Хорошая новость от Хэкмута. Еще один журнал выказал желание напечатать «Давно утраченные холмы», правда, в сокращенном виде. Сотня долларов. Я снова богат. Пришла пора исправлять позорное прошлое. Я послал матери пять долларов. Получив из дома письмо с благодарностями, я разревелся. Слезы текли из моих глаз вместе со словами, которыми я изливался в ответном послании. В конце концов я послал еще пять долларов. Теперь я был доволен собой. Все-таки были во мне хорошие качества. Я видел их — моих биографов, беседующих с моей матушкой, очень старой леди в кресле на колесиках: он был хорошим сыном, мой Артуро, настоящий кормилец.
Артуро Бандини — прозаик. Сам зарабатывает на жизнь писанием рассказов. Но теперь он работает над книгой. Потрясающий роман. Роман-предвосхищение. Роман-предупреждение. Изумительная проза. Ничего подобного не появлялось со времен Джойса. Стоя перед портретом Хэкмута, я перечитывал написанное за день. Часами сочинял варианты посвящения: Д. К. Хэкмуту, открывшему меня; Д. К. Хэкмуту с восхищением; Д. К. Хэкмуту, гению и человеку. Я представлял себе этих нью-йоркских критиков, обступающих Хэкмута в его клубе. Вы поставили на победителя, Хэкмут, этот парнишка Артуро Бандини с побережья придет первым. Хэкмут улыбается, подмигивая.
Шесть недель — и каждый день по несколько восхитительных часов, три, четыре, а иногда и по пять часов вдохновения, страница прибывает за страницей, и все остальные желания спят. Я ощущал себя призраком, бредущим по земле, человеколюбивым и звероподобным, и чудные волны нежности накатывали на меня, когда я общался с людьми или просто гулял по улицам среди толпы. Всемогущий Боже, даруй мне чистый слог, и эти печальные, одинокие люди услышат меня и станут счастливее. Так проходили мои дни — полные грез, фосфоресцирующие дни. А порой меня охватывала такая нестерпимая радость, что я вынужден был гасить свет и давать волю слезам, и странное желание умереть вдруг возникало во мне.
Вот таков Бандини, пишущий свой роман.
Как-то ночью в дверь постучали, я открыл, и там стояла она.
— Камилла!
Она вошла и села на кровать, в руках — пачка бумаг. Осмотрела комнату: так вот, значит, как он живет. Увиденное поразило ее. Посидев, Камилла поднялась и прошлась по комнате, выглянула в окно, потом сделала еще кружок — прекрасная девушка, стройная Камилла, теплого оттенка темные волосы — я стоял и не мог оторвать глаз от чудного создания. Но зачем она пришла? Уловив мой немой вопрос, Камилла села на кровать и улыбнулась мне.
— Артуро, почему мы все время ссоримся?
Я не мог ответить на этот вопрос. Начал плести что-то о темпераментах, но она покачала головой и забросила ногу на ногу. Впечатление, произведенное мимолетным движением ее изящных бедер, вклинилось в мое сознание и вызвало насыщенно-удушающее чувство, неистово-горячее желание прикоснуться к ним. Каждое ее движение — легкий поворот шеи, покачивание больших грудей под блузкой, изящные руки, раскинутые на кровати, растопыренные пальцы — все эти детали взволновали меня, накатила болезненно-приятная обволакивающая тяжесть, и я оказался в ступоре. Ее голос, сдержанный, с оттенком насмешки, пронизывал меня и звенел в крови и костях. Я припомнил мир и спокойствие нескольких прошедших недель, и они показались мне совершенно нереальными, я просто загипнотизировал сам себя, и чтобы понять это, достаточно было взглянуть в черные глаза Камиллы, в которых смешались и презрение, и надежда, и вожделение.
Я чувствовал, что это не просто визит вежливости, что-то было, что привело ее ко мне. И вскоре все прояснилось.
— Ты помнишь Сэмми?
Естественно, я помнил его.
— Он тебе не понравился.
— Да нет, почему…
— Он хороший, Артуро. Если бы ты узнал его получше, ты бы понял это.
— Надеюсь.
— А вот ты понравился ему.
После той потасовки на стоянке в это верилось с трудом. Я припомнил некоторые детали относительно их взаимоотношений: как она улыбалась ему во время работы, как беспокоилась о нем той ночью, когда мы подвозили его домой.
— Ты любишь этого парня, так ведь?
— Не совсем.
Она отвела взгляд, вроде стала осматривать комнату.
— Да, любишь.
Неожиданно меня охватила ненависть к ней, потому что она причиняла мне боль. Девчонка! Она разорвала сонет Доусона, который я отпечатал для нее, показывала мою телеграмму всем подряд в своем «Колумбийском буфете». Она выставила меня полным идиотом на пляже. Она сомневалась в моей мужской дееспособности, эти сомнения и презрение в ее глазах — есть одно и то же. Я смотрел ей в лицо и думал, какое бы это было наслаждение — ударить ее, со всей силы кулаком заехать прямо ей по носу и губам.
И снова она заговорила о Сэмми. Его шансы в жизни всегда были самые гнилые. Он мог бы добиться всего, если бы не слабое здоровье.
— А что с ним такое?
— Туберкулез.
— Сурово.
— Ему недолго осталось.
А мне было наплевать.
— Все мы когда-нибудь умрем, — процедил я.
Я обдумывал способы вышвырнуть ее, например, сказать: если ты приперлась поведать мне о своем парне, то можешь убираться к черту, потому что мне это неинтересно. Я подумал, что было бы здорово: приказать ей выметаться, и она, вся такая очаровательно-своеобразная, вынуждена будет уйти, потому что этого захотел я.
— Сэмми нет в городе. Он уехал.
Если она рассчитывала, что я поинтересуюсь его местонахождением, то глубоко ошибалась. Я забросил ноги на стол и закурил.
— А как насчет остальных твоих дружков? — вырвалось у меня, о чем я сразу же пожалел.
Я попробовал смягчить оплошность невинной улыбкой. Уголки ее губ ответили взаимностью, но с большим усилием.
— У меня нет больше никаких дружков, — проговорила она.
— Конечно, — поспешил согласиться я, с легкой долей сарказма. — Я все понимаю. Забудем эту опрометчивую ремарку.
Некоторое время она молчала. Я изображал беззаботность, что-то насвистывая.
— Почему ты такой злой? — вдруг снова заговорила она.
— Злой? Дорогуша моя, я в одинаковой степени люблю всех тварей: как людей, так и животных. В моей системе отсутствует и мельчайшая доля враждебности. И, раз уж на то пошло, нельзя быть злыднем и великим писателем одновременно.
Издевка блеснула в ее глазах.
— А ты великий писатель?
— Ну, этого тебе никогда не понять.
Она закусила нижнюю губу своими белыми острыми зубами и бросила взгляд сначала на окно, потом на дверь, словно зверек, пойманный в ловушку.
— Вот поэтому я и пришла к тебе, — сказала она, снова улыбаясь.
Ее пальцы мяли и теребили лежащие на коленях конверты, и это возбуждало меня, ее собственные пальчики касались ее колен, ласкали и поглаживали ее собственную плоть.
Камилла принесла два конверта. Раскрыв один из них, она извлекла что-то вроде рукописи. Я взял бумаги, это был рассказ Сэмуэля Виггинса, обратный адрес: до востребования, Сан-Хуан, Калифорния. Назывался рассказ «Трезвенник Гатлинг» и начинался так: «Трезвенник Гатлинг не искал себе проблем, чего не скажешь о других конокрадах из Аризоны. Лучше уберите подальше свои пушки и затаитесь, если вы увидели одного из детинушек Гатлинга. Проблема проблем была в том, что неприятности сами находили Гатлингов. Они не терпели Техасских рейнджеров в Аризоне, поэтому предпочитали сначала стрелять, а уж потом разбираться, кто кого убил. Так они поступали и в Штате Одинокой звезды, где мужчины были мужчинами, а женщины любили готовить еду для таких ловких наездников и метких стрелков, как Гатлинг. А он был самым крутым мужиком в штате».
Это был первый абзац.
— Белиберда, — резюмировал я.
— Помоги ему.
И Камилла поведала, что в этом году автор умрет, что он уехал из Лос-Анджелеса и поселился где-то на краю пустыни Санта-Эн. Живет в лачуге и лихорадочно пишет. Всю свою жизнь он мечтал писать. И вот сейчас, когда осталось слишком мало времени, его мечта сбылась.
— Ну а мне-то что до этого?
— Но ведь он умирает.
— Никто не вечен.
Я посмотрел вторую рукопись. Примерно то же самое.
— Полная чушь, — сказал я, покачивая головой.
— Да я знаю. Но, может быть, ты как-нибудь исправишь? Он отдаст тебе половину от гонорара.
— Деньги мне не нужны. Я получаю за свои вещи.
Она встала, приблизилась, положила руки мне на плечи и заглянула в лицо. Ноздри мои уловили ее теплое душистое дыхание, я увидел свое отражение в огромных глазах, и неистовое, чуть ли не до тошноты, Желание скрутило меня.
— А для меня ты сделаешь это?
— Для тебя? Для тебя — да.
Она поцеловала меня. Бандини — марионетка — получает авансом обильно-страстный поцелуй за услуги, которые он намерен оказать. Я аккуратно отстранился.
— Нет необходимости целовать меня. Я сделаю, что смогу.
Пока она стояла перед зеркалом и подкрашивала губы, я рассматривал рукописи и, когда увидел обратный адрес, у меня возникли кое-какие соображения на сей счет. Сан-Хуан, Калифорния.
— Я напишу письмо-рецензию на его произведения.
— Нет, этого не надо делать. Я зайду к тебе, заберу бумаги и сама отошлю ему.
Вот что она мне ответила, но ты не проведешь меня, Камилла, потому что память о той злополучной ночи на пляже просто написана на твоей презрительной физиономии. И за это я ненавижу тебя. Ох, Господи, как ты мне омерзительна!
— Хорошо, — согласился я. — Думаю, так будет лучше. Приходи завтра вечером.
Она язвительно ухмылялась — не лицом, не губами, но всем нутром своим.
— В котором часу мне прийти?
— Когда ты заканчиваешь работу?
Она защелкнула свою сумочку и бросила на меня беглый взгляд.
— Ты же знаешь, когда я заканчиваю.
Я поимею тебя, Камилла. Ох, как я поимею тебя когда-нибудь!
— Ну, вот тогда и приходи.
Она подошла к двери и взялась за ручку.
— Спокойной ночи, Артуро.
— Я провожу тебя до вестибюля.
— Не надо этих глупостей.
Дверь закрылась. Я стоял посередине комнаты и вслушивался в удаляющиеся по лестнице шаги. Я чувствовал, что бледнею. Страшное оскорбление. Безумие охватило меня, я запустил пальцы в волосы, и душераздирающий вопль вырвался из моей глотки, когда я сжал кулаки. Я стал метаться по комнате, то осыпая свою голову ударами кулаков, то крепко обнимая себя, я пытался вытравить ее мерзкий образ из своей памяти, задушить любое ее присутствие в своем сознании, я сам задыхался от ненависти.
Но этому вулкану ненависти нужно было выплеснуться, и поэтому больной человек на краю пустыни должен поплатиться за все. Я поимею и тебя, Сэмми. Я сотру тебя в порошок, я сделаю так, что ты пожалеешь, что не подох и не был похоронен давным-давно. Перо могущественнее меча, Сэмми-бой, и перо Артуро Бандини еще не утратило силу. Теперь мое время пришло, сэр. И вы получите все сполна.
Я сел и дочитал его писанину. Я сделал замечания по поводу каждого словосочетания, предложения и абзаца. Писал он скверно, первые потуги, топорная работа, мутная история, нелепая и абсурдная. Час за часом я просиживал над рукописью, истребляя сигареты и безумно хохоча над автором, злорадствуя и весело потирая руки. Ну, парень, я и закатаю тебе! Подскочив со стула, я заходил по комнате, давясь от самодовольства и боксируя с тенью: «Лови, Сэмми-бой, и еще, а как тебе нравится мой левый хук? А что скажешь насчет встречного с правой? Бац! Шмац! Хоп! Шлеп! Аут!»
Отвернувшись от поверженного, я наткнулся взглядом на смятую кровать, там сидела Камилла. Чувственные контуры углубления, оставленного на синем шенилевом покрывале, повторяли формы ее бедер и ягодиц. Я мгновенно позабыл о Сэмми. Обуреваемый диким желанием, я рухнул на колени перед кроватью и с благоговением стал покрывать поцелуями вожделенную впадину.
— Камилла, я люблю тебя!
Когда возбуждение выплеснулось, оставив за собой пустоту, я поднялся с колен, презирая себя, грязного и отвратительного Артуро Бандини, ничтожного пса. Со зловещей решимостью я уселся за стол и стал строчить критическое письмо, адресованное Сэмми.
«Дорогой Сэмми,
Эта маленькая шлюшка была у меня сегодня ночью, вы знаете о ком я, Сэмми, да, об этой мужланке с восхитительной фигурой и мозгами макаки. Она представила мне рукопись, предположительно написанную вами. Кроме того, она сообщила, что над вами нависла смертельная опасность. Учитывая все эти заурядные обстоятельства, я должен был бы назвать сложившую ситуацию трагической. Но, ознакомившись с содержанием ваших рукописей, я вынужден заявить прямо и откровенно, что ваш преждевременный уход есть большая удача для всех. Вы не можете писать, Сэмми. И мой вам совет — посвятите остаток дней приведению в порядок своей глупой души, перед тем как покинуть этот мир, который, кстати, вздохнет с облегчением в связи с вашим отбытием. Хотелось бы сказать чистосердечно, мне жаль вас. Конечно, было бы неплохо оставить потомкам нечто вроде памятника о своем пребывании на этой бренной земле, но так как невозможность этого столь очевидна, мой вам совет: проведите финальные дни без горечи. Судьба сыграла с вами злую шутку — смиритесь. Надеюсь, вы и сами рады, что скоро все будет кончено и факт вашего бумагомарательства никогда не получит широкой огласки. Уверен, что выражу чаяния всех благоразумных и цивилизованных людей, когда попрошу вас уничтожить кучу ваших литературных испражнений и забыть навсегда о пере и бумаге. То же самoe касается и печатной машинки, если таковая у вас имеется. Ибо даже распечатка вашей рукописи является позорным поступком. Если же, не смотря ни на что, вы сочтете возможным упорствовать в своих жалких потугах, ради всего святого, пришлите мне результаты вашего усердия. По крайней мере, я осведомлен о ваших обстоятельствах. Не умышленно, конечно».
Вот так— изысканно и убийственно исчерпывающе. Я собрал листы рукописи и вместе с письмом засунул в конверт, запечатал его, написал адрес: «Сэмуэлю Вигеннсу, до востребования, Сан-Хуан, Калифорния». Определив конверт в задний карман брюк, я вышел из отеля и направился к почтовому ящику на углу квартала. Было чуть больше трех часов бесподобного утра. Белесые звезды на бледно-голубом небе казались совершенно потерянными, их кротость была так волнующа, что я даже приостановился, пораженный их необычной красотой. Ни один листик не шевелился на грязных пальмах. Стояла полная тишина.
Все лучшее, что было во мне, встрепенулось в этот момент и взволновало сердце. Эти чувства — моя единственная надежда в непроглядной бездне личного существования. Вот она, бесконечная безмятежность природы, ее безразличие к этому огромному городу, и пустыня, простирающаяся под этими улицами и окружающая нас, поджидает смерти нашего города, чтобы снова засыпать все вечным песком. И вдруг с ужасающей ясностью я осознал всю глубину жалкой судьбы человечества. Вечная пустыня лежала терпеливым белым зверем, поджидая гибели рода человеческого, заката цивилизации и погружения ее во тьму небытия. И тогда люди представились мне настоящими храбрецами, и я испытывал гордость, что нахожусь в одном ряду с ними. И все зло мира показалось мне вовсе не злом, а неизбежной и необходимой составляющей в бесконечной борьбе с пустыней.
Я посмотрел на юг, в направлении больших звезд, я знал, что в том же направлении находится пустыня Санта-Эн, что именно там, прямо под большими звездами в жалкой лачуге лежит человек, такой же, как и я, но который совсем скоро будет поглощен этой пустыней, и в руках у меня написанные им строки — проявление его борьбы против этого неумолимого безмолвия, на схватку с которым мы все выброшены. Убийца или официант, или писатель — значения не имеет, потому что его судьба — это наша общая судьба, и его поражение есть мое поражение. Нас миллионы в этом городе темных окон, таких как Сэмми, таких как я и таких же незаметных как отмирающие травинки. Жизнь — тяжелая задача. Смерть — решающее испытание. И Сэмми скоро предстояло его пройти.
Я стоял лицом к лицу с почтовым ящиком и скорбел по Сэмми и по себе, и по всем живущим и умершим тоже. Прости меня, Сэмми! Прости дурака! Я вернулся в отель и потратил три часа, сочиняя самую лучшую рецензию, на которую был только способен. Я не писал, что это плохо, а это не так. Я говорил, что, на мой взгляд, это стало бы лучше, если бы… и так далее и тому подобное. Лег спать я только около шести, но это был приятный и счастливый сон. Какой все же я прекрасный человек! По-настоящему! Великий, тихий, мягкий, вселюбящий, будь то человек или животное.