Учеба Станкевича в университете и годы его жизни в Москве отмечены многочисленными встречами с писателями, художниками, актерами, чьи имена золотыми буквами вписаны в историю русской литературы и культуры.
Время донесло до нас достаточно много суждений, оценок Станкевича об этих людях, а также об искусстве и литературе. Они, без всякого преувеличения, актуальны и по сей день, поскольку являются своеобразным ключом к пониманию творчества поэтов, писателей, художников, актеров первой половины XIX века.
Один из них — Николай Васильевич Гоголь. Никого из писателей так не любил Станкевич, как Гоголя. Он очень верно и тонко ценил художественность его творчества, называя Гоголя «лучшим романистом», а произведения писателя «истинной поэзией действительной жизни». Прочитав повесть «Старосветские помещики», Станкевич с восторгом написал: «Это прелесть! Как здесь схвачено прекрасное чувство человеческое в пустой, ничтожной жизни…»
Пожалуй, ни в одном московском салоне или кружке не читали так Гоголя, как в кругу Станкевича. А читали его запоем. Всем без исключения нравился его совершенно новый язык, подкупающий своей простотой, силой, меткостью и поразительной точностью. Настоящий же восторг у членов кружка вызывал тонкий гоголевский юмор.
Константин Аксаков вспоминал: «…Станкевич достал как-то в рукописи «Коляску» Гоголя, вскоре потом напечатанную в «Современнике». У Станкевича был я и Белинский; мы приготовились слушать, заранее уже полны удовольствия. Станкевич прочел первые строки: «Городок Б. очень повеселел с тех пор, как начал в нем стоять кавалерийский полк…» — и вдруг нами овладел смех, смех несказанный; все мы трое смеялись, и долго смех не унимался. Мы смеялись не от чего-нибудь забавного или смешного, но от того внутреннего веселия и радостного чувства, которым преисполнились мы, держа в руках и готовясь читать Гоголя. Наконец смех наш прекратился, и мы прочли с величайшим удовольствием этот маленький рассказ, в котором, как и в других созданиях Гоголя, и полнота, и совершенство искусства. Станкевич читал очень хорошо».
Тургенев также свидетельствует о том, что Гоголь для Станкевича был любимым писателем, и приводит в своих воспоминаниях («Записка о Н. В. Станкевиче». — Н. К.) такой эпизод: «…Никогда не забуду, как он однажды смеялся, прочтя в «Тарасе Бульбе», что жид, снявши свою верхнюю одежду, стал вдруг похож на цыпленка».
«Брат Н. Вл. очень ценил Гоголя, — пишет его сестра Александра. — «Ревизора» и «Вечера на хуторе близ Диканьки» часто читал он вслух, и они веселили его, он много смеялся. Многое из Гоголя входило как бы в поговорки в нашей семье. Помню, что в массе публики еще были против Гоголя, считая неприличными многие из его выражений».
Такой же вывод делает в биографии о Станкевиче Анненков: «Станкевич и весь крут его поняли с первого раза смех, производимый созданиями Гоголя, весьма серьезно, почти так, как понимал его впоследствии сам автор».
В обширной «Переписке» Станкевича часто находим знаменитые гоголевские обороты, выражения, восклицания типа: «черт возьми», «черт вас знает»… Это, безусловно, свидетельствует об искренней любви нашего героя к творчеству великого русского писателя.
Приведем лишь несколько строк из его письма Неверову, ожидавшему в Берлине вместе с Грановским приезда Станкевича. В своей, часто используемой в посланиях друзьям юмористической манере он писал: «О нечестивцы! Дайте мне приехать в Берлин, я вас отпотчую! Ты уже трусишься, как городничий в «Ревизоре»! А Грановский готов на тебя ябедничать, как Земляника! Погодите, я вас приберу к рукам. Я приеду восстанавливать нравственность в Берлине…»
Станкевич и Гоголь родились и жили в одно время. И не только жили в одно время, но неоднократно встречались друг с другом.
С. Т. Аксаков рассказывал: «В один вечер сидели мы в ложе Большого театра; вдруг растворилась дверь, вошел Гоголь; с веселым дружеским выражением лица, какого мы никогда у него не видели, протянул мне руку со словами: «Здравствуйте!» Нечего говорить, как мы были изумлены и обрадованы. Константин (Боткин. — Н. К.), едва ли не более всех понимавший значение Гоголя, забыл, где он, и громко закричал, что обратило внимание соседних лож. Это было во время антракта. Вслед за Гоголем вошел к нам в ложу Ефремов, и Константин шепнул ему на ухо: «Знаешь ли, кто это у нас? Это Гоголь». Ефремов, выпуча глаза, также от изумления и радости, побежал в кресла и сообщил эту новость Станкевичу и еще кому-то из наших знакомых. В одну минуту несколько трубок и биноклей обратились на нашу ложу, и слова «Гоголь! Гоголь!» разнеслись по креслам. Не знаю, заметил ли он это движение, только, сказав несколько слов, что он опять в Москве на короткое время, Гоголь уехал».
Спустя некоторое время, а было это в мае 1835 года, состоялась еще одна встреча Станкевича с Гоголем. В тот день писатель решил прочитать у Аксаковых свою новую комедию «Женихи» — первый вариант будущей «Женитьбы». В назначенный час в хлебосольной семье Аксаковых собралось много гостей, в том числе Станкевич и Белинский, все ожидали автора. Гоголь должен был подойти к обеденному столу, но он опаздывал, что, кстати, нередко с ним случалось. Было уже пять часов, и хозяин Сергей Тимофеевич Аксаков велел подавать проголодавшимся гостям кушать. И тут появился Гоголь. «Но, увы, наши ожидания не сбылись, — вспоминал позже С. Т. Аксаков. — Гоголь сказал, что никак не может прочесть нам комедию, а потому и не принес с собой». Почему Николай Васильевич не стал читать комедию — так и осталось тайной. Но все же Станкевичу удалось снова повидаться с любимым писателем, пообщаться с ним, пусть даже и во время обеда.
Не исключено, Станкевич и в последующем виделся с писателем. Эти встречи могли вполне состояться в Брюсовом переулке у известного московского доктора, ординарного профессора Московской медико-хирургической академии Иустина Евдокимовича Дядьковского, пациентами которого были Щепкин, Гоголь, другие известные люди. Лечился у него и Станкевич, что, безусловно, наталкивает на мысль о их встречах.
Еще любопытный штрих. В одном из своих писем Станкевич, будучи почетным смотрителем Острогожского уездного училища, сообщал о своем намерении пригласить писателя в свои края для того, чтобы тот описал быт и нравы здешних учителей. Разумеется, в жанре комедии. Но задумка так и осталась на бумаге…
В последние годы жизни Станкевич, находясь за границей, с нетерпением ждал посылки с книгами, журналами из России. И всегда радовался, если ему присылали новые произведения Гоголя. После смерти Станкевича один из его друзей, Грановский, писал: «Иногда мне, право, слышится его голос. Чтение «Мертвых душ» Гоголя вызвало во мне странное сожаление об Станкевиче. Мне стало жаль его, что он не читал этой книги, она доставила бы ему столько наслаждения; он так любил Гоголя, так радовался всякому его сочинению».
Конечно, можно понять сожаление Грановского, что Станкевичу не пришлось прочитать «Мертвые души». Гоголевская поэма наверняка поставила бы перед Станкевичем массу вопросов, над которыми он много размышлял. И, в частности, о современной литературе, о современном искусстве, их роли в обществе. Но судьба распорядилась жизнью Станкевича по-своему.
После Гоголя вторым романистом в России Станкевич считал Ивана Лажечникова, автора популярных в то время исторических романов «Последний Новик, или Завоевание Лифляндии в царствование Петра Великого», «Ледяной дом», а также «Походных записок русского офицера». С Лажечниковым Станкевич познакомился в 1834 году в Москве через Белинского, который знал того по Чембару. Дело в том, что с 1821 по 1823 год Лажечников занимал должность директора училищ Пензенской губернии. В 1823 году, проверяя Чем-барское училище, он заприметил там способного ученика Белинского, запомнил и в дальнейшем всячески его поддерживал.
В начале 30-х годов Лажечников перебрался поближе к Москве — был директором училищ Тверской губернии. А потом, выйдя в отставку, писатель поселился в имении Коноплино Старицкого уезда.
«Человек не молодой, за 40, седой еще с молода, приятной наружности, небольшого роста, тихий, добрый, умный, но какой-то нерешительный в мнениях, — так описывал его портрет Станкевич. — Последнее понятно: начав жить в 18 веке и упитанный его началами, он подался, однако, за молодежью, хоть совершенно сравняться с нею ему было трудно. Но он все-таки приобрел лучшие достояния XIX века и должен любить его за то, что он венчает его седую голову. В его романах… умный, серьезный взгляд на вещи, чувство истинное и благородное, любовь к России и правде. Он затевает еще два романа: «Колдун на Сухаревой башне», в котором главное лицо Брюс, а другой из времен Иоанна III. Герой его — немецкий лекарь, казненный за то, что не вылечил татарского князя, героиня — русская девушка, которая любит этого немца по-своему; здесь же будет и Аристотель Болонский. Лица преинтересные, но наши летописи не дадут ему никакого понятия о их характере, а создавать он не мастер. Впрочем, он все-таки лучший романист после Гоголя…»
Станкевич нередко заезжал к писателю в его имение Коноплино. Лажечников в тот период работал над новым романом «Басурман» и драмой «Опричник». Обычно в гостях у Лажечникова Станкевич бывал вместе с Белинским. Писатель всегда радушно привечал своих молодых друзей, читал им отрывки из произведений, принимал или, наоборот, отвергал их замечания.
Как-то Станкевич через своего друга Неверова, который служил в Петербурге в Министерстве народного просвещения, помог добыть для Лажечникова архивные материалы о генерале Артемии Волынском, казненном во времена бироновщины за попытку совершить государственный переворот.
Но если любимым писателем у Станкевича являлся Гоголь, то любимым поэтом был, безусловно, Пушкин. Правда, изначально отношение не только Станкевича, но и его друзей к творчеству поэта было противоречивое. Что явилось причиной такого отношения? Вероятнее всего, здесь не обошлось без влияния на Станкевича и его однокашников университетских преподавателей, весьма критично настроенных против Пушкина. Одним из них являлся уже не раз упоминавшийся в повествовании профессор Каченовский. Он был яростным противником Пушкина и других новых писателей, за что имел репутацию литературного старовера. Но Каченовский в студенческой среде пользовался непререкаемым авторитетом, и поэтому к его слову о творчестве того или иного писателя прислушивались. Не исключено, что в тот период молодой Станкевич поддался влиянию своего преподавателя и в какой-то степени стал выразителем его неоднозначных оценок. Как, впрочем, и другие.
В письме Неверову Станкевич, в частности, написал, что прочитал в первом номере журнала «Библиотека для чтения» «безжизненное стихотворение Пушкина и чуть живое Жуковского». В другом письме, анализируя сказку «Конек-Горбунок» Павла Ершова, Станкевич выразился куда более резко: «…Что это? что звучного в этих стихах… вялых и натянутых? что путного в этом немощном подражании народным поговоркам, которые уродуются, искажаются стиха ради и какого стиха! Пушкин изобрел этот ложный род, когда начал угасать поэтический огонь в душе его. Но первая его сказка в этом роде еще имеет нечто поэтическое, другие же, в которых он стал просто рассказывать, не предаваясь никакому чувству, дрянь просто…»
В таком же духе об угасании таланта Пушкина писал и друг Станкевича Белинский в знаменитых «Литературных мечтаниях»: «Где теперь эти звуки, в коих слышалось, бывало, то удалое разгулье, то сердечная тоска, где эти вспышки пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердца, сжимавшего и волновавшего груди, эти вспышки остроумия тонкого и язвительного, этой иронии, вместо злой и тоскливой».
А в другой публикации Белинский умудрился даже «похоронить» «солнце русской поэзии»: «Пушкин царствовал десять лет. Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время…»
Кстати, не в восторге от поэзии Пушкина был и их преподаватель Надеждин. Достаточно только вспомнить его нападки на «Евгения Онегина» (для гения мало создать Евгения, язвил Надеждин), на «Графа Нулина» (это просто «нуль» и больше ничего), на «Домик в Коломне» (он «несравненно ниже Нулина: это отрицательное число с минусом!»).
Однако пройдет некоторое время, и Станкевич, и Белинский, и Надеждин изменят свое отношение к поэту, откроют высокое содержание его прекрасных произведений. Например, Станкевич, разбирая творчество стремительно взлетевшего на литературный олимп поэта Бенедиктова, написал: «Он не поэт, или, пока, заглушает в себе поэзию. Из всех его стихотворений мне нравятся два: «Полярная звезда» и «Два видения». Во всех других одни блестки, мишура. Увлекая тремя, четырьмя счастливыми стихами, он вдруг холодит тебя каким-нибудь вычурным словом, которое он считает за прелесть! Что ни стих, то фигура; ходули беспрестанные. Чувство выражается просто: ни в одном стихотворении Пушкина нет вычурного слова, необыкновенного размера, а он — поэт. Бенедиктов блестит яркими, холодными фразами, звучными, но бессмысленными или натянутыми стихами».
В обширной переписке Станкевича можно найти еще немало теплых слов о Пушкине и о его творчестве. Он часто цитирует поэта, а это свидетельство того, что Станкевич знал наизусть многие его стихотворения. В ряде писем наш герой приводит строки из поэмы «Граф Нулин», стихотворения «Второе ноября» и других произведений. Уехав впоследствии в Германию, Станкевич пишет оттуда Неверову, благодарит его за присланные стихи Пушкина и сообщает другу, что переведет для немецкого профессора Вердера «Зимнюю дорогу» прозою, как сможет, и еще прочтет ему стихи по-русски. «Тут такая целостность чувства, — восклицает он, — целостность грустного, истинного, русского удалого!»
В свою очередь Пушкин знал о молодом поэте Станкевиче, стихи которого публиковались в «Литературной газете». Правда, письменных отзывов на его стихи классик не оставил, хотя одно время существовала версия, что рецензию на поэму Станкевича «Василий Шуйский» написал и опубликовал в июне 1830 года в «Литературной газете» именно Пушкин.
Более близко с творчеством Станкевича Пушкин познакомился, когда выступил в роли издателя и редактора литературного альманаха «Северные цветы» на 1832 год. Следует сказать, что этот альманах был самый долговечный и лучший по содержанию среди других отечественных альманахов: он выходил регулярно с 1825 по 1832 год. Трудно перечислить все поэтические шедевры, увидевшие свет на страницах этих миниатюрных, любовно и со вкусом оформленных сборников. Неслучайно Гоголь назвал «Северные цветы» «благоуханным» альманахом, в котором «цвели имена Жуковского, князя Вяземского, Баратынского, Языкова, Плетнева, Туманского, Козлова».
Альманах, изданный Пушкиным, получился самым объемным и содержательным за всю восьмилетнюю историю «Северных цветов». Сегодня это издание является литературным памятником. Его ценность определяется необычно высоким для альманаха количеством шедевров, впервые ставших достоянием читателей после его выхода в свет. В альманахе помещены произведения в прозе Константина Батюшкова, Ивана Лажечникова, Федора Глинки, Александра Никитенко, Владимира Одоевского, Михаила Погодина, Ореста Сомова и других авторов.
Большая россыпь именитых авторов представлена и в разделе «Поэзия». И какие имена! Антон Дельвиг, Иван Дмитриев, Василий Жуковский, Николай Языков, Федор Глинка, Петр Вяземский, Евгений Баратынский, Николай Прокопович… И в этом почетном ряду, в соседстве с произведениями Языкова и Пушкина, помещены два стихотворения Станкевича: «Песнь духов над водами» и «Бой часов на Спасской башне».
И хотя автору всего 19 лет, его стихи достаточно зрелы. В стихотворении «Бой часов на Спасской башне» поэт, слушая бой курантов с «высот священных» древнего Кремля, слышит в их «гуле красноречивом» не просто отсчет времени, а «отцов завет великий»:
Как часто вечером, часов услыша бой,
О Кремль, с высот твоих священных,
Я трепещу средь помыслов надменных!
Невольным ужасом, мольбой
Исполнена душа, и, мнится, надо мной
Витают тени незабвенных!
В сих звуках жизнь, сей гул красноречив!
В нем слышится отцов завет великий!
Их замогильный глас, их неземные клики
И прошлых лет задумчивый отзыв.
Пушкин, отбирая для сборника стихи девятнадцатилетнего поэта, словно чувствовал, что малоизвестное имя Станкевича будет вписано в новую главу истории литературы и общественной мысли XIX века.
К сожалению, ни в деловых бумагах и письмах Пушкина, ни в переписке Станкевича нет свидетельств того, что эти два замечательных человека были знакомы друг с другом.
Однако они вполне могли встречаться во время прогулок по Москве. Скажем, где-нибудь на Варварке или на Солянке. Не подлежит сомнению и факт их встречи 27 сентября 1832 года. Читаем у Пушкина: «…Сегодня еду слушать Давыдова, профессора, — пишет он супруге Наталье Николаевне. — Но я ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник — а в Московском Университете я оглашенный. Мое появление произведет шум и соблазн, а это приятно щекотит мое самолюбие».
Попытаемся восстановить этот день. Итак, 27 сентября. Не было еще девяти часов утра, а казеннокоштные и своекоштные студенты уже сидели в аудиториях в ожидании лекций. Все знали, что прибудет министр просвещения С. С. Уваров, и поэтому постарались без опозданий прибыть в университет и занять свои места за партами. Станкевич тоже здесь. В одной из самых больших аудиторий лекцию по истории литературы читал известный профессор Иван Иванович Давыдов. В его аудиторию и вошел министр вместе с молодым человеком невысокого роста, с выразительным лицом, осененным густыми, курчавыми, каштанового цвета волосами. Все узнали в молодом госте Пушкина.
«Когда Пушкин вошел с министром Уваровым, — вспоминал позднее однокурсник Станкевича и будущий автор «Обломова» Иван Гончаров, — для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду обаяния от его поэзии… Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы. «Вот вам теория искусства, — сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, — а вот и само искусство», — прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно, заранее приготовленную. Мы все жадно впились в Пушкина. Давыдов оканчивал лекцию. Речь шла о «Слове о полку Игореве». Тут же ожидал своей очереди читать после Давыдова и Каченовский. Нечаянно между ними завязался, по поводу «Слова о полку Игореве», разговор, который мало-помалу перешел в горячий спор.
«Подойдите ближе, господа, — это для вас интересно», — пригласил нас Уваров, и мы тесной толпой, как стеной, окружили Пушкина, Уварова и обоих профессоров… Я не припомню подробностей их состязания, — помню только, что Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса, а Каченовский вонзал в него свой беспощадный аналитический нож. Его щеки ярко горели алым румянцем, и глаза бросали молнии сквозь очки… Пушкин говорил с увлечением, но, к сожалению, тихо, сдержанным тоном, так что за толпой трудно было расслышать».
Как свидетельствовали другие участники встречи, «бой» был неравен, победа осталась на стороне опытного профессора. Однако у Пушкина была иная точка зрения, о чем он сообщил Наталье Николаевне: «На днях был я приглашен Уваровым в университет. Там встретился с Каченовским (с которым, надобно тебе сказать, бранились мы, как торговки на Вшивом рынке). А тут разговорились с ним так дружески, так сладко, что у всех предстоящих потекли слезы умиления».
Мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем, почему Пушкин не сказал Наталье Николаевне всей правды о встрече с Каченовским. Вероятнее всего, в лице женщины честолюбивый Пушкин не хотел выглядеть проигравшим. Но это лишь догадки.
Пушкин был сложной и противоречивой фигурой. Об этом после смерти поэта будет написано множество исследований и книг, особенно в XX веке. Да и в нынешнем столетии жизнь и творчество великого поэта остаются в центре внимания историков и литературоведов.
Станкевич тоже оставил после себя немало записей о Пушкине, которые, как ни странно, не привлекали до настоящего времени внимания специалистов и поэтому дополнят пушкиниану новыми сведениями.
В частности, в феврале 1837 года в письме своей невесте Бакуниной он сообщает подробности смерти поэта. Казалось бы, ничего нового Станкевич не рассказывает, но для нас важна его оценка случившейся трагедии.
«В продолжение двух суток ужасных мучений, — пишет Станкевич, — он (Пушкин. — Н. К.) не стонал, чтобы не беспокоить жены своей и в последние часы жизни стать выше физических страданий. За полчаса до смерти Даль (доктор. — Н. К.) взял пульс больного — пульс едва бился, концы пальцев начали холодеть. Это было верным знаком, что его прекрасная жизнь догорала. Даль позвал всех. Пушкин открыл глаза, догадался, улыбнулся и спросил стакан воды. Жуковский подал. «Нет, друг, — сказал Пушкин, — пусть последнее питье подаст мне жена». Она вошла, стала на колени у изголовья и подала воду. Пушкин выпил, улыбнулся и поцеловал ее. «Не плачь, все будет хорошо». После этих слов начался бред, и он догорел. Я плохо верю слухам, которые везде ходят о причине его дуэли, потому что знал сам несколько случаев, сделавшихся предметом общей молвы: об них говорили еще хуже, между тем как я очень хорошо знаю совершенно противное. За всем тем, очень вероятно, что жена его не любила. Не знаю, что заставило ее выйти за него: может быть, она была увлечена его талантом, может быть, представила его себе в идеальном свете. Можно вообразить себе человека в каком-то особенном образе. Узнавши его короче, можно увидеть, что он лучше, нежели мы об нем думали, лучше — да не тот. Любовь не раздается по числу нравственных достоинств: любят все, что составляет человека, а эти составные части представляются иногда совсем иными, нежели в самом деле. Мужчина не рискует в таком случае: на его стороне опыт и не совсем благоприятный взгляд на жизнь, от него не укрывается все, что в ней есть прозаического. Но женщина чем выше, чем святее, тем наклоннее к ошибкам. И если говорят, что она не может никогда понимать вещей в настоящем их виде, так это потому, что душа ее нуждается в лучшем… Неприятная, страшная мысль — позднее разочарование — лучше забыть об этом!»
В другом письме, в том же 1837 году, он делится своими переживаниями по поводу гибели Пушкина с Неверовым: «Смерть Пушкина… глубоко поразила меня в первые минуты и потом оставила во мне какую-то неопределенную грусть. Признаюсь, я не постигаю для себя возможности того положения, в котором находился Пушкин, и не ценю его поступка, не знавши порядочно, что привело его к этому, да и ценить поступок великого человека на основании какого бы то ни было закона для меня отвратительно. Он умер не пошло; если он и жертвовал жизнью предрассудку, все-таки это показывает, что она не была для него высочайшим благом. Если жизнь становится пустою формою, без всего, что должно ее наполнить, тогда, может быть, и легко ею пожертвовать, но потерять все в жизни и не утешиться ее пошлостями, — для этого нужна душа получше. Я примирен с Пушкиным. Спокойствие было не для него: мятежно он прожил и мятежно умер. Не хочу обвинять и жены его; в этом событии какая-то несчастная судьба. Говорят здесь, будто она посажена в монастырь. Жаль, если это правда. Зачем стеснять ее свободу? Если в ней есть человеческая душа, пусть она страдает; если она, в самом деле, от души любила другого, все-таки она будет выше добродетельных женщин, которые никого не любят».
В этом письме Станкевич оставил ряд загадок для современных исследователей своей жизни. И жизни Пушкина тоже. Что означает его фраза «не знавши его порядочно»? Сразу напрашивается ответ: Станкевич, наверное, знал Пушкина, но не столь близко. Предположим, знал как Гоголя. Но сегодня мы можем лишь выстраивать версии. Не более. Поэтому требуются новые литературные раскопки, которые, возможно, и помогут открыть тайну этой фразы. Далее наш герой говорит: «Я примирен с Пушкиным». А что кроется за этим высказыванием? Не исключено, что Станкевич чувствовал свою вину за прежние резкие высказывания, прежде всего о его творчестве, и поэтому, пусть даже после смерти, нашел примирение с великим поэтом.
Однако мы опять ушли литературными тропами немного вперед. Вернемся на четыре года назад. В 1833 году Станкевичу исполнилось 20 лет. Славный возраст, когда хочется ярко жить, безумно любить, горячо страдать.
Наш герой мечтает о разгульной грозе, которая пронеслась бы над жаждущей душой, о страсти пламенной и бурной, о любви грозной и палящей: «Пускай бы опустошительный огонь ее прошел по всему ничтожному бытию моему, разрушил слабые узы, которыми оно опутано, испепелил томительное горе и рассеял беспокойные призраки, блуждающие во мраке душевном! Я бы воскрес, я бы ожил! Если б эта любовь была самая несчастная… кажется, все я был бы лучше. Да будет воля Божья!»
Так оно и случилось. В самый канун двадцатилетия в сердце Станкевича громко постучалась любовь.