ГЛАВА ПЯТАЯ

Голод на время отступился от меня. Под кроватью оставались еще несколько апельсинов. В тот вечер я съел три или четыре плода и с наступлением темноты спустился с Банкер-Хилл в центр города. Укрывшись в тени дверного проема прямо напротив «Колумбийского буфета», я наблюдал за Камиллой Лопес. Она была все в том же белом переднике. Я затрепетал, когда увидел ее, и странное мощное чувство сдавило мне горло. Но спустя несколько минут вся странность ушла, и я простоял в темноте, пока не заболели ноги.

Заметив полицейского, двигающегося в мою сторону, я покинул свой наблюдательный пункт. Ночь была жаркая. По городу гулял песчаный ветер с Мохаве. Каждый раз, прикасаясь к чему-либо, я чувствовал кончиками своих пальцев уколы крохотных коричневых песчинок. Вернувшись в свою комнату, я обнаружил, что механизм моей новой печатной машинки забит песком. Песок был повсюду: в ушах, волосах, одежде, он просочился даже под простыни моей кровати. Я лежал в темноте, и красный свет от отеля «Сент-Пол», но теперь с ужасным голубоватым оттенком, то врывался в мою комнату, то исчезал.

На следующее утро я уже не мог больше есть апельсины. От одной мысли о них меня выворачивало. К полудню, после бесцельных прогулок по городу, меня охватило острое чувство жалости к самому себе, я был больше не в силах справляться со своим горем. Вернувшись в отель, я рухнул на кровать и разревелся от всей души. Я позволил жалкому чувству выплеснуться всему без остатка из самых потаенных уголков моей души и когда уже больше не мог плакать, испытал облегчение. Я ощущал себя обновленным правдивым и непорочным. Я сел и написал письмо матери — честное письмо. Я рассказал ей, что соврал в прошлом письме, и попросил прислать немного денег, потому что решил вернуться домой.

Лишь я закончил писать, в комнату вошел Хеллфрик. Он был в костюме, а не в халате, и поэтому сначала я его даже не узнал. Не проронив ни слова, он прошел и выложил на стол пятнадцать центов.

— Я честный человек, малыш, — заявил он. — Я столь же честен, сколь длится божий день!

И удалился.

Я смахнул монеты со стола в ладонь, выпрыгнул в окно и помчался по улице по направлению к бакалее. Маленький японец, завидев меня, уже приготовил пакет и держал его над корзиной с апельсинами. Он был крайне удивлен, когда я пробежал мимо и влетел в бакалею. Я купил печенье, дюжину. Расположившись на кровати, я поглощал их почти не жуя, проталкивая внутрь глотками воды. Я оживал. Желудок мой был полон, и у меня еще оставался никель. Я разорвал письмо и развалился на кровати в ожидании вечера. Никель — мой пропуск в «Колумбийский буфет». Я ждал, отяжелевший от пищи и желания.


Она заметила меня еще при входе. Она была довольна, что я пришел. Точно-точно, я понял это по тому, как радостно распахнулись ее глаза. Лицо ее просияло, и снова странное чувство сдавило мне горло. Но вскоре я почувствовал себя невероятно счастливым, уверенным и осознающим свою силу и молодость. Я сел за тот же столик, что и в первый раз. В этот вечер в салуне играла музыка — скрипка и фортепиано — две толстые тетки с грубыми мужеподобными лицами и короткими стрижками. Они исполняли песенку «По волнам». Та-ди-да-да, и я наблюдал за танцующей с подносом Камиллой. Ее волосы были так черны, так густы и так плотно переплетены, что казалось, это виноградные гроздья скрывают шею Камиллы. О, этот салун был священным местом. Все здесь было святое: и стулья, и столы, и тряпка в ее руках, и опилки под ее ногами. И она была майяская принцесса, и здесь был ее замок. Я наблюдал, как изодранные гуарачи скользят по полу, и страстно желал их. Я хотел бы прижимать их к своей груди, когда ложился спать. Обнимать их во сне, дышать их ароматом.

Она не отваживалась приблизиться к моему столику, но я был только рад этому. Не подходи ко мне, Камилла, позволь посидеть здесь и привыкнуть к этому редкостному волнению, оставь одного, покуда мое сознание путешествует в стране бесконечного очарования твоей величественной красоты, предоставь меня самому себе — алкать и грезить наяву.

В конце концов она подошла, принесла чашку кофе на подносе. Точно такой же кофе — серо-буро-малиновые помои. Казалось, глаза ее были чернее и шире обычного, ступала она легко и мягко и загадочно улыбалась, так загадочно, что я думал, вот-вот грохнусь в обморок от участившегося сердцебиения. Пока она стояла рядом, я мог ощущать легкий аромат ее пота вперемешку с едким запахом накрахмаленного передника. Это меня добило, сделало совершенно невменяемым, я стал дышать через рот, чтобы спастись. А она улыбалась, давая понять, что не сердится за пролитый кофе прошлым вечером, больше того, мне показалось, что ей все это нравится, я чувствовал, что она была всему этому рада и благодарна.

— А я не знала, что у вас веснушки.

— Это ничего не меняет.

— Я извиняюсь за кофе. Обычно все заказывают пиво. На кофе у нас мало заказов.

— Это неудивительно. Мало кто захочет заказывать такую дрянь. Я бы тоже выпил пива, если бы мог позволить себе.

Тут она карандашиком указала на мою руку:

— Я вижу, вы грызете ногти. Этого не следует делать.

Спрятал руки в карманы.

— Кто вы такая, чтобы говорить, что мне делать?

— Хотите пива? Я могу вас угостить. Платить не надо.

— Вы не обязаны меня угощать. Я выпью этот псевдокофе и уйду отсюда.

Она отошла к бару и заказала пиво. Я проследил, как она расплатилась за него, вытащив горстку монет из кармана передника. Доставив пиво, она поставила его перед самым моим носом. Это меня задело.

— Убери это. Унеси обратно. Я хочу кофе, а не пиво.

Кто-то позвал ее из глубины салуна, и она поспешила на зов. Когда она нагибалась, собирая со столов пустые пивные кружки, подол юбки приподнимался чуть выше колен. Я елозил на стуле, и мои ноги ударялись обо что-то под столом. Это оказалась плевательница. А Камилла уже снова была у бара, кивала мне и улыбалась, делала знаки, которыми говорила, что я должен пить пиво. Я чувствовал в себе разгул бесовщины и ярости. Я привлек ее внимание и вылил пиво в плевательницу. Белые зубки закусили нижнюю губу, и кровь отхлынула от лица. Глаза сверкали. Радость переполняла меня, я был удовлетворен. Откинувшись на спинку стула, я улыбался в потолок.

Камилла исчезла за тонкой перегородкой, где располагалась кухня. Появилась, улыбаясь. Она что-то скрывала в руке за спиной. Тут из-за перегородки вышел старик, с которым я виделся утром. Он выжидающе улыбался. Камилла помахала мне. Что-то должно было произойти ужасное, я чувствовал приближение беды. В руке за спиной оказался маленький журнал, журнал, в котором был напечатан мой рассказ «Собачка смеялась». Она размахивала им над головой, но видеть ее спектакль могли только я и старик. Он таращился во все глаза. У меня пересохло во рту, когда я увидел, как ее мокрые пальцы ищут страницы моей первой публикации. Губы ее безжалостно искривились, когда она зажала журнал между колен и выдрала из него мои страницы. Она подняла их над головой, размахивая ими и улыбаясь. Старик одобрительно кивал. Улыбка на ее лице сменилась жестокой решительностью, когда она разорвала страницы на несколько частей и затем измельчила в клочья. В завершении представления она высыпала мусор сквозь пальцы в плевательницу у себя под ногами. Я пытался улыбаться. Она со скучающим видом похлопала в ладоши, словно стряхнула с них пыль, одну руку в бок, повела плечиком и удалилась. Старик постоял еще некоторое время, но так как спектакль был окончен, то и он скрылся за перегородкой.

Я сидел, несчастно улыбаясь. Мое сердце оплакивало «Собачку», каждую филигранно отточенную фразу, каждый проблеск подлинной поэзии. Мой первый рассказ, лучшее, что я мог сотворить за всю свою жизнь. В нем сосредоточилось все то хорошее, что ютилось во мне, одобренное и опубликованное великим Хэкмутом, — и она разорвала это и бросила в плевательницу.

Я встал, отшвырнул стул и направился к выходу. Стоя у бара, она провожала меня взглядом. Ей было жаль меня, еле заметная улыбка говорила, что она сожалеет о содеянном. Но я даже не взглянул на нее и вышел на улицу, навстречу отвратительному рокоту автомобилей, и я был доволен, что шум большого города моментально похоронил меня в лавине грохота и визга. Запустив руки в карманы, я побрел прочь.

Через шагов пятьдесят позади меня послышались окрики, я обернулся. Она бежала легко и бесшумно, лишь позвякивали монетки в карманах ее передника.

— Молодой человек! — кричала она. — Паренек!

Я остановился, она подскочила и заговорила быстро и тихо, сквозь сбившееся дыхание.

— Извините меня. Я же несерьезно — честно.

— Да все нормально. И я несерьезно.

Она все время поглядывала на салун.

— Я должна идти. Они заскучают там без меня. Приходите завтра вечером, придете? Ну, пожалуйста! Я могу быть хорошей. Я очень сожалею о сегодняшнем. Пожалуйста, приходите!

Она сжала мою руку и все допытывалась:

— Вы придете?

— Возможно.

Заулыбалась.

— И простите меня?

— Конечно.

Я стоял посередине тротуара и смотрел ей вслед. Отбежав на несколько шагов, она обернулась, выпустила воздушный поцелуй и напомнила:

— Завтра вечером! Не забудьте!

— Камилла! Подождите. Одну минутку!

Мы бросились друг к другу.

— Быстрее! Меня уволят.

Я посмотрел на ее ноги. Она поняла, что сейчас произойдет и отпрянула. И тут же меня пронзило классное чувство, освежающее своей новизной, как новая кожа. И я не спеша заговорил:

— Эти гуарачи — зачем вы их носите, Камилла? Неужели нужно подчеркивать тот факт, что вы всегда были и навсегда останетесь маленькой чумазой дикаркой?

В ужасе она таращилась на меня, открыв рот. Наконец, закрыв лицо обеими руками, она кинулась бежать. Я расслышал ее стенания: «Ох, ох, ох…»

Я поиграл плечами и вальяжно двинулся дальше, насвистывая в свое удовольствие. В сточной канаве я приметил жирный окурок. Без тени стыда я подобрал его и прикурил тут же, стоя одной ногой в канаве. Глубоко затянувшись, я выпустил дым прямо к звездам. Я был американец и чертовски гордился этим. И этот великий город, и эти просторные тротуары, и эти гордые здания — все это были голоса моей Америки. Из песка и кактусов мы — американцы — создали империю. Народ Камиллы имел свой шанс, но потерпел крах. Мы — американцы — сотворили чудо. Благодарю Бога за мою страну. Спасибо, Господи, что я рожден американцем!

Загрузка...