокруг. Когда врач громко и раздраженно третий раз повторил свой приказ, я сказал: «Он же вас не слышит, доктор». Тут врач, очевидно, вспомнил, что я рассказывал ему, войдя в кабинет, и заговорил, как водится, торопливо, деловито. Приди к нему кто-нибудь с жалобой на головную боль, или расстройство желудка, или царапину на пальце, он осмотрел бы его точно так же — приставил бы стетоскоп к груди и к спине. Наверняка он был неравнодушен к медсестре, которая вошла, взглянула на нас и снова вышла. Мне хотелось сказать ей: «Не смотри на нас с такой неприязнью. Абд аль-Монейм слеп и глух». Врач объявил: «Вам нужно ехать в Каир». Я взглянул ему в лицо; всем видом своим он давал понять, что очень спешит. Очевидно, он не живет в Заказике. Родные у него, надо полагать, в Каире, и он приезжает в Заказик поездом в девять утра. Тратит на дорогу час с четвертью. Может быть, он спешит закончить осмотр больных, чтобы поспеть на двухчасовой поезд и встретиться в Каире с девушкой, которую любит по-настоящему, а с молоденькой медсестрой просто флиртует. Она заходила в кабинет три раза, и всякий раз они обменивались взглядами. Я вдыхал запах хлороформа, лекарств, пара, сочившегося из небольших стерилизаторов, ваты, снятой с ран, смотрел на забинтованное лицо. Этот человек не знает, где он, почему его водят из одного места в другое, чья рука увлекает его за собой. «Значит, вы ничего не можете сделать?» Врач сухо ответил: «Да, ничего не могу».

Я взял Абд аль-Монейма Абуль Ата за руку и повел его длинным коридором. По обеим сторонам сидели старухи, уставясь в пустоту. Я искал дверь с надписью «Заведующий клиникой». У двери я увидел рослого санитара, который сказал мне, что попасть к господину заведующему не так-то просто. И вообще, что за срочность такая, с какой стати я притащил сюда больного и желаю прорваться к заведующему? С главным врачом и то поговорить нелегко, а уж с самим заведующим — тем более… Я объяснил, что Абд аль-Монейм в тяжелом состоянии, израильтяне его ранили, он ослеп и оглох, поэтому мне необходимо видеть заведующего. Санитар сказал: «Слушай, ты…» В тоне его звучало пренебрежение. Но тут в коридоре показался человек в белом халате и в золотых очках. Я подошел к нему и увидел, что лицо у него доброе. Я заговорил с ним умоляюще, самым заискивающим и униженным тоном, на какой только был способен. Взглянув на Абд аль-Монейма, он произнес: «Думаю, доктор Мамдух прав, больного необходимо везти в Каир». — «Но он не осмотрел ему голову, не обследовал его по-настоящему», — возразил я. Врач улыбнулся стерильной, как хирургическая вата, улыбкой: «Очень сожалею, друг мой, но доктор Мамдух лучше меня разбирается в этом деле. Он главный хирург». Я постеснялся настаивать. Абд аль-Монейм тем временем стоял рядом, босой, переминаясь с ноги на ногу, и лицо у него было забинтовано, и он не знал, где находится.

Я вновь вошел в кабинет, тронул за плечо молодого врача. Медсестра пристально смотрела на меня. Я сказал, что израильтяне ранили Абд аль-Монейма, он ослеп и оглох. Врач раздраженно воскликнул: «Да что он, один такой, что ли!» Я спокойно спросил: «Что ты делал в половине десятого утра в прошлую среду?..» Не дав мне договорить, он заорал: «Пошел вон, щенок! Здесь клиника, а не сумасшедший дом!»

Я, Мустафа Абуль Касем, — не щенок. Я учитель в Кяфр-Амер. У меня диплом об окончании педагогического института. Мне и самому случается орать на учеников. Все же я испугался. Нам с Абд аль-Монеймом не от кого было ждать помощи и поддержки. Если бы врач осмотрел Абд аль-Монейма внимательно и сказал: поезжайте в Каир, в Индию, хоть на край света, я поехал бы без единого слова. Но он только выслушал ему грудь и спину. Разве это осмотр?! Нельзя допустить, чтобы этим дело и кончилось. Я вернулся к рослому санитару. Тот закричал, что мы ему надоели, что от нас житья нет. Я обнял Абд аль-Монейма обеими руками и поскорей увел оттуда. Может быть, я причинил ему боль. Я ведь не знал, как понять, больно ему или нет. Не знал, голоден ли он, не мучит ли его жажда. Он находился между жизнью и смертью, и нас разделяла невидимая стена. Я замедлил шаги. А почему бы не пойти к директору школы? Он знает меня по работе. У него есть связи. Быть может, он посодействует нам? Быть может, он знаком с заведующим клиникой? У дверей школы я остановился и спросил, у себя ли господин директор. Охранник ответил, что начальник у себя. Но директора не было, а начальник, про которого говорил солдат, оказался офицером, он сидел у облезлого письменного стола, застланного зеленым сукном. На деревянной вешалке висели его фуражка и китель, на погонах поблескивали три золотые звездочки. Он читал какую-то бумагу. Прочитав одну, взялся за другую. Рядом со мной стоял Абд аль-Монейм, который ничего не видел, не слышал и не мог говорить. Была бы у него жена и дети, сейчас в его доме не умолкал бы плач. Но он одинок. И я тоже.

Из-за окна доносился уличный шум: крики торговцев, ссоры детей, гул проезжающих машин — голос уходящего дня… Конец дня всегда уподобляется расставанию, разлуке, неожиданной, безвременной смерти.

Стоя перед грудой обгоревшего кирпича и обугленного дерева, глядя на глубокую воронку в земле, я не мог поверить, что вижу перед собой руины нашего дома. Словно драгоценную реликвию, подобрал я целехонькую связку чеснока. Вот полинявшие клочья одежды — не знаю, кто из братьев щеголял в ней, когда она была новая. Вот помятая медная кастрюля, искореженная и продырявленная огромной неведомой рукой. Вот пустая банка из-под мясных консервов. Я помню, как сам покупал эти консервы и потом во дворе дома вскрывал их, а братья смотрели на меня. Мать крикнула из окошка: «Ну, вскрыл наконец?» Меня охватила смертная, жгучая тоска. Ох, этот конец дня, медленное его умирание!

Вдруг офицер что-то сказал, словно прогудел, как самолет на бреющем полете. Я вскипел. Воскликнул с негодованием: «Я — Мустафа Абуль Касем, учитель начальной школы в деревне Кяфр-Амер, провинции Суэц». А чтобы он поверил мне, понял, что я не лгу и даже не помышляю о лжи, я достал свое удостоверение, членскую книжку профсоюза учителей и проездной железнодорожный билет. Он не взглянул на документы, а просто сказал: «Ладно». Я понял, что он требует изложить ему суть дела. Я все рассказал вкратце. В половине десятого погибли моя мать, сестра и пятеро братьев.

Офицер молча шевелил пальцами. Потом, не глядя на меня и словно не замечая Абд аль-Монейма, спросил: «Где и когда?» Я ответил: «Их убила израильская ракета „земля-земля” утром, во время завтрака, третьего августа семидесятого года». Он взял мое удостоверение, стал его внимательно рассматривать. За окном быстро меркнул бледный, печальный лик уходящего дня. Я сказал, что пришел к нему не из-за этого. Я пришел с жалобой на врача государственной клиники. Слегка склонив голову, он спросил, остались ли еще там феллахи. Я ответил, что остались в деревнях вокруг Исмаилии и у нас, в Суэце. Он спросил, почему они не эвакуировались. Я ответил, что землю нужно обрабатывать, что каждый кормится со своего участка, что почва в Суэце солончаковая и, если ее хоть на месяц оставить без присмотра, она зарастет тростником, а тогда нелегко будет вновь ее культивировать. Он сказал: «Это же глупо, оставаться там, где грозит гибель». Что можно ответить на такие слова? Я молчал. Я представил себе братьев, спешащих из дому в поле, мать, присевшую на обочине дороги, чтобы вытащить мелкую колючку, впившуюся в ногу. Я приезжал к ним в отпуск вместе с другими братьями, которые учились в разных школах. Мать выходила нам навстречу. На подбородке у нее была зеленая татуировка, поблекшая за долгую жизнь.

Офицер спросил, почему я жалуюсь на врача. Я коротко объяснил, что Абд аль-Монейм Абуль Ата ранен, что его нужно лечить, а врач выслушал ему грудь и спину и, не взглянув на его искалеченные уши и глаза, выпроводил нас. Необходимо вернуть Абд аль-Монейму зрение и слух. Нужно, чтобы он рассказал мне, как все произошло тогда, в половине десятого. Офицер покачал головой. Большие часы торжественно, словно возвещая смерть, пробили семь. Офицер сказал:

— Приходите завтра утром.

Земля ушла у меня из-под ног. Я шагнул вперед:

— Прошу вас, сделайте все возможное. Мы ходим целый день, а я даже не могу его спросить, не устал ли он.

— Приходите завтра утром, — повторил офицер. Мне почудилось, что день умер, сраженный мотыгами, серпами, пулями, ланцетами. Ночь навеки объяла все вокруг. Я сказал:

— Господин, неужели вам безразлична судьба человека, который потерял зрение и слух, ничего не видит и не слышит?! Мне кажется, вы сами… нет, простите, это я сам ничего не вижу и не слышу.

На его лице появилось слабое подобие улыбки.

— Сказано вам, приходите завтра утром.

Его слова, как веревка, связали меня по рукам и ногам, не давая двинуться с места. Словно пары хлороформа наполнили мою грудь. Ясное дело, ему неохота себя утруждать. Быть может, до нас ему докучали другие, и он решил нас спровадить. Уже от двери я услышал, как он произнес: «Там видно будет».

Снаружи царила темная, зловещая ночь. Бледные звезды едва мерцали, они были совсем не такие, как в Кяфр-Амер. Прохожие шли мимо нас, вытягивая шеи, прислушиваясь к шорохам, как звери в дремучем лесу. Смотрят на нас и ровно ничего не знают ни обо мне, ни о несчастном Абд аль-Монейме, низвергнутом в вечную ночь. Сердце мое ноет в груди. Ребра жгут, как раскаленные железные прутья. Абд аль-Монейм вернется домой. Он не сможет работать, взбираться на пальмы, собирать сливы и яблоки. А я никогда не услышу голос матери, не возьму чашку чая из ее рук, словно я ее никогда не видел и не слышал, словно ее и не было вовсе. Где она, почему ушла? Через несколько лет я уже не смогу вспомнить ее черты, ее зеленую татуировку, не припомню, какого она была роста. А люди станут тяготиться Абд аль-Монеймом, гнать его прочь. Быть может, иные милосердные господа порой подадут ему лепешку и кусок мяса по случаю праздника. А может, малые дети, которые только сегодня родились на свет, будут кидать в него камнями и выкрикивать обидные слова, которых он не услышит. А я так и не узнаю от него, как все произошло, что было тогда, в половине десятого. И если через десять лет, или через пять, или даже всего через год я скажу кому-нибудь, что моя мать, пятеро братьев и единственная сестра погибли все разом, на меня посмотрят с сомнением и скажут: он сумасшедший или хочет нас разжалобить. Даже сейчас, если я стану ездить по большим городам, взывать к прохожим на улицах, молить, чтобы они мне поверили, чтобы вылечили Абд аль-Монейма Абуль Ата, молодые люди засмеются, девушки отведут глаза, и все скажут в один голос: это опять выдумки попрошаек, ведь сам он остался жив, разве не так? И если я повторю им то, что поведал мне дядя Халиль о столяре, его жене и троих детях, они решат: бред сумасшедшего или россказни старика, впавшего в детство. Если б они спросили меня, где ж твой столяр, я рассказал бы им, что слышал от дяди Халиля о мрачном желтом вечернем сумраке, в котором гремят орудийные залпы. Невидимые снаряды пролетают со свистом и взрываются.

Дядя Халиль рассказывал, что столяр приходил к нему, садился и подолгу молча курил. Через несколько дней он наконец заговорил впервые. Огляделся вокруг и громко сказал: «Салям алейком. Я навещу своих детей». Пошел на кладбище, прочитал Фатиху, лег подле могилы и уже не встал. Я тогда спросил: «Он умер, дядя Халиль?» А он, не отвечая на вопрос, отозвался: «Аллах всех нас призовет к себе».

Никто из встретивших меня на мосту у деревни не задал мне ни единого вопроса. Всякий раз, возвращаясь домой, я всматриваюсь в лица, спрашиваю о людях и непременно узнаю какие-нибудь новости. Встречая мужчину, женщину или ребенка, я мысленно говорю себе: «Значит, они живы». А тогда я, не останавливаясь, дошел до старого, заброшенного дома и поселился там вместе с Абд аль-Монеймом. И вот до меня доносятся ночные звуки и дневной шум. Я слышу топот людей, бегущих к укрытиям, грохот взрывов. Потом наступает тишина, и наконец раздаются людские голоса, окликающие друг друга. Сначала они окликали и меня. Но со временем про меня забыли. Теперь я вижу только Хильмию, которая была подругой моей матери с детства и до конца ее жизни. Она приносит нам еду, стирает наше белье. Абд аль-Монейм сидит молча, слова не вымолвит. Он — воплощенная немота. Мир для него бесплотен, неосязаем. Он погружен во мрак, куда не проникают ни вспышки выстрелов, ни разрывы снарядов, ни шум машин.

Пришел к нам однажды шейх Хамид. Я слушал его слова, а сам упорно ждал, что вот сейчас в дверях покажется моя мать, а за нею и братья. О, если б они пришли! Я никогда не расстался бы с ними. Проводил бы с ними всякий день, всякое мгновение. И Абд аль-Монейм был бы с нами. Вот уже несколько дней не слышно взрывов. Я прислушивался к шуму машин, к людским голосам, к громким крикам мальчишек. Потом узнал от Хильмии, что стрелять перестали, но никто не знает, кончилась война или нет. Постепенно я забыл черты молодого врача, офицера, директора школы. Забыл, как выглядит газета. Не помню, чем отличается «Аль-Ахрам» от «Аль-Ахбар» и существуют ли другие газеты. Может быть, выходит какая-нибудь новая. Всякий раз, как я включаю радио, оно изрыгает веселые песни и нескончаемую болтовню дикторов. Все это, как вата, забивает мне уши, и я глохну. Я все время разговариваю с Абд аль-Монеймом, всматриваюсь в его незрячие глаза. Он слеп и глух. Но я уверен, что меня он слышит и видит.

Я встретился с одним высокопоставленным человеком, который посетил нашу деревню, и сказал ему, что врач выслушал Абд аль-Монейму грудь и спину, что офицер оставил без внимания мою жалобу на врача, а когда мы снова пришли к этому офицеру, его уже след простыл, и нас не пожелал выслушать ни один представитель власти. Я хотел было упомянуть, как у меня отобрали удостоверение личности. Тут один из сопровождавших спросил: «А что с ним? В чем дело?»

Я даже не взглянул на спросившего и продолжал говорить, обращаясь прямо к высокому начальству. Я объяснил, где, когда и как был ранен Абд аль-Монейм, какое нужно лечение. Начальник обернулся и позвал: «Сабри…» К нему поспешил молодой человек с бумагой и шариковой ручкой: «Слушаю…» — «Запиши фамилию. Пускай он завтра придет, мы отправим его в больницу». Все вокруг зашумели, одобряя решение начальника. А какой-то мужчина с толстой шеей, которого я никогда прежде не видел, произнес, указывая на Абд аль-Монейма и, кажется, на меня тоже:

— Вот яркий пример стойкости феллахов, которые, невзирая на все трудности, продолжают жить здесь, в этой деревне, в суровых условиях, перед лицом врага.

«Поминание славного Тайбуги, защитника обиженных»

Пер. Т. Демидовой

Хвала Тебе, пославшему ясную Книгу нашему пророку, благороднейшему из посланных. Тебе, поведавшему нашему пророку предания прошлых и будущих поколений. Благодарим Тебя, что Ты собрал нас в своей общине, и просим у Тебя поспешения.

Случилось так, что я заинтересовался историей этого удивительного человека по имени Тайбуга, стал собирать свидетельства о нем и нашел среди старых рукописей разрозненные записки, называющиеся «Поминание славного Тайбуги, защитника обиженных» и принадлежащие перу раба божьего Ибн аль-Хаддада. Радости моей не было предела, ибо эта рукопись открывает многое из того, что, казалось, было навсегда утрачено. Я решил переписать ее и пустить в свет: может статься, и нам когда-нибудь воздастся за труды. Слава Аллаху, владыке миров.


«Итак, я продолжаю свой рассказ: темная, глухая ночь окутывает лагерь, но лагерь не спит, волной пробегают возгласы „Аллах велик!”, „Аллах велик!”; как растрепанный хлопок или хлопья пены, падает с неба снег, подымается с земли и снова падает, падает, укрывая лошадей и поклажу. Немало воды утекло с тех пор, как султан, наш государь, осаждает последнюю крепость, оставшуюся за франками в Сирии. Солдаты устали, и каждый из нас думает: „Или снять осаду, или атаковать крепость. Говорят, в лагере чума… Если не поторопимся, не устоим против неверных”.

Начало светать, померкли огни на стенах крепости, все пришло в движение. Поднялись и мы, шейхи, не зная, чего ожидать: атаки неверных или нашего наступления, начали читать молитвы, испрашивая милости у Владыки миров. Заржали лошади, и встрепенулась душа: как огонь в сухом тростнике, разнеслась весть, что лучшие из лучших, храбрейшие из храбрейших отправляются на приступ. Спрашивали, кто во главе, и тогда я впервые услышал это имя: эмир Тайбуга ас-Санкар.

Сколько времени прошло, не знаю, но вот уже войско, теснясь у большой бреши в стене, входит в крепость. Я вижу, словно это было вчера, как воины, истомленные долгой осадой, бросаются на штурм. Эта картина никогда не изгладится из памяти: низкое, затянутое тучами небо, все напряглось, все стало зрение и слух, усталости как не бывало… Неверные опустили знамена, прося о пощаде, и султан, слегка хромая, вошел в город. Следом вошли, славя Аллаха, чтецы Корана. Прежде чем сесть, султан приказал, чтобы явился к нему Тайбуга ас-Санкар из рода Иналя.


Султан Насыр обнял Тайбугу и своей рукой перевязал ему раны, а глашатаи возвестили, что султан назначает эмира своим наместником, особо поручая ему разбор жалоб и надзор за судебными решениями. Говорили даже, что султан намерен выдать за Тайбугу свою дочь, однако никакой свадьбы так и не было, так что не знаю, думал об этом наш султан или нет. Да и не все мне, правду сказать, известно, никогда не заводил со мной Тайбуга разговоров о женщинах. Только раз, в пору начала нашего знакомства, эмир спросил, не купить ли ему лютнистку Иттифак, черную рабыню, и, рассмеявшись, сказал: „Испытаем, насколько искусны черные рабыни в музыке!” Злые языки утверждали, будто эмир договорился с торговцем абиссинскими рабами, чтобы тот доставлял ему чернокожих наложниц-малолеток, будто эмир охоч до этого.

Однако вернусь к моему рассказу. Некоторые из эмиров, и прежде всех Таштемир Джундар, вознегодовали и отправились к султану, в это время вернувшемуся из похода. Дивились, как это султан назначил юнца своим наместником, как это мальчишка будет вершить справедливость и охранять права мусульман и беззащитных сирот. Султан выслушал, спросил, все ли сказали. „Клянемся Аллахом, мы трепещем перед нашим государем!” Султан молвил, не поднимая глаз от земли: „Бегите от моего гнева! И не возвращайтесь более к сказанному — кара моя будет страшной”. Эмиры содрогнулись, попятились и бросились вон. Тишина во дворце, рабы застыли в углах… Султан покачал головой и сказал: „Молитесь за нас, чтобы зажили наши раны, чтобы Аллах ниспослал нам милость и прощение”.


Опустилась на землю ночь, спала дневная жара, и, как всегда, ученые мужи отправились к Тайбуге, в его дом у Хатт ат-Тибана. Тишина в доме, рабы застыли в углах… Став наместником, Тайбуга остался в своем доме, не переехал в крепость, говоря: „Здесь мы ближе к твари господней”. Трапеза шла своим чередом: гости насыщались, слуги уносили пустые блюда. Посреди общей беседы шейх Сирадж ад-Дин объявил, что он сочинил загадку, разгадать которую мудрено. Йалбуга аль-Йахйави, ближайший друг эмира, пригласил всех принять участие в состязании: „Все разгадывают, кроме тебя, шейх Сирадж”. Шейх жестом призвал к молчанию и произнес:

С долгим волосом, тонкая, стройная, ты видишь,

как она уходит и возвращается.

За всю жизнь ни разу не надела платья, но множество

людей ее одежду носит.

Поднялся шум, посыпались догадки… Тайбуга молча взирал на гостей: не скажешь, что мрачен, но и не весел, и мысли его неведомы нам. Много позже я узнал, как тяжела была эмиру надвигающаяся ночь с ее одиночеством и неотвязными мыслями о цели земного пути. Шейх Сирадж воскликнул, смеясь: „Я скажу вам разгадку: это игла!” Только он произнес это, как за окном раздался крик, заколебалась вода в молчащем фонтане. Йалбуга аль-Йахйави недоуменно воскликнул: „Кто это посмел там кричать?” Эмир накинул шахский плащ желтого шелка и вышел. Навстречу слуги: „Не гневайся, господин! Безделица потревожила твой покой”. Не слушая, Тайбуга прошел через сад и обнаружил юношу: одежда разорвана, в глазах ужас, увидел эмира и пал ниц. Эмир поднял его, всмотрелся — юноша пригожий, статный, — спросил, что случилось. Юноша заговорил, а голос дрожит: „Я хранитель седел, господин, ты часто видишь меня”. Эмир удивился, покачал головой: нет, не видел или лица не запомнил, а странно, этот человек каждый день седлает ему коня. Тайбуга похлопал юношу по плечу: „Рассказывай!” Тот заплакал: „Не прогневайтесь, шейхи! Всего несколько недель прошло, как женился, взял девушку ладную, из хорошей, хоть и небогатой семьи. Зажили счастливо, и надо же тому случиться, заметил ее на свечном рынке эмир Джункули ибн аль-Бабах, а он хоть и в преклонных летах, но питает слабость к молоденьким. Только ее увидал, потерял голову, кричит: „Доставить мне эту, спать не лягу, пока она не будет у меня!” Люди его понеслись ей вслед, догнали на конном рынке, а дело было к вечеру, окружили, схватили и были таковы. Жена моя сирота несчастная, некому защитить ее, да и где же справедливость, господин: вокруг немало женщин, почему же мою жену постигла такая участь?

Шейх Мухибб ибн Нубата удивился: „Чем же может помочь тебе эмир?” А эмир молчит, смутил его ответ шейха; остальные смотрят на него, ждут: разгневается он, тотчас напустятся на юношу, сжалится, и они будут благосклонны. Да и не первый это случай с Ибн аль-Бабахом, он человек важный, многие его боятся. Йалбуга наклонился к эмиру и тихо говорит что-то. Вдруг эмир выпрямился, скинул плащ и кричит юноше: „Седлай мне коня!” Можно ли спать спокойно, если к тебе взывают о помощи? А на лицах страх, шейх Сирадж молвил: „Бойся вражды Ибн аль-Бабаха, эмир!” Лицо Тайбуги исказилось, сказал: „Не обрадовали бы султана, нашего государя, такие дела”. — „Да что тебе до того? Ведь это не в первый раз!” Эмир не ответил и вышел.

Как я беспокоился за него! Все разошлись, даже Йалбуга аль-Йахйави не стал дожидаться возвращения эмира: если дело повернется против Тайбуги, худо будет всем, кого застанут в его доме. Я же остался, чтобы узнать исход. Ночь стала еще темнее и холоднее, казалось, наступила зима. А наутро содрогнулся Каир: народ на рынках, праздные гуляки, всякий сброд на улицах — все заговорили об одном. Весть разнеслась, как огонь в стогу сена. Рассказываю только то, что своими ушами слышал: на улицах, и в переулках, и на крышах, и в домах — все говорили об одном. У всякого встречного вопрос: „Знаешь новость?” Да оно и понятно: ведь никогда прежде не бывало, чтобы эмир, уступающий другому эмиру по званию, вмешивался в его дела и заставлял изменить решение, к тому же оба они мамлюки одного султана!

Кое-кто из знати пришел в ярость: „Тайбуга своим поступком восстановил против нас простонародье!” Однако слава эмира Тайбуги росла, и случилось так, что обиженные стали говорить: „Пойдем к Тайбуге!” — А кто это?” — „Это тот, что вернул хранителю седел его жену, а похитил ее великий эмир Джункули ибн аль-Бабах!”


* * *

Шейх Джалаль ад-Дин аль-Кандари в своем историческом труде „Надежный путь к познанию восьмого века[34] и его людей” рассказывает: „Когда имя Тайбуги стало известным, я сказал себе: „Нельзя пропустить такого человека, надо увидеть его своими глазами и поговорить с ним”. В скромно обставленном доме меня встретил человек, одетый небогато, некрасивый, толстогубый, картавый, с медлительной речью. Я сказал себе: „Разве это важно? — и спросил у Тайбуги, — как случилось, эмир, что ты спас простую женщину и стал врагом Ибн аль-Бабаха, человека твоего сословия и звания?” Эмир медленно отвечал: „Всем сердцем ненавижу несправедливость. Было время, когда я, мальчик, ехал среди других всадников, как и они, я срывал чалмы с прохожих, теснил почтенных старцев. Однако мне было жаль их, и однажды я пожаловался нынешнему моему товарищу Йалбуге. „Чего же ты хочешь? — отвечал он. — Довольно и того, что ты в лучшем положении, у тебя есть и гречанки и негритянки — все, что пожелаешь. Ты хочешь исправить мир? Напрасно. Есть Владыка, который вершит земные дела”.

В другой раз я спросил Йалбугу, как умерли тысячи и тысячи, которых унесла большая чума. Он ответил мне: „Они умерли мучениками”. — „А есть ли разница, как сын Адама умирает — мучеником или не мучеником?” — „Ты ставишь меня в тупик, эмир”. Больше я не говорил с ним. Тайбуга помолчал, потом спросил: „Ты многое знаешь, шейх Джалаль ад-Дин, скажи мне, как можно спать спокойно, если в мире творятся такие несправедливости, от которых бы содрогнулись горы?” Я смутился, не зная, что ответить: „Разве изменишь мир, Тайбуга? Ты вернул похищенную жену мужу — и все перевернул вверх дном, привел в ярость эмиров, смутил умы. Так стоит ли бороться с несправедливостью?” В ответ на мою речь Тайбуга воскликнул: „Клянусь Аллахом, не пройду мимо несправедливости и не прогоню от моей двери обиженного!” Правду сказать, я был поражен тем, что услышал, однако еще более удивительное ожидало меня впереди”.

Эмиры созвали совет и решили послать Таштемира Джундара и Санкара Хазиндара к султану Куджуку, сыну Насыра Мухаммада ибн Калауна. На рассвете эмиры оседлали коней — и вот они уже перед султаном, пали ниц, просят разрешения говорить. Султан, совсем юный, совсем немного времени прошло с тех пор, как взошел он на престол, поднял эмиров, приказал говорить. „Взгляни, государь, какое бесчестье творится вокруг, нет нам больше повиновения, и господа больше не господа в своем доме”. Лицо султана покраснело от гнева. Таштемир понизил голос: „Государь, твой наместник совершил великий грех: запретил разрушать старый дом, а ведь эмир Акбай хотел на его месте поставить мечеть. Акбай возмутился, а Тайбуга говорит: „В этом доме живет семьсот человек, куда ж им деться?” Что же это, государь, Тайбуга не дает строить мечети, натравливает чернь на Акбая, да и уважение к нам уже не то”. Султан помолчал, затем молвил: „Эмиры, я не приму решения, пока не спрошу совета”. Эмиры зашумели: „С кем советоваться, государь, разве мы не преданные твои слуги?” Куджук тихо ответил: „Отец наш завещал, чтобы Тайбуга был при нас наместником. К тому же я в его поступке большого греха не вижу. Вспомните, эмиры, также и то, что это Тайбуга первым ринулся в атаку и взял последнюю крепость неверных”. Но эмиры не уступали: „А как же мечеть, повелитель мусульман, хранитель священных городов?” — „Я жалую для этого участок своей земли в Райданийе”.

С некоторых пор Тайбуга стал как бы выше ростом, осанка его приобрела величественность, да и лицо словно изменилось: теперь никто не сказал бы, что оно некрасиво. Дело к вечеру, в дом к Тайбуге стали собираться суфии, следующие по пути великого подвижника Сиди Ахмада Бадави, и другие — последователи Сиди Дасукки и Сиди Рифаи, всех их приветствуем и просим тебя, господи, воскресить нас вместе с ними и укрепить их примером нашу веру. Для всех есть угощение у Тайбуги. Каждый день режут в его доме сто голов овец и триста голов дичи, а фруктов, орехов и мускуса не счесть. Дважды в день открываются двери дома Тайбуги, в обеденный час входят в дом бедняки и сироты, а если кто не насытился, приходит и вечером. Чаще всего Тайбуги нет с ними: он объезжает рынки и кварталы, выслушивает жалобы и просьбы, разрешает споры. А вечером он во главе стола, оглядывает гостей — все чужие лица, знакомых одно или два. Гости же смотрят на эмира, и в глазах их почтение и любовь. Я не упускал случая побывать на этих трапезах, другие же, в том числе шейх Сирадж, избегали их. А о Йалбуге и говорить нечего: рассказывали, что он считает эмира безумным, упаси от этого, о Поражающий умы и души. Я же скажу, что это пустая выдумка.

Однажды эмир наклонился ко мне и говорит: „Я позвал к себе Таштемира Джундара”. Я чуть не подавился от изумления: „Как можно, эмир? И дня не проходит, чтобы Таштемир не побывал в крепости, он наговаривает на тебя, хочет восстановить против тебя султана”. Тайбуга ответил: „Таких немало, но Таштемиру я не делал ничего дурного, никогда с ним не трапезничал, даже лица его не припомню”. — „Зато он прекрасно осведомлен о твоих делах, эмир”. Тайбуга засмеялся: „Ну-ка, рассказывай, что знаешь, чем я перед ним виноват?” Я помедлил: „Трудно тебе ответить, хотя речь твоя проста. Может быть, то, что любит тебя народ, им мешает, оттого и говорят о тебе дурно? Ты удивлен? А ведь минуты не пройдет, чтобы кто-нибудь не помянул тебя добрым словом, люди говорят: „Если б все были, как Тайбуга, вот была бы жизнь!” Эмир ответил просто: „Я делаю только то, что угодно господу”. — „Они ходят в крепость, строят против тебя козни. Так почему бы и тебе не явиться один раз к султану и не сказать ему правду?” — выговорил я, запинаясь. Эмир ответил кратко: „Султан не зовет меня к себе”.

Разговор иссяк. Эмир молчал, я же не нашелся, что ответить. Глубокая ночь стояла на дворе, Таштемир не пришел, должно быть, вообразил, что Тайбуга хотел оскорбить его, приглашая разделить трапезу с простолюдинами. Громче и громче раздавались голоса суфиев во дворе. Тайбуга сел, скрестив ноги: глаза закрыты, лицо печально, слушает, как старуха читает молитвы, сопровождая чтение ударами железной палки по доске и извлекая из нее сладчайшую мелодию: „Земная юдоль — корабль без кормчего, море без берегов, плывущие по нему — слепы, опустились на дно, искали, а что нашли? Господин наш, возлюбленный раскаивающихся, о Хусейн, тебе лучшая молитва и привет”. На глазах у слушающих слезы, и я почувствовал, как сжалось сердце Тайбуги: мученик, любимый, за тебя отдала жизнь Умм аль-Гулям, сын твой идет на заклание, а ты не раскаиваешься! Я посмотрел вокруг: величественно вздымаются стены, розовая вода на камнях источает аромат Сальсабиля[35]. „Эмир, если ты знаешь, что говорят о тебе… ” Эмир молчит, весь обратился в слух. Проникнуть бы в его мысли, узнать, о чем он думает. А ночь уже на исходе, проснулись первые птицы. Я наклонился к Тайбуге: „Таштемир даже не потрудился прислать кого-нибудь вместо себя!” Молчит эмир, предутренний холод пробирает до костей. „Какое унижение, эмир!” — „Да простит ему Аллах, Ибн аль-Хаддад”.


Ханбалитский судья оседлал коня и отправился к верховному судье, у дома спешился и вошел в большой зал, где уже сидели судьи ханифитский, шафиитский и маликитский[36], а возглавлял собрание верховный судья, шейх Абд аль-Барр. Беседовали о разном, пока ханбалитский судья не завел наконец речь о том, из-за чего собрались. В течение последних месяцев уменьшился доход каждого из судей от разрешения споров и жалоб. Судья по-прежнему сидел в присутствии, готовый судить да рядить, но ни одна душа не приходила к нему с жалобой или обвинением в похищении, краже или убийстве. А один из них в конце дня вообще не нашел у себя ни одной монеты, взимавшейся в качестве судебной пошлины. Разобравшись, судьи отыскали корень зла: наместник султана эмир Тайбуга стал лично ездить по кварталам, заходить в дома и лавки, расспрашивать недовольных. Говорили, что Тайбуга так искусен, что разрешает самые запутанные дела в считанные секунды, и люди стали сомневаться в достоинствах судей. Ханифитский судья сказал, что сам слышал, как маликитского судью обвиняли во взятках, и что обидчик торжествовал над обиженным. Маликитский судья закричал, что он узнал, как несправедливо обошелся ханифитский судья с женщиной, пришедшей к нему с жалобой на мужа. Голоса зазвучали громче, лица покраснели от гнева, ханбалитский судья сорвал с себя кафтан: „С этого дня я больше не судья! И зачем это Тайбуга полез не в свои дела?” Маликитский судья на это отвечал: „Мне кажется бесспорным, что Тайбуга тайно лелеет гнусную цель: подорвать основы нашей веры!” Судьи в один голос воскликнули: „Мы найдем доказательства и представим их султану, нашему государю!” После некоторого размышления верховный судья продолжал: „Мы разоблачим его, к тому же дом Тайбуги полон дервишей. Почему, вы спросите? Потому что Тайбуга собирает вокруг себя простолюдинов, чтобы легче было свергнуть нашего государя. Вот об этом мы и известим султана. Вы ведь слышали, он призывает к аскетизму, а люди его кричат на каждом углу: „Тайбуга не пройдет мимо несправедливости и покарает обидчика!” Если так пойдет дальше и звезда Тайбуги поднимется еще выше, раскроются его тайные помыслы и конец придет государству и законности. Слыханное ли дело, шейхи, чтобы в египетском государстве тюрков эмир вершил правосудие, открывал двери своего дома перед простолюдинами, кормил и поил их? Нет, отвечу вам, такого еще не бывало в истории”. Ханбалитский судья вскричал: „Ах он нечестивец, негодяй, безбожник!” А верховный судья, сладко улыбнувшись, ответил: „Не торопись, шейх Ахмад, еще не время”.

Только муэдзин произнес первые слова азана[37], как близ мечети Хусейна поднялись шум и движение. По толпе прошел ропот: „Тайбуга едет, Тайбуга едет со стороны Умм аль-Гулям”. Имя эмира на устах у всех, собравшихся во дворе мечети в этот ослепительно сияющий день. И вот явился — склонились головы, люди затаили дыхание, взоры прикованы к тому, чье имя известно теперь всему Египту. Отовсюду идут к нему с жалобой, приходят даже феллахи. Явился один, рассказывает: „Отобрали землю, эмир, забрали деньги и имущество, как теперь прокормиться?” И эмир послал с крестьянином своих людей с наказом вернуть землю.

Эмиры утверждали, что Тайбуга одаряет каждого, кто пришел к нему, и решает дело, не вникая в подробности. На это я должен возразить, что Тайбуга тщательно изучал дело, прежде чем принять решение.

Сегодня пятница, эмир надел грубое платье, вокруг него обычная свита: голь-беднота, темный люд да три-четыре богача, следующие за ним повсюду. Целый день эмир на коне, объезжает город, впереди молодой горбун криком прокладывает ему дорогу. Голос у горбуна на удивление сильный, звонкий для такого слабого тела. Два дня ездит эмир по улице Салиба, проверяет цены на сыр, яйца, зелень и другую снедь. А что делать мухтасибу[38]? Мухтасиб, человек злой, несправедливый, да проклянет его Аллах и освободит от него общину верующих, устанавливает цепы, как ему заблагорассудится. Однако поднять цены после того, как их понизил Тайбуга, и он не решается: люди разорвут на месте.

Едва судья Абд аль-Барр сказал последние слова и закончилась молитва, как люди окружили Тайбугу, приветствуют его, обращаются к нему с речью, как будто он один из них. Честное слово, я укорял его за это: „Ты эмир, человек высокого звания, а обращаешься с ними как с равными”. Эмир отвечал на это: „Все мы дети Евы и сыновья Адама, к тому же простые люди скромны и добродетельны, если бы мы лучше их знали, не судили бы так, как судим”. Только он сказал это, из мечети выходят трое эмиров, которые молились в первых рядах, недалеко от верховного судьи Абд аль-Барра. Надо сказать правду, все трое — и Таштемир Джундар, и Санкар Хазиндар, и Йалбуга, отдалившийся от Тайбуги, — выглядели величественно, выступали гордо, каждый одет в богатое платье и расшитый плащ. Переговариваются, а Таштемир небрежно спрашивает, что за толчея вокруг. И надо же так случиться, один человек возьми и закричи: „Посмотрите, какая разница между праведниками и притеснителями в исламе!” Головы повернулись, я услыхал, как кто-то спросил: „Разве этот (он имел в виду Тайбугу) одного с ними звания?” А другой ответил: „Разве он не выше их званием?” Лица эмиров потемнели от гнева, а народ смотрит во все глаза, ждет, что будет. Один предположил, что Тайбуга подойдет к ним с приветствием, другой утверждает, что эмир сорвет с них плащи и бросит в грязь. А Тайбуга тихо говорит с людьми, как будто не замечает эмиров и не слышит, что кричат вслед им люди.


„Говори, что у тебя”. Таштемир тихо произнес: „Эмир Тайбуга, государь!” Султан воскликнул: „Я говорил вам, что наш отец завещал, чтобы Тайбуга был при нас наместником, не хочу больше слышать об этом!” Все дремлет во дворце, тепло разливается по всему телу. Таштемир заговорил еще тише, еще смиреннее, а эмиры затаили дыхание, слушают: „Внемли, государь, до меня дошел важный слух”. Султан сжал губы. „Тайбуга без устали призывает к благочестию, а на самом деле худых людей зовет к себе, поит их вином, а вчера совсем голову потерял: вышел во двор и закричал… Прости меня, государь!” В зале воцарилась грозная тишина, так что стало слышно, как играет вино в бочках; хмеля в головах как не бывало. Султан сказал: „Говори все, что знаешь”. Таштемир произнес: „Тайбуга вышел во двор и что есть силы закричал: „Дайте мне Куткут! Дайте мне Куткут! Я желаю Куткут!” Гнев вспыхнул в глазах султана; схватив графин, швырнул его оземь, ударил кулаком в мраморную стену — и приказал Таштемиру замолчать…»


* * *

Когда рукопись Ибн аль-Хаддада разошлась по стране, стала известна и простому люду, и факихам, и знати, почтенный шейх и образованнейший ученый Ахмад ибн Абд аль-Хинди взялся за перо, чтобы составить ответ Ибн аль-Хаддаду. Следует заметить, что его честь уважаемый шейх родился в 1016 г. хиджры[39] и по сей день преподает право в благородном аль-Азхаре.


Возражение Ибн аль-Хаддаду, заставляющее замолчать упорствующих

«Хочу уведомить читателя, что мной руководит единственно желание восстановить истину и утвердить ускользающую правду. Ни один предмет не затронул меня в такой степени и не потребовал от меня стольких усилий, как история этого плута и обманщика, эмира Тайбуги ас-Санкара из рода Иналя. Мне не раз доводилось слышать рассказы о нем, которые невежды передают из уст в уста вот уже с лишком двести лет, и я решил исследовать этот предмет. Я обнаружил, что большинство этих рассказов совершенно лишены исторического основания. Например, рассказывают, что султан Куджук велел подсыпать ему медленный яд, отчего эмир и скончался. А причиной послужило то, что Тайбуга кричал на одной из трапез: „Дайте мне Куткут!” Куткут — это черная наложница султана, так что история не лишена логики, ведь Ибн аль-Хаддад в самом начале своего сочинения говорит о пристрастии Тайбуги к черным рабыням. Однако после изучения многих трудов я должен заявить, что все это небылицы, недостойные здравомыслящего человека, так как нечестивец Тайбуга питал страсть не к черным рабыням, а к черным рабам! Кроме того, неужели султан не мог избавиться от Тайбуги каким-нибудь другим способом? Ибн аль-Хаддад говорит, что Куджук боялся возмущения черни и что после смерти Тайбуги простолюдины проклинали султана: как тучи саранчи, рассыпались по пути следования его процессии и провожали его бранью. Дошло до того, что султан однажды чуть не погиб. Спасшись, он приказал схватить тысячу человек и казнить их ночью. Таково было пагубное влияние Тайбуги на народ Египта, хвала Тому, кто вечен. Далее, как мог султан повелеть убить Тайбугу и первым идти за его гробом? Ничего не остается, как рассмеяться и над рассказами Ибн аль-Хаддада о смерти Тайбуги. Мучения его, да продлит их Аллах, продолжались целых сорок дней, а такого не случалось ни с одним истинным верующим ни в прежние времена, ни в нынешние. Ибн аль-Хаддад утверждает, что дом был полон народа, что крестьяне приходили во множестве, давали обеты святой Ситт Зейнаб, просили заступничества у святого Сиди Зейн ал-Абидина, что целая делегация отправилась к мавзолею подвижника Сиди Ахмада Бадави в надежде на исцеление Тайбуги. Ибн аль-Хаддад говорит, что Тайбуга завещал раздать беднейшим крестьянам все свои земли, вплоть до садов и пальмовых посадок на берегу реки. Спрашивается, как же крестьяне могли желать его исцеления и продления жизни, когда они должны были с нетерпением ожидать его смерти, чтобы скорее захватить земли? Мне кажется, и здесь у Ибн аль-Хаддада случилась какая-то путаница. Далее этот грамотей-недоучка повествует нам о смерти Тайбуги: будто бы в последнюю ночь его мучений, когда кровь пошла горлом, один дервиш рассказал, что задремал и увидел во сне величественного старца в белых одеждах, с окладистой бородой, очень похожего на Хидра[40], мир ему, и старец обратился к нему с такой речью: „Если вы желаете исцеления Тайбуги, прочтите „Сахих” Бухари[41] три тысячи раз и суру „Йа син”[42] четыре тысячи раз”. Тут собралась толпа, привели факихов, начали читать тут же, во дворе. Ибн аль-Хаддад говорит, что толпа повторяла вслед за факихами читаемое, каждый желал выздоровления Тайбуге, как вдруг страшно содрогнулось небо, трепет прошел по городу, обезлюдели улицы, опустилось от страха солнце, Перед рассветом, когда чтение еще продолжалось, трепет объял толпу: Тайбуга тяжко застонал, дыхание стеснилось, и душа его навеки покинула тело. Говорят, что небо тогда сделалось черным, издалека раздались раскаты грома и показалось народу, что мир постигла страшная беда. Женщины закричали, оплакивая Тайбугу. Ежели этот Тайбуга был действительно праведником, ежели он знал основы права и заботился о народе, он был бы исцелен благостью читаемого „Сахиха” Бухари и благословенной суры, Йа син” и явлением во сне владыки нашего Хидра, мир ему. Ибн аль-Хаддад также рассказывает, что кондитеры стали изготовлять сахарные фигурки Тайбуги, которые вешали в домах и лавках, спрос же на них среди невежд был чрезвычайно велик. Если кто-нибудь бывал обижен, он говорил: „Пойду-ка я на могилу к Тайбуге, пожалуюсь ему”. Если же обиженный жил далеко, то посылал записку. Так скажите, разве это не вопиющее невежество и разве не подтверждает это нашего мнения о сказанном ранее?..»

Трамвай

Пер. В. Кирпиченко

В одной из передач второй программы телевидения дикторша в шутливом тоне представила телезрителям человека, назвавшегося основателем ассоциации друзей трамвая. В этой вечерней передаче выступали обычно люди, встреча с которыми заранее не готовилась, и беседа велась экспромтом. Человеку было за шестьдесят.

О себе он рассказал, что до выхода на пенсию служил в министерстве снабжения и за все годы службы не имел ни одного взыскания. Сейчас живет в пригороде, имеет одноэтажный дом с садиком, где выращивает все необходимое. Хотя, уйдя на пенсию, он почти не пользуется городским транспортом, с некоторого времени — с какого, он точно сказать не может, — его не оставляет мысль о трамвае. Бывая в городе, он часто останавливается возле трамвайных путей, наблюдает. И то, что он видит, приводит его в ужас. До какой степени небрежения дошло дело! А ведь трамвай — старейший из всех видов городского транспорта. И в Каире, и в Александрии он появился раньше автобуса и такси. Оставлять его без внимания дальше мы просто не имеем права!

Дикторша задала собеседнику вопрос, что конкретно намеревается он предпринять для восстановления престижа трамвая. Старик ответил, что цель его, как он уже говорил, основать ассоциацию друзей трамвая, которая занималась бы пропагандой трамвая и уважительного отношения к нему, заботилась бы о повышении квалификации водителей, кондукторов, контролеров и техперсонала, и призвал всех сограждан вступать в ряды ассоциации. Заключая передачу, дикторша поддержала этот призыв.

В тот вечер телезрители наверняка удивлялись, до какой глупости могут дойти телепередачи. Возможно, кто-то смутно сохранил в памяти черты выступавшего, то, как он от волнения делал ненужные глотательные движения. Кто-то попытался, быть может, припомнить и его слова, встретив на следующее утро упоминание об этой передаче в передовой газеты «Аль-Ахрам». В статье, в частности, говорилось, что разного рода события местного и мирового масштаба не должны отвлекать нас от главного в жизни. Всякий, кто обратит внимание на трамвай, увидит, в сколь плачевном состоянии он пребывает. Вагоны не крашены уже много лет, кожаные сиденья изрезаны мальчишками, которым никто не привил любовь к трамваю — ни в одной школьной программе ни слова нет об истории трамвая (а она могла бы сослужить важную и полезную службу в деле воспитания). Вагоны расшатаны, побиты, особенно те из них, которые давно находятся в эксплуатации. На трамвайные дуги жалко смотреть — ни одна не может продержаться в рабочем состоянии более пяти минут. То и дело вагоновожатый — если не найдется добровольца из прохожих — вынужден вылезать из вагона и ставить дугу на место. Трамвай — единственное транспортное средство, которое можно остановить, не спросив разрешения водителя, — достаточно дернуть за веревку дуги. Ко всему прочему, водитель трамвая — единственный работник городского транспорта, который всю смену стоит на ногах. В некоторых передовых в техническом отношении странах для вагоновожатого установили небольшое сиденье, а в других пошли и дальше — отгородили кабину от пассажирского салона. У нас же все остается по-прежнему, поэтому вагоновожатые страшно устают. Спины их сутулы, ноги — колесом. По этим признакам с одного взгляда можно угадать в незнакомом человеке водителя трамвая. Трудно вообразить себе всю неприглядность их положения. Она настоятельно требует от нас прислушаться к прозвучавшему по телевидению призыву.

«Аль-Ахрам» не предлагала читателям никакой конкретной программы действий. Но все отметили про себя, что эту передовую зачитали по радио после дневного выпуска последних известий, а затем поступили указания сверху обсудить ее на собраниях по месту работы и жительства граждан.

Телевидение, желая сохранить свой приоритет, отвело специальную ежедневную программу — десять минут после вечернего выпуска последних известий — откликам телезрителей и встречам с людьми преклонного возраста, бывшими очевидцами появления трамвая в Египте. В этой передаче выступали также журналисты, посетившие разные страны и знакомые с постановкой трамвайного дела в них. В первой же передаче было зачитано письмо некоего Али ан-Нафури, призывавшего к созданию национальной организации возрождения трамвая. На следующий день ведущая зачитала целый список лиц, откликнувшихся на этот призыв. Было также оглашено заявление министерства внутренних дел о том, что оно не возражает против создания такого рода национальной организации, коль скоро деятельность ее не угрожает устоям морали и безопасности общества. Заявление оговаривало, что запись в члены организации должна проводиться в полицейских участках. В тот вечер проблема оживленно обсуждалась и в семьях, и среди завсегдатаев кофеен, а также родственниками и знакомыми по телефону. Конечно, в числе других проблем и вопросов, но все же трамвай и внезапно вспыхнувший интерес к нему занимали во всех разговорах главное место. А когда миллионы жителей страны смежили веки, готовясь отойти ко сну, в веренице образов, мелькающих обычно в засыпающем мозгу, преобладал образ трамвая.

На следующее утро многие сосредоточенно вглядывались в трамвайные вагоны. На трамвайных остановках наблюдалось необычное скопление людей, которое не повлекло, однако, за собой увеличения числа пассажиров. Но примечательно уже и то, что многие граждане смотрели на вагоны, снующие по улицам города, так, словно впервые открыли для себя их существование. Вагоны были дряхлые, катясь по железным рельсам, они клонились то вправо, то влево, словно стремясь вырваться из рельсового плена. Краска на старых вагонах изрядно облезла. Но и вагоны нового образца, появившиеся на городских улицах каких-нибудь два года назад, также носили следы небрежения и плохого ухода: многие новые детали были заменены старыми (возможно, из-за отсутствия необходимых запчастей, на приобретение которых требуется твердая валюта), передние фары зачастую разбиты, края пластмассовых сидений обломаны.

Газета «Аль-Ахбар» поместила документальный очерк о поездке в трамвае. В очерке говорилось, что в трамвае пассажиры сидят лицом друг к другу, не то что в автобусах, а также чувствуют локоть соседа. Ученые-социологи, которых попросили прокомментировать этот факт, подчеркнули его положительное значение, способствующее росту гуманности и духовной близости в эпоху, когда техника готова задушить все высокие человеческие чувства. Один профессор философии из университета Айн Шамс заявил, что поездка в трамвае снимает фактор отчуждения личности. Ученые-психологи обратили внимание на психологические эффекты сближения людей в трамвае, на благотворное воздействие медленного и ритмичного движения и на значение этих феноменов для снятия состояния тревоги и подавленности. Один врач-кардиолог указал на связь плавного движения трамвая, гарантирующего от внезапных резких остановок, с нормальной работой сердца и рекомендовал поездки в трамвае как самый надежный способ лечения сердечных заболеваний. Свою рекомендацию он подкрепил двумя фотографиями: на первой было изображено сердце больного, ездившего на всех видах городского транспорта, кроме трамвая, на второй — здоровое сердце человека, пользовавшегося только трамваем.

Газета «Аль-Гумхурийя» поместила статью директора одного из крупнейших в стране рекламных агентств, созданного не так давно на базе смешанного египетско-западного капитала. В статье говорилось, что трамвай — самое удобное место для вывешивания рекламных плакатов и объявлений. Во-первых, для этого предостаточно места на боках вагонов. Во-вторых, рекламные щиты каких угодно размеров могут крепиться на крыше и будут далеко видны. Чрезвычайно важно и такое обстоятельство, как малая скорость трамвая. Пешеход, идущий по тротуару, человек, сидящий на балконе или выглядывающий из окна, посетитель кофейни, курящий наргиле[43], — все успевают прочесть рекламное объявление на проходящем мимо трамвае.

Та же газета опубликовала интервью, взятое у одного торговца игрушками, который утверждал, что наибольшим спросом у детей всех возрастов пользуется игрушечный трамвай. «Люди моего поколения, — сказал торговец, — помнят игрушку своего детства, маленький открытый трамвайный вагончик старого образца». За последние годы появились вагоны новой конструкции, и их миниатюрные модели в широком ассортименте имеются в его лавке. «Игрушечный трамвай, — заключил торговец, — развивает ум ребенка, его воображение, пробуждает в нем любовь и интерес к технике и электричеству».

Начальник полиции нравов привел в печати статистические данные, свидетельствующие о том, что число краж в трамвае значительно ниже, чем в других видах транспорта, так как обширные размеры салона позволяют пассажирам стоять нестесненно, а плавность хода спасает от тесного соприкосновения друг с другом, обычного при резких толчках. К тому же поездка в трамвае реже оскорбляет женскую стыдливость. «Трамвай, — заявил начальник полиции нравов, — охраняет моральные устои общества, особенно после того, как были введены раздельные вагоны для мужчин и женщин. А некоторые старые люди предпочитают сидеть на полу вагона — благо там достаточно места, — поставив перед собой свой багаж».

На большом совещании в министерстве экономики заместитель министра сообщил, что расходы по эксплуатации трамвая гораздо меньше затрат на другие средства городского транспорта. Поэтому развитие трамвайной сети может дать большую экономию в бюджете и позволить покрыть другие насущные расходы, необходимость которых вызывается экономической ситуацией, переживаемой в настоящее время страной.

В тот же день на эти слова откликнулся один профессор, преподаватель современной истории Египта. Читая лекцию студентам, он заявил, что национальная роль трамвая не ограничивается экономией бюджетных расходов. Это слишком узкая оценка, она отрывает экономику от других сторон жизни. Он в своем труде, исследующем роль трамвая в национальной истории с момента его появления, подробно останавливается на борьбе рабочих и служащих трамвайных компаний против их иностранных владельцев, описывает большую забастовку 1908 года и другие забастовки, содействовавшие росту профессиональной сплоченности рабочих, с одной стороны, и формированию национального сознания — с другой, что и было одной из предпосылок революции 1919 года. Но и этим не ограничивается роль трамвая. Трамвайные вагоны использовались для сооружения баррикад в борьбе с англичанами. В подкрепление своих слов профессор продемонстрировал студентам редкие фотоснимки, отражающие роль трамвая в национальной истории.

На следующий день на расширенном совещании руководителей молодежных организаций было принято решение привлечь учащуюся и работающую молодежь к активному участию в камлании по возрождению трамвая — к окраске вагонов и расчистке путей. Было также решено вручить памятные подарки ветеранам трамвайного транспорта.

Граждане, стоя в разного рода очередях — за получением выездной визы, продуктов по карточкам, к банковским окошечкам обмена валюты, в бюро регистрации рождений и смертей, а также в беспошлинных зонах[44], — оживленно комментировали столь необыкновенный интерес к трамваю. Дискуссии велись и в «европейских» кафе, где подают горячительные напитки, мороженое и петифуры, и в народных кофейнях, а также в профсоюзных рабочих центрах. Одни утверждали, что все это подстроено нарочно, с целью отвлечь людей от действительных проблем. Другие возражали им, считая, что вопрос возник сам собой, спонтанно. Говорили, что невозможно, дескать, по какому-то заранее разработанному плану раздуть дело до таких масштабов. И все же некоторые злонамеренные элементы, любители оппозиции ради оппозиции, не скрывали своего недовольства этим непомерным, по их мнению, и все возраставшим интересом к трамваю. Они пытались распространять всякие слухи и анекдоты, чем вынудили верховного комиссара полиции пригрозить суровыми карами тому, кто будет слишком усердствовать в выражении недовольства. Впрочем, полицию бывает трудно понять.

Рассказывали и такую историю: во время следствия по делу одной подпольной молодежной организации следователь ударил по лицу допрашиваемого и заорал: «Какого черта вы занимаетесь политикой? Делать вам нечего? Высказывались бы лучше по трамвайному вопросу!»

Короче говоря, не прошло и нескольких дней с начала трамвайной кампании, как все слои общества прониклись симпатией к трамваю и сочувствием к его судьбе, даже владельцы автомашин, которых вообще-то страшно раздражали трамвайные рельсы посреди улиц и толпы на трамвайных остановках.

Внешним проявлением этого чувства симпатии стал поступок одного торговца тканями с улицы аль-Азхар, трамвайную линию с которой убрали десять лет назад. Торговец соорудил на улице огромный, на тысячу человек, шатер и пригласил троих знаменитейших чтецов Корана. После того как почтенные шейхи закончили чтение, торговец обратился к собравшимся, да так громко, что голос его, усиленный микрофоном, был слышен в противоположном конце улицы. Он объявил, что отмечает сегодня печальную память того дня, когда с улицы аль-Азхар был снят трамвай. Он расценивает это как еще одну ошибку того периода. После его выступления кто-то из присутствующих предложил послать руководителям страны телеграмму с просьбой вернуть трамвай на улицу аль-Азхар. Решено было также регулярно отмечать годовщину ликвидации трамвайной линии, даже если она будет восстановлена.

По рекомендации газеты «Аль-Ахбар» было взято интервью у одного семидесятилетнего старца, которому присвоили звание «первого пассажира». Старец поделился воспоминаниями о своих поездках на трамвае во времена детства и юности. Никакими другими средствами передвижения он никогда не пользовался и знаком со многими бывшими водителями и кондукторами. Ему не раз приходилось беседовать с ними в добрые старые времена, он хорошо помнит, как они угощали друг друга сигаретами. То, что он всю жизнь ездил только на трамвае, по мнению почтенного старца, — одна из причин его долголетия. Рассказал старик и об открытии первой трамвайной линии, о том, какой переполох среди завсегдатаев кофейни произвел трамвай, проехавший мимо, — они приняли его за неведомого зверя! И еще долгое время после этого случая посетители кофеен при приближении трамвая спешили отодвинуться подальше вместе со своими стульями.

Потом «первого пассажира» пригласили прочесть лекцию в женской школе второй ступени в Шубре. Он ответил также на вопросы учениц. Читатель одной из газет предложил устроить «первому пассажиру» всенародное чествование и наградить его специальным «знаком трамвая». Но правительство перехватило инициативу и объявило об учреждении «ордена трамвая» трех степеней. Орден должен был представлять собою изображение трамвайного вагона старого, самого первого образца на фоне серебряных лучей; сам вагон — из золота, а передние фары — из алмазов чистой воды. Ордена разных степеней отличались лишь металлом, из которого сделан трамвайный вагончик.

Наконец интерес к трамваю достиг апогея. Созывались симпозиумы для изучения исторической роли трамвая, некоторые политические деятели начали хлопотать об учреждении Высшей национальной ассоциации трамвая, к созданию которой призывал еще неизвестный, первым выступивший по телевидению и затем бесследно куда-то канувший. Многочисленные дискуссии проводились организованно и возникали стихийно, особенно в поездках, где время проходит праздно. Тут можно было наблюдать, как при слове «трамвай» некоторые лица искажаются негодованием, кулаки невольно вздымаются вверх, словно грозят кому-то, а челюсти крепко сжимаются. Появилось и много статей, авторы которых спрашивали, что, собственно, имеют в виду, говоря о трамвае? Можно ли считать современные вагоны метро тем же трамваем[45]? Как следует классифицировать новые трамвайные вагоны, импортированные из восточных стран? Не отнести ли троллейбус к разновидности трамвая?

Много было сказано всякого и по радио, и по телевидению, за круглыми столами и при закрытых дверях, на общих собраниях и в воздвигнутых на улицах шатрах. Были высказаны тысячи наблюдений и замечаний, устно и письменно. Ораторы выпили бессчетное количество стаканов воды, опробовали, постукивая пальцем и дуя, сотни микрофонов. Не говоря уже о том, сколько было переведено бумаги, а также скрепок теми, кто писал не в тетрадях, а на отдельных листках. Но истинно грандиозные масштабы трамвайная проблема приобрела, когда министр высшего и среднего образования издал инструкцию о введении учебного предмета «трамвай» в школьную программу в качестве профилирующего, то есть такого, от оценки по которому зависит перевод в следующий класс. Программа предмета, переданная по радио и телевидению, включала в себя изучение типов трамвайных вагонов, самых известных трамваестроительных заводов, конструкции трамвая, системы электропитания и т. п. На выпускных экзаменах в одной из школ второй ступени в билет был включен следующий вопрос:

«Опишите трамвай в пятнадцати строках, назвав количество колес у каждого вагона и указав расстояние между колесами».

Власти выразили намерение направить несколько делегаций из парламентариев и представителей общественности в бельгийский город Шарлеруа, известный как крупнейший в мире центр трамваестроения. От жителей разных городов страны потоком шли телеграммы с требованием прокладки трамвайных линий. Один известный писатель призвал на страницах журнала «Аль-Улюм» восславить трамвай, а государственный монетный двор решил выпустить юбилейную монету с изображением трамвая. Фирма грампластинок опубликовала объявление о выпуске в продажу пластинок и кассет с записью различных звуков, издаваемых трамваем: звонков, стука колес о рельсы, скрежета тормозов, скрипа вагонов на поворотах. Предупреждая покупателей о необходимости быть осторожными и не приобретать появившихся на рынке пластинок и кассет, всего лишь имитирующих эти звуки, фирма обещала в скором времени выпустить пластинку с записью бега электрического тока по проводам — чего еще никому не удавалось. Один политический деятель обратился за разрешением на издание газеты под названием «Трамвай». Академия арабского языка созвала научный симпозиум для обсуждения вопроса о включении слова «трамвай» в академический словарь арабского литературного языка. На одном из заводов были выбиты небольшие медали для ношения на груди или на поясе — в виде брелоков, — изображающие трамвай. Эти медали стали вручать членам иностранных делегаций, посещающих страну. Один ученый-египтолог объявил, что он открыл изображение, напоминающее трамвай, на стене древнего храма, что, естественно, заставило его заняться исследованием вопроса, был ли трамвай известен фараонам. Он обещал в скором времени собрать пресс-конференцию и поделиться результатами своих исследований. Однако оппозиция опять зашевелилась. Появились листовки — причем в вагонах трамваев, — призывающие граждан к бдительности и осторожности. Начальник управления по борьбе с подрывной деятельностью созвал пресс-конференцию кампании в поддержку трамвая, он обвинил в причастности к беспорядкам некоторые иностранные государства. «Но, — заявил начальник управления, — население выражает самую решительную поддержку идеям национальной кампании. И лучшим свидетельством этого может служить тот факт, что многие граждане, ставшие за последнее время отцами, дали своим сыновьям звучное имя — Трамвай!»

Отель

Пер. А. Кирпиченко

В последние месяцы всеобщее внимание привлекали многочисленные объявления и сообщения о предстоящем Египетском международном кинофестивале. Согласно объявлениям, фестиваль должен был проходить под патронажем отеля «Тэ-Тэ». «При чем здесь отель? — удивлялись многие. — Какое отношение имеет он к фестивалю, именуемому Египетским? И зачем вообще нужен фестивалю какой-то патронаж?» Когда им отвечали, что все это, мол, делается в целях рекламы, они удивлялись еще больше: неужели мало рекламы?! И так на каждой улице натыкаешься либо на вывеску с названием «Тэ-Тэ», либо на ресторан, принадлежащий «Тэ-Тэ», либо на молодых людей и девиц в майках с эмблемой «Тэ-Тэ», либо на киоск, в котором торгуют мороженым «Тэ-Тэ».

Один писатель поделился своей тревогой по поводу шумихи, поднятой вокруг фестиваля, но тут же подвергся дружной критике со стороны своих собратьев по перу, а некий высокопоставленный чиновник в разговоре по телефону со своим коллегой высказался в том духе, что люди, подобные этому писателю, дискредитируют Египет. Некий литературный критик написал в газете, что одна лишь реклама, которую делает фестивалю международная пресса, поднимет престиж Египта. Апогеем будет, конечно, публикация в «Ньюс уик», журнале, выходящем десятимиллионным тиражом, — в день открытия фестиваля он посвятит ему четверть полосы. Не говоря уже о том, что пресса, принадлежащая концерну «Тэ-Тэ», выпустит специальные номера о фестивале.

Один знаменитый киноактер, беседуя в клубе «Тэ-Тэ» со знаменитым продюсером, заявил, что пришло наконец время и Египту войти в число стран, организующих международные кинофестивали. Другая звезда экрана в узком кругу бросила реплику: египетской публике хватит и того, что она увидит вблизи бюст Клаудии Кардинале и глаза Алена Делона.

Заведующий отделом внешних сношений компании «Тэ-Тэ» сделал заявление для печати (разослав его в редакции газет, высокопоставленным чиновникам, администраторам крупных компаний, некоторым известным врачам, директорам клубов и иностранных школ и даже отдельным учащимся и студентам), в котором указал, что идея фестиваля нашла широкую поддержку в кругах общественности, и заверил, что фестиваль состоится в намеченные сроки.

Народ удивлялся, пожимал плечами в недоумении, многие сокрушенно качали головами. По правде сказать, началось-то все задолго до фестиваля, если уж быть точным — в первой половине шестидесятых годов, когда этаж за этажом стал вздыматься вверх железобетонный каркас отеля. Никому не удавалось сосчитать, сколько их было, этих этажей: доходили до тридцать второго или пятьдесят четвертого, а потом сбивались со счета, взгляд терялся в переплетениях строительных лесов. Наконец леса убрали, и всем взорам открылось белое с оттенком голубизны здание. Оно было видно с любого места в Каире. Стоя возле мечети аль-Азхар, ты мог видеть его величественный силуэт, возвышающийся рядом со спортивным клубом Гезира, и даже жители таких отдаленных предместий, как Айн Шамс и Гелиополис, наблюдали за строительством прямо со своих балконов. И гуляющие в парке аль-Канатир, в окрестностях Каира, видели на горизонте здание отеля. Говорили, что архитектор, который его проектировал, специально позаботился о том, чтобы никакие высотные здания, построенные в будущем, не могли заслонить его творение.

Все время, пока продолжалось строительство, предприятия страны работали с полной нагрузкой. Если бы какому-нибудь специалисту пришло в голову поинтересоваться производимой продукцией, то он обнаружил бы, что львиная ее доля предназначена для «Тэ-Тэ». На отель работали предприятия, производящие кондиционеры. В ковроткацких мастерских вручную изготавливались нужных размеров ковры из специально импортируемой шерсти оранжевого цвета. Фабрика в Даманхуре полностью переключилась на ковровые дорожки для коридоров — их требовалось несколько десятков тысяч метров. Стекольные заводы, заводы металлоизделий были заняты изготовлением посуды, пепельниц, столовых приборов, дверных ручек, ванн и унитазов.

Было известно, что компания заинтересована в приобретении большей части оборудования на местном рынке из-за дешевизны местного сырья и рабочих рук. Но кое-что: подушки, матрасы, люстры, музыкальные колокольчики, цветной мрамор, часть фарфоровой посуды, а также серебряные сервизы, предназначенные для приема особо именитых персон, — ввозилось из-за границы.

В начале семидесятых годов пресса сообщила о расширяющихся масштабах деятельности концерна «Тэ-Тэ». Публика узнала о строительстве отеля «Тэ-Тэ» на Бахрейне, увидела фотографии отелей «Тэ-Тэ» в Бирме, Нью-Йорке, Бонне, Сиднее Каждый отель напоминал маленький город. В рекламном объявлении о дакарском отеле «Тэ-Тэ» говорилось, что отель располагает собственным поездом, перевозящим клиентов в разные районы Сенегала. Гонконгский «Тэ-Тэ» владел мощной телевизионной передающей установкой, а также имел собственный аэродром и свою полицию, явную и тайную. Директор сиднейского отеля взял за правило еженедельно устраивать пресс-конференцию, в ходе которой он излагал свой взгляд на различные международные и местные проблемы, а иногда грозил прекратить оказание компанией «Тэ-Тэ» помощи некоторым малым и бедным странам. Тегеранский «Тэ-Тэ» вел огромных масштабов работы по раскопкам древних памятников Ирана и, кроме того, участвовал в снабжении страны продовольствием.

Затем в газетах начали появляться рекламные объявления на четверть полосы, состоящие всего из двух слов: «Тэ-Тэ». Это продолжалось десять дней. Потом к двум словам добавилось еще три: «Внимание, „Тэ-Тэ” в Каире». Через две недели произошла рекламная сенсация: все полосы всех газет были заняты рекламой «Тэ-Тэ». Это было беспрецедентно. «Аль-Ахрам» была вынуждена для публикации местной и международной информации издать приложение на двух полосах. Один профессор университета, читая лекции студентам, не удержавшись, спросил, что бы все это значило.

В тот вечер над зданием отеля зажглась громадная синяя неоновая вывеска, а над ней — ряд красных лампочек для предупреждения авиапилотов. Эта вывеска стала одной из главных примет Каира, ее запечатлели все фотографии, сделанные из космоса искусственными спутниками двух великих держав. А пилоты всех самолетов, подлетающих к Каиру, стали по внутреннему микрофону уведомлять пассажиров: «Обратите внимание, справа вы можете видеть здание отеля „Тэ-Тэ”». Говорили, что за эту фразу им хорошо платят.

В день торжественного открытия каирского «Тэ-Тэ» директор отеля в приветственной речи заявил, что компания видит свою миссию в укреплении уз, связующих мировое сообщество. Ее лозунг: «„Тэ-Тэ” в каждой стране». Директор выразил свое восхищение памятниками египетской древности и пообещал уговорить международный административный совет на его ближайшем заседании поместить фотографию пирамид на обложке ежегодно издаваемого рекламного бюллетеня.

После открытия отеля две газеты, «Аль-Ахрам» и «Аль-Ахбар», ввели ежедневную колонку «Дневник „Тэ-Тэ”», в которой публиковалась хроника о приезде, пребывании и отъезде останавливающихся в отеле персон, о проводимых в нем конференциях, банкетах, свадьбах, о фильмах, демонстрирующихся в его кинозалах, и спектаклях, представляемых на его сценах.

Эта хроника была, собственно говоря, единственным источником сведений о том, что делалось в отеле. Из нее можно было почерпнуть некоторые подробности, например, что в отеле — семь плавательных бассейнов, один из которых, находящийся на шестом этаже, окружен большим искусственным садом; что отель располагает четырьмя конференц-залами, оснащенными аппаратурой для синхронного перевода, а также семнадцатью банкетными залами, из которых ни один не похож на другой, несколькими ночными барами, казино и кинозалами; что на пятидесятом этаже находится небольшой каток с искусственным льдом, маленький оперный театр, а на крыше оборудована площадка для посадки вертолетов.

Вот и все, что было известно. Но, разумеется, даже человек, живущий в отеле, не мог бы осмотреть все его помещения и изучить все достопримечательности. По-видимому, разговоры о том, что большинству служащих «Тэ-Тэ» запрещается покидать свои рабочие места, относятся к области преувеличений. Но достоверно, что зарплата у них высокая. Ходили даже слухи, что какой-то заместитель министра подал в отставку со своего поста и устроился в отель на должность машинистки (причина, конечно, в том, что должность замминистра в последнее время девальвировалась — в каждом министерстве по сорок-пятьдесят замов).

Постепенно «Тэ-Тэ» стал излюбленным местом времяпрепровождения представителей высших слоев общества, весьма довольных тем, что установленные цены делали отель недоступным для прочих людей. Элита покинула кафетерий «Хилтон» после того, как там стали появляться все кому не лень. Дошло до того, что в «Хилтоне» видели студентов с их подружками и мелких чиновников с усталыми лицами и несвежими воротничками. Такого рода типы проникли даже в гостиницу «Меридиан», тоже недавно построенную, цены в которой тоже были безумными. Они оказались вхожи туда благодаря практике разных фирм и компаний устраивать официальные обеды по случаю приезда иностранных специалистов. Бывает, одного приезжего специалиста являются чествовать пятьдесят чиновников, и все так и шарят глазами по блюдам со всякой снедью, которыми уставлен стол.

В «Тэ-Тэ» минимальная цена заказа — семь долларов и установлен определенный порядок обслуживания — каждый час следует брать новый напиток. Со дня открытия еще не было случая, чтобы в отеле пустовал хоть один столик; заказывать места надо было предварительно. Каждую ночь все залы переполнены. Семьи, которые праздновали здесь свадьбы своих сыновей и дочерей, быстро приобрели известность. Супружеские пары даже специально помечали на визитных карточках, что свадьба их состоялась в «Тэ-Тэ». Администрация гостиницы строго следила за тем, чтобы никто не подделывал карточек с целью упрочить свое положение в обществе или облегчить себе ведение дел. В богатых семьях часто случалось, что папаша или мамаша ставили претендентам на руку дочери условие: свадьба должна играться в «Тэ-Тэ». Мало-помалу в обществе образовался «круг „Тэ-Тэ”». Анализируя новое явление, некоторые политические организации называли этот круг прослойкой, другие — классом. Если семья хотела попасть в эту прослойку или класс все члены ее обязаны были регулярно посещать «Тэ-Тэ» и праздновать там свои свадьбы. Завсегдатаям предоставлялось право летать самолетами «Тэ-Тэ» и плавать на пароходах компании за половинную плату. Им также разрешалось носить значок оранжевого цвета, по которому они легко узнавали друг друга в любой части света.

Деловые люди, капиталы которых заметно округлились за последнее время, привыкли заключать свои сделки в «Тэ-Тэ». Приглашение отобедать в отеле, направленное партнеру, служило наилучшей гарантией прочности финансового положения приглашающего.

Дети завсегдатаев «Тэ-Тэ» привыкли играть в садах «Тэ-Тэ», где было великое множество аттракционов. А родители с нетерпением ожидали дня, когда «Тэ-Тэ» получит разрешение открыть в стране филиалы своих начальных и средних школ. Своя публика образовалась и на театральных представлениях. У «Тэ-Тэ» несколько трупп, гастролирующих в разных городах мира. Если, скажем, труппа китайской оперы выступает на этой неделе в Каире, то на следующей она отправится в «Тэ-Тэ» Туниса, а в Каир вместо нее приедет другая. Это не значит, что у каирского «Тэ-Тэ» нет постоянной труппы. Местный фольклорный ансамбль дает представления ежедневно. Администрация обещала, что он также будет гастролировать по всему свету, и внесла тем самым свою лепту в повышение международного престижа египетского фольклора. Подписаны также контракты с двумя известнейшими египетскими танцовщицами, которые должны жить прямо в отеле и выступать каждый вечер.

В середине этого года, до того как заговорили о кинофестивале, в колонке «Дневник „Тэ-Тэ”» появилось сообщение, что администрация отеля решила выделить для уборки городских улиц несколько новеньких машин, импортированных из штата Вирджиния. Известие было встречено с удовлетворением. Говорили, что это еще не все, что от «Тэ-Тэ» ожидаются и другие дары. Вскоре жители прилегающих к отелю районов привыкли каждое утро видеть на улицах оранжевые машины, которые пластмассовыми хоботами втягивали пыль и мусор, а затем мыли асфальт огромными круглыми щетками. Где-то в то же время появилось сообщение — всего одна строка — о заседании подготовительного комитета по проведению Египетского кинофестиваля. Никто не придал этому значения, решили, что в отеле состоится лишь заседание комитета.

Через несколько дней было объявлено о введении специального автобусного рейса для доставки пассажиров с аэродрома в отель. Желая способствовать разрешению транспортного кризиса, компания согласилась, чтобы автобусом пользовались и рядовые граждане, платя за билет один доллар. Эти автобусы обращали за себя внимание своим роскошным видом. Один известный певец сказал, что мечтает видеть такими же все каирские автобусы. Директор «Тэ-Тэ» незамедлительно созвал пресс-конференцию и поспешил заверить всех собравшихся, что мечта певца близка к осуществлению — «Тэ-Тэ» как раз намерена представить в министерство путей сообщения, в каирский муниципалитет и в другие инстанции подробно разработанный проект сети автобусных линий, которые надежно свяжут между собой все концы города. «Тэ-Тэ» готова также обеспечить реализацию проекта своими специалистами-транспортниками. Ответственные сотрудники городских служб были приглашены в отель на ленч. Заодно им была продемонстрирована превосходная организация движения на улицах, прилегающих к отелю, — к нему ежедневно подъезжают четыре или пять тысяч машин, и это не создает никаких осложнений.

Один писатель квалифицировал все происходящее как неприличное вмешательство во внутренние дела страны и угрозу общественному спокойствию. Шеф службы внешних сношений «Тэ-Тэ» отпарировал заявление писателя, сказав, что его оно не удивляет, так как цвет этого писателя, так же как и цвет его импортированных идей, хорошо известен. Что же касается компании «Тэ-Тэ», то ее помыслы направлены на то, чтобы помогать людям решать их проблемы.

Пожалуй, более всех остальных размахом деятельности «Тэ-Тэ» были поражены владельцы местных гостиниц, сосредоточенных в районе Баб аль-Хадид, улицы Клот-бей и вокруг мечети святого Хусейна. В их понимании гостиница — это место, где приезжие люди проводят ночь. Некоторые держали при гостинице и ресторан, но скорее в порядке исключения. Большинство владельцев гостиниц посылали за обедом для постояльцев в близлежащие рестораны и харчевни. Хозяин гостиницы «Дар-ас-Салам» в Хусейнии, делясь воспоминаниями, рассказал, что первой гостиницей, которая завлекала клиентов не только возможностью устроиться на ночь, был так называемый «Современный клуб» — в 1910 году в нем было оборудовано помещение для демонстрации немых кинофильмов. Но продолжалось это недолго.

Владельцы отелей первого разряда тоже не скрывали своего изумления предпринимательским масштабом «Тэ-Тэ», по этажам которого иностранные министры бродили как простые смертные — никто на них и не глядел, поскольку в «Тэ-Тэ» были жильцы и поважней. Некоторые граждане задумывались над вопросами: какие же суммы тратятся ежедневно в отеле? Сколько судеб решается в его залах? Сколько сделок заключается? Одному режиссеру пришла идея сделать фильм, действие которого происходит в «Тэ-Тэ». Но выяснилось, что администрация имеет собственную киностудию, которой и принадлежит исключительное право съемки в интерьерах отеля.

Однако объявление о том, что кинофестиваль, носящий название Египетского, будет проходить под патронажем «Тэ-Тэ», стало подобно капле, переполняющей чашу, тем более что одновременно распространились слухи о предполагаемом издании газет «Тэ-Тэ» и строительстве при отеле автовокзала: поскольку деловые люди жалуются на местный транспорт и администрация, движимая желанием помочь официальным властям, решила облегчить лежащее на них бремя.

Тех, кто высказывал недовольство по поводу фестиваля, директор отеля предупредил, что он знает их сущность и не замедлит раскрыть ее публично.

Это вызвало шум. Однако приготовления к фестивалю продолжались. Повсюду появились рекламные щиты, некоторые в форме кинокамер. На огромной арке, воздвигнутой рядом с отелем, был повешен киноэкран, на котором демонстрировались отрывки из фильмов. Посмотреть их собирались толпы народа. Это вынудило управление транспортной полиции обратиться к администрации «Тэ-Тэ» с официальным письмом, требующим либо убрать арку, либо прекратить показ фильмов. Директор ответил, что он получил специальное разрешение от управления городского хозяйства. Что же касается толпы, то ее можно разогнать с помощью сил безопасности. Он как раз намеревался посоветоваться по этому вопросу с ответственными лицами. Вечером накануне открытия фестиваля директор отеля разослал письма во все инстанции и провел серию личных встреч, договариваясь — как стало известно позже — об усилении полицейских нарядов вокруг «Тэ-Тэ» и о том, чтобы улицы, непосредственно примыкающие к отелю, охранялись силами его собственной полиции.

Необходимость всех этих мер была вызвана одним происшествием, случившимся утром того же дня. На узкой, тихой боковой улочке рядом с «Тэ-Тэ» был найден труп мальчика с тонкой шеей, с резко обозначенными скулами, с выпирающими ребрами, одетого в ветхую рубаху. По-видимому, он пришел в Каир из какой-нибудь деревни. Рядом с ним валялся сделанный из платка узелок с остатками кукурузной лепешки, куском старого сыра, луковицей и пакетиком соли, смешанной с тмином. В узелке был найден также автобусный билет стоимостью в один пиастр. В правой руке мальчик сжимал бумажку с адресом, разобрать который было невозможно, так как написанные карандашом буквы почти стерлись. Левая рука обвязана другим платком, а за него засунуты бумажка в пятнадцать пиастров и старый треугольный амулет. Мальчик был бос. Как решил осмотревший труп врач, скорее всего он просто замерз.

В каком положении оказалась бы администрация, если бы кто-то из постояльцев увидел труп?

Как оправдалась бы «Тэ-Тэ» перед участниками фестиваля, случись кому-либо из них наткнуться на него?

Загрузка...