Глава третья В БЛАГОРОДНОМ ПАНСИОНЕ

В Воронеж Николай приехал вместе с отцом. Город еще не очень древний, но помнящий набеги кочевников, жить начинавший, как и все порубежные русские города, — трудно, до-зорно, застроенный слободами Казацкая, Пушкарная, Стрелецкая, Ямская, поразил юного Станкевича своей красотой. Позолота куполов множества церквей, соборов, величественное здание русского адмиралтейства, строгие корпуса гимназии и рядом находящего с ней на Большой Девиченской улице пансиона — все это производит на него сильное впечатление.

Правда и то, что прежде Воронеж не отличался хорошим благоустройством. В слякотные осенние и весенние дни даже главные его улицы напоминали непроходимые топи. От сильных дождей тучный воронежский чернозем превращался в тесто и буквально засасывал брички, кареты, телеги… Станкевич-старший с юмором рассказывал сыну, как прежде здешняя публика разъезжала по Большой Дворянской улице на лодках, запряженных волами. Лишь к середине двадцатых годов брусчаткой вымостили центральные улицы, проложили тротуары и установили фонари.

Ко времени поступления Станкевича в благородный пансион Воронеж действительно стал красивым. «Вид города из-за реки Воронеж, — свидетельствовал современник, — и представляет горы, украшенные вышиною церквей и колоколен, а скаты и долины усыпаны пестротою разных зданий».

Разнородные и смешанные чувства бродят в душе Николая, когда он ходит по улицам, знавшим Петра Великого, Александра Меншикова, поэта Кондратия Рылеева, автора бессмертной комедии «Горе от ума» Александра Грибоедова. «Я жил здесь прежде пять лет, каждый уголок мне знаком», — сообщал он позже в письме своей невесте Любови Бакуниной.

Воронеж являлся типичным губернским городом, в нем жило немало высокообразованных людей. Тут и родовитый дворянин Веневитинов, в семье которого родился известный поэт Дмитрий Веневитинов, и ученый Г. Успенский — автор популярного «Опыта повествования о древностях русских». Во многих дворянских и купеческих домах читали «Послание к слугам моим Шумилову, Ваньке и Петрушке» Дениса Фонвизина, сборники с переписанными стихотворениями Михайлы Ломоносова, Гаврилы Державина, а также запрещенную трагедию Княжнина «Вадим Новгородский». В рукописях ходили по рукам комедия Фонвизина «Недоросль», отдельные главы из сочинения Александра Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву»…

Время, когда Станкевич уже учился в Воронеже, было тяжелым для России. Власть достаточно жестоко наказала тех, кто вышел 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь Санкт-Петербурга и сомкнул свои ряды в мятежном каре. Под пушечной картечью погибли сотни офицеров и солдат, окрасив своей кровью стены домов и лед на Неве; свыше пятисот бунтовщиков были заточены в казематы Петропавловской крепости.

По образному выражению Герцена, в тот роковой день дворяне-декабристы разорвали на Сенатской площади свои дворянские грамоты. Среди активных участников декабрьского выступления были и люди, еще недавно жившие или служившие в здешних краях, — Кондратий Рылеев, Владимир Раевский, Федор Вадковский, Петр Муханов… Им, доблестным и блестящим офицерам русской армии, что выстояла против Наполеона и прошагала затем победным маршем до самого Парижа, выпало видеть не только, как тягостно живет Россия, но и как могла бы жить. Так, как Европа. Не вышло. Сменить режим оказалось труднее, чем сменить золотые эполеты на пеньковые петли виселиц и чугунные кандалы. В стихотворении «14-е декабря 1825» Федор Тютчев написал:

О, жертвы мысли безрассудной!

Вы уповали, может быть,

Что хватит вашей крови скудной,

Чтоб вечный полюс растопить.

С другой стороны, самодержавная, то есть законная власть вполне адекватно отреагировала на мятеж, причем не выходя из «цивилизованных» рамок того периода. Надо заметить, в Европе аналогично поступали со смутьянами. «Революция была на пороге России, — написал прямой и деятельный Николай I. — Но она не проникнет в нее, пока во мне сохранится дыхание жизни, пока я буду императором».

Однако Воронеж не выглядел присмиревшим и тихим. Жизнь в городе текла по своему привычному руслу: работали губернские учреждения, на базарах бойко шла торговля, в храмах и церквях проходили службы, в театре играли новые пьесы, а в Дворянском собрании устраивали концерты и балы…

Пансион для благородных детей мужского пола П. К. Федорова размещался, как уже было сказано, на Большой Девиченской улице, в живописном месте — на высокой горе над рекой Воронеж в доме княгини Касаткиной. Оттуда просматривались старые корабельные верфи, построенные еще при Петре Первом, а также цейхгауз и развалины царского домика.

В этом здании Станкевич учился до начала зимы 1828 года. А потом воспитанников пансиона перевели в новый дом, недалеко от гимназии. Прежнее здание княгиня Касаткина передала в дар школе кантонистов — солдатских сыновей, которые с рождения числились за военным ведомством и обязаны были отбывать долгую армейскую службу.

К сожалению, из окон нового помещения уже не открывались красивые городские виды. Зато при доме находился огромный тенистый сад с длинными аллеями из лип и лещины, с плодовыми деревьями и заброшенной беседкой, представлявшей собой четыре комнаты и круглую залу. Юный Станкевич и его друзья-пансионеры не сомневались в том, что эта беседка, бывшая ранее барским павильоном, — свидетель эротических и других сцен. Дети верили, что беседку теперь населяют привидения, а по ночам в ней бродят мертвецы. Начитавшись тайком от учителей романов Редклиффа и Вальтера Скотта, ученики пансиона шепотом передавали друг другу, что в беседке слышали странный стук, из нее доносились вздохи и стоны.

Благородный пансион имел репутацию неплохого учебного заведения, в котором воспитанники получали среднее образование. Подобные пансионы тогда существовали во многих крупных городах и пользовались почти равными с университетами привилегиями.

По окончании учебы его выпускники получали две возможности: либо идти в чиновники, заняв должностное место согласно учебным заслугам и петровской Табели о рангах, либо продолжить учебу дальше, то есть в университетах или военных училищах. Однако часть детей, обучавшихся в пансионах, считала, что русскому дворянину унизительно заниматься науками. Их идеалом была военная служба, которую можно проходить в короткий срок, лишь бы дослужиться до какого-нибудь чина. Потом, получив чин, скажем, корнета или прапорщика, они возвращались в свои имения к холопам и охотничьим собакам. Женились, заводили детей, занимались хозяйством и жили в свое удовольствие. Станкевич, наоборот, мечтал о другой жизни, грезил планами на будущее. На первом месте, безусловно, была учеба. Сначала в пансионе, потом — в университете.

Основу обучения в пансионе составляла общеобразовательная программа, но большое внимание уделялось изучению российской словесности, истории, языков… Расписание занятий и распорядок дня были достаточно насыщенными. Пансионеров поднимали в шесть часов утра. От семи до восьми они шли в классы и садились за утреннюю репетицию — готовить уроки. В восемь пили чай и вновь отправлялись в классы. В час обедали, а с двух до четырех опять шли на занятия. В семь пили чай, а с восьми до девяти, как и утром, снова репетиция уроков. В десять — ужин и отход ко сну. Иными словами, при таком режиме много не нагуляешься.

Однако, по свидетельству современников, наставники Воронежского благородного пансиона больше заботились о придании светского лоска своим воспитанникам, нежели о их знаниях. В почете были начетничество и зубрежка. Бессмысленное заучивание текстов наизусть, слово в слово по книге, служило зачастую основой учения воронежских пансионеров.

Впоследствии известный российский историк Н. И. Костомаров, учившийся в том же пансионе, писал в «Автобиографии»: «В числе моих соучеников был Станкевич, оставивший по себе самую добрую память во всех, знавших его, и в особенности в кругу своих товарищей, на которых он оказывал громадное влияние своей симпатичной и честной личностью и недюжинным умом. Наши отцы были очень дружны между собой…»

Далее Костомаров рассказывает, что содержатель пансиона, учитель математики Федоров, «обыкновенно дремал, лежа в классе, а если ученики шумели, то ругался и дрался». Мало чем отличались от «начальства» и другие преподаватели: один был известен тем, что усердно рекомендовал от укусов собак «Отче наш», другой славился безудержным хвастовством, третий отличался беззастенчивым взяточничеством.

Безусловно, нельзя отрицать: среди наставников благородного пансиона встречались неучи, люди пустые и грубые. Станкевич и его однокашники спустя годы будут рассказывать и про околесицу, которую несли преподаватели, и про зуботычины, щедро ими раздаваемые, и про их неуместные выходки и всякие причуды.

К примеру, преподавал в пансионе француз Журден. Он был из числа «выморозков» — так тогда называли оставшихся в России после Отечественной войны 1812 года солдат разгромленной наполеоновской армии. Бывший капитан Журден почему-то на дух не переносил немцев и очень любил вспоминать свою военную службу, былые бои и походы. Рассказывая однажды в классе о битве при Йене, в которой сам участвовал, француз до того увлекся и предался воспоминаниям, что снял штаны и стал показывать ученикам шрам от ранения. Пансионеры едва не лопнули от смеха.

Кажется, нет оснований не верить Костомарову. И тем не менее следует с известной долей осторожности отнестись к подобного рода сведениям. Дело в том, что сам Костомаров как раз не блистал ни знаниями, ни поведением, из-за чего доставлял немало хлопот учителям.

Вот как он сам описывает в «Автобиографии» свою учебу: «Верхом воспитания и образования считалось лепетать по-французски и танцевать. В последнем искусстве я был признан чистым идиотом: кроме моей физической неповоротливости и недостатка грации в движениях, я не мог удержать в памяти ни одной фигуры контр-данса, постоянно сбивался сам, сбивал других и приводил в смех и товарищей, и содержателей пансиона, которые никак не могли понять, как это я могу вмещать в память множество географических и исторических имен и не в состоянии заучить такой обыкновенной вещи, как фигуры контр-данса».

А другой эпизод из той же «Автобиографии» как нельзя лучше характеризует его поведение. «Однажды гувернер, — рассказывает Костомаров, в рисовальном классе, заслышав шум в том месте, гдс я был, вообразил, что непременно шалю я, а никто другой, так как я был из самых задорных, не разобрав, в чем дело, подскочил сзади и рванул меня за ухо до крови. Ничего не ожидая, я вспылил, пустил в лицо гувернеру толстейшую грамматику Ломонда и подшиб ему глаз. За это решено было меня высечь, но часть учителей, и в том числе содержатель пансиона Федоров, восстали против этой меры; меня заперли в карцер, а гувернера удалили».

Примечательно, пансион Костомаров так и не окончил. Его выгнали «за знакомство с винным погребом», куда он с 32 товарищами тайком проникал по ночам за вином и ягодными водицами. Его высекли, посадили на тележку и отправили домой к матери.

Поэтому можно сделать однозначный вывод о том, что оценки Костомарова не лишены субъективизма. И трудно все-таки поверить, что «тупицы, придурки, рекомендовавшие от укусов собак «Отче наш», воспитали целую плеяду замечательных людей! В том числе историка Костомарова, чьи книги об истории Отечества массовыми тиражами издаются, читаются и по сей день. А его имя включено в реестр великих сынов Украины. Опять же выучили и вывели в люди поэта, просветителя и философа Станкевича, без упоминания имени которого не обходятся ныне учебники литературы XIX века, а тем более современные словари, пособия, монографии по философии.

В пансионе было немало учителей, которые щедро передавали свои знания воспитанникам, прививали любовь к естественным наукам, литературе, философии. Тот же Павел Кондратьевич Федоров, как свидетельствуют документы, считался хорошим педагогом. Выпускник физико-математического факультета Харьковского университета, он многое сделал для организации учебного процесса и обучения своих воспитанников. Во времена учебы Станкевича в пансионе Федоров получил благодарность попечителя Московского учебного округа как учитель гимназии и «совершенную признательность за отлично-хороший порядок в содержимом им мужском пансионе». Было это в феврале 1828 года. В том же году наставник Станкевича был откомандирован в Санкт-Петербург в батальон военных кантонистов «для узнания способа взаимного обучения по методе Ланкастера». Изучив эти передовые способы, он проводил их демонстрацию для студентов и преподавателей Харьковского университета.

В год окончания Станкевичем пансиона Федоров по рекомендации «визитера» — проверяющего из Московского университета профессора Давыдова был награжден бриллиантовым перстнем, что являлось признанием его заслуг на ниве образования.

Уместно привести и слова Анненкова: «Директор обладал искусством управлять детьми без насильственных средств, облегчающих управление в ущерб характеру и нравственности как подчиненных, так и начальников. Всего более поражала воспитанников его стойкость и сильно развитой point d’honneur, не допускавший придирок и легкомысленных замечаний, откуда бы они ни выходили. Затем, обращение его с детьми имело в себе что-то торжественное и эффектное, действовавшее благотворно на молодые умы. Он казался глубоко огорченным, расстроенным и даже больным, когда приходилось разбирать школьнические проделки и изрекать осуждение; он умел также затрагивать самолюбие мальчиков, стыдить их без уничижения, употребляя иронию, к которой дети, может быть, еще чувствительнее, чем взрослые. Все это произвело сильное впечатление на Станкевича, который у директора своего учился даже и математике порядочно».

А вот еще одно свидетельство о Федорове, оно принадлежит сестре Станкевича — Александре: «Федоров был хороший, серьезный человек, отец мой и брат Николай Влад, всегда говорили о нем с большим уважением».

С большим интересом и желанием входит Станкевич в новую для себя жизнь. Наступает пора раздумий, исканий. По словам Анненкова, в то время юноша прочел всех классиков и проявил «признаки неутомимой жажды к поэзии, обнаружившейся страстью к стихотворчеству».

О его огромном стремлении к поэзии свидетельствует в «Воспоминаниях» и сестра Александра: «В Воронежском пансионе писал он свои юношеские стихотворения». Сам же Станкевич позже рассказывал: «В 17 лет я еще бродил в неопределенности; если думал о жизни и о своем назначении, то еще больше думал о своих стихах».

Неслучайно поэтическая муза часто посещает Станкевича. Он действительно ощутил в душе своей неодолимую тягу к стихотворному слову. Эта тяга постоянно его томила, словно взывала: писать, писать… Стихи, выходившие из-под пера Станкевича, наполнены романтизмом, мыслями об Отечестве, переживаниями о первой любви. Для многих поэтических строк юного Станкевича характерны лиризм, красота найденных образов. Вот строки из стихотворения «Луна»:

Как бы стыдливая краса

Сребристым облаком прикрыта,

Луна взошла на небеса:

Земля сиянием облита.

И дочь счастливая небес,

На светло-яхонтовом лоне,

В огнисто-золотой короне

Течет, златит и дол и лес,

Блестящей свитой окруженна.

В пансионе поощрялись сочинительство и переводы. Под патронажем Федорова здесь регулярно собирались «любители российской словесности», одним из которых был наш герой. Свои стихотворения он читает однокашникам в минуты отдыха. Они первые и самые искренние судьи его поэтических опытов. А на одном из литературных вечеров, где пятнадцатилетний поэт прочитал несколько своих новых стихотворений, содержатель пансиона не удержался от восторженных эпитетов:

— Славные стихи! У вас, юноша, талант!.. Да, да! Продолжайте писать, продолжайте…

В ряде стихов Станкевича воронежского цикла звучат искренние мотивы любви к Отечеству. Молодой поэт воспевает подвиг русского народа. Особенно ярко это проявляется в глубоко патриотичном стихотворении «Надпись к памятнику Пожарского и Минина»:

Сыны Отечества, кем хищный враг попран,

Вы русский трон спасли, — вам славы достоянье!

Вам лучший памятник — признательность граждан,

Вам монумент — Руси святой существованье!

В стихотворении «Избранный» Станкевич в духе рылеевской идеи противопоставления славы завоевателя славе мирного деятеля воспевает мир и истинную славу того, кто «не жаждет битв и крови»:

Ты не будешь враг природы,

И у ног твоих народы

С рабским страхом не падут;

Ни стенанья, ни железы,

Ни убийственные грезы

Дух спокойный не смятут.

Но с слезой в очах отрадной,

Освященный, благодатный,

Счастливый любовью чад;

Сердцем чист, душою светел,

Тих и свят, как добродетель,

Сладко будешь созерцать

Добрый плод твоих деяний.

Крови чужд, завоеваний,

Не померкнет твой венец…

Как и всякий юноша, Станкевич в тот период испытал волнения и тревоги первой любви. Рождаются стихи, полные теплых чувств и, наоборот, беспокойных разочарований.

Теперь… прости! Прости навек!

Любви мне тяжко вспоминанье!

Не вырвешь более признанья;

Но сердца горестный упрек

Тебе напомнить лишь заставил

О том, что было… Полно! Я

Свой жребий небу предоставил…

Прости! Ты больше не моя!..

Кто была эта таинственная незнакомка, которой он бросает горестный упрек и у которой просит прощения? Сегодня, за горизонтами лет, ее имя трудно установить. Но доподлинно известно, что Станкевич, будучи уже 25-летним человеком, хранил в своих бумагах цветок, нарисованный нежной женской рукой, с таинственной подписью: «К…». Художницей была девочка, с ней Станкевич не раз танцевал на так называемых актах пансиона. Может быть, эти стихи и были посвящены юной художнице, встречаясь с которой он пережил незабываемое чувство первой любви.

«Голос этой поэзии тих и сосредоточен. В ней нет тех мятежных порывов, кипения страстей и напряженного психологизма, которые свойственны лирике Лермонтова, — писал один из исследователей творчества Станкевича С. И. Машинский. — Поэзия… исполнена мягкого лиризма, это исповедь сердца, реагирующего на боли и радости мира. Она привлекает непосредственностью своего задушевного тона, простотой и сердечностью выраженного в ней чувства».

В полной мере эту оценку можно отнести и к стихотворной повести «Царевна София», которую Станкевич написал незадолго до окончания благородного пансиона. Отрывки из повести были опубликованы в 1830 году в журнале «Бабочка. Дневник новостей, относящихся до просвещения и общежития».

Однако первоначально эта повесть была отправлена в журнал «Московский вестник». В сопроводительном письме содержатель благородного пансиона писал издателю «Московского вестника» М. П. Погодину: «Если между прекрасными стихотворениями Вашего «Московского вестника» может иметь место слабое произведение юного таланта, который-страстно любит словесность и посвящает ей все свободные часы, то я смею утруждать Вас, милостивый государь, моею покорнейшею просьбою — поместить в Вашем издании прилагаемые при сем два стихотворения: «Весна» и отрывок из драматической повести «Царевна София». Г-н Станкевич, автор прилагаемых пиес, кончил курс в моем заведении и скоро поступит в Московский университет…» Впрочем, рекомендация не сыграла никакой роли: оба стихотворения, как уже было сказано, увидели свет на страницах «Бабочки».

Тогда же юноша, а ему шел семнадцатый год, создает одно из своих крупных и значительных произведений — трагедию «Василий Шуйский». Ее первые главы начала публиковать «Бабочка» в марте 1830 года. «Василий Шуйский» написан в стиле, близком к героико-патриотической трагедии начала XIX века. На этом произведении еще лежит печать классицистической драматургии, но в то же время оно не лишено новых начал, свойственных вольнолюбивой манере письма поэтов-декабристов. В частности, многое роднит «Василия Шуйского» с рылеевскими историческими «Думами», с их героико-патриотическим и гражданским пафосом.

В основу трагедии Станкевич положил исторические события, которые развертываются в 1610 году, в последний год царствования Василия Шуйского, взошедшего на престол в результате народного восстания против Дмитрия Самозванца. В своем произведении поэт показывает заговор коварного и властолюбивого Димитрия Шуйского против умного и талантливого полководца Михаила Скопина-Шуйского и самого царя — Василия Шуйского. Бояре хотят вовлечь в свои интриги народ, ясно осознавая, что народ — это огромная сила, с помощью которой можно добиться поставленной цели. Неслучайно один из заговорщиков Захарий Ляпунов наставляет Димитрия Шуйского:

Так, прав ты, князь: народ наш беспределен

В любви и в верности, как и в отмщеньи!

Станкевич достаточно правдиво рисует своих героев, в числе которых царь Василий Шуйский — сложная, противоречивая личность. Царь искренне желает «сделать счастливым свой народ». Но для этого нет у него ни внутренней силы, ни внешней возможности, ибо он отгорожен от народа не только своим саном самодержца, но и сонмом «обманчивых и хитрых царедворцев». В результате Василий Шуйский убеждается в иллюзорности своих благих намерений, с которыми вступал на престол с помощью тех же вероломных царедворцев. В своем ключевом монологе он заявляет:

Я… хотел народу блага,

Желал знать истину — не мог узнать;

Хотел быть правосудным — клевета,

Ненависть, злоба вкрались неприметно.

И, ползая вокруг ступеней трона,

Шипеньем заглушали глас закона!

Народ в неведенье, и мятежи

Смущают всех и разоряют царство;

Я пасть готов всечастно…

Достоверно изображает Станкевич Димитрия Шуйского — брата Василия, шведского военачальника Иакова Делагарди, заговорщиков князей Воротынского, Засекина, других действующих лиц трагедии. Достаточно ярко и выразительно показан образ Михаила Скопина-Шуйского. Это — бесстрашный воин на поле брани, верный гражданин своего Отечества и чистый рыцарь в любви. Предчувствуя свою гибель от рук могущественных недругов, Михаил отвергает предложение шведа Делагарди бежать с ним из Москвы. Его решение мотивировано тем, что он русский и землю родную оставлять не собирается:

Исполню долг как человек, как русский.

Пусть зависть на меня лиет свой яд;

Боязни чужд и совестью спокоен,

Я не стараюсь козней замечать:

Порочный лишь презрения достоин!

Перед нависшей над Россией бедой, из-за которой страна может оказаться в мрачной пучине, Михаил незадолго до своей смерти призывает царя к самым решительным действиям против внутренних и иноземных врагов:

Молю тебя, о царь мой, со слезами,

Которые струятся в первый раз

По загорелым воина ланитам, —

За благо родины, любезной сердцу,

Мы повели с бесстрашными сынами

Решительным ударом кончить подвиг,

Врага смирить правдивою рукой;

О, лучше пасть под вражьими мечами,

Чем зреть позор страны своей родной.

Жалкими, трусливыми интриганами, предательски торгующими интересами родины, изображены Станкевичем некоторые бояре. Ради достижения своих корыстных целей они готовы на все, даже на то, чтобы для «самобытья, счастия России» «в Швеции царя избрать». На иноземного властелина вся их надежда: «его владычество не так опасно», и именно он защитит от врагов «святую Русь». Боярам противостоит народ, для которого интересы Отечества превыше всего. И только народ на своих мечах несет «правдивое, священное отмщенье».

Полностью трагедия в пяти действиях «Василий Шуйский» вышла отдельным изданием в первой половине 1830 года в московской типографии Августа Семена при Императорской медико-хирургической академии.

Произведение открывалось посвящением сочинителя известному литератору, попечителю Московского университета, члену Российской академии наук Александру Александровичу Писареву: «Ваше превосходительство, милостливый государь! Осмеливаясь поднести Вам первый мой опыт на поприще словесности, следую чувствам глубокого к особе Вашей уважения, как председателю знаменитого европейского Общества и как покровителю отечественной литературы. Снисхождение Вашего превосходительства к моему слабому труду поощрит меня к дальнейшим занятиям на поприще прекрасном и близком сердцу каждого истинно русского. Примите благосклонно сей несовершенный труд мой как слабый знак того душевного к Вам уважения, которым совершенно проникнут Вашего превосходительства покорнейший слуга Николай Станкевич».

Примечательно, что «Василий Шуйский» Станкевича появился за год до опубликования пушкинского «Бориса Годунова». И Пушкин, и Станкевич черпали материал для своих трагедий из «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, по-своему художественно его перерабатывая. Но в одном важном моменте — в отношении к роли народа в исторических событиях (при всей несопоставимости художественных методов и уровней изображения) — они сближались. И в трагедии Станкевича народ присутствует на сцене или как действующая сила, или в мыслях, словах и поступках персонажей как отражение «мнения народного». Однако если Михаил Скопин-Шуйский в своем поведении действительно им руководствуется, то большинство бояр ссылками на «глас народа» лишь прикрывают эгоистически своекорыстные, преступные замыслы.

Трагедия Станкевича далека от художественного совершенства, в ней немало недостатков, которые идут как от канонов классицизма, так и от юношеской неопытности автора. Отсюда схематизм в обрисовке большинства характеров, их внутренняя статичность, обилие риторически звучащих монологов, вялость сценического действия, основные моменты которого происходят за пределами сцены.

Тем не менее литературная критика вполне доброжелательно приняла произведение молодого автора, о чем свидетельствуют сочувственные отзывы в ряде московских и петербургских изданий. «Литературная газета» в номере от 30 июля 1830 года под рубрикой «Русские книги» писала, что стихи в пьесе «везде хороши, чувств много и две-три сцены счастливо изображены». Но для исторической трагедии, подчеркивал неизвестный критик, этого недостаточно. Он также напомнил о том, «как трудно быть историческим писателем», и привел в пример неудачный опыт «Дмитрия Самозванца» Фаддея Булгарина.

И все же, по словам критика, трагедия при некоторых ее погрешностях и несовершенствах стала «очень приятным явлением в нашей литературе», дающим основание ждать от автора в скором будущем «больших успехов на просторном поле русской драматургии».

Через длинные версты времени трудно представить реакцию Станкевича на эту рецензию. Но, вне всякого сомнения, можно предположить: молодой поэт не мог не оценить того факта, что рецензия на его произведение была напечатана в пушкинской газете и вышла из-под пера человека из его литературного окружения.

Одно время некоторые исследователи считали, что автором статьи был не кто иной, как сам Александр Сергеевич Пушкин. Правда, последние литературные раскопки этот факт не подтверждают, но и не отвергают. Более вероятно, рецензия была написана редактором «Литературной газеты» А. А. Дельвигом — поэтом и критиком, другом Пушкина еще с лицейской поры.

Благожелательную рецензию на пьесу Станкевича опубликовал в «Северных цветах» и известный критик того времени, ставший вскоре редактором «Литературной газеты» О. М. Сомов. Он, в частности, писал, что «среди драматических произведений В. Н. Олина, Д. А. Струйского, И. Б. Чеславского, Н. Ф. Остолопова с их длинными монологами и разговорами вместо действия трагедия Станкевича выделяется из общего потока ремесленных поделок, отличается от устаревших чужеземных образцов». В ней, «несмотря на погрешности плана и характеров — следствие неопытности автора», критик увидел поэтическую теплоту, лиризм.

Радуясь первым добрым отзывам на свое произведение, Станкевич в письме родным писал: «Трагедию, по выходе из печати, может быть, сыграют…» Но вскоре эта радость угасла. Молодой поэт сам пришел к выводу, что трагедия ему не удалась. Близкие его друзья в своих воспоминаниях потом рассказывали, как он, будучи студентом Московского университета, скупал нераспроданные экземпляры трагедии и сжигал их.

— Паныч, а может, их снести в библиотеку или раздать народу на улице, — говаривал не раз Станкевичу его слуга Иван. — Хоть какая-то польза будет…

Однако Станкевич оставался непреклонным.

Но продолжим рассказ о воронежском периоде его жизни. В свободное от учебы время Станкевич часто бывал в здешнем театре, любовь к которому у него пробудилась с первой встречи, с первого спектакля. И до конца своей короткой жизни он беззаветно любил театр.

В то время спектакли местного театра пользовались огромным успехом. Еще в 1820 году на главной улице города было сооружено в два этажа с шестиколонным портиком специальное театральное здание, у подъезда которого по вечерам под большими навесами собиралось множество карет и повозок, толпились зрители разных сословий и возрастов. На его сцене тогда ставились пьесы как русских, так и зарубежных авторов — А. П. Сумарокова («Дмитрий Самозванец», «Синав и Трувор»), А. И. Клушина («Алхимист»), Вольтера («Магомет»)…

«В Воронеже четыре раза в неделю играют большие оперы, трагедии, драмы и комедии. Начало в 7½ часов. Театр находится под управлением г-на Соколова», — сообщала о провинциальной Мельпомене в 1829 году газета «Северная пчела».

Станкевич старался не пропускать ни одного спектакля. Театр пробудил в душе юноши чувство восхищения искусством, помог ему впоследствии сформулировать важный принцип: «Искусство делается для меня божеством, и я твержу одно — дружба (или любовь — последний род, лучший из видов и священнейший) и искусство! Вот мир, в котором человек должен жить, если он не хочет стать в ряду с животными! Вот благородная среда, в которой он должен поселиться, чтобы быть достойным себя! Вот огонь, которым он должен согревать и очищать душу!»

Сохранилось его стихотворное послание, посвященное игре актрисы воронежского театра. Станкевич назвал его «На игру госпожи Остряковой»:

Талант нас твой обворожает,

Твой нежный взгляд, твой милый вид

Невольно в душу проникает

И сердцу внятно говорит.

Равно в Амалии, Аглаевой прелестна,

Как и свободы дочь в толпе цыган.

Ты обрела в природе талисман

Неподражаемый, чудесный.

Приятен голос твой и нежен, как свирель.

Ты всех собой очаровала;

Искусства ты постигла цель

И тайну сердца разгадала!

Предметом обожания юного театрала стала не кто иная, как вскоре получившая известность Любовь Ивановна Млотковская. Она будет восхищать многих своих современников и станет в 1830—1840-х годах самой популярной среди провинциальных актрис.

Это стихотворение Станкевича важно и для биографии популярной актрисы. Оно предшествует всем дошедшим до наших дней воспоминаниям и рецензиям, связанным с ее творчеством. Воздаваемая им дань благодарности и восхищения — первое свидетельство не только ее успехов, но и вообще жизни в искусстве.

Нет сомнения, что благодатный огонь, который зажегся в ту пору в сердце Станкевича, помог ему впоследствии профессионально оценивать игру артистов и вообще быть знатоком театральной жизни как в России, так и за границей.

Станкевич и сам обладал недюжинными актерскими способностями. Часто, приехав в родную Удеревку, он устраивал домашние спектакли, вовлекая в них своих младших сестер и братьев. Зрители, а ими были родители и соседи-помещики, награждали его бурными аплодисментами и неизменно считали лучшим исполнителем заглавных ролей. Роли у него были разные. То он играл старика-мельника, то колдуна, то сумасшедшего…

Много еще интересных страниц можно отыскать в биографии Станкевича в период его учебы в Воронеже. Все они по-своему увлекательны. Важно то, что этот период стал для юноши временем напряженных раздумий, формирования его открытого и доверчивого характера, первых философских исканий и поэтических опытов. Но есть еще одна страница и, пожалуй, самая волнующая в его воронежской жизни. О ней рассказ в следующей главе.

Загрузка...