К началу 1836 года здоровье Станкевича стало ухудшаться: мучили головные боли, преследовала слабость, стягивала грудь, словно петля, одышка… Доктор Иустин Евдокимович Дядьковский настоятельно советует ему ехать лечиться на Кавказ.
В письме Неверову 15 февраля Станкевич сообщает: «…Кавказ представляется мне в каком-то очаровательном свете. Доктор говорит, что он возродит мой организм, а я тайно надеюсь, что он возродит и душу».
Кавказ в те годы, несмотря на продолжающуюся там войну, был для русских неким романтическим местом. В этом краю, среди покрытых вечным снегом гор, находился небольшой городок Пятигорск, снискавший себе славу целебными термальными водами. Однако вокруг курорта еще было неспокойно: обозы и людей сопровождали казачьи конвои; происходили перестрелки; совершали дерзкие вылазки черкесы… Но несмотря на это, начиная с весны и до осени на чудесные источники тянулся поток людей разных возрастов, званий и сословий.
В первых числах мая 1836 года на Кавказ, прямо из деревни, отправляется и Станкевич. Путь лежал через донские степи. Путешествие было долгим.
Цветистым ковром растилалась бескрайняя, казалось, равнина. Степные орлы, как на страже, сидели на древних курганах, окидывая зоркими взглядами проезжавших путников. Шумел седой ковыль о славных походах казачьей вольницы, оборонявшей когда-то Русь от иноземных врагов. Невольно вспоминались воспетые Рылеевым отважный Ермак и удалые
Товарищи его трудов,
Побед и громозвучной славы…
Почти десять суток наш герой со своими родными — отцом, братьями добирался до Пятигорска. Дольше всего их задержала Аксайская переправа через Дон, разлившийся на десять километров.
Станкевич потом рассказывал: «Когда мы к нему (Дону. — Н. К.) подъехали вечером, вид был очаровательный: на берегу множество народа, возы, бочки, скот, лошади, шум, крик, на воде суда с распущенными парусами, выстрелы казаков, отправлявшихся в поход. Мы переночевали, подул противный ветер, и мы целый день тянули по берегу судно — жар, ветер и скука! Степи сначала нравятся своею обширностью и новостью, но скоро утомляют — ждешь селения и грустишь… Грустно до самого Кавказа!»
Длинная и невеселая дорога безусловно не способствовала улучшению здоровья Станкевича, скорее, наоборот, еще больше его расстроила. Подтверждение находим в первых письмах из Пятигорска, в котором он поселился на время лечения. В них — настроение нашего героя' «…Эта дикая природа производит на меня враждебное впечатление. Надобно больше привыкнуть, сосредоточиться, чтобы почувствовать эту суровую красоту: до сих пор она давит меня и наводит тоску. Дикий край и дикие люди, далеко от образованного мира и родины — грустно!.. Музыки до сих пор нет, приезжих мало, дам еще меньше».
И далее: «Вот уже две недели, как мы на Кавказе. Но я — индюшка, судьба везде клюет меня. Неделя, как я не пью больше вод, оттого что сделался прилив крови к груди: теперь мне легче — и бог знает, когда это совершенно кончится и, может быть, вода опять его увеличит…»
Однако постепенно Станкевич втягивается в жизнь маленького, но опрятного городка. Расположенный в котловине гор, при реке Подкумке, Пятигорск имел десятка два прорезанных в разных направлениях улиц с примерно тремя сотнями одноэтажных домиков, между которыми были выстроены каменные казенные постройки — ванны, галереи, гостиницы…
Как и все приехавшие в Пятигорск на лечение, Станкевич становится членом «водяного общества»: принимает минеральные воды, совершает прогулки по здешним местам, дышит чистым целебным воздухом. Меняется и его настроение, вроде и здоровье идет на поправку. Он рад этому, грусть не гложет душу:
«Теперь, когда деревня изгладилась немножко из памяти, когда я узнал чего надобно искать на Кавказе, он производит на меня совсем другое впечатление. Вдобавок сюда пришла музыка — и музыка довольно хорошая, которая почти каждый день играет на бульваре. Благодаря всему этому, теперь начинается эмансипация моего чувства, и я прихожу в состояние отдать справедливость Кавказу… Вчера, в первый раз, видел я здесь прекрасную ночь: она похожа на день, как петербургская, вечерняя заря не сливается с утреннею: в 9 часов темно, самый свет луны довольно был слаб, но в этом полусвете равнина и горы делают удивительный эффект. Все это так очаровательно».
Конечно, поездка Станкевича на Кавказ — не более чем маленький эпизод его короткой жизни, хотя он и нашел свое отражение в истории современных Кавказских Минеральных Вод. В музее города Железноводска, наряду с портретами людей здесь побывавших — императора Николая I, поэта Михаила Лермонтова, композитора Михаила Глинки, есть и портрет члена «водяного общества» Николая Станкевича.
Однако даже этот короткий штрих биографии нашего героя весьма важен для истории отечественной литературы. В посланиях, отправленных Станкевичем оттуда Неверову, Белинскому, Бакунину, содержатся наблюдения о здешней природе, культуре, обычаях и нравах жителей горного края.
В настоящее время письма Станкевича известны в основном специалистам — литературоведам, историкам и биографам. А между тем они, без сомнения, представляют интерес и для массового читателя. Это, по сути, короткие рассказы и миниатюры. Написанные живым, образным языком, они в определенной степени дополняют «Героя нашего времени» Лермонтова, «Кавказского пленника» Пушкина и «Хаджи-Мурата» Льва Толстого.
Вот некоторые из его кавказских зарисовок, свидетельствующие об остром уме и завидной наблюдательности их автора.
О горцах: «На днях мы ездили в два аула мирных черкесов… Сорок черкесов составляли наш конвой, скакали, стреляли в шапки около наших экипажей. Мы приехали прежде всего к султанше, вдове Менгли-Гирея; пока мы ехали вброд по реке у самого аула, толпы черкесов скакали по берегу и встретили нас у въезда; среди множества вооруженных азиатцев мы казались пленниками, и некоторые из нас до того живо почувствовали это сходство, что немножко перетрусили, но мне все это нравилось своей необыкновенностью. Сын султанши, прехорошенький мальчик лет девяти, на вопрос наш: можно ли пойти к его матери, поклонился и сделал пригласительный знак; мы пошли, пристав аулов, егерский офицер, сделал ей по-татарски приветствие, и она попросила нас садиться. Домик ее похож на опрятную станцию, какие часто встречаются между Москвою и Воронежем. Она была в России и говорит порядочно по-русски; сын ее учится Алкорану и по-русски еще не знает, старший в Петербурге…
Приехав во второй аул, мы явились к султану Керим-Гирею. Здоровый, высокий, плечистый мужчина, лет пятидесяти, встретил нас в своей сакле — обмазанной избе, без окон, куда свет шел через печку или, правильнее, через некоторого рода трубу, которая делается над полом, где раскладывается огонь. Тут висело оружие и — диво — стоял подсвечник со щипцами. Сын этого султана, малый лет 18-ти — красавец. Благородное лицо, большие глаза, орлиный нос, какая-то дикость и гордость — он немножко смотрит разбойником — и ни слова по-русски. От султана мы пошли смотреть пляс: черкес взял дудку — род флейты — и засвистел мелодию, другой взял дубинку и, стуча по ней палкою, мычал в один тон, м м м… (совершенно не выносить!). Толпа била в такт в ладони с припевом: а-га! а-га! Эта дикая песня, эта дикая толпа странно на меня действовали: мне грустно было смотреть на человека, так близкого еще к животному, который чужд лучших, благороднейших чувств; который не знал и не узнает ни одной чистой радости… Потом явились черкешенки — из них несколько лиц недурных… Пляска их… однообразна. Целую дорогу пелось в ушах у меня: а-га! а-га!»
О природе: «…Поутру открылись снеговые горы, так давно невиданные за тучами; Эльбрус — старый приятель — опять показал свои две головы. Странное чувство испытываю я, смотря на эти горы: тоску и какое-то наслаждение. Думаешь — вот предел Европы, за этими горами другие люди, другие нравы, там Грузия, там Персия, там океан, там полюс… А было время, когда, смотря на свой лес или дальнюю деревушку, воображал за нею какой-то новый чудный мир…
Но когда эти горы, сливаясь с облаками, которые над ними ходят, теряют наконец для тебя свое настоящее значение и кажутся какими-то фантастическими замками — тут вольнее становится душе, начинаешь придумывать черт знает что — тучи, которые ходят по Эльбрусу, кажутся обозами; обозы идут по снегу к селу, в селе дом, сад, какое-то движение. Иногда Эльбрус сам по себе, как есть, кинется в глаза и поразит без всяких фантазий: тогда любуешься одним: как хорошо две головы его врезаются в небо, как тонко они отделились от воздуха!»
«Здесь природа дика и печальна; здесь начинается обширная колыбель человечества; властительницей здесь является природа; перед ней смиряется бедное человечество, чувствует свое детское бессилие и не смеет мечтать о своем первенстве. Все кроткие, отрадные мечты, внушаемые тучными, живыми долинами Малороссии, здесь исчезают; огромность и дикость давят душу и, постепенно, не скоро, ровняется она с этими утесами и беспредельными равнинами…»
О «водяном обществе»:
«Приезжих понемногу начинает прибавляться. Недавно сюда приехала графиня Бенкендорф с дочерью, племянницей и племянниками; ее пользует почтеннейший наш Иустин Евдокимович (доктор Дядьковский. — Н. К.). Он здесь тоже в большой славе — от больных нет отбоя. Все ему несут в подарок разных букашек, которых он собирает. Мы послали ему живую черепаху от подошвы горы Бештау, и он ее кормит, хочет живую привезти в Москву: «Экая славная штука! В Москву ее, в Москву!» Скоро придет музыка и, говорят, в воскресенье будет первое собрание…»
«Вчера на бульваре играла музыка. Я пошел гулять, отделился от спутников и пошел на пригорок над гротом — любимое место мое. Мне вздумалось подняться выше — какая картина! С одной стороны, вблизи, Машук, который, кажется, уперся в тучи и полукружием обогнул центр города, в стороне — трехголовый Бештау, подернутый туманом, внизу — куча народу, дамы, черкесы, музыка, все полно жизни и гражданственности…»
О местных женщинах и девушках:
«Сегодня был я на рынке: татары, калмыки и черкесы явились сюда… Я с большим любопытством смотрел на калмычек и… — мне ужасно понравились их лица».
«Когда этот танец кончился, выступили две девушки, одна… с правильными, но старообразными, неприятными чертами. Другая, лет 15-ти, не совсем дурна, не совсем хороша — но с черными, как уголь, лоснящимися волосами и черными, томными глазами — я тут только узнал, что такое восточные глаза! Ух! Какие глаза! — вот что можно сказать с Гоголем».
Месяцы, проведенные Станкевичем на Кавказе, пролетели быстро. В первых числах августа он вернулся в деревню. Надежда, что Кавказ возродит его физически, не сбылась. Улучшения состояния здоровья нашего героя, к сожалению, не наступило. К тому же самочувствие не позволяло ему без врачебного надзора долго оставаться в родных краях. Он был вынужден на продолжительное время уезжать в Москву. Тогда же Станкевич начинает всерьез подумывать о своем лечении за границей.
События зимне-весеннего периода 1837 года красноречиво свидетельствуют о дальнейшем выраженном прогрессировании процесса болезни Станкевича. При этом в клинической картине его заболевания становятся выраженными патоморфологические признаки экссудативно-некротического воспаления.
В его письмах все чаще и чаще звучат слова о недуге. В письме Бакуниной 15 февраля Станкевич сообщал о «небольшом физическом расстройстве», а спустя месяц его новости совсем плохие: «Вот уже две недели, как я болен. У меня сделался жар… лихорадочное состояние продолжается до сих пор. Вы представить себе не можете, что из меня сделалось: восковая фигура».
«Мне писать трудно, — пишет он Неверову 20 марта 1837 года. — Болезнь моя поправляется очень медленно, и Дядьковский велел мне непременно ехать нынешнее лето в Карлсбад… Я никуда не выхожу и ничего почти не ем: аппетиту вовсе нет… Я сделался восковой статуей, кости да кожа… Ничего не могу читать, слабость в глазах, голове и ушах, похожу да полежу — вот все мои занятия».
Буквально через пять дней он опять с горечью сообщает Неверову: «Я не на шутку заболел, мой Генварь. С первой недели поста не выхожу из дому — и хотя основная болезнь понемножку уступает, зато меня так мучит кашель, чисто желудочный без всякой боли в груди, что представить себе не можешь…»
Решение поехать за границу у Станкевича зрело давно, едва ли не сразу после окончания университета. Тогда он связывал свои планы с дальнейшим повышением образования. По примеру учивших его профессоров Надеждина и Шевырева Станкевич собирался послушать лекции крупнейших философов, близко познакомиться с научной и культурной жизнью европейских стран.
По поводу своего заграничного путешествия он делится в январе 1834 года с Неверовым: «Когда путешествовать? Еще не решено! Шевырев советует мне ехать вскоре по окончании курса; по моему расчету, самый скорый отъезд совершится не ранее, как через год, а прежде я намеревался через два. Мне нужно бы поучиться до отъезда. Я стыжусь своего невежества во многих вещах, да и хочется пожить в России, на воле, без стеснений ферульных…»
Через полтора года, в сентябре 1835-го, Станкевич вновь касается своей дальней поездки: «Я постигаю, мой друг, твое желание ехать за границу. Всеми возможными силлогизмами убедил я себя остаться здесь, но часто они лопаются, и меня манит не синяя даль, а дельная, благородная жизнь, прочное учение, немецкие университеты, расширенный круг познания… Через два года, может быть, отправлюсь и я».
И Станкевич стал готовиться к поездке. В частности, начал изучать итальянский язык. Другими языками — немецким и французским, которые должны были понадобиться ему в Европе, он уже владел, и владел неплохо.
Теперь же отъезд Станкевича за границу был обусловлен в первую очередь ухудшением его здоровья. Он рассчитывал основательно подлечиться и одновременно планировал завершить свое образование, особенно в области философии.
Настоятельный совет доктора Дядьковского только ускорил его сборы для отъезда за границу. Доктор выбирает Триест, где «…ветер с моря, наполняющий воздух соляными частицами, полезен… для слабой груди».
«Мне необходимо, неизбежно ехать, — пишет он незадолго до своего отъезда. — Оставить Россию на срок, для меня неопределенный, оставить в ней так много святого для меня и, Бог знает, в каком положении — это тяжело…»
Станкевич 21 июня 1837 года был официально отправлен в отставку с должности почетного смотрителя Острогожского уездного училища. А в первой половине августа ему оформили 192 и заграничный паспорт, разрешавший его владельцу в течение трех лет проживать в Германии, Италии, Швейцарии, а также разъезжать «по собственным надобностям».
Однако имея на руках паспорт, Станкевич не в восторге от этого, он вновь с грустью говорит: «Сейчас я получил паспорт от губернатора, но не обрадовался ему… Что будет, то будет, а будет, что Бог даст. Гёте заснул спокойно, когда корабль готов был разбиться об утес, думая о Христе, усмирившем бурю. Его кроткий образ, его слова проливают мир и в мою душу…»
Наверное, Станкевич уже предчувствовал что-то неладное в своей дальнейшей судьбе. Он еще мог поменять решение и остаться в России. Но поездка к заграничным докторам давала ему, возможно, последнюю надежду на исцеление и на возвращение на родину…