В середине августа Станкевич, простившись с родными, выехал вместе с отцом и слугой Иваном из Удеревки в сторону Харькова. В Харькове он расстался с отцом, а с Иваном направился дальше. Через Полтаву, Киев — к австрийской границе. Свой путь, не лишенный забавных приключений, Станкевич увлекательно, а часто и с юмором описывает в письмах семье и друзьям. Впрочем, прочитаем его рассказы.
«Я не считаю приключением того, — пишет он, — что на первой станции смотритель, ожидающий прибытия Великой княгини, принял меня за фельдъегеря и опрометью побежал из церкви, в то время, когда, по словам его, у него только начали навертываться слезы от Божественного пения. В вознаграждение я должен был дать ему коповика (полтинник. — Н. К.), и он добродушно признался, что успеет еще выпить до гласа… До самой Полтавы меня принимали за фельдъегеря; даже и узнавши, что еду по своей надобности, меня окружали, расспрашивали о Великой княгине, о наследнике. Я не скупился на рассказы и тем приобретал расположение смотрителей… Из Пирятина вез меня жид, нанятый от обывателей — и вез очень хорошо; а в Переяславе я больше ознакомился с этим народом и очень не полюбил его. Представьте, что на той площади, где они меняют деньги, совсем особенный запах; не говорю о квартирах. Здесь я принужден был поесть супу, который жидовка выварила, кажется, из своей старой юбки. Я расспросил немного жидков о курсе, и они все бросились предлагать менять деньги, но я отказался. В Браварах русский дворник запряг нам лихую пятерню калужских лошадей, и мы пустились к Клеву…»
Не менее интересно и забавно протекало путешествие Станкевича и дальше. Он побывал в Киеве, где в Печерском монастыре поклонился гробу Святого Владимира, крестителя Руси. Потом были Новгород Волынский, Радзивилов, Броды, Лемберг (так в XIX веке назывался Львов. — Н. К.), Краков…
«За Бродами, — рассказывает Станкевич, — мне казалось, что я въехал совсем в другой мир, что и трава тут не так растет, и небо не так смотрит, а как почтальон заиграл в рожок, я сам не знаю, что со мной сделалось: так весело, что хоть плясать!» Действительно, заграница была иной. Как, впрочем, и сейчас. А в Лемберге забавную шутку сыграл с ним почтальон. Узнав, что в одном из местечек евреи в очередной раз обманули Станкевича, почтальон, въезжая во двор гостиницы, стал кричать: «Чи нема тут жидов? Пан не може их видзеть».
По пути следования в Берлин Станкевич делает непродолжительные остановки в европейских городах. В Кракове он счел необходимым осмотреть известные Величковские соляные копи. Проводник освещал для него факелами и бенгальским огнем фантастические коридоры и блещущие залы копей. В одной из разноцветных пропастей, внезапно озаренной синим фейерверочным огнем, Станкевич не мог удержаться от чувства страха. «Нельзя не струсить, — говорит он, — видя над собой страшные глыбы». В Ольмюце (в настоящее время Оломоуц — чешский город. — Н. К.) он впервые видит готическую церковь, слышит музыку громадного органа, который «загремел» для него под ее сводами. И хотя все это было ему знакомо из книг, здесь он начинает чувствовать предметы и определяет к ним свое ощущение.
В Праге Станкевич знакомится с нидерландской натуралистической школой живописи XV века, с чудным Гемлингом, который вместе с братьями Ван Эйками был родоначальником знаменитой школы, воспитавшей Рубенса, Ван Дейка… Там же он встречается с видными учеными и литераторами Тиком, Кюне, издателем «Журнала светских людей» Эхтермейером, издателем знаменитых левогегельянских «Галлеских ежегодников».
В ряду этих встреч особенно важное значение имело знакомство Станкевича с чешским профессором Павлом-Иозефом Шафариком. Станкевич написал о нем в своем дневнике: «Он средних лет, высокого роста, имеет довольно умное лицо, прост и обходителен».
Шафарик являлся в какой-то степени знаковой фигурой для всей тогдашней славянской культуры. В 1826 году им была написана книга «История всех славянских языков», ставшая огромным событием в истории славистики. В фундаментальном труде, созданном этим чешским ученым, славяне впервые увидели себя в стройном порядке на глазах всей Европы, как единый народ.
Несомненная заслуга Шафарика заключалась еще и в том, что он выдвинул новую задачу для истории литературы — изучить все славянские литературы в их сходстве и различии. Этим он отдаленно предвосхитил предложенную в XX веке концепцию единства мировой литературы.
Заглянем вперед и скажем, что Станкевич, Грановский, другие члены его кружка неоднократно потом встречались с Шафариком. Одним из главных вопросов, обсуждаемых с ним, был вопрос о судьбах славянства. И неслучайно, поскольку в начале XIX века только Россия была единственным независимым и мощным славянским государством. Опираясь на авторитет России, который еще больше вырос после разгрома войск Наполеона и победного шествия русских войск по странам Европы, свободу от австрийского, турецкого, немецкого гнета должны были обрести и остальные славянские народы.
Рассматривая проблемы славянства с различных углов зрения, члены кружка Станкевича и Шафарик, безусловно, не были во всем единодушны. Особенно это касалось вопросов политических, когда речь заходила о том, что славянам будет принадлежать будущее. Разбиравшийся в политике Станкевич, но никогда не погружавшийся в ее пучину, был сдержан в подобного рода прогнозах. Его, как и других членов кружка, в первую очередь волновало то, как будут складываться литературные и культурные контакты славянских народов. И надо сказать, что связи Станкевича, Грановского, Неверова, Бодянского с представителями науки, литературы и культуры братских народов оказали впоследствии огромное влияние не только на развитие славяноведения, но и национальных литератур в целом.
Однако продолжим дальше наше путешествие со Станкевичем. После Праги он перебрался в курортный город Карлсбад (в настоящее время Карловы Вары. — Н. К.), откуда сразу отправил шутливую весточку Неверову и Грановскому, с нетерпением ожидавшим его в Берлине: «Вы думаете, что вы важные люди, потому что стоите в Friedrichstrasse… да мне что за надобность! Знаю я ваши шашни… дайте мне приехать в Берлин; будет вашему брату гонка». Получив известие о благополучном прибытии Станкевича в Карлсбад, оба приятеля на радостях пустились, по выражению Станкевича, в пляс, как гоголевский майор Королев.
В Карлсбаде Станкевич по совету местного доктора Гохбергера начинает пить минеральную воду «Терезиен-бруннен». Нельзя сказать, что курорт оказал сильное влияние на состояние его здоровья. Тем не менее лечение водами не прошло для него бесследно. Станкевич очень хотел выздороветь, поэтому оставался чуть ли не последним и единственным пациентом Карлсбада. Девушки-работницы при источниках дрожали и жались от холода по утрам, когда красивый юноша с бледным лицом из далекой неведомой России подходил к ним за стаканом лечебной воды. «Мое здоровье очень поправилось», — сообщил он в письме Неверову.
По свидетельству Анненкова, в Карлсбаде Станкевич обрел тот немецкий мир, о котором думал с детства, с которым познакомился сперва, как сам говорил, посредством рыцарских романов, затем посредством фантастических повестей, про который и за который говорили ему издавна все его любимые писатели. Понравились ему и простота немецкой жизни, отсутствие праздного барства, легкость сношений между людьми. Он поприсутствовал на их балах, на стрельбе в цель, на вечерних собраниях за пивом. Здесь он повстречал и немецких гелертеров, и студентов, и тех девушек, которые, весело проработав целую неделю, идут, в праздник, в церковь с книжками в руках и с серьезным выражением на лицах, а вечером так же серьезно, но только без книжек — на вальс. Повидал Станкевич и шаловливых пансионерок, которые, узнав в нем иностранца, все в один голос закричали: «Guten Morgen!»
В Карлсбаде Станкевич пробыл три недели, а в двадцатых числах октября он уже был в Дрездене, где первым делом посетил знаменитую картинную галерею. Свою экскурсию он начал со знаменитой «Сикстинской мадонны» Рафаэля. «Я тотчас узнал ее, — написал он Неверову. — Сердце упало у меня — я почувствовал в ту же минуту, что картина для меня не существует. Как мытарь, готов я был бить себя в грудь, поднимая бессмысленные глаза на эту святыню… Я не сознавал даже красоты в лице ее, даже земной красоты. Только что-то странное, что-то чуждое мне, непривычное, видел я в чертах ее лица, в выражениях глаз». Но через какое-то время он снова подходит к картине, снова всматривается в полотно великого художника: «…Как будто она сделала движение! Теперь только заметил я, как она прижалась к своему младенцу; в этой простой позе вся сила и святость материнской любви… Теперь и глаза ее получили для меня часть смысла».
Станкевич полон и других впечатлений о Дрездене, ими он делится в письмах с друзьями, родными, которые с нетерпением ждали от него вестей как в самой Германии, так и на родине.
А вскоре Станкевич прибывает в Берлин. «Внимайте и вы… которые делили с нами душу, споры, веселье и скуку, — сообщает он родным, — внимайте! — Я в Берлине!»
Здесь его ждала долгожданная и радостная встреча со своими закадычными друзьями — Неверовым и Грановским. Он поселился в том же доме на Кирхенштрассе, где жили приятели. Станкевич обосновался в бельэтаже, а Неверов с Грановским проживали в трех комнатах на первом этаже. Как писал Н. Г. Фролов, один из многих находившихся в Берлине русских, «в Берлине Станкевич соединился с друзьями своими Я. М. Неверовым и Т. Н. Грановским; с ними по-братски, в тесном союзе и живом обмене мыслей и чувствований провел он с лишком полтора года».
В 1830-х годах Берлин являлся небольшим и в меру шумным городом. По словам Станкевича, он был «похож отчасти на Петербург. Улицы просторны, здания довольно красивы. Здесь народ посерьезнее; говорить много не любит. Даже извозчики фиакров не торгуются… Весь город живет самым аккуратным образом». А вот еще одно наблюдение: «Иду вдоль бульвара Unter den Linden к университету. Здесь чудесный дворец принца Вильгельма, по-моему, самое красивое здание в Берлине. Против него, вкось — университет, немного похожий на старый московский, подле Openhaus, дальше площадь, которую окружают: арсенал, музей, церковь и огромный замок наследного принца, напоминающий Зимний дворец».
Берлин справедливо считался своего рода Меккой, куда стекались, словно паломники к святым местам, молодые философы из разных уголков Европы и России. Правда, и другие европейские страны были центрами притяжения творческих людей. К примеру, художники ехали набираться знаний и мастерства в Италию, писательская братия оттачивала перья во Франции. А инакомыслящим давала убежище Англия. Как, впрочем, и в наше время. И все же именно Берлин являлся столицей не только европейской, но и мировой мысли.
В силу этого русское правительство охотно поощряло стремление дворянской молодежи заканчивать образование именно в Германии, и сюда съезжалось много русских студентов. Хотя и противников получения молодыми умами такого образования хватало. Небезызвестный Греч во всеуслышание подсказывал тогдашней власти: «Не Франция, а Германия сделалась теперь рассадником извращенных идей и анархии в головах. Нашей молодежи следовало бы запрещать ездить не во Францию, а в Германию, куда ее еще нарочно посылают учиться. Французские журналисты и разные революционные фантазеры — невинные ребята в сравнении с немецкими учеными, их книгами и брошюрами».
Берлинский университет являлся средоточием разработки и преподавания гегелевской философии, это-то и привлекало дворянский молодняк, так как конец тридцатых годов был порою наибольшей популярности гегельянства в России.
Однокурсник Станкевича Герцен, вспоминая эту эпоху, писал, что «все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах немецкой философии, где только упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней».
На немецкой земле жили и творили люди, которые составляли цвет и гордость не только тогдашней германской культуры, но и общеевропейской. И среди них — Кант, Гердер, Шиллер, Гофман, Моцарт, Гегель, Новалис… Станкевич застал здесь тех, кто еще продолжал творить, — Шеллинг, братья Гумбольдты, Бетховен, Шуберт. Славные имена!
Через некоторое время в Берлине у Станкевича возникло некое чувство, будто он опять вернулся в студенческие годы. Так, собственно, и было. Тем более что рядом находился его ближайший друг по университетской скамье Януарий Неверов. Недавним студентом был и Грановский. Теперь они, как и прежде, торопились по утрам на лекции в университет. Молодыми людьми руководило всепоглощающее стремление найти тайники берлинской учености, вобрать в себя все то, чем богат был этот город философов и музыкантов.
«На этих днях, — сообщал Станкевич родным, — я начал уже посещать лекции, записавшись по форме в здешние студенты: мне выдали студенческий диплом (билет. — Н. К.) и знаменитую карточку, по предъявлении которой студент не может быть арестован, ни в каком случае, полицией: она только доносит начальству. Разумеется, что мне с нею нечего делать, но все это свято бережется, как напоминание. Профессора особенно вежливы к нам, иностранцам, и дают нам всегда лучшие места на лекциях».
Надо сказать, Берлинский университет производил внушительное впечатление. Весьма основательная постановка занятий, обширность программ и пособий — все это выгодно отличало его даже от Московского университета.
«Я с удовольствием расположился здесь, — писал Станкевич из Берлина, — и вместе с Грановским начертал план наших занятий… Нынешний семестр профессор Вердер и проф. Ранке, преимущественно, займут нас с Грановским. Вердер читает логику и метафизику (так называют популярно Гегелевскую логику) по утрам, а после обеда — Историю философии с Декарта. Ранке — новейшую историю, начиная с XVIII столетия… Вердер и Ранке — два таких сокровища, над которыми нам придется работать до кровавого пота, потому что заниматься не значит ходить только на лекции. Представьте, что нам придется думать над логикой, читать Декарта, Лейбница, Фихте и проч. А над новой историей, читать источники — безделица?.. Философия и современный мир — вот два господствующих занятия на нынешний семестр».
Свое пребывание в Берлине описывает, хотя не столь детально, как Станкевич, и Грановский: «…Нам некогда скучать: утром ученье, потом обед, потом читаем, в шесть часов театр, в девять возвращение домой, болтаем и смеемся, как сумасшедшие, пока Неверов, благоразумнейший из нас троих, потому что ему будет скоро 26 лет, не прогонит нас спать. Эта история возобновляется каждый день. Только когда не отправляемся в театр, — читаем, или один из моих товарищей занимает нас музыкой». Один из этих товарищей музыкантов — Станкевич.
В процессе учебы Станкевич особенно подружился с молодым профессором Карлом Вердером. Как писал Анненков, Вердер, хорошо знакомый тогдашней образованной русской молодежи, учившейся в Берлине, был типом добродетельнейшего, доверчивого, по-детски чистого немецкого ученого. Ему тогда было не более тридцати лет, и, сблизившись со Станкевичем, он подпал, как и другие, под влияние его личности. Вердер просто влюбился в своего талантливого и умного ученика, от которого, по его признанию, сколько же получал сам, столько и давал ему. К чести Станкевича, профессор объяснял свое расположение к нему тем, что у его русского друга душа совершенно немецкая.
Высоко ценил и Станкевич расположение к себе этого замечательного человека, который старался отвлеченным формулам Гегелевой логики сообщить жизнь и поэзию, возводя их до нравственных правил, связывая с ними достоинство человека и его эстетическое воспитание. «Он полюбил меня, — как-то сказал Станкевич, — и я его люблю от души». Впоследствии Вердер посвятил весьма теплое стихотворение Станкевичу.
Талантливый пропагандист гегелевского учения, Вердер преподносил это учение ярко, интересно, образно и доступно, используя для иллюстрации цитаты из «Фауста» Гёте. Философские формулы в устах немецкого профессора обретали глубокий нравственный смысл. Для Станкевича это имело важное значение, поскольку в своей деятельности он также уделял огромное внимание нравственному воспитанию людей.
«Профессор Вердер, редкий молодой человек, — говорил Станкевич о нем. — Ему 30 лет от роду, но он так наивен, как ребенок. Кажется, на целый мир он смотрит, как на свое поместье, в котором добрые люди постоянно готовят ему сюрприз. Нельзя не позавидовать этой тишине и ясности в душе, этой вечной гармонии с самим собою. Его беседы имеют на меня всегда спасительное влияние, все предметы невольно принимают тот свет, в котором он их видит, и становится самому лучше, и даже сам становишься лучше. Кроме его лекций, кроме его нравственного влияния, я обязан ему еще хорошим доктором, которого я взял в прошлом году по его рекомендации…»
Примечательно, Станкевич, Неверов, Грановский и другие студенты так были захвачены лекциями Вердера, что даже устраивали для него серенады. А происходило это так. Студенты нанимали за плату музыкантов и вместе с ними приходили к дому профессора. Затем начинали под его окнами петь песни, славя науку, университет и его преподавателей. Вскоре выходил Вердер и горячо благодарил поклонников за оказанную ему честь. В такие минуты профессор был особенно счастлив от внимания, которое ему оказали его ученики.
Станкевич старался основательно усвоить последнее слово европейской науки и выработать свою научную позицию. С этой целью он усиленно работает над первоисточниками. Кроме курса лекций Вердера и Ранке, он слушал эстетику у Гота и еще курс лекций по сельскому хозяйству. Однако курсом сельского хозяйства наш студент не совсем остался доволен: в прослушанных им двух семестрах речь шла в основном об историческом развитии сельского — хозяйства. Тогда как его больше интересовали практические вопросы. Поэтому во время своих поездок по Германии он старался поглубже вникнуть в дела аграрные. Причем в дела, которыми непосредственно занимались его отец и другие воронежские помещики.
К примеру, в Богемии Станкевич познакомился с условиями разведения скота. Там же он интересуется особенностями производства сахара из свеклы, с этой целью приобрел две брошюры о свекле. В Саксонии наш герой решил изучить опыт выращивания овец.
О своих сельскохозяйственных университетах сын подробно рассказывает в письмах отцу. «На днях, — писал он, — добыл себе прусские законы о земледелии, чтобы узнать здешние отношения помещиков к крестьянам, обрабатывающим землю, и потом судить, в какой степени здешние, земледельческие средства помещика могут быть приложены в нашем быту. Забавно, что я даю наставления в этом одному русскому, женатому помещику, который недавно вышел из гвардии в отставку и смыслит не больше моего, но оба твердо уверены, что сделаем успехи и будем хоть не образцовыми, но очень и очень порядочными хозяевами».
В другом письме он сообщал отцу о ценах на хлеб. По специальной таблице Станкевич сравнил русские меры с прусскими и пришел к такому выводу: «…Если эта таблица верна — в чем я почти не сомневаюсь, — то мой расчет верен. Рожь (около 24/12 января), около 1 талера 26 зильбергрошей за шеффель; это значит, четверть до 25 рублей ассигнациями. Пшеница около 3 талер. 20 зильбер. за шеффель; значит, четверть около 48 рублей ассигнациями; овес до 15 рублей. Горох в одной цене с рожью; картофель — шеффель 12 зильбер., т. е. четверть 5 рублей ассигнациями. Здесь никто не знает русских мер; принужден справляться по книгам, а на этих господ не всегда можно положиться».
Безусловно, все эти сведения были необходимы отцу Станкевича для ведения торговых дел. Нет сомнения, что он делился германским опытом с другими российскими помещиками.
Перевернем еще одну берлинскую страницу Станкевича. Существует версия, и она не беспочвенна, что Станкевич слушал лекции в Берлинском университете вместе с основоположником научного коммунизма и одним из авторов «Капитала» Карлом Марксом.
В письмах Станкевича за 1837 год находим, что он слушал лекции по философии права у Эдуарда Гйнса. В этот же период, как свидетельствуют документы, молодой Маркс тоже учился в Берлинском университете и посещал лекции вышеупомянутого профессора. Кстати, на лекции этого уважаемого профессора собиралось до 400 человек всех званий, возрастов и наций. Вывод однозначен: они вполне могли сидеть в одной аудитории. И далеко не один раз, поскольку гегелевская философия, которую проповедовал с кафедры Ганс, являлась едва ли не главным занятием как Станкевича, так и Маркса.
Станкевич, как известно, был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи, он вдохновлял ее следовать за Гегелем, «чтоб увидеть, какая жизнь выходит из этой громады, которой разумная гармония понятна только тому, кто вполне обозрел ее; надо быть в системе, чтобы понять ее…». Читаем письмо Станкевича из Берлина: «Я готовлю для энциклопедия. лексикона статью о Гегеле… я с удовольствием принялся за нее…»
Тогда же в письме отцу Маркс сообщал: «Мой последний тезис оказался началом гегелевской системы… Это мое любимое детище, взлелеянное при лунном сиянии, завлекло меня, подобно коварной сирене, в объятия врага», под которым Маркс имел в виду Гегеля.
Еще одна деталь к версии о встрече этих людей, ее находим в письме Станкевича родным: «На днях случилось только мне встретить молодого человека, порядочно одетого, с бородою, чуть не до пояса, и с длинными волосами, разбросанными по спине. Это какой-то щеголь, может быть остаток старинного студенчества». Надо заметить, что это письмо наш герой написал практически сразу после приезда в Берлин. Кто знает, а может, действительно, это был молодой Маркс, с которым они потом встретятся на лекциях у профессора Ганса.
«От берлинской эпохи, — писал Анненков, — остались у Станкевича кипы тетрадей, записок с разбором логических категорий, отвлеченных понятий, всех этих звеньев философской науки, как она была составлена Гегелем. Здесь сбережены необыкновенно острые определения разных представлений ума, понятий о качестве, мере, тождестве и проч., понятий, которые ежечасно рождаются в голове каждого человека; но, будучи переведены в чистое мышление, кажутся существами какого-то другого, недвижного и холодного мира. Перед Станкевичем открывалось уединенное царство мысли, и он начинал распознавать свойства и характер жизни, которая предстоит человеку, обретающемуся в границах этой области. Станкевич принялся искать опоры для сердца и лучших человеческих стремлений в тех самых пределах, которые, казалось, сначала лишены были возможности дать ее. Два года пребывания своего в Берлине употребил Станкевич на эту работу…»
Овладение науками, лечение — это то, чем в основном с утра до вечера был занят Станкевич. Однако времени хватало и на другие занятия. Любил он кататься на санях, бывать на гуляньях, маскарадах, в которых участвовало местное население.
Нередко он заходил в пивной погребок, где некогда пьянствовал и разносил филистеров знаменитый романтик, автор популярной сказки «Крошка Цахес» Эрнст Теодор Амадей Гофман. С произведениями Гофмана Станкевич был хорошо знаком еще в пору студенчества. Сохранились записи, в которых он анализирует творчество немецкого писателя: «…Музыкальные страдания Крейслера (три повести Гофмана. — Н. К.) — сколько здесь огня, истины. Хорошо фантастическое Гофмана — это не какая-нибудь уродливость, не фарсы, не странности, которыми Бальзак хотел сначала обратить на себя внимание. Его фантастическое естественно — оно кажется каким-то давнишним сном. А там, где он говорит о музыке, об искусстве вообще — не оторвешься от него!»
О другом замечательном произведении писателя-романтика «Необыкновенные страдания директора театра» Станкевич написал: «Чудная книга! Она должна быть евангелием у театральных директоров; как я рад был встретить здесь все, что душа моя издавна таила». Примечательно, что оценки Станкевича произведений Гофмана используются и сегодня, в частности, в современных искусствоведческих и литературоведческих изданиях.
Едва ли не каждый вечер Станкевич отправлялся с друзьями в один из берлинских театров — Оперный или Кенигштадтский. Станкевич часто посещал театр, особенно немецкую оперу. Тогда соперничали две певицы: Лове и Фассманн… Грановский был поклонником Лове, высокой и красивой брюнетки, Станкевич предпочитал Фассманн, блондинку.
В Кенигштадтском театре, где давались преимущественно фарсы, любимцами Станкевича были два комика: Герн и Бекманн; Герн был карикатурист; у Бекманна было много неподдельного, спокойного юмора. Весьма популярен в их исполнении был фарс о смотрителе рынка, который, заметив воров, пытается их задержать. Однако сам подвергается нападению всех собак рынка. Мошенники между тем благополучно стряпают свои дела. Станкевич, не лишенный актерских способностей, умел искусно потом повторять игру немецких артистов, добавляя в нее русский колорит.
Во время берлинской жизни у нашего героя было много различных встреч, знакомств. Причем весьма важных для продвижения русской литературы и культуры, установления и развития русско-германских культурных связей.
Достаточно теплые отношения у Станкевича сложились с прогрессивным писателем, публицистом и дипломатом Августом Варнгагеном (Фарнгаген) фон Энзе. В 1813 году он сражался с Наполеоном под русскими знаменами. Варнгаген был известен в немецкой литературе своей перепиской с Шамиссо, В. Гумбольдтом и, главным образом, как автор «Дневников».
Когда Станкевич и Неверов впервые пришли на квартиру Варнгагена, он сразу тепло принял русских студентов. Варнгаген снабдил их письмом с перечнем знакомых, которых рекомендовал посетить в различных городах Германии. Кроме того, написал рекомендательные письма к сестре Розе-Марии Ассинг, профессору истории права и политэкономии Карлу Риделю, историку и политическому деятелю Карлу Роттеку, Густаву Шлезиеру в Штутгарте, философу и политическому деятелю в Швейцарии Трокслеру и к поэту, ученому, профессору истории восточных литератур в Эрлангенском и Берлинском университетах Фридриху Рюккерту.
Варнгаген проявлял большой интерес к русской литературе, чему активно способствовали Станкевич и Неверов. Они учили Варнгагена русскому языку, знакомили с русской литературой, снабжали русскими книгами, в том числе сочинениями Пушкина, Лермонтова, В. Одоевского. Тот факт, что Варнгаген первым в немецкой критике написал об авторе «Бориса Годунова» как о великом национальном поэте, перевел на немецкий язык произведения Пушкина, Лермонтова, вне всякого сомнения есть огромная заслуга Станкевича и его друзей.
Заметим, что позднее Варнгаген оставит в своих дневниках добрые воспоминания о молодом русском философе. А в 1857 году при содействии все того же Варнгагена в «Ежегоднике» Энциклопедического словаря Брокгауза была опубликована статья о Белинском, в которой содержалось первое в западноевропейской печати упоминание о Станкевиче.
Станкевич часто выезжал из Берлина, чтобы увидеть другие немецкие города. Он побывал в Дрездене, Кельне, Бонне, Эмсе, Лейпциге, Мюнхене, Нюрнберге, Антверпене, Франкфурте… Воспользовавшись своим пребыванием в Кельне, Станкевич нашел время, чтобы познакомиться с сыном Фихте, философию которого он начал изучать еще студентом. Сын, как и его известный отец, тоже был философом, имел звание профессора. С ним Станкевич вел многочасовые беседы о системе преподавания логики.
В Веймаре Станкевич посетил дома своих любимых поэтов Шиллера и Гёте. Там же он познакомился с вдовой сына Гёте. Еще в годы своего учения в Воронежском благородном пансионе Станкевич с увлечением читал произведения немецких авторов, в числе которых был и Гёте. В его «Переписке» можно прочитать слова восхищения о стихотворениях великого немецкого поэта «Бог и баядера», «Лесной царь», «Коринфская невеста». Как мы уже говорили, будучи студентом Московского университета, Станкевич перевел на русский язык стихотворение Гёте «К месяцу», а композитор Алексей Варламов написал к нему прекрасную музыку. Стихи стали романсом, который исполняется и поныне.
Фрау Оттилия фон Гёте очень любезно и ласково приняла Станкевича. Им было о чем побеседовать в тиши кабинета великого поэта, куда тот пускал только друзей и куда даже баварский король не мог попасть иначе как обманом. Король притворился, что у него идет кровь из носа, и таким образом проник в творческую мастерскую Гёте. Об истории с королем и о том, как проходила встреча с фрау Гёте, Станкевич подробно написал родным, подчеркнув, что «вечер прошел довольно приятно в разговорах о новой немецкой литературе, музыке…».
В конце 1837 года в Берлин приехало семейство Фроловых — Николай Григорьевич и Елизавета Павловна. Он — отставной гвардейский офицер, слушал лекции в университете по географии у профессора Риттера. Фролов был известен как издатель трудов по естествознанию и журнала «Магазин землеведения и путешествий». В Берлине Фролов, наряду с занятиями географией и философией, работал над русским переводом «Космоса» Гумбольдта. Супруга Фролова — Елизавета Павловна, урожденная Галахова, стала хозяйкой культурного салона.
Вот как отзывался Станкевич о Фроловых: «Это — доброе семейство, или, лучше сказать, добрая чета, потому что их двое, муж и жена… Они оба очень умны».
Берлинский салон Фроловых, ставший вскоре центром умственной жизни всей русской колонии, был популярен не только среди русских, но даже в дипломатических кругах. В течение двух зим, 1838 и 1839 годов, почти каждый день Станкевич с друзьями проводил здесь вечера, беседуя за чаем обо всем, что может занимать ум человека.
Хозяйка Елизавета Павловна, имя которой в нашем повествовании будет упоминаться еще не раз, была действительно женщиной замечательной и достаточно образованной. Уже не молодая, не красивая, она, тем не менее, невольно привлекала к себе людей своим тонким женским умом и грацией. Елизавета Павловна обладала искусством mettregens a leuraise — сама говорила немного, но каждое ее слово не забывалось. Русского в ней было мало. Она скорее походила на умную француженку. Фролова очень любила и уважала Станкевича.
Сам Станкевич отмечал выдающийся ум, тонкий вкус, женственное обаяние Фроловой: «Русские и иностранцы дорожат ее знакомством». Он писал сестрам: «Здесь есть некто (в Германии он не некто, а человек очень известный) Варнгаген фон Энзе, старичок, бывший когда-то посланником в Штутгарте, который не знает ей (то есть Фроловой. — Н. К.) цены: он был женат на знаменитой Рашели, которая обратила внимание всей Европы своим необыкновенным умом; по смерти ее он сделался слаб, подвержен болезням, но, несмотря на это, очень любезен в обществе, любит быть в кругу женщин, и m-me Фролова для него теперь утешение».
Гостеприимный дом Фроловых посещали многие известные люди. И среди них была знаменитая писательница романтического направления Бегтина фон Арним. Это была молодящаяся экзальтированная дама лет пятидесяти. Она с детства была восторженной поклонницей Гёте. В 1835 году вышла ее книга, состоявшая из переписки поэта с ней, под названием «Goethes Briefwechsel mit einem Kind» («Переписка с ребенком»). В 1838 году друг Станкевича — Бакунин перевел дневник Бегтины, приложенный к этой переписке.
Встречи Станкевича и его друзей с Бегтиной чаще всего проходили в доме Фроловых. Умнейшая женщина Европы, Беттина была знакома со всеми мыслящими людьми Германии и России. В числе ее знакомых были, кроме Гёте, Виланд, Гервег, Шеллинг, Якоби, А. Гумбольдт, братья Гримм; композиторы Бетховен, Мендельсон-Бартольди… Из русских она лично знала Жуковского, В. Одоевского, И. Тургенева, Сатина, Огарева, Бакунина, Неверова, Грановского и др.
Беседы с Бегтиной были весьма полезны для Станкевича и его друзей, поскольку в ходе таких разговоров обсуждалось множество разнообразных вопросов. Эти берлинские «собрания» и по сей день представляют нерасторжимое русско-немецкое «литературное бытие», интересное и для исследователей как русской, так и немецкой литературы 30—40-х годов XIX века. Примечательно, что впоследствии образ Бетгины нашел свое отражение в некоторых произведениях русской литературы, например у Тургенева в романе «Рудин» или в рассказе «Татьяна Борисовна и ее племянник».
В берлинский период Станкевич вновь вернулся к стихотворчеству — занятию, к которому не обращался, пожалуй, с университетской скамьи. Причем обратился к жанрам несвойственным его предыдущему творчеству. Он пишет юмористические стихи и веселые пародии. Преимущественно они касаются его друзей и постоянных собеседников в Берлине. Вот строки из его шутливого стихотворения «Опять в Берлине»:
Опять больным, опять невеждой
Я возвращаюся в Берлин;
Опять в душе моей с надеждой
Ведет войну мой старый сплин!
Я стану жить умно, учено,
Я сяду в прежнюю ладью;
Опять увижу Ашерсона,
Опять увижу попадью, —
И Озерова-камергера,
И старца, прусского царя,
Барона Фриша, Рибопьера,
Вар…….. пономаря.
Найду друзей, быть может, новых,
У старых душу отведу,
Напьюся чаю у Фроловых
И ровно в десять спать пойду.
Несколько веселых стихов Станкевич посвятил Грановскому. И вряд ли тот мог обидеться на ироничное послание своего близкого друга:
Профессор будущий! преследуем судьбою,
Скажи, что предпринять намерен ты с собою?
Принял ли рвотное? Что чувствовал потом?
Что с грудью деется? Как можешь животом?
Чем занимаешься? Идет ли в ум ученье?
И долго ли еще пробудешь в заточенье?
Доволен ли судьбой? Глаголешь ли хулу?
Или блаженствуешь, простершись на полу?
Не забыл Станкевич и о себе сказать, написав строки в таком же ироничном стиле:
Я кое-что сказать намерен о себе.
Сегодня лучше мне; уж нету боли в шее,
Живот не тяготит и голова свежее.
Штанов не надевал, в подштанниках хожу
(Одежду эту я удобной нахожу);
Пью чай по-прежнему и все держу диету,
Потею, кашляю немного — денег нету!
. . . . . . . . . .
Прощай! В политике я вижу пустословье —
Пиши о чувствах мне и о твоем здоровье.
Как уже рассказывалось в предыдущих главах, Станкевич был неравнодушен к женскому полу. Отец Бакунина даже назвал его «разрушителем дамских сердец». А поэт Василий Красов, зная слабость своего университетского друга к представительницам прекрасного пола, наставлял его вести за границей правильный образ жизни и подальше держаться от итальянок. «Береги всего больше здоровье, — писал Красов, — боже тебя сохрани связываться с итальянками: они, говорят, почти все в венерической — пфуй им!»
Видимо, следуя этому совету, наш герой так и не закрутил роман с итальянкой. Но едва это не произошло с датчанкой, о которой он тут же сообщил Грановскому: «В Бонне я познакомился с одним датским ботаником, которого племянница со светлорусой, почти белой, головкой — есть лучший цветок в его гербариуме; как бы старик не стал сушить его в какой-нибудь толстой книге! Признаюсь, хотелось бы приобрести себе такой экземплярец».
На любовные подвиги его тянуло и в Праге, о чем он тоже не преминул написать в очередном письме: «…Не лишним считаю заметить, что нигде не встречал я столько прекрасных женских лиц, как здесь».
Однако роман случился в Берлине, где Станкевич познакомился с весьма недурной собой немкой. Звали девушку Берта Заутр. Она жила с дядей, добрым стариком, выдававшим себя за барона. Берта не лишена была остроумия и жаждала, как и многие немки, удовольствия. Как вспоминал Тургенев, эта девица с утра до вечера гостила у Станкевича. Но, заметим, были еще и ночи, проведенные ими вместе…
«Помню я одну ее остроту, переданную Станкевичем: у нее была сестра, которой пришлось раз ночевать у Станкевича, — писал Тургенев. — Берта объявила, что она не хочет, чтобы на эту ночь была «allgemein Pressfreiheit» («всеобщая свобода печати»), хотя она и либералка».
Станкевич встретился с Бертой в тот период, когда фактически произошел его разрыв с невестой. И хотя какие-то угольки еще тлели в погасшем костре их чувств, они уже не способны были разгореться и восстановить отношения двух некогда близких людей. Поэтому Станкевич, оказавшись свободным, позволил себе увлечься новой женщиной. Выражаясь словами Анненкова, наш герой, «утомленный поверкой своих чувств и отыскиванием истины в собственных ощущениях, решил предаться простой, безотчетной жизни, насколько было ему возможно это. Но «такого рода язычество» — употребляя его же выражение — совсем не лежало в основе его характера».
Хорошо ли было Станкевичу с Бертой? Ответ на этот вопрос уже дал Тургенев, сказав, что они с утра до вечера были вместе. В письмах Станкевича также не раз встречаем имя девушки. Вот лишь некоторые из упоминаний: «Теперь… опять ужасно радуюсь Берте»; «Сегодня моя божественная обещалась посетить меня на 2 минуты. Удержусь, поверьте. Вчера она чувствовала, как говорит сама, moralishen Katzenjammer, по случаю тихой пятницы. Но я утешил ее, приняв торжественно грех на себя».
Думает Станкевич о ней и в стихах:
В Берлин! В Берлин! Мне нету мочи!
О друг! В Берлине — шумны дни!
О друг! В Берлине — сладки ночи!
Там Берта, доктор Ашерсон
И доктор Вольф и женский слон…
И все же Станкевич смотрел на свои отношения с Бертой не совсем просто и легко. Он прекрасно знал им настоящую цену и говорил о них с нескрываемой досадой: «Зачем же ожидать было большего! Ведь не любил же я!»
А по прошествии времени к нему вообще пришло разочарование. Берта Заутр оказалась чуть ли не мошенницей и к тому же дамой известного поведения. Деликатный Станкевич в одном из писем Тургеневу, не выдержав, бросил такую фразу: «Будет об этой дряни. Поверьте, тошно думать…» В свою очередь Тургенев тоже дал Берте свою оценку, окрестив ее «прескверным созданием» и «дрянью».
Наивный Станкевич вряд ли мог предположить, что после его смерти эта берлинская «барышня» будет пытаться получить от его друзей, а также от родных и близких компенсацию за якобы понесенные убытки. Берта придумала легенду о том, что будто Станкевич уговорил ее остаться в Берлине, когда она хотела возвратиться в Мекленбург и примириться с родными; что через это она разорвала с ними все связи и даже лишилась не только участка в наследстве дяди, но и всего наследства. За это она и хотела получить вознаграждение. Кроме того, Берта требовала вернуть ей долг 112 талеров, которые она одолжила одному из московских профессоров, приехавшему на учебу в Германию. На самом деле это были деньги Станкевича.
К чести друзей Станкевича, никто из них не пошел на поводу у мошенницы. Сама же она, по словам Тургенева, «плохо кончила» и «была выслана из Берлина чуть ли не за кражу».
Так закончилась эта несколько грустная любовная история, в которой наш герой получил очередную душевную рану. Залечивалась она, как и другие, тяжело и мучительно.
Но еще сложнее лечилась его болезнь физическая. Злая чахотка медленно и мучительно съедала организм Станкевича. В одном из писем он признался: «Я был в бане… На другой день показались у меня две нити, но я пренебрег их появление… Сегодня явилась еще ниточка — ооох!» «Ниточками» Станкевич именует прожилки крови в мокроте, когда он отхаркивался. А восклицание «ооох!» означало тревогу, беспокойство о возможном печальном исходе прогрессирующего заболевания.
Он это понимал, но, как и раньше, держался молодцом, всячески старался скрыть от друзей, родных и близких свои страдания. Лучшие доктора Германии — Ашерсон, Баре, Бессерс, Киршнер, Пех лечили его страшный недуг, используя все средства, какие тогда были в Европе. В письмах Станкевича той поры практически нет жалоб на здоровье, в основном он говорит о том, что «здоровье его хорошее», «здоровье стало лучше»…
Нельзя обойти вниманием еще одну берлинскую страницу жизни Станкевича. Но она требует достаточно подробного рассказа, поскольку речь идет о встречах Станкевича с будущим великим русским писателем Иваном Сергеевичем Тургеневым. Их отношениям, положившим начало искренней и светлой дружбе, и посвящена следующая глава.