Глава седьмая ГЛАВА КРУЖКА

Дом профессора Павлова на Большой Дмитровке, где, как сказано, обосновался Станкевич на время своей учебы в университете, стал основным пристанищем встреч членов его кружка.

Благо условия «ученого заведения профессора Павлова» это позволяли делать. Помимо основного корпуса и флигеля вдоль улицы, владение включало еще восемь строений, которые рассекали его на три почти изолированных двора. Этот большой дом и духом был пропитан особенным. Прежде владение принадлежало генералу Н. Н. Муравьеву. Здесь у Муравьева неоднократно останавливался поэт К. Н. Батюшков. Тут же помещалось основанное Муравьевым училище для колонновожатых (офицеров Генерального штаба. — Н. К.). В 1813–1831 годах в доме находился Английский клуб, который регулярно посещали Грибоедов, Пушкин, другие известные люди той поры.

Так что место, где собирал обычно по субботним и воскресным дням Станкевич своих другое, самым благоприятным образом располагало к литературным и философским беседам. Кружок сложился как-то незаметно. В обычных дружеских разговорах выяснилась общность интересов, нашлись вопросы, которые одинаково всех волновали.

Впрочем, представим это «сходбище», как его называл сам Станкевич, глазами его непосредственного участника — Константина Аксакова:

«В 1832 году лучшие студенты собирались у Станкевича. Это были все молодые люди, еще в первой поре своей юности. Некоторые из них даже не имели права называть себя юношами. Товарищество, общие интересы, взаимное влечение связывали между собой человек десять студентов. Если бы кто-нибудь заглянул вечером в низенькие комнаты, наполненные табачным дымом, то бы увидел живую, разнообразную картину: в дыму гремели фортепианы, слышалось пение, раздавались громкие голоса; юные, бодрые лица виднелись со всех сторон; за фортепианами сидел молодой человек прекрасной наружности; темные, почти черные волосы опускались по вискам его, прекрасные, живые, умные глаза одушевляли его физиономию…»

А вот еще важный штрих: «Вы представьте, сошлись человек пять, шесть мальчиков, одна сальная свеча горит, чай подается прескверный и сухари к нему старые-престарые; а посмотрели бы вы на все наши лица, послушали бы речи наши! В глазах у каждого восторг, и щеки пылают, и сердце бьется, и говорим мы о Боге, о правде, о будущности человечества, о поэзии — говорим мы иногда вздор, восхищаемся пустяками; но что за беда!.. Покорский сидит, поджав ноги, подпирает бледную щеку рукой, а глаза его так и светятся. Рудин стоит посередине комнаты и говорит, говорит прекрасно, ни дать ни взять молодой Демосфен перед шумящим морем; взъерошенный поэт Субботин издает по временам и как бы во сне отрывистые восклицания; сорокалетний бурш, сын немецкого пастора, Шелер, прослывший между нами за глубочайшего мыслителя по милости своего вечного, ничем ненарушимого молчанья, как-то особенно торжественно безмолвствует; сам веселый Щитов, Аристофан наших сходок, утихает и только ухмыляется; два-три новичка слушают с восторженным наслаждением… Аночьлетит тихо и плавно, как на крыльях. Вот уж и утро сереет, и мы расходимся, тронутые, веселые, честные, трезвые (вина у нас и в помине тогда не было), с какой-то приятной усталостью на душе… Помнится, идешь по пустым улицам, весь умиленный, и даже на звезды как-то доверчиво глядишь, словно они ближе стали и понятнее… Эх! Славное время было тогда, и не хочу я верить, чтобы оно пропало даром! Да оно и не пропало, — не пропало даже для тех, которых жизнь опошлила потом… Сколько раз мне случалось встретить таких людей, прежних товарищей! Кажется, совсем зверем стал человек, а стоит только произнести при нем имя Покорского — и все остатки благородства в нем зашевелятся, точно ты в грязной и темной комнате раскупорил забытую стклянку с духами…»

Это говорит Лежнев — герой романа Ивана Тургенева «Рудин», рассказывая о своей юности, годах учебы в Московском университете.

Безусловно, Лежнев — вымышленное лицо романа, но именно его словами выражен дух философского кружка, главой которого в романе показан Покорский. Сам Тургенев называл прототипом Покорского Станкевича. Он вспоминал: «Когда я изображал Покорского (в «Рудине»), образ Станкевича носился передо мной…»

Действительно, многие черты свойственны и тому и другому. Как и Станкевич, Покорский — человек необыкновенный. Он и чрезвычайно умен, и очень добр. И Станкевича и Покорского все любили, они привлекали к себе сердца людей. Приветливость и добродушие отличали и того и другого.

О Станкевиче Тургенев рассказывал: «В нем была наивность, почти детская — еще более трогательная и удивительная при его уме». И почти то же самое он пишет о Покорском: «Поэзия и правда — вот что влекло всех к нему. При уме ясном, обширном он был мил и забавен, как ребенок». По своей натуре оба были очень веселыми людьми.

Эти два приведенных эпизода из воспоминаний Аксакова и романа Тургенева важны прежде всего тем, что в них весьма точно изображены портреты главы самого кружка и его активных участников. В частности, в образе Рудина легко угадываются черты Михаила Бакунина, в поэте Субботине виден облик Василия Красова, в Шеллере узнаваем Николай Кетчер, а в Щитове — Иван Клюшников.

Само рождение кружка относится к периоду зимы 1831/32 года. Как свидетельствуют документы, у его истоков стояли три студента — Януарий Неверов, Иван Оболенский и Иван Клюшников. Эта группа назвала себя «Дружеское общество». Студенты собирались всего несколько раз «для совокупных трудов на поприще образованности». Но вскоре был арестован Иван Оболенский. В это время, считают исследователи, возникла мысль перенести занятия кружка на квартиру Станкевича, который и стал его руководителем.

Первыми, кого принял под свое крыло Станкевич, были, конечно, уже упомянутые члены «Дружеского общества» Неверов и Клюшников, другие его близкие друзья и товарищи по университетской скамье. Кто старше курсом, кто младше. Часть этих имен известна из предыдущих глав, но есть и новые фамилии. Поэтому есть смысл перечислить всех.

На начальном этапе ядро кружка составили Януарий Неверов, Иван Клюшников, Алексей Беер, Василий Красов, Сергей Строев, Яков Почека. К концу 1833 года состав кружка претерпел некоторые изменения. Выбыл из его рядов в связи с переездом в Петербург ближайший друг Станкевича Януарий Неверов. Но зато «полку прибыло». Кружок пополнился значительными силами молодых людей. В их числе — Виссарион Белинский, Алексей Кольцов, Константин Аксаков, Дмитрий Топорнин, Осип Бодянский, Александр Ефремов, Павел Петров, Александр Келлер. Чуть позже, в 1835 году, в кружок влились Василий Боткин, Михаил Бакунин, Каэтан Коссович, Николай Ровинский, Михаил Катков, Николай Кетчер…

Некоторые исследователи полагают, что первоначально в состав кружка также входил Михаил Лермонтов. В частности, такие сведения содержатся в «Истории русской философии» Н. О. Лосского, ряде словарей и энциклопедий. Однако в воспоминаниях непосредственных участников сходбищ у Станкевича имя Лермонтова не упоминается.

Спустя несколько десятилетий об этих именах очень глубоко и точно скажет в «Очерках гоголевского периода» Н. Г. Чернышевский: «Предмет этот имеет высокую важность для истории нашей литературы, потому что из тесного дружеского кружка, о котором мы говорим и душою которого был Н. В. Станкевич… вышли или впоследствии примкнули к нему почти все те замечательные люди, которых имена составляют честь нашей новой словесности, от Кольцова до г. Тургенева…»

Весьма точную характеристику той знаменательной эпохе дал в 1914 году в статье «Поэтическая исповедь русского интеллигента 30—40-х годов» известный русский литературовед Н. Л. Бродский: «Никогда русская интеллигенция не пыталась так страстно, «волнуясь и спеша», разрешить основные вопросы бытия, никогда в нашем обществе поиски цельного, всеобъемлющего мировоззрения не были столь напряженными, как в знаменательные 30—40-е годы. В кружках и в одиночку, в студенческой комнате и в салоне ставились великие проблемы личности и общества, тревожно думали о смысле жизни, назначении мира, связи личности с мирозданием, об основах общественной жизни, о национальных ценностях, об отношениях России к Европе, о путях будущего развития своей страны. И ответы на эти вопросы искали всюду — в различных системах немецкой идеалистической философии, во французском утопическом социализме, в идейных исканиях погибших 14 декабря, в изучении прошлых судеб России, в наблюдениях над современной действительностью. Охваченная горячим дыханием идеалистических порывов, молодая Россия жадно стремилась к личному совершенствованию, с исключительным разметом бросила свои духовные силы на разработку своего я, беспримерно много потратила умственной энергии для достижения совершенного, ясного представления о том, что ее волновало, что властно требовало разрешения. Подобно взволнованному морю, долго не могущему улечься в стройно-тихие ряды волн, мысль русской интеллигенции беспокойно бродила… Но личность требовала самоопределения, и роды ее были мучительными, исполненными глубокого страдания. Дерзновенные взлеты часто терпели крушение, идеалистические устремления подтачивались острым жалом во всем сомневающейся мысли, но та же мысль, раздавив многих, лишив их душевной целостности, навсегда оставив на перепутье между разрушенной традицией и мерцающим о недоступной дали точным мировоззрением, иным дала верное противоядие против бесплодного скепсиса, утвердила в предчувствиях, оформила искания, дала твердый фундамент философско-этическим и социальным запросам».

Разумеется, жизнь кружка в его начальной стадии не была такой, какой она, скажем, станет спустя несколько лет. Много еще неопределенности бродило тогда в уме как самого Станкевича, так и в умах его друзей. Свои занятия они не ограничивали какой-либо наукой, отраслью знаний. Их интересовало буквально все: история, философия, география, литература…

Но именно это было основой для последующей интенсивной работы кружка, когда в нем в горячих всенощных спорах будут искаться и находиться ответы на животрепещущие вопросы тогдашней действительности.

Сам глава кружка был горячей, увлекающейся натурой. Подобно средневековым алхимикам, которые искали философский камень — чудодейственное средство для получения золота, возвращения молодости и излечения болезней, Станкевич упорно отыскивал в философских системах истину. Для него мысль была высшей поэзией и работой. Он всегда был убежден: занятия философией — обязательная и необходимая ступень к любому другому роду духовной деятельности.

«Я хочу знать, — говорил он, — до какой степени человек развил свое разумение, потом, узнав это, хочу указать людям их достоинства и назначение, хочу призвать их к добру, хочу все другие науки одушевить единою мыслию».

Существенную роль в развитии мировоззрения Станкевича оказала философия Фридриха Вильгельма Шеллинга. Ничего удивительного в этом нет. В начале 1830-х годов шеллингианством переболели многие выдающиеся умы России. Учение объективного идеализма Шеллинга талантливо пропагандировалось профессором М. Г. Павловым, у которого в то время жил Станкевич. Еще один наставник Станкевича — Н. И. Надеждин также был ревностным последователем этой философской системы. Идеи Шеллинга гуляли по университетским аудиториям, о них писал журнал «Атеней». Словом, все тогдашнее окружение Станкевича дышало поэтическим воздухом шеллингианства.

Стремление Станкевича и членов его кружка овладеть идеями немецкой философии объясняется в конечном счете тем, что они, отталкиваясь от ее принципов, пытались формировать цельное мировоззрение. Правильное воспитание и просвещение должны, по их мнению, содействовать развитию общества и противостоять невежеству, злу и насилию, которые царят в нем. Человек обязан готовить себя к тому, что в будущем ему предстоит самостоятельно решать все жизненные вопросы. Главный из них — вопрос о путях освобождения и развития личности.

Известно, что идеализм связан с религиозным миросозерцанием. Для Станкевича, вторично перечитавшего Шеллинга, религия — это прежде всего радостное утверждение мира. В ней одной все диссонансы разрешаются в гармонию, через нее душа примиряется с Божеством, благодаря ей жизнь снова одевается в радужные одежды, становится прекрасною и высокою. Мир есть стройное целое, одушевленное разумом, и человек — частица этого гармоничного целого; ощущать эту разумную стройность мирового порядка и свою принадлежность к ней — неискоренимая потребность человеческого духа, и это достигается через религию, ибо она одна в состоянии перешагнуть бездну, которая всегда остается между бесконечностью и человеком и которой не может наполнить никакое знание, никакая система.

Станкевич часто любил повторять: «Всеведущее добро господствует над миром». Это философское изречение было и убеждением юноши. Он считал, и это исповедовалось в его кружке, что человек должен или делать добро, или приготовлять себя к деланию добра. Делать добро — это значит всеми силами способствовать восстановлению в человечестве того идеального образа, который ныне затемнен; и это священнейший долг человека. Но исполнять этот долг может лишь тот, кто сам чист, а средства исполнения указует наука; поэтому ближайшая обязанность человека — совершенствовать самого себя в нравственном, а затем и в умственном отношении. Очистить свою душу и образовать свой ум, потом заключить с единомышленниками союз дружбы и чести и общими силами трудиться на пользу Отечества, указывая ближним истинный путь, давая им понятие о чести, о религии, о науках.

Между тем, приняв положения идеализма Шеллинга, Станкевич отверг его мистицизм, критически отнесся к хаосу метафизических взглядов. В неоконченных философских заметках, озаглавленных «Моя метафизика», он возражал тем, кто представлял «силу творящую» отдельно от природы: «Не знаю, как можно представить природу трупом, в который входит нечто чуждое и одушевляет его; не знаю, почему не сказать — природа есть Сила, Жизнь, Творчество».

Путь познания был для Станкевича тернистой дорогой сомнений, поисков и открытий. Он искал ответы на различные философские вопросы у Спинозы, Бутервека, Канта, Фихте, Гегеля, Рейнгольдта, Круга… «Система сменялась системою», — писал он.

Однако, восхищаясь глубиной мыслей немецких ученых, молодой философ никогда не считал их идолами. К примеру, высоко ценя Канта и особенно Гегеля, Станкевич не относил их системы к абсолютно истинным, а видел в них лишь одну из ступеней познания.

В одном из писем Неверову он признается: «Философию я не считаю моим призванием; она, может быть, ступень, через которую я перейду к другим занятиям, но прежде всего я должен удовлетворить этой потребности. И не столько манит меня решение вопросов, которые более или менее решает вера, сколько сам метод как выражение последних успехов ума. Я еще более хочу убедиться в достоинстве человека и, признаюсь, хотел бы убедить потом других и пробудить в них высшие интересы».

Эти мысли прослеживаются и в других письмах, где Станкевич говорит о том, что философия окончательно не может «…решить все наши важнейшие вопросы, но она приближает к их решению, она зиждет огромное здание, она показывает человеку цель жизни и путь к этой цели, расширяет его ум… Философия не должна быть исключительным занятием, но основным». И далее: философия заставит его «с большим жаром изучать историю и искусство», и все это вместе подготовит его к гражданской деятельности.

Какое место для себя в обществе он готовил? В чем он видел свое предназначение? Впрочем, эти вопросы задавал себе не только Станкевич, но и члены его кружка, товарищи из стана Герцена.

Станкевич не был бойцом, как, скажем, его друг Белинский, он же — «Неистовый Виссарион». Кстати, это прозвище на манер известной исторической поэмы «Неистовый Роланд» дал Белинскому именно Станкевич. Бунтарь Белинский абсолютно не исключал применения террора в целях скорейшего решения политических и социальных проблем. «Не будет богатых, не будет бедных, ни царей и подданных, но будут братья…» — грезил он. Равенство, по мнению Белинского, может быть достигнуто только после уничтожения господства буржуазии, которую он называет «сифилитической раной» на теле общества. Неспроста за Белинским пристально приглядывала тогдашняя власть. Много позже комендант Петропавловской крепости генерал Иван Скобелев, встречаясь с критиком на Невском проспекте в Петербурге, говорил тому с усмешкой: «Когда же к нам? У меня совсем готов тепленький каземат, так для вас его и берегу».

Он не был сторонником взглядов еще одного своего друга — Михаила Бакунина, который призывал к немедленному социальному перевороту и требовал «не учить народ», а «бунтовать его». Бакунин говорил, что всем истинно свободным людям государственная власть не нужна, так как эти люди и без того заинтересованы в том, чтобы помогать друг другу. В этом человек видит смысл развития собственной личности (теория гуманного эгоизма). Все общество в целом должно составлять свободный союз свободных общин. Кроме того, будущий отец русского, а затем и вдохновитель международного анархизма, ни много ни мало проповедовал идею «немедленного разрушения государства», в результате чего будет открыт вход «в анархистско-коммунистически-атеистический рай».

Станкевич не собирался бороться против «России подлой», подготовлять «Русь к топору» и совершать «народную революцию», как это впоследствии стал делать его однокурсник Александр Герцен, он же «поджигатель», «генерал от революции», «непримиримый враг самодержавной власти». Находясь в туманном Лондоне, Герцен звоном своего «Колокола» пытался разбудить к действиям всю грамотную Россию. И не только Россию. Поэтому издаваемый Вольной русской типографией его «Колокол» был запрещен в Германии, Италии, Франции… В России — тоже.

Не разделял наш герой и убеждений декабристов. А затеи отчаянных голов, подобные упоминавшимся в нашем повествовании намерениям братьев Критских и членов кружка Сунгурова совершить государственный переворот, свергнуть законную власть, также ему казались бессмысленными. В то же время, не разделяя политических взглядов многих из своих современников, Станкевич не только искренне и глубоко сочувствовал им, но даже помогал им словом и делом, о чем уже выше рассказывалось.

Станкевич, если судить по его обширной переписке, воспоминаниям знавших его людей, придерживался совершенно иных взглядов, за что и получил в советскую эпоху клеймо «дворянский просветитель». В «Кратком философском словаре», изданном в 1952 году, читаем: «Русский философ-идеалист, игравший видную роль в московском философском кружке 30-х годов, так называемом «кружке Станкевича». По своим общественно-политическим воззрениям Станкевич являлся дворянским просветителем… рассчитывал на мирное, постепенное уничтожение крепостничества».

Безусловно, у нашего героя были иные цели и задачи по переустройству общества. В этом, кстати, Станкевич и большинство его товарищей по кружку расходились в мировоззрениях с кружком Герцена.

С одной стороны, Герцен патетически восклицал: «Где, в каком углу современного Запада найдете вы такие группы отшельников мысли, схимников науки, фанатиков убеждений, у которых седели волосы, а стремления — вечно юны. Где? Укажите, — я бросаю смело перчатку, исключая только на время одну страну, Италию, и отмерю шаги поля битвы, т. е. не выпущу противника из статистики в историю».

С другой стороны, он, в частности, писал: «…Между нашим кругом и кругом Станкевича не было большой симпатии. Им не нравилось наше почти исключительно политическое направление, нам не нравилось их почти исключительно умозрительное. Они нас считали фрондерами и французами, мы их — сентименталистами и немцами».

Отличалась друг от друга и атмосфера самих собраний. «Запорожская сечь» Герцена и Огарева не чуралась пирушек с вином. Кружок же Станкевича собирался обычно за чаем с сухарями, и комната освещалась не призрачным огнем жженки, а желтоватыми отблесками сальных свечей. Но песни пели и те и другие. Однако репертуар был разный. Содружество Герцена распевало «Марсельезу». Братия Станкевича предпочтение отдавала русским песням, например, пела «За туманною горою» из трагедии Алексея Хомякова «Ермак» — песня сподвижников Ермака о набегах, пирах и хмельном застолье. Музицировал на рояле обычно Станкевич. Он же, как правило, разряжал обстановку, когда горячие споры другов начинали выплескиваться из берегов.

— Господа, — вмешивался он в кипение дискуссии, — а не пора ли нам грянуть «За туманною горою»?

Споры затихали. В этом смысле авторитет Станкевича был непререкаемый. И вслед за ним все дружно подхватывали слова песни, которая стала чем-то вроде гимна не только кружка, но и всего словесного отделения:

За туманною горою

Скрыты десять кораблей;

Там вечернею порою

Будет слышен стук мечей.

Злато там, драгие ткани,

Там заморское вино.

Сладко, братцы, после брани

Будет пениться оно.

Татьяна Пассек, жена Вадима Пассека, члена кружка Герцена, видимо, со слов мужа подтверждает эти слова: «Кружки эти (Станкевича, Герцена, Сунгурова. — Н. К.) были юны, страстны и потому исключительны. Они холодно уважали друг друга, но сближаться не могли».

Действительно, Герцену, Огареву и их единомышленникам виделось светлое будущее России и ее граждан через бунт и революционные потрясения. Но разве это единственный маршрут к цивилизованному обществу? — задавались вопросом Станкевич и его друзья во время своих долгих ночных бесед и споров.

Кружок Станкевича не меньше, чем кружок Герцена и Огарева, волновали проблемы тогдашнего общества. В нем ревностно защищалась идея свободы человеческой личности. Условия крепостнической России, темные стороны ее общественного бытия давали обильный материал для размышлений. Сам Станкевич мучительно переживал дисгармонию мира, трагические противоречия между человеком и действительностью. Он не скрывал своего возмущения всеобщим падением нравов, повсеместно наблюдаемым им великосветским хамством и торжеством фарисейской морали. «Если хочешь быть принятым с почестью, — пишет Станкевич Неверову, — вооружись медным лбом, отращивай пузо, заводись хозяйством и веди стороною дело о скуке жизни холостой».

Деликатный и мягкий по натуре, Станкевич считал, что искоренить несправедливость, создать идеальное общество можно несколькими путями. Одним из направлений общественного развития России он считал просвещение. По его убеждению, честный человек должен желать распространения знаний. Они только приведут к избавлению народа от крепостной зависимости.

Многим людям, делится он своими идеями с Михаилом Бакуниным, подобный вывод может показаться нереальным, слишком «мечтательным, поскольку до сих пор не было таких прецедентов в истории»; однако, далее подчеркивает Станкевич, история никогда не стоит на месте, «в каждом веке бывает то, чего никогда не бывало, и я уверен, что будет то, о чем никто и не думает».

Сегодня в современной России политики, ученые, общественные институты упорно ищут национальную идею. Кипят жаркие дискуссии: идти по западному пути, развивать и углублять демократию, или, может быть, возвратиться на круги своя, чуть ли не к допетровской Руси. В этих спорах ищется для России и какой-то особый, третий путь, по которому еще никто не ходил в мире. Подобные споры были и во времена Станкевича. В горячих схватках участвовали любомудры, западники, славянофилы… И все хотели как лучше, а получалось, как всегда.

Станкевич, как уже было сказано, одним из путей общественного развития России считал просвещение. Кроме того, говорил он, в обществе должны быть незыблемыми такие устои, как религия и любовь к Отечеству, ибо они составляют их существо.

О религии Станкевич как-то написал: «Я… понимаю религию. Без нее нет человека». Еще высказывание: «Моя религия тверда… она во мне чиста, чужда суеверия и непоколебима. В наше время всякий человек с порядочным образованием и с душою признает ее за основание жизни. — Любовь к Отечеству также тверда во мне, потому что я люблю в нем хорошее, не считаю нужным восхищаться соложеным тестом и терпеливо смотрю на недостатки, которые должны изгладиться временем и образованием… Я уважаю человеческую свободу, но знаю хорошо, в чем она состоит, и знаю, что первое условие для свободы есть законная власть».

Авторитет Станкевича признавали все — и друзья, и идейные противники. Мнение Константина Аксакова — тому подтверждение: «Станкевич сам был человек совершенно простой, без претензии, и даже несколько боявшийся претензии, человек необыкновенного и глубокого ума; главный интерес его была чистая мысль. Не бывши собственно диалектиком, он в спорах так строго, логически и ясно говорил, что самые щегольские диалектики, как Надеждин и Бакунин, должны были ему уступать. В существе его не было односторонности; искусство, красота, изящество много для него значили. Он имел сильное значение в своем кругу, но это значение было вполне свободно и законно, и отношение друзей к Станкевичу, невольно признававших его превосходство, было проникнуто свободною любовью, без всякого чувства зависимости. Скажу еще, что Бакунин не доходил при Станкевиче до крайне безжизненных и бездушных выводов мысли, а Белинский еще воздерживал при нем свои буйные хулы».

Станкевич был идеалистом. Это было признано еще при его жизни. В то же время, несмотря на абстрактно-гуманистические взгляды Станкевича, никто из современников, как, впрочем, и последующие поколения философов, литераторов, общественных деятелей, никогда не считал его деятельность на ниве философии безрезультатной. Ведь именно благодаря Станкевичу, работе его кружка, сформировались общие, философские позиции мировоззрения людей 1830-х годов, были заложены основы новой эстетики.

Он был первым. Поэт Аполлон Григорьев писал о 30-х годах, о Станкевиче и его кружке именно в этом аспекте, в аспекте далеко идущих последствий их философских интересов и увлечений: «…В сознании его, то есть в нашем общем критическом сознании, совершился действительный, несомненный переворот в эту эпоху. Новые силы, новые веяния могущественно влекли жизнь вперед: эти силы были гегелизм, с одной стороны, и поэзия действительности, с другой. Небольшой кружок немногим тогда, не всем еще и теперь известного, но по влиянию могущественного деятеля — Станкевича… разливал на все молодое поколение… свет нового учения. Это учение уже тем одним было замечательно и могуче, что манило и дразнило обещаниями осмыслить мир и жизнь…»

Для всякого проницательного ума в ту эпоху диалектика Гегеля становилась ключом, открывавшим самые сокровенные тайны бытия и духа, а в опытных руках превратилась в неотразимое оружие, способное разрушить любую твердыню. Недаром Герцен назвал диалектику «алгеброй революции». Откроем «Былое и думы», послушаем самого автора. Его рассказ о гегельянском периоде развития отечественной мысли давно стал хрестоматийным и вошел (полностью или в изложении) во многие учебные пособия:

«Станкевич… был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи. Он изучил немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие. Круг этот чрезвычайно замечателен, из него вышла целая фаланга ученых, литераторов и профессоров, в числе которых были Белинский, Бакунин, Грановский…Болезненный, тихий по характеру, поэт и мечтатель, Станкевич, естественно, должен был больше любить созерцание и отвлеченное мышление, чем вопросы жизненные и чисто практические; его артистический идеализм ему шел, это был «победный венок», выступавший на бледном, предсмертном челе юноши. Другие были слишком здоровы и слишком мало поэты, чтоб надолго остаться в спекулятивном мышлении без перехода в жизнь…

Толковали же они об них беспрестанно, нет параграфа во всех трех частях «Логики», в двух «Эстетики», «Энциклопедии» и пр., который бы не был взят отчаянными спорами нескольких ночей. Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении «перехватывающего духа», принимали за обиды мнения об «абсолютной личности и о ее по себе бытии»…

Никто в те времена не отрекся бы от подобной фразы: «Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую сферу образного сознания в красоте»… Гегель во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы, с которыми трудно ладить и на которые надобно было отвечать положительно. Насколько этот насильственный и неоткровенный дуализм был вопиющ в науке, которая отправляется от снятия дуализма, легко понятно. Настоящий Гегель был тот скромный профессор в Йене, друг Гельдерлина, который спас под полой свою «Феноменологию», когда Наполеон входил в город».

Действительно, философия Гегеля была в России не менее популярной, чем в Германии. Афанасий Фет, учившийся в то время в Московском университете вместе с другим будущим поэтом — Аполлоном Григорьевым и квартировавший в его доме на Полянке, в своих воспоминаниях рассказывает, что имя Гегеля было на устах у всех студентов и профессоров, и даже у простолюдинов, коим образованные господа постоянными разговорами о своем кумире буквально заморочили головы. Однажды слуга, сопровождавший друзей в театр, так задумался, что после спектакля, подзывая экипаж своего хозяина, вместо «Коляску Григорьева!» выкрикнул: «Коляску Гегеля!»

Один из современников не без ехидства свидетельствовал: увлечение это доходило до того, что у русских гегельянцев отношение к жизни, к действительности сделалось совершенно школьное и книжное. Скажем, человек, который шел гулять в Сокольники, не просто гулял, а отдавался пантеистическому чувству единства с космосом, и если ему попадался по дороге солдат под хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но определял субстанцию народности в ее непосредственном и случайном проявлении. Слеза, навертывавшаяся на глаза, также относилась к своей категории — к трагическому в сердце.

В 1833 году жизнь кружка Станкевича стала еще более насыщенной. Кипели жаркие дружеские споры, обдумывались и обсуждались философские проблемы. Не менее основательно рассматривались вопросы, связанные с состоянием современной русской поэзии, прозы, журналистики, с представлением роли художника в общественной жизни. Гомер и Шекспир, Шиллер и Гёте, Пушкин и Гоголь — вот далеко не полный список властителей дум и воспитателей истинного вкуса кружка Станкевича.

В том же 1833 году Станкевич приступает к написанию своего философского трактата «Моя метафизика». Опираясь на положения диалектико-идеалистической философии Шеллинга и других мыслителей эпохи, Станкевич вскоре создает во многом уникальный и глубокий философский труд. В нем автор поставил почти все основные вопросы и проблемы, которые тогда волновали просвещенных людей.

Трактат написан в эпистолярном жанре. В первом письме Станкевич ставил себе целью уяснить, что такое природа, «определить по возможности отношения человека к природе». Во втором — выяснить, «каково может и каково должно быть его (человека. — Н. К.) воздействие (обратное действие) на природу, на всеобщую жизнь», а в связи с этим — в чем сущность, место и назначение человека в этом мире, в чем заключается его идеал, каковы наиболее общие пути совершенствования его и мира.

В «Моей метафизике» следует выделить наиболее ключевые точки. В частности, первоосновой бытия Станкевич считает природу, развивающуюся по законам, глубоко диалектичным по своей сути. «Жизнь природы есть непрерывное творчество, и хотя всё в ней рождающееся умирает, ничто не гибнет в ней, не уничтожается: ибо смерть есть рождение», иначе говоря, «перехождение из одного состояния в другое». Пребывая в целом на идеалистических позициях, Станкевич ни разу не употребил здесь слово «Бог», предпочитая такие понятия, как «Разум» и особенно «Разумение».

«Разумение, — пишет он, — есть законы, составляющие сущность жизни, самую жизнь». Бог для него — это сущность и законы самой природы, извечно в ней существующие, от нее неотъемлемые и ниоткуда извне в нее не привносимые. Прямо не отрицая Бога, Станкевич обходится без представления о нем как об особом существе, целиком растворяя его в природе. «Не знаю, — размышляет он, — почему говорят многие: в природе есть сила творящая; не знаю, как можно представить природу трупом, в который входит нечто чуждое и одушевляет его…»

Таким образом, из известных ему идеалистических учений Станкевич взял два наиболее ценных момента — диалектику и пантеизм, сливающий Бога с природой. Свой трактат Станкевич не закончил, сказав: «Буду писать дальше». Видимо, почувствовал, что имеющихся знаний ему явно мало, поэтому он намеревался изучить другие философские первоисточники. Что вскоре и сделал, обратившись к Гегелю.

Но не только вопросы философии и литературы глубоко занимали Станкевича и его друзей. Увлечение немецкой идеалистической философией и немецкой романтической литературой отразилось на их интересе к немецкой музыке. В частности, в кружке любили произведения Гайдна, Моцарта, Бетховена, а немного позже в нем стал популярен и Шуберт. «В то же время, как воцарился в искусстве романтизм, — вспоминал Боткин, — всякий старался настроить себя на возвышенный тон, и чем в сфере философии были имена Шеллинга и Гегеля, тем же в сфере музыки стали имена Моцарта и Бетховена».

И опять главным идеологом здесь являлся Станкевич, с детства отличавшийся страстной любовью к музыке. Он хорошо играл на фортепиано. «Слух у него был прекрасный, и музыкой он занимался охотно, — вспоминала его сестра Александра. — Не знаю, кто давал ему первые уроки музыки, но он учился и в Москве, когда жил уже там. Его любимой пьесой была увертюра из оперы Моцарта «Дон Жуан», и соната Бетховена «Pathetigue». Игра его была выразительна и сильна».

В то время уроки ему давал известный пианист и композитор Ф. Гебель. По словам Пыпина, биографа Белинского, «музыка составляла для Станкевича необходимое дополнение поэтических изучений. Любимая музыка, как и любимая литература, была немецкая, прежде всего Бетховен, затем Шуберт».

Впрочем, музыкальными способностями обладали и другие члены кружка. К примеру, Бакунин прекрасно играл на скрипке. Боткин устраивал в своем доме квартетные вечера, в которых участвовал «собственною персоною, со скрипкой под подбородком». Неслучайно поэтому музыкальные и литературные образы становятся источником построения философских концепций, в которых художественное явление получает философско-эстетическое обоснование.

С особым почитанием в кружке относились к Э. Т. А. Гофману. От него и других романтиков кружковцами было унаследовано умение облекать свои философские построения в звуковые музыкальные образы, а также особое отношение к музыке, как искусству, «возвышающему человека над миром обыденных чувствований и ощущений и увеличивающему его стремление к бесконечному и универсальному». Образы музыкального философствования можно встретить как в письмах Станкевича, так и в письмах его друзей. Вот что писал Бакунин: «Музыка одна имеет место в нынешнем мире именно потому, что не претендует на высказывание чего-либо определенного и выражает только общее настроение, великое тоскующее стремление, коим преисполнено наше время».

И все же Станкевич был одним из первых, кто сразу же, вне впечатлений, вынесенных с концерта, вне моды, оценил психологическую тонкость и глубину шубертовских песен. В 1835 году он познакомился с балладой «Лесной царь» и был потрясен: «Иначе, кажется, нельзя было выразить это фантастическое, прекрасное чувство, которое охватывает душу, как сам Лесной царь младенца, при чтении этой баллады. Уже начало переносит тебя в этот темный таинственный мир, мчит тебя durch Nacht und Wind…»

А несколько позднее, в 1837 году, потрясенный шубертовским посмертным циклом «Лебединая песнь» («Schwa-nengesang»), он спешит познакомить с этим сочинением свою невесту Любовь Бакунину. В письме к ней 1 марта 1837 года Станкевич дает характеристику песен из этого собрания: «Мудрено решить — какая из них лучше, каждая в своем роде прекрасна. Музыкант, который учит моего брата, Лангер, выше всего ставит «Atlas» («Атлас»). В самом деле, это превосходная музыка, особенный характер и какая мысль пьесы… Впрочем, боюсь, как бы она не попала в категорию запрещенных, так же как и «Doppelganger» («Двойник»). Это — фантастическая, чудесная музыка!..Вам, я знаю, больше всего понравится «Аm Мееr» («У моря» — настоящая молитва. Первая мелодия так проста, и в ней столько души, — потом заметьте места: «fielen die Tranen nieder» и «mich hat das ungluckstige Weib» — они делают необыкновенный эффект. «Fischermadchen» («Рыбачка») и «Abschied» («Прощание») — чудо в своем роде…»

Станкевич регулярно отправлял своей невесте ноты с произведениями Шуберта. В семейном архиве Бакуниных и по сей день хранятся две песни Шуберта на слова Рельштаба — «Fruhlingssehnsucht» («Весеннее упование») и «Kriegens Ahnung» («Предчувствие воина»). Эти ноты были переписаны самим Станкевичем.

В кружковский период Станкевич выкраивал время и для занятия литературным трудом. Он, как и раньше, продолжает сочинять стихи. Именно тогда им были написаны стихотворения, содержание которых отражают его философские искания и настроения. Герой стихов Станкевича размышляет над проблемами мироздания, ищет выход из трагических противоречий бытия:

В борьбе напрасной сохнет грудь,

Влачится юность без отрады;

Скажи, судьба, куда мой путь?

Какой и где мне ждать награды?

Беспечный, дикий, полный сил,

Из урны я свой жребий вынул, —

И тяжкий путь благословил,

И весело людей покинул.

Я знал: не радость мой удел —

По ней душа не тосковала,

Высокой жаждой дух горел,

Надежды неба грудь питала…

На примере этого стихотворения видно, что «поэзия мысли» Станкевича становилась всё более зрелой философски и совершеннее художественно.

По оценке известного российского литературоведа Удодова, они могут быть по праву поставлены в один ряд с произведениями философской лирики Баратынского. В них все меньше обольщений и надежд, все больше трезвости ума и драматизма в его столкновениях с правдой сердца. Насыщенность антиномиями придает им своеобразную внутреннюю диалогичность. Диалогичными становятся и связи между отдельными стихотворениями, когда главная истина заключается не в одном из них, а возникает из их «спора», открытого в будущее.

Образец такого «диалога» правд и голосов дает сопоставление двух стихотворений 1833 года — «Слабость» и «Подвиг жизни». Уже в названиях стихотворений как бы присутствует их диалогическая обращенность друг к другу. «Беспечный, дикий, полный сил» вступает лирический герой первого из них в мир, но скоро убеждается, что беспечная радость жизни не его удел, его томит жажда истины. Но существует ли она? Есть ли смысл в ее поисках? Сомнения грозят здесь перейти в полное безверие:

Давно, давно я на пути;

Но тщетно цели ищут взгляды.

Судьба! Что мне твои награды?

Былую веру возврати!

В «Подвиге жизни» — иной голос, иная тональность. Пусть конечный результат исканий неизвестен, но, каков бы он ни был, важна верность себе, своей неукротимой жажде знаний, ибо только в ней и в любви — залог единения с «миром дольним» и «миром горним». А посему будь «себе всегда пред всеми верен, / Иди, люби и не страшись! / Пускай твой путь земной измерен — / С непогибающим дружись!». Нетленное, непогибающее начало жизни человека — его духовность, залог его прижизненного приобщения к жизни вечной и «повсюдной». Только в неустанных исканиях истины, в духовном развитии и совершенствовании человек не ниже себя, своего предназначения:

Тогда свершится подвиг трудный:

Перешагнешь предел земной —

И станешь жизнию повсюдной,

И все наполнится тобой.

Здесь вспоминается более позднее — тютчевское: «Всё во мне, и я во всём». А образ жизни «повсюдной», слияния с ней человека предсказывает призыв того же Тютчева:

И жизни божеско-всемирной,

Хотя на миг причастен будь!

Несмотря на трагическую конечность своего существования, человек для Станкевича по своим духовно-творческим возможностям — величайшее чудо, «земной бог», и он благословляет его на подвиг воплощения и развития этих потенций:

Пусть смертный ждет судьбы со страхом,

И чем бы ни был бог земной —

Повсюдной жизнью или прахом —

Благословение с тобой!

В человеке поэт видит малую вселенную, вмещающую в себя всё богатство и противоречивость большой вселенной. В одном из своих последних стихотворений, скорее всего 1834 года, он писал:

Вздымают ли бури глубокую душу,

Цветет ли улыбка на светлом лице —

Я вижу в тебе необъятность природы,

Я вижу незыблемый мир божества!

Ты образ вселенной…

Вообще философская мысль в поэзии Станкевича в своей основе глубоко гуманистична. Она имеет не только этическое, но и художественно-эстетическое значение. Еще в 1834 году Станкевич точно определил направление своих поисков: «Я ищу истины, но с нею и добра». Но предметом его исканий была вовсе не отвлеченная истина, а истина, говоря словами поэта, «любви, добра и красоты».

Загрузка...