Весь следующий день я думал о нашей поездке. Я вспоминал ее смуглую наготу и жестокий поцелуй, ее дыхание, словно морская прохлада, и я видел себя: бледного и невинного, втягивающего свое формирующееся брюхо, стоя на песке и подбоченясь. Я мерил свою комнату шагами — туда-сюда, и к обеду вымотался так, что даже не мог без стона смотреть на свое отражение в зеркале. Усевшись за машинку, я ударил по клавишам, я изливал на бумагу свою версию произошедшего, я барабанил с такой яростью, что моя портативная машинка отползала от меня и металась по столу. На бумаге я подкрался к ней коварным тигром и одним прыжком подмял под себя, подавив сопротивление звериной силищей. Все закончилось ее слабым трепыханием подо мной, в песке, слезами и мольбой о прощении. Здорово. Превосходно. Но когда я перечитал написанное, все показалось мне вздорным и глупым. Я разодрал страницы и вышвырнул.
Зашел Хэллфрик. Он был бледен, его била дрожь, кожа сморщилась, как сырая бумага. Он завязал с выпивкой — теперь ни капли в рот. Усевшись на кровать, он стал хрустеть костлявыми пальцами и завел ностальгический разговор о мясе: о старом добром стейке, которым он лакомился у себя на родине в Канзас-сити, о восхитительной вырезке и отбивных из нежного мяса молоденьких барашков. Но здесь, в Стране вечного солнца, ничего этого нет, потому что скоту нечего жрать, кроме высохших сорняков и горячего песка, здешнее мясо кишит червями, и продавцы подкрашивают его, чтобы оно выглядело кровавым, и не одолжу ли я ему 50 центов? Я дал ему деньги, и он отправился к мяснику на Олив-стрит. Вскоре после его возвращения по всему этажу пополз острый аромат жареной печенки с луком. Я заглянул в его комнату: Хэллфрик сидел перед полной тарелкой, рот его был набит, челюсти остервенело трудились. Он помахал мне вилкой и проговорил сквозь набитый рот: «Я этого не забуду, малыш. Я отплачу тебе тысячу раз».
Я почувствовал голод и, спустившись в ближайший ресторан на Энжелс-Флайт, заказал себе такое же блюдо. Поужинав, я тянул время, сидя с чашкой кофе. Я знал, что в конце концов все равно окажусь в «Колумбийском буфете». Стоило лишь мне прикоснуться к ране на губе, я чувствовал, как во мне вспыхивает злость, которую затем сменяет сильное возбуждение.
Но когда я дошел до «буфета», то войти не осмелился. Я перешел на другую сторону улицы и стал наблюдать за Камиллой через окно. Белых туфель на ней уже не было, и казалось, что она вполне счастлива, управляясь со своим подносом.
И вдруг у меня возникла идея. Я мигом отмахал два квартала и заскочил в здание телеграфа. И вот я сидел перед чистым бланком телеграммы с колотящимся сердцем. Слова корчились на бумаге: «Я люблю тебя, Камилла, и хочу жениться на тебе. Артуро Бандини». Когда я расплачивался, клерк глянул на адрес и сообщил, что телеграмма будет доставлена в течение 10 минут. Я поспешил обратно. Укрывшись в ближайшем подъезде, я стал ждать появления почтальона.
К моменту, когда я увидел его, выворачивающего из-за угла, я уже осознавал, что телеграмма — грубая ошибка. Я выскочил на улицу, остановил почтальона и стал объяснять ему, что это я написал телеграмму, но теперь не хочу, чтобы ее доставили адресату: «Это просто ошибка», — аргументировал я. Но он и слушать ничего не хотел — длинный, худой, с прыщавым лицом. Я предложил десять долларов. Он покачал головой и улыбнулся как-то многозначительно. Двадцать долларов, тридцать.
— Нет, даже за десять миллионов, — был его ответ.
Я снова укрылся в подъезде и оттуда стал наблюдать за тем, что произойдет дальше. Камилла была изумлена. Я видел ее недоумевающее лицо, когда она тыкала в себя пальцем, не веря, что ей пришла телеграмма. Даже после того, как она расписалась в получении, она все стояла с телеграммой в руке и смотрела вслед удаляющемуся почтальону. Когда же она наконец решилась раскрыть послание, я закрыл глаза, а когда снова открыл, она уже читала телеграмму и смеялась. Затем она отошла к стойке и протянула мое признание бармену с лицом желтушного цвета, ну, тому, которого мы подвозили прошлой ночью. Он прочитал без эмоций и передал другому бармену. Тот тоже остался равнодушным. За это я был им весьма благодарен. И когда Камилла взялась перечитывать телеграмму, мне даже стало приятно, но вот когда она положила бланк на стол, за которым выпивало с полдюжины мужиков, моя нижняя челюсть отвисла — я был уничтожен. Гогот был слышен даже в подъезде. Содрогаясь, я кинулся прочь.
На Шестой я свернул за угол и двинулся к Мэйн. Я брел без всякой цели, пробиваясь сквозь толпы помятых, голодных бродяг. На Второй я остановился возле танц-клуба. Красочные афиши сулили восхитительный отдых в компании сорока прекрасных девушек и Лонни Киллулы с его сказочными гавайскими мелодиями. По высокой каменной лестнице с блуждающим эхом я взошел к окошку кассы и купил билет. В зале действительно было сорок женщин, все они стояли вдоль стены, лоснящиеся в своих облегающих вечерних платьях, большинство — блондинки. Никто не танцевал, ни единой души. На сцене оркестр из пяти человек с неистовством наяривал зажигательную мелодию. Человек пять посетителей, как и я, мялись возле невысокой плетеной изгороди прямо напротив девушек, которые различными знаками и телодвижениями пытались заманить нас. Я изучил ассортимент, выбрал блондинку в понравившемся мне наряде и оплатил пять танцев. Затем подал знак избраннице, и она порхнула в мои объятия, как давнишняя любовница. Мы летали по дубовому паркету два танца подряд.
Она пыталась утешить меня, называла «милым», но я мог думать только о той девушке, что находилась в двух кварталах, я видел себя лежащим возле нее на песке в полном оцепенении, как круглый идиот. Это было невыносимо. Отдав слащавой блондинке все билеты, я покинул зал и вышел на улицу. Прослонявшись бесцельно некоторое время, я остановился возле уличных часов и понял, что жду одиннадцати часов — время, когда закрывается «Колумбийский буфет».
Я был там в десять пятнадцать. Отыскав на стоянке ее автомобиль, я забрался на драное сиденье и стал ждать. В дальнем углу стоянки располагался навес, под которым смотритель вел свои записи. На крыше навеса были часы с неоновым циферблатом. Я не сводил с них глаз, наблюдая, как красная минутная стрелка неумолимо приближается к одиннадцати. Корчась и извиваясь от страха снова предстать перед Камиллой, я наткнулся рукой на что-то мягкое. Это оказалась шотландская кепка — черная с маленькой пампушкой на макушке. Я ощупал ее и обнюхал. Она пропиталась запахом Камиллы. Это было то, что нужно. Я сунул находку в карман и смылся со стоянки. Взобравшись по ступеням Энжелс-Флайт, я бросился к отелю. Оказавшись в своей комнате, я извлек кепку из кармана и бросил ее на кровать, затем быстро обнажился, выключил свет, лег рядом и, содрогаясь, взял вещицу в руки.
Следующий день — день поэзии! Создай для нее поэму, Артуро, выплесни свою душу потоком нежнейших ритмов. Но оказалось, что я не умею писать стихи. «Любовь — морковь» — вот все, что у меня получалось, банальные рифмы, пошлые сантименты. Черт возьми, да какой я писатель, если не могу сложить маленькое четверостишье, я пустое место в этом мире. Я подскочил к окну, воздел руки к небесам и погрозил им. Пустышка, дешевая фальшивка, не писатель и не любовник, ни рыба ни мясо!
Что же случилось после?
Я позавтракал и отправился в маленькую католическую церковь, что располагалась на самом гребне Банкер-Хилла. Домик приходского священника располагался за зданием церкви. Я позвонил, появилась женщина в фартуке. Руки у нее были по локоть в муке и тесте.
— Я хочу видеть пастора.
Женщина приблизилась, и я смог рассмотреть квадратную челюсть и пару враждебно-пронзительных серых глаз.
— Настоятель занят, — ответила она. — Что вы хотели?
— Хочу видеть его.
— Говорю вам, он занят.
И тут в дверях появился он — коренастый, мускулистый, с сигарой во рту — мужчина лет пятидесяти.
— Что такое? — спросил он.
Я объяснил ему, что хотел бы поговорить наедине, что у меня проблемы личного характера. Женщина презрительно фыркнула и удалилась. Священник открыл дверь и повел меня в свой кабинет. Это оказалась маленькая комнатка, заваленная книгами и журналами. У меня разбежались глаза. В одном углу я заметил огромную стопку журналов Хэкмута. Я шагнул к ней и вытянул номер с «Собачкой». Священник тем временем уселся.
— Отличный журнал, — сказал я. — Лучший.
Священник забросил ногу на ногу и вынул сигару изо рта.
— Гнилая начинка, — проронил он.
— Не могу согласиться, я имею честь быть постоянным автором этого издания.
— Вы? И что же вы опубликовали?
Я раскрыл перед ним на столе журнал. Он глянул и отодвинул его в сторону.
— Я читал этот рассказ — лицемерный вздор. А ваша ссылка на Святое причастие — гнусная и низкая ложь. Вам должно стыдиться за написанное.
Он откинулся на спинку кресла, недвусмысленно намекая, что презирает меня. Его злые глаза сверлили мой лоб, сигара шастала из одно угла рта в другой.
— Итак, — заговорил он, — зачем вы хотели видеть меня?
Сесть мне не предложили. Более того, он ясно дал понять мне, что я не должен прикасаться ни к чему в его кабинете.
— Это насчет девушки, — выдавил я.
— Что вы с ней сделали?
— Ничего, — начал я и осекся.
Я не мог с ним разговаривать. Он ранил меня в самое сердце. Лицемерный вздор! Богатейшая палитра тончайших нюансов, роскошные диалоги, глубочайший лиризм — и все это он называет лицемерным вздором. Поскорее закрыть мои уши, бежать из этого места, не слышать этих слов. Лицемерный вздор!
— Я передумал, не хочу говорить об этом.
Он поднялся и направился к двери.
— Очень хорошо, до свидания.
Я вышел на улицу. Жаркое солнце ослепило меня. Прекраснейший образец американской литературы, и этот человек, какой-то священник, обзывает его лицемерным вздором. Да, возможно, этот эпизод с Причастием и не совсем правдоподобен, может, этого и не было на самом деле, но Боже ж мой, какая психологическая нагрузка! Какая проза! Абсолютная красота!
Вернувшись в свою комнату, я уселся за печатную машинку, переполненный готовностью вершить свою месть. Статья — убийственная атака на беспросветную тупость Церкви. Я отпечатал название: Католическая Церковь обречена. Я долбил по клавишам с остервенением, страница за страницей, пока не высек целых шесть. Затем прервался и перечитал. Вышло коряво и смехотворно. Разорвав все в клочья, я рухнул на кровать. Что делать? Стихотворение для Камиллы не написано. И тут меня осенило. Я соскочил с кровати и сходу напечатал:
Я многое забыл, Камилла!
Исчез бесследно, сгинул,
Швырял в толпу бутоны роз разгульной жизни,
Стремясь в безумном танце достичь предела,
Я чистоту души утратил,
Но был я неутешен и болен прежней страстью,
Да, все это время, а танец долог был,
Тебе я оставался верен, по-своему, Камилла.
Я снес эти строки на телеграф, гордый содеянным, и проследил, как телеграфист прочитает мое послание — совершенное стихотворение, моя поэзия, частичка бессмертия от Артуро возлюбленной Камилле. Расплатившись за телеграмму, я отправился в свое убежище и стал ждать. Тот же самый парень примчался на велосипеде. Я видел, как он вручил бланк, как Камилла прочитала, остановившись посередине зала, как пожала плечами и разорвала его на мелкие кусочки, я видел, как жалкие обрывки, кружась, полетели на пол в грязные опилки. Покачав головой, побрел я прочь. Даже поэзия Эрнеста Доусона не проняла ее, даже Доусон прошел мимо.
Ну и ладно, черт с ней, с этой Камиллой. Я смогу забыть ее. У меня есть деньги, а эти улицы полны удовольствий, которые она не может мне дать. Итак, вниз по Мэйн-Стрит до Пятой, вдоль вереницы ночных баров в «Погребок короля Эдварда», а там девушка с золотистыми волосами и болезненной улыбкой. Ее звали Джейн, тощая, туберкулезного вида, но ведь и ей было нелегко, она так старалась выкачивать из меня деньги, ее томный ротик льнул к моим губам, длинные пальчики шныряли вдоль штанин, а восхитительно-болезненные глаза караулили каждый доллар.
— Значит, тебя зовут Джейн, — бубнил я. — Ну что ж, прекрасное имя. Мы будем танцевать, Джейн, будем кружить всю ночь, и знаешь, ты прекрасна в этом голубом платье, но вот танцуешь ты с фальшивкой, отбросом общества, ничтожеством, я — ни рыба ни мясо.
И мы пили и танцевали и снова пили. Отличный парень Бандини, и Джейн даже представила его своему боссу: «Мистер Бандини, это мистер Шварц». Очень хорошо, крепкое рукопожатие. «Отличное заведение, мистер Шварц, милые девочки».
Еще порция, две, три. «Что ты пьешь, Джейн?» И я попробовал из ее стакана, эту коричневую жидкость, очень похожую на виски. Да, судя по тому, как она морщится, когда пьет, это должен был быть виски. Но это был не виски, это был чай, обыкновенный чай — сорок центов за глоток. Джейн, Джейн, маленькая лгунишка, пыталась одурачить великого писателя. Не жульничай со мной, Джейн.
С кем угодно, но только не с Бандини, красавцем-мужчиной, можно сказать, зверем. На, возьми эти пять долларов, просто так, не надо пить, Джейн, ничего не надо, просто сиди и дай мне смотреть на тебя, потому что твои волосы светлые, а не темные, ты не такая как она, ты больна, ты приехала из Техаса, у тебя парализованная мать и тебе надо содержать ее, а денег очень мало, всего двадцать центов с каждой фальшивой порции, и сегодня ты сделала только десять долларов с Артуро Бандини, бедная девочка, несчастная голодная птаха с нежными глазами младенца и душой вора. Иди к своим морякам, дорогая. У них нет десяти долларов, но зато у них есть то, чего нет у меня. Бандини — ничто, ни рыба ни мясо. Прощай, Джейн, прощай.
И вот уже другое заведение и другая девочка. О, как она была одинока здесь, вдали от своей родной Миннесоты. И у тебя тоже была состоятельная семья. Конечно, верю, дорогая. Давай, поведай моим утомленным ушам о своем состоятельном семействе. У вас было много земли, но потом наступила Депрессия. Как печально, как трагично. И сейчас ты работаешь здесь, на Пятой, в ночном притоне, и зовут тебя Эвелин, бедняжка Эвелин. Ах, у тебя есть еще очаровательная сестренка, она не как эти проститутки, которыми кишат бары, а элегантная женщина, и ты спрашиваешь, не хочу ли я познакомиться с ней? А почему нет? И глупышка Эвелин идет через залу, выдергивает свою сестрицу из компании мерзких матросов и тащит к нашему столику. «Вивьен, это Артуро. Артуро, это Вивьен». Но что случилось с твоим ртом, кто-то попытался расширить его при помощи ножа? А откуда этот налитый кровью глаз? Дорогая, у тебя изо рта несет как из сточной канавы, бедный ребенок, ты так далеко от славной Миннесоты. О нет, они оказывается, не шведки, откуда взбрела мне в голову такая идея. Да, их фамилия Мартенсен, но семья принадлежит к поколению американцев. Точно, точно. Две домашние девочки.
«А знаешь, Артуро, — говорит Эвелин, — бедняжка Вивьен отработала здесь уже почти полгода, и ни один из этих скотов не заказал ей бутылочку шампанского».
И вот наконец появляешься ты, Бандини, ты выглядишь приличным парнем. И разве Вивьен не очаровательна? И разве это не позор? И неужели ты не купишь ей шампанского? Милая Вивьен, рожденная в чистых полях Миннесоты, и вовсе не шведка, и почти девственница, ну, кто же устоит против таких доводов? Тащи сюда шампанского, самого дешевого, одну пинту, и мы все вместе выпьем его. Восемь долларов за бутылку? А дешевле здесь нет? Вон оно что, у вас на родине в Дулуте шампанское по двенадцать баксов за бутылку.
Ах, Эвелин и Вивьен, я люблю вас, люблю обеих, люблю за ваши загубленные жизни, за ваши нищенские возвращения домой на рассвете. Вы так же одиноки, но все же вы не такие, как Артуро Бандини, который есть ничто — ни рыба ни мясо. Так что получите ваше шампанское, потому что я люблю вас обеих, и тебя тоже, Вивьен, даже несмотря на твой рот, который, похоже, разодрали острые ногти, и плавающий в крови глаз.