СТАРШИНОВСКАЯ ШИНЕЛЬ

Наставничество Старшинова — тема для отдельной книги и притча во языцех. При жизни поэта художник Лисогор-ский изобразил его в дружеском шарже с рюкзаком, набитым молодыми дарованиями. А когда поэта не стало, Александр Щуплов, перефразируя афоризм Достоевского «Все мы вышли из «Шинели» Гоголя», от имени нескольких поколений его учеников сказал, что все они вышли из старшиновской шинели, в которой поэт пришел с войны. Даже своих немногочисленных «литературных врагов» Старшинов нажил именно на почве воспитания талантов.

Особо широкую известность в свое время получило противостояние Николая Константиновича Старшинова и Владимира Дмитриевича Цыбина, на мой взгляд, весьма напоминавшее знаменитую ссору гоголевских героев: Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Оба поэта, выражаясь языком литературоведов, были «почвенниками», то есть в своем творчестве опирались на национальные традиции, любили российскую глубинку и писали о ней. Так что в мировоззренческом плане им делить было нечего. А вот учеников они поделили: Старшинов своих печатал в издательстве «Молодая гвардия», а Цыбин своих — в одноименном журнале.

По мнению Ларисы Николаевны Васильевой, находившейся в приятельских отношениях с обоими участниками этой вражды, «корни ее таились в разности и сходстве их характеров. Оба они по призванию были учителями, но при этом Цыбин был человеком большим и громким, а Старшинов тихим и скромным. Поэтому у Цыбина все ходили в гениях, зато у Старшинова — больше печатались. И поскольку он никого не обижал, то ученики никогда его не оставляли…»

Конечно, на путь «поэтического наставничества» Старшинова толкнула сама судьба, определившая его после окончания Литературного института в журнал «Юность» «заведовать» именно молодыми авторами. Благодаря этой должности он оказался и руководителем литобъединения МГУ — главного университета страны, будучи сам еще довольно молодым человеком, автором двух тоненьких сборников стихотворений. Не каждый, кстати, и отважился бы взяться учить писать стихи обладающих немалым самомнением (и не без оснований) студентов МГУ. Правда, за его плечами был опыт войны, что придавало ему определенный вес в глазах членов литобъединения: будущих физиков и лириков, а также химиков, биологов, математиков, журналистов, географов, юристов и т. д.

Старшинов не стал изображать из себя мэтра, коим в ту пору не являлся, а, как выразился Владимир Костров, «держался скорее товарищем». Давал студийцам высказаться и потом резюмировал общее мнение, порой мягко поправляя его. Такая манера «воспитания талантов» сохранилась у него навсегда, и, став мэтром, он не давил на молодых собеседников своим авторитетом, а тактично подсказывал, как сделать их «нетленку» еще нетленнее.

Но, главное, был у Николая Константиновича врожденный дар учителя — не случайно в своих воспоминаниях он с такой благодарностью рассказывает о собственных наставниках: Леониде Мартынове, Михаиле Светлове, Ярославе Смелякове, Александре Твардовском, Николае Тихонове, помогших когда-то ему самому научиться отделять зерна поэзии от ее плевел.

Старшее поколение учеников Николая Константиновича (к сожалению, ныне сильно поредевшее) — члены литобъединения МГУ — довольно громко заявило о себе в 70—80-е годы ушедшего столетия. Олег Дмитриев, Николай Карпов, Владимир Костров, Владимир Павлинов, Дмитрий Сухарев, Евгений Храмов — их даже и неудобно сегодня называть чьими-либо учениками. Они и были не столько учениками, сколько близкими друзьями Старшинова: их объединяли совместные рыбалки и застолья, бесконечные споры о литературе и периодические карточные баталии.

Из этого же литобъединения ушли в большую литературу известный поэт, главный редактор журнала «Наш современник» Станислав Куняев и не менее известный прозаик в недавном прошлом ректор Литературного института имени А. М. Горького Сергей Есин. А всего, по утверждению Владимира Кострова, более сорока его студийцев стали впоследствии членами Союза писателей. Согласитесь, цифра впечатляющая, даже если и немного преувеличенная.

Потом было несколько выпусков творческого семинара Старшинова в Литинституте, таланты, открытые им на совещаниях молодых писателей различных уровней, и, наконец, те, кто заходил наудачу в альманах «Поэзия» со своими стихами, да так и «приживался» там, тоже попав в разряд учеников его редактора.

Причисляют себя к ученикам Старшинова и многие его бывшие коллеги по издательству «Молодая гвардия», а также младшие товарищи по поэтическому цеху. Они хотя и не посещали его творческих семинаров, но благодаря общению с этим воистину замечательным человеком ох как многому научились! Удивительное, кстати, дело: во время работы над этой книгой мне даже пришлось столкнуться с ревнивым отношением некоторых «подлинных» учеников Николая Константиновича (тех, чье ученичество подтверждено документально) к ученикам «самопровозглашенным». Дескать, нечего примазываться к нашей славе!

Конечно, можно спорить, является ли, например, Геннадий Красников учеником Николая Старшинова, если входить в литературу ему помогал главным образом Евгений Евтушенко и в издательство «Молодая гвардия» он попал уже сформировавшейся личностью со своим, часто отличавшимся от старшиновского, видением поэзии. А Николай Константинович писал в своих воспоминаниях, что это ему «повезло: больше десяти лет довелось работать в альманахе «Поэзия» вместе с Геннадием Красниковым». Какое уж тут, казалось бы, ученичество! Многолетние, нашедшие общий язык со-редакторы альманаха — вот лежащее на поверхности разъяснение их взаимоотношений. Но если считает Красников, что многим обязан Старшинову, составляет его книги, пишет о нем статьи и предисловия и называет себя его учеником, то почему — нет?.. Плохо, когда отрекаются от Учителя, а когда настаивают на своем ученичестве — что же в этом плохого?

Далее публикуются некоторые из предоставленных мне учениками и друзьями Николая Константиновича воспоминаний о нем, поскольку они во многом дополняют его портрет.

Мария АВВАКУМОВА Он единственный

Аввакумова Мария Николаевна, поэт, переводчик. Родилась в 1943 году в с. Верхняя Тойма Архангельской обл. Окончила факультет журналистики Казанского университета. Работала корреспондентом в газетах Узбекистана, Татарстана, Калининской обл. Участвовала в геофизических экспедициях в Забайкалье, в пустыне Кызылкум, на Камчатке. Автор книг стихотворений «Северные реки», «Зимующие птицы», «Неоседланные кони», «Из глубин». Живет в Москве.

…………………..

По-разному помнишь людей. Чаще — за зло, реже — за добро. Кому-то на добрых везет, я же не могу этим похвастаться. Зато от одного только Николая Старшинова я получила заботливости за десятерых. Он появился в моей жизни, можно сказать, давно: в Калинине это было (теперь Тверь), где, заядлый рыбак, он «выуживал» и поэтический молодняк. Попалась среди пескарят и я. Потом были первые публикации в альманахе «Поэзия», который много лет вел Николай Константинович. Первые добрые слова по поводу моих строчек тоже пришли и послышались от него. А когда моя жизнь в очередной раз сорвалась с орбиты (что не всегда по нашей воле), когда я осталась ни с кем и ни с чем, кого же мне по-доброму вспомнить? — опять же его. (Он рассыпал свои драгоценные крохи, может быть, и не вполне понимая, что они для нас.) Дабы выжить, я несколько сезонов провела в поле — в пустыне, тайге, на промозглой Камчатке. С геологами и геофизиками. Представьте себе мощный порыв тепла! — такое чувство испытывала я, получая из «цивилизации» несколько строк, а то и книжечку стихов от Николая Константиновича. И я со товарищи, бывало, учитывалась у костра стихами… Можно ли это забыть, когда из-под ног уплывала почва?! К выходу первой книжечки он тоже приложил некие усилия. И она вышла как раз в самый катастрофический период моей жизни, когда меня вполне могли бы загнать подальше Макара и его телят. Невероятно, но факт.

С течением лет и мы не молодели. И тот, кто «был на фронте ротным запевалой», тоже. Помимо душевных ран у него были еще и буквальные — физические ранения: до сих пор носит он осколок, нога мучает, не заживая столько лет![2] Вот уж и на палку приходится опираться. Так что про Ваньку-встаньку — это и про него.

Конечно, есть дети, есть внуки, этим не обижен. Но главным местом жительства души был для Старшинова альманах «Поэзия» при издательстве «Молодая гвардия». В альманахе хватало места множеству сочинителей в рифму и без. Как безразмерное рабоче-крестьянское общежитие поэтов… как целое государство, примеряющее крылья, — этот старшиновский альманах. Такого, я думаю, не было ни в одной стране мира. И как больно мне держать в руках его последний — пятьдесят девятый номер; нет больше альманаха. Как нет многого — доброго и светлого. У кого подымется рука бросить камень в тогдашних редакторов Старшинова и Красникова? Конечно, иным приходилось попадать туда через тернии. Но как же без них? Даже и неприлично как-то без терний. Кто-то злорадно скажет: «А много ли звезд в итоге?..» Я на это отвечу: «А часто ли попадают в драгу крупные самородки?»

Десятилетиями редактор альманаха честно и неуклонно занимался намыванием золота: запуская руки по локоть в ледяную воду потока, имея, казалось бы, незавидную отдачу. Но именно так намывается золото, по крупинке, в складчину. Глеб Горбовский, Николай Тряпкин, Тимур Зульфикаров, Николай Дмитриев, Галя Безрукова, Нина Краснова, Иван Жданов, Евгений Рейн, Ольга Фокина, Анатолий Брагин, Эдуард Балашов, Дмитрий Сухарев, Евгений Евтушенко, Владимир Микушевич… Сколько разных «нарядных» имен!.. Нет, альманах Старшинова — уже история. И пусть времена потеснили нас, Николай Константинович, — дело вашей жизни сделано. Дай Бог так всякому!

Чудесная глазковская традиция дружеских записок была продолжена Николаем Старшиновым. (Многие еще помнят хохмы Николая Глазкова, добрейшего и мудрейшего поэта.) Множеству людей — к праздникам и без них — летели два-три старшиновских голубя-слова. Кто так добр к нам сейчас?.. К кому так добры мы?.. Измельчали. Оскудели. Но только не он. Как-то мой земляк — журналист архангельской районки обходным маневром обратился к Старшинову с просьбой написать слово-другое обо мне. Николай Константинович не нашел возможным отказаться. В районке появилась статья «Знаю ее, верю ей и уважаю». Так сказал он обо мне. Но я-то думаю, что и уважает он многих, и верит во множество людей. Таков уж этот человек. Человек со светом внутри.

В довершение моего безыскусного портрета-признания вот еще одно признание — человека, много лет проработавшего рядом с Николаем Константиновичем и любившего его (имя не называю, не имея на то разрешения):

«Он любит все натуральное, без подделки. Потому — камни, дерево… что угодно — настоящее.

Высочайшего вкуса, тончайшего интеллекта человек. Бесконечно нежный и ранимый, бесконечно добрый и чистый. Умница и мужчина. Все при нем.

Любит живопись, скульптуру, музыку — народную и оперы. Обожает Козловского… Живет книгами: знает, любит, ценит, собирает. Знает поэзию уникально: кого угодно будет вам читать упоенно наизусть.

Любит — бисквиты, кремовые торты, мед, маслины, пироги с капустой, гороховый суп… Любит сладкое. Любит цветы.

Он — единственный».

Вот и мне

Что-то нежное, что-то живое

захотелось о друге сказать.

1994 г.

Евгений АРТЮХОВ «Разборки»

Артюхов Евгений Анатольевич, поэт. Родился в 1950 году в г. Реутове Московской обл. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Профессиональный военный и журналист. Автор книг стихотворений: «Жавороночный ключ», «Дыхание строя», «Доля». Живет в Москве.

…………………..

Когда наш творческий семинар в Литинституте взял Николай Старшинов, мне вскоре стало ясно, что судьбою подарен «счастливый билет». Нет, читая мою подборку, посланную к вызову на весеннюю сессию, Старшинов был отнюдь не в восторге, но как же четко и объективно он отметил недостатки, как обстоятельно и, главное, обходительно все объяснил, не упустив при этом отметить и то, что, на его взгляд, удалось:

«29.04.77 г…В этих стихах есть стремление создать свои сюжеты, построить свою образную систему. Именно поэтому, как мне кажется, многое в них получилось придуманным — слишком велико было это стремление сказать по-новому, по-своему… Искусственность, придуманность стихов — их главный недостаток. А вот стихотворение «Дед», написанное в традиционном бытовом плане, получилось банальным. Лишь в стихотворении «По-прежнему стремились ввысь…» мне показались удачными заключительные строки».

Потом пошли семинарские занятия. Старшинов сидел за столом руководителя, но занятие он как бы и не вел: слушал выступающего, его оппонентов, подавал какие-то реплики, в основном смягчающие особо горячие наскоки, и подводил итог обсуждению, непременно выделяя то лучшее, что отмечено у молодого поэта и на что ему в дальнейшем надо ориентироваться.

Я не помню его злого лица, в моей памяти он либо внимательно слушает, либо улыбается своей мягкой, располагающей улыбкой. Жаль, что записей того времени у меня не осталось, да и письма его я сохранил далеко не все. Тогда мне казалось, что это относится исключительно ко мне, точнее — к моей литературной кухне и никого больше не касается. Теперь я смотрю по-иному. Ведь в каждое из них он вкладывал много себя самого, своего понимания поэзии, ощущения стиха, и поэтому они безусловно ценны и поучительны.

«10.04.78 г. Дорогой Евгений! В присланной вами подборке стихов истинные удачи чередуются с обидными промахами и неудачами. Даже лучшее в этой рукописи стихотворение «Март», которое могло бы (и должно!) стать главной вашей удачей, подпорчено несколькими смутными строками и небрежными рифмами.

Смотрите, как хорошо вы можете сказать о весне, идущей на смену зиме, которая все еще выпускает несметные рои «белых мух», как точно умеете передать настроение:

Так зачем, забегая вперед,

уподобясь лукавой ухмылке,

тополиная ветка цветет

в узкогорлой молочной бутылке.

И стих здесь крепкий, даже изящный. А вот «узкогорлая бутылка» неточна. Молоко-то как раз (за исключением «Можайского», которое мало кто знает, кроме москвичей) бывает в широкогорлых бутылках. И еще:

Бойко вскидывать голову ввысь

и, снежинки от глаз отметая,

видеть, как журавли поднялись

далеко от родимого края.

Как летит и дырявит рассвет

острый клин, оставляя разметку

для грядущих, летящих вослед

вот на эту лукавую ветку.

Все здесь ладно — с настроением, с умением сделаны строки. Но смущает одно — журавли не садятся на ветки (а здесь «грядущие, летящие вослед» журавлиному клину тоже воспринимаются как журавли).

В этом же стихотворении есть такие плохие рифмы, как «упрямством — пространство» (хотя бы «упрямство — пространство»), «двора — тепла», «озоном — сезонный» (лучше бы «озоном — сезонным»). Смутными кажутся мне строки: «Засыпая не то что разлад, / а само ожиданье порухи». Корябает слух звуковой стык: «кривда двора». Вот если сделать поправки — стихи будут совсем хорошими.

Полностью неудачным кажется мне стихотворение «Горит последняя листва». В нем нет свойхтгаблюдений, убедительных и точных деталей. Кроме того, оно «залитературен-ное». Легче всего призвать на помощь классику, цитировать ее в своих стихах да заявить, что Пушкин все объял. Своего-то здесь нет ничего.

Очень хорошо сказано в конце стихотворения «Покуда полдень не настал…» о душе:

Она свободна и чиста.

Но как легко ее обидеть

и в танце бабочки предвидеть

полет спаленного листа!

Но все оно еще небрежно, все недоработано. Сколько в нем плохих рифм.

Вы уже умеете писать с достаточным изяществом, отточенно. Убирайте звуковые стыки: «мимо медленно» (мимо-ме), «а они» (аони). И все-таки я рад, что у вас теперь почти есть хорошее стихотворение «Март», на которое вы сами должны равняться».

…На обложке альманаха «Поэзия» с порядковым номером 26 значилось: «Избранное». Он включал в себя лучшие стихи, опубликованные в предыдущих. В нем, сюрпризом для меня, оказалось стихотворение «И муравей — мой современник…». Я был на седьмом небе от счастья. Ну а Николай Константинович, понимая это, как хороший врач, прописывал лекарства от головокружения:

«20.11.79 г. Дорогой Евгений! Присланные на кафедру творчества стихи в целом порадовали меня. Работаете вы хорошо, серьезно. В лучших из присланных стихов есть и поэтическая мысль, и подробности жизни, которые одевают ее (мысль) в плоть, есть настроение, чувство. У большинства стихов удачные концовки, которые вытекают естественно из всего предшествующего им, усиливают действие стихов… Что же мешает вам, почему все-таки многие стихи нельзя считать уже законченными, состоявшимися?

В первую очередь — длинноты. Скажем, стихи «Пригород» хорошо начаты. Но вся средняя их часть растянута, она лишь расслабляет их, размагничивает. Необязательна, например, строфа: «И тем самым выскажет живущим, / без того уставшим от утрат, / что пути не ведавший в грядущем / отыскал конечную из дат / и ушел, не зная этой даты…». Но ведь читателю все ясно это из предыдущей строфы. Вы разъясняете ему то, что уже ясно. Во второй половине стихотворения снова идут необязательные, вялые строки. (Кстати, в цитате, приведенной мной выше, сливаются два слова, и получается «издат», какое-то издательство — Гослитиздат, например.)

Очень затянуты и стихи «Здесь, в столетней липовой аллее…». Я их начал бы с четвертой строфы: «Мне бы задержаться ненадолго», поместив одну из предыдущих строф после нее. Многословием страдают и стихи с хорошей концовкой «Покуда полдень не настал…». На треть бы их сократить, и они от этого только выиграют.

Хочу отметить еще и некоторые частности. Старайтесь избегать усеченных рифм, все-таки они режут слух. «Тень — плите», «наугад — снега», «моего — бегом» (здесь вообще нет никакого созвучия, ведь произносим мы «моево»), «стрекоза — азарт», «учил — строчить», «хорошо — шелк», «стрекозы — низкорослых», «устав — листа» и т. д. и т. п.

Ведь ложкой дегтя можно испортить бочку меда. В основном же мне работа ваша нравится. Желаю новых удач!»

Время неумолимо приближалось к защите диплома.

«23.06.80 г. Дорогой Евгений! Дипломная работа ваша, по сути дела, готова, она получилась добротной, и у меня по ней почти нет замечаний. Пожалуй, я исключил бы из нее стихи «Мороз трещал, без роздыху…» и «Октябрьской порой так и рвешься взлететь…» — они не из лучших. Да посмотрел бы еще расположение стихов. Может быть, что-то поменять местами. Так, идущие подряд стихи «Помню — каждый день, как именины…», «Колокол ударил близко, глухо…», «Посреди лесного захолустья…», «Угощали други чем придется…» написаны пятистопным хореем. Вероятно, лучше их разъединить. Есть у меня еще три-четыре построчных замечания — они на полях рукописи…»

После таких разборок руки не опускаются, а, напротив, сами тянутся к перу. И мне хорошо работалось тогда — с удовольствием, даже как-то весело, что ли, азартно. И не мне одному, а и многим моим однокашникам — Владимиру Емельянову из Ижевска, волгоградцу Борису Гучкову, москвичу Михаилу Молчанову, минчанке Алле Тереховой, ленинградке Ольге Рабкиной, Наташе Пановой из далекого узбекского Навои…

Александр БОБРОВ Светлый лик

Бобров Александр Александрович, поэт, прозаик, публицист, переводчик. Родился в 1944 году на ст. Кучино Московской обл. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького, аспирантуру Академии общественных наук. Кандидат филологических наук. Автор более десяти книг стихотворений и прозы: «Разнолесье», «За Москвой-рекой», «Красный холм», «Русские струны», «Белая дорога» и др. В течение долгого времени возглавлял секцию поэтов в Московской писательской организации.

…………………..

Пожалуй, любое воспоминание о поэте — это повод вспомнить человеческую, нравственную составляющую всякого таланта. Ведь книги, изданные стихи — остаются нетленными, даже если лучшие из них почти не востребованы читателем, как происходит в наше антипоэтическое время, а вот живой облик их автора — ускользает. Или, если вспомнить другое — возвышенно однокоренное слово — лик. Неправомерно, наверное, применять его по отношению к человеку Старшинову, лишенному всяческой рисовки и патетики, но к тому образу, который запечатлелся в стихах, в неизбывной памяти его многочисленных друзей, учеников и почитателей, оно подходит, потому что сливается в нашем представлении с замечательным образом истинно русского поэта и гражданина. Он ушел из жизни несколько лет назад, но до сих пор звучит в ушах его глуховатый голос, заразительный смех, та особая замоскворецкая скороговорка, когда он начинал что-то горячо доказывать или возмущаться…

Достал заветную шкатулку с письмами писателей, дорогих для моей души, стал искать старшиновские и невольно погрузился в прошлое, в щемящие сердце воспоминания.

Первое письмецо от Николая Константиновича бережно храню. Он написал его четверть века назад и передал, видимо, с какой-то оказией, сообщая радостнейшее для молодого стихотворца известие: «Дорогой Александр! По-моему, по-настоящему хорошая книжка получилась, небольшая, но крепкая. Нужно название. Замечаний у меня почти нет». Помню, дыхание перехватило от счастья и гордости, что почти нет замечаний у самого Старшинова, который выпестовал как руководитель студии, опытный редактор издательства «Молодая гвардия» и альманаха «Поэзия», признанный мастер целую плеяду поэтов: Владимир Костров, Олег Дмитриев, Дмитрий Сухарев, Римма Казакова. О нашем поколении — от рязанки Нины Красновой до подмосковных Николая Дмитриева и Геннадия Красникова — излишне говорить. Ведь мог бы просто позвонить по поводу удачи с первой книжкой, нет — написал, как бы запечатлев для счастливого автора на бумаге сей факт.

Есть и другие письма, посланные по почте из разных городов и весей страны. В них почти нет «писательских раздумий», а уж тем более поэтических наставлений. Все, что Старшинов, наставник и преподаватель Литинститута, хотел сказать и вспомнить, он опубликовал в книгах. Последняя мемуарная «Что было, то было…», выпущенная посмертно в издательстве «Звонница-МГ», вобрала в себя многие заветные воспоминания и поучительные байки, которые так любил рассказывать Николай Константинович.

Вот письмо из Вильнюса: «Дорогой Саша! Я живу в Литве уже неделю. Гулял на литовской свадьбе три дня. (Хорошо звучит под пером давно не пьющего Старшинова. — А. Б.) А сегодня пошел побросать удочки. Попытался ловить рыбу в реке Нерис, километрах в 12-ти от Вильнюса. Очень быстрое течение, много камней и травы. Словом, поймал всякой мелочи да две плотвы грамм по 200 и окуня такого же веса. Все собираюсь сесть за стихи…» Он писал о рыбалке вдохновенно в стихах и прозе, потому что по старой русской традиции записки охотника или об ужении рыбы — не описание добычи, а гимн природе, встреченным людям.

Ну а в письмах это выливалось вот в такие трогательные отчеты коллеге-рыболову.

Но в каждом письме — еще и разговор по делам. Не по своим, а с заботой о других. В цитируемом спрашивает: «Не появился ли в «Литературной России» мой литературный портрет Сергея Викулова? Надо поддержать: хороший поэт и фронтовик…»

Фронтовое братство для Николая Константиновича было свято. «Старшинов умел понимать не только команды, но и человека. Жаркий летний день. Мы только что вырыли окопы, расселись на лугу. Старшинов ведет политзанятия. Он чувствует, что изнуренные люди дремлют от усталости. Говорит своим глуховатым голосом: «Ладно, спите, я покараулю минут пятнадцать». Так вспоминал пулеметчик Павлин Малинов, который был ранен, но вынесен из-под огня щуплым помкомвзвода. Через тридцать лет директор Красногорской школы Малинов прочитал в «Пионерской правде» очерк поэта Старшинова, написал в редакцию: не тот ли? И поэт поехал в Уренский район Горьковской области обнять фронтового товарища. Но кроме сентиментальных встреч появились новые хлопоты: Малинову было трудно работать, болела голова от давней контузии, а военной инвалидности — не было. «Как же так! — возмущался Старшинов. — Он был ранен и контужен на моих глазах взрывом мины. Но в истории болезни про контузию впопыхах не записали. Малинов не слышит на правое ухо, я помню, что мина разорвалась справа, а написано только про раненую руку и плечо. Ужас какой-то!» Написал для газет статьи, нашел другого однополчанина-очевидца А. С. Казакова, пошел во ВТЭК и добился своего: военная инвалидность Малинову была оформлена.

Поехал зимой сообщить радость другу. Возвращался в плацкартном вагоне на неудобной боковой полке (никогда удостоверениями и регалиями фронтовик, лауреат Государственной премии не потрясал), поставил под лавку новые ботинки, проснулся перед Москвой — нету. «Что же мне делать, как идти?» — стал недоумевать вслух поэт. «Запасные надо брать», — мрачно дал чисто русский совет попутчик. А соседка пожалела — пожертвовала домашние тапочки. «Спасибо ей. Хорошо, что у меня нога маленькая, да и живу я недалеко от Казанского, если на трамвае — не в метро же идти…» — рассказывал, смеясь, Старшинов.

Легкий был человек, светлый, незлобивый. А ведь самого страшно мучила фронтовая рана, часто с палочкой ходил.

Судьба одарила многих поэтов счастьем дружбы с Николаем Константиновичем. Не буду говорить о других, скажу о том, что как бы заново открылось мне при написании этих заметок: старший друг старался поддержать, развить, похвалить публично то лучшее, неоскверняемое (по выражению Блока), что есть во мне, проявить в стихах свои человеческие качества, если вспомнить начальные строки из совета молодым. Он как бы это распознавал и чувствовал не анкетно-биографически, а сердцем. Знал, что я люблю дорогу по русскому Северу, и рассказывал о своих путях по Вологодчине, про рыбалку на Шексне и домик в Тверской губернии с озером прямо за огородом, читал новые переводы карельских рун. Понял, что люблю природу и рыбалку почти так же, как он, и подарил мне к 50-летию набор рыболовных снастей. Вычитал из стихов, что я боготворю своего старшего брата, погибшего за два года до моего рождения, летчика — Героя Советского Союза Николая Боброва, и включал стихи о нем во все антологии, которые составлял. Почувствовал, что мне дорога и собственная служба в армии, и наша общая давняя Победа, и написал статью в тогдашней «Правде» о молодых, хранящих память войны, процитировав строки из моей песни с рефреном: «Мы — дети Победы, мы — вызов войне…»

Пишу эти строки и не скрываю светлых слез, повторяю как заклинание строки из стихотворения, которое я пел на его авторских вечерах под гитару:

Что мне судьба ни готовь,

Вынесу беды любые.

Вера, Надежда, Любовь —

Птицы мои голубые…

Его голубые птицы продолжают лететь по белому свету.

Владимир БРОВЦИН

Бровцин Владимир Викторович, директор рыболовно-спортивной базы «Медведица», расположенной на одноименной реке, притоке Волги. Родился в 1956 году в Москве. Учился в Институте нефти и газа им. Губкина, работал программистом. В октябре 1977 года в связи с болезнью отца, тогдашнего директора базы «Медведица», уехал из Москвы к нему в Тверскую область. Работал на базе спасателем, плотником, администратором. Последние пятнадцать лет, после выхода отца на пенсию, руководит ею.

…………………..

Старшиновка

Ко мне на Медведицу Николай Константинович редко приезжал неожиданно. Мы переписывались, и я знал, чем он живет и над чем сейчас трудится. Знал, что каждой весной, устав от бесконечной московской суеты и дождавшись долгожданного тепла и открытой воды, он ищет возможность засесть, наконец, где-нибудь с удочкой, отдавшись любимой страсти — рыбалке.

В ту весну я приехал по делам в Москву. Мы созвонились и договорились о дне поездки. И вот уже везет нас электричка, а затем автобус на север, за Волгу. О чем-то говорим, а сердце ждет: уже скоро, скоро вновь увидим любимые наши места. И вот мы в Неклюдове. Садимся в моторную лодку — и вперед по Большой Пудице на Медведицу, на рыболовную базу.

Наскоро попив чая, отправляемся на рыбалку. Быстрыми гребками веду лодку — Боровик, Пудица, Костин бор, Акатовский плес, масса маленьких заливчиков и бухточек, коих на Медведице не счесть. Пока плывем и определяем место лова, Константинович рассказывает о семинарах и студентах, о новых частушках, о знакомых и незнакомых мне людях и, конечно, о своих планах. Планов в голове Константиновича всегда неимоверно много. Но разговор продолжается лишь до начала рыбалки. Как только я ставлю лодку на якорь, мы забрасываем удочки и затихаем. Поплавки покачиваются на глади реки, а вокруг разлита тишина; лишь звуки текущей воды да с ближней опушки леса доносится бормотанье тетеревов.

Вот дрогнул и пошел под воду поплавок на удилище Константиновича. Подсечка — и первая рыба уже бьется на крючке, а затем оказывается в нашем садке. «С открытием сезона поздравляю Старшинова!» — говорю я почти стихами. Он прищуривает глаза, слегка заметная улыбка трогает его лицо, и голосом с чуть заметной хрипотцой отвечает: «Ни-че-го, ладная плотва попалась». И вновь червяк на крючке отправляется в воду.

Весной рыбу приваживать ни к чему, выбрал правильно место и все — клев обеспечен. Константинович первый начинает шутить: ядреные частушки по поводу, едкие рыбацкие замечания, реплики в случае удачи или, наоборот, при сходе рыбы. Все как всегда. Вот уже и солнце покатилось по небу в сторону березового острова — первый рыбацкий весенний день заканчивается. Садок забит почти под завязку. Больше плотвы, но есть в улове и неплохие окуни. Назад к дому гребу не торопясь. Когда выходим на берег, уже темнеет.

Присели на лавку. Недалеко, в прибрежных кустах, раздался странный звук: вж-ж-жик, вж-ж-жик — и так без перерыва. Константинович спросил: «Что за пичуга?» — «Не знаю», — ответил я. Посидели, послушали еще. С редкими перерывами птица вела свою однообразную ноту: вж-ж-жик, вж-ж-жик. «Вот засаживает!» — засмеялся Старшинов. Мы ушли в дом, поужинали, решили сыграть «вариант» (игра в подкидного дурака по правилам Старшинова — Кострова: до десяти побед одного из участников), — а за открытым окном без устали «трудилась» неизвестная пичуга. Наконец мы улеглись спать да так и заснули под ее, мягко говоря, не совсем мелодичное пение.

На следующий день за рыбацкими хлопотами о птице забылось, но вечером все повторилось снова. Константинович даже пошутил: «Прямо как я: ночами только и трудится».

Вскоре после своего отъезда Старшинов прислал мне книгу о птицах. Я прочел ее от корки до корки, но «нашей» не нашел. И сам Константинович позднее говорил, что узнавал у друзей и знакомых о странной «медведицкой» пичуге, но ни один из предложенных ими вариантов названия птицы к нашей гостье не подходил.

Спустя год, весной, так же рано Старшинов вновь приехал на базу. Обнялись, поздоровались, и один из первых его вопросов был о птице: «Ну как, прилетела, вжикает?» «Да нет, вроде не слышал», — ответил я. Однако в первый же вечер после его приезда она дала о себе знать. Когда мы услышали уже знакомое до боли «вж-ж-жик, вж-ж-жик», улыбнулись не сговариваясь и пошутили по поводу редкостного «трудолюбия» и постоянства птицы. А она вела свою песню все громче и яростнее.

А через некоторое время (не помню, кто сказал это первым) диковинную нашу пичугу рыбаки окрестили «старши-новкой». Мол, как приедет Константинович на базу ранней весной, так и птаха наша уже на месте. Никто потом больше не стал вдаваться в ее «родословную», и вот уже больше пятнадцати лет ранняя весна начинается у нас с прилета «старшиновки». Многие рыболовы уже и не шутят, а просто спрашивают, приезжая на базу: «Володя, а «старшиновка» уже завела свою песню?» Я обычно отвечаю: «Вот вечером и послушаем…»

Боровик

Старшинов не очень любил ловить в жару, а тут его приезд пришелся на начало лета. Он сказал, что сильно выдохся, устал: студенты его семинара защищали дипломные работы, в издательстве тоже запарка.

Солнце палило нещадно, было душно даже с утра. Отсидев, однако, утреннюю зорьку на «сиже» (место, где заранее подкармливается лещ), Константинович попросил: «Махнем куда-нибудь в глушь, где волна поменьше и моторки не снуют без конца». Мест таких на Медведице было несколько, 208 но я впервые предложил поехать на Боровик. Боровиком у нас называется место, где в Медведицу впадает речка Чернавка, потому что там на высоком правом берегу стоит столетний сосновый бор.

На входе в речку малявочником я наловил малька: решили поискать окуня. Признаться, так далеко на лодке по Чернавке я и сам еще не забирался. Мы прогребли сначала два, потом три километра. Ловили в разных местах, окунь шел, но хотелось плыть дальше. Речка начала сужаться, и наконец мы заплыли так далеко, что одно весло стало задевать левый берег, а другое — правый. По пути обнаружили две бобровые хатки, деревья здесь практически смыкались над головой. «Как здесь удивительно тихо, — произнес Константинович, — мне подобные места ближе, чем широкая река, здесь больше похоже на речку моего детства».

В одном из бочагов нам повезло: удалось выудить с десяток очень крупных окуней. Попался и щуренок, который тут же был отпущен на волю. А окуни были хороши, только совсем без своих обычных ярких зеленых полос — практически черные. «Отчего?» — поинтересовался Старшинов. «А вода здесь темная, с болот стекают ручейки, как кофейная гуща, да и хвои сколько понасыпано», — сделал я предположение.

День клонился к вечеру, мы выбрали сухой бережок и, решив передохнуть, размять ноги, вышли на него. Побродили по лесу, а затем на полянке рядом с речкой развели небольшой костерок. Константинович присел, достал из кармана неизменную «Новость» и закурил. Затем поведал мне о скором завершении его сказки-пьесы «Леснянка и Апрель» и поделился новой задумкой: «Знаешь, Володя, я в литературе всю жизнь, встречался с достаточно известными людьми, много всего накопилось, теперь вот хочу книжку написать об этом».

Книга такая вышла, правда, нескоро, под названием «Лики, лица и личины». Многое из того, что прочел я потом в этой книге, было мне известно из рассказов Старшинова. Такая за ним водилась привычка — проверять на друзьях находящиеся в работе вещи. Выслушивая различные мнения, он часто в них что-то переделывал. Так же было, например, и с книгой «Моя любовь и страсть — рыбалка».

Заканчивая разговор, Старшинов признался: «Ну вот, зарядился я у тебя на Медведице, душой отошел. Теперь пора и за дела, хватит еще сил повоевать в столице». Всю обратную дорогу он шутил, сыпал частушками, видимо, подбадривал меня как гребца, чтобы веселее греблось. Когда уже подплывали к базе, сказал: «А окуни на Боровике хороши! Следующий раз приедем с Володей Костровым — и сразу сюда?» — «Обязательно, — ответил я, — только приезжайте пораньше».

Добравшись до дома, сели обедать и ужинать заодно. Моя мама хлопотала вокруг стола, стараясь угостить Константиновича всякими вкусностями. А он в очередной раз приговаривал: «Анна Ивановна, не суетитесь так, для меня главное — горячее, это, видимо, еще с детства, могу не стесняясь и дважды в день первое покушать». А потом, обращаясь ко мне: «Володя, ты не представляешь, до чего надоели всякие полуфабрикаты и вечные бутерброды. Я с удовольствием ем любую деревенскую стряпню».

Утром я проводил его на рейсовый катер. Прощаясь, Константинович сказал: «Однако осенью на щуку жди, приеду. Меня, правда, Глеб Паншин зовет осенью на Оку. Да мы его налимами заманим медведицкими — не устоит Глебушка налима половить. Заодно посоревнуемся: кто — кого!»

Николай ДМИТРИЕВ Вспоминая Старшинова

Дмитриев Николай Федорович (1953–2005), поэт. Родился в с. Архангельском Рузского р-на Московской обл. Окончил Орехово-Зуевский педагогический институт, долгое время работал учителем русского языка и литературы в г. Балашихе Московской обл. Автор книг стихов «Я — от мира сего», «О самом-самом», «С тобой», «Тьма живая», «3 000 000 000 секунд» и др. Любимый ученик Н. К. Старшинова. Жил в Москве.

…………………..

С Николаем Константиновичем Старшиновым я познакомился в 1974 году в коридоре издательства «Молодая гвардия». Кто-то посоветовал мне отнести стихи в альманах «Поэзия», и я, без особой надежды, отправился туда. Кое-где я уже тогда напечатался, но по отношению к литсотрудникам у меня сложилось очень определенное мнение: они больше заняты собой.

Но этот сухонький, слегка прихрамывающий темноволосый человек почти мгновенно это мнение перечеркнул. Он уже познакомился, оказывается, с моей рукописью (я принес ее в альманах за два дня до встречи), тут же усадил меня за редакционный стол и занялся построчным разбором.

— Давайте сравнение «точно» заменим на «словно», а то похоже на «так точно!» — с добродушнейшей улыбкой, упреждающей саму возможность даже легкой обиды со стороны незнакомого ему человека, произнес он.

Первое впечатление от встречи потом подтверждалось постоянно. Старшинов оказался тактичнейшим, тонко чувствующим собеседника человеком. Он органически не мог обидеть кого-либо (за редкими исключениями, но об этом позже).

А его обижали очень часто. Причем даже люди, его боготворившие.

— Какой вы замечательный человек! — слышалось со всех сторон.

— Что бы вам такое хорошее сделать?!

А сделать надо было немногое: похвалить какие-то его стихи, строчки. Он тогда просто расцветал.

Старшинов получал маленькие, но больные уколы постоянно.

— Так вы муж Юлии Друниной?! — восклицало очередное окололитературное существо. — Вот это да!

Конечно, Друнина была известнее Старшинова. Ее стихи, очень эмоциональные, очень доступные, с точными лирическими формулировками завоевали огромную аудиторию.

Привлекали ее бескомпромиссность, узнаваемость в каждом стихотворении. Даже верность одной теме (что служило пищей для пародистов) шла ей на пользу.

Но надо принять во внимание и то, что она одна-единственная женщина среди поэтов, участвовавшая в боевых действиях (в качестве санинструктора). К тому же, в отличие от знаменитой кавалерист-девицы, обладала удивительным женским обаянием.

Уколы Старшинов получал даже от гостиничных горничных:

— А вы не тот ли Старшинов, знаменитый хоккеист?

Старшинов улыбался, вяло отшучиваясь.

Он считал свою первую книжку стихов не совсем удачной и видел в этом причину выпадения своего имени в послевоенные годы из фронтовой поэтической «обоймы». И это при том, что некоторые его стихотворения, написанные им еще в годы войны, почти мальчиком, являлись классикой военной поэзии («Ракет зеленые огни…» и др.).

Пышно расцвела и привлекла к себе всеобщее внимание так называемая «тихая лирика». Старшинов не прошел, так сказать, и по этому департаменту, хотя у него много прекрасных стихотворений о русской природе, о деревне.

В стихотворении «Иду, ничем не озабочен…», как в зародыше, явилось многое из того, что сделалось сутью феномена «тихая поэзия»: «углубленный звук», по определению Егора Исаева, высокая духовность и глубоко национальное, очень русское мировосприятие.

Это стихотворение совершенно по звуку, по интонации, оно — из тех, что можно перечитывать всю жизнь, находя все новые и новые точки соприкосновения со своей душой. Во всяком случае, для меня — это так.

Старшинов любил природу среднерусской полосы самозабвенно.

Вот он собирается на рыбалку, на свою любимую речку Медведицу, что в Тверской области.

Домашние, как это часто водится, не очень любят такие отлучки, но противодействовать старшиновской страсти не в силах.

Николай Константинович поспешно собирает все, что необходимо для рыбалки, очень хочет побыстрее улизнуть из роскошной московской квартиры с креслами, обтянутыми натуральной кожей, с дверью в цветных витражах.

В нем осталось что-то очень деревенское, хотя большую часть жизни он провел в столице. На рыбалку собирается так, как Алеша Бесконвойный из одноименного рассказа Шукшина собирается топить баню: каждое движение любовно продумано, исполнено особого значения. Наконец выходим на улицу, едем на Савеловский вокзал.

Проводница с недоверием вертит старшиновское удостоверение инвалида Отечественной войны. И правда, Старшинов очень моложав. Мне это слово вообще-то не нравится. Молод, просто молод!

И женщины молодые на него заглядывались.

— Это мне внимание уделяется за всех, кто погиб на фронте. Нас же, с 24-го года, три процента в живых осталось, — полушутя-полусерьезно не раз повторял он.

На реке Медведице нас встречает хозяйка Дома рыбака, Анна Ивановна Бровцина. Старшинов давным-давно и навсегда приклеил к ней литературный ярлык: комендантша Белогорской крепости. Точнее не придумать. Анна Ивановна распорядительна и иногда добродушно ворчлива. Старшинова боготворит. Ни от кого не терпит ни малейшей критики в его адрес. Более того: одного гостя, которого она немножко подозревала в вольнодумстве по отношению к старшиновским достоинствам и добродетелям, она спровоцировала примерно таким вопросом:

— Ведь правда, что Николай Константинович — ангел?!

— Да, конечно! При том, что какие-то недостатки есть у всех…

Только этого гостя в Доме рыбака и видели! Больше он приглашения не удостоился.

Было к Старшинову и фанатичное отношение, и любовь со стороны самых разных людей, и глубокая привязанность. При нем все старались быть лучше. В этом, я думаю, главная загадка его обаяния.

….В пять утра выходим на лодке рыбачить. С неба, касаясь воды, свисает борода молочно-розового тумана. Звуки передаются по воде на сотни метров: можно переговариваться с рыбаками у противоположного берега, не повышая голоса.

Ловим на кружки. Кружок — это круглый пенопластовый поплавок с живцом, небольшим карасиком. Кружки мы отправляем в свободное плаванье. Они с одной стороны белые, с другой — оранжевые. Если кружок перевернулся — значит, там уже сидит щука. Ее надо еще умело подсечь — потянуть руками прямо за леску. Точнее, чуть дернуть, а уж потом осторожно потянуть.

Старшинов заставляет сделать это меня, рыбака начинающего. У меня не получается, щука сходит, блеснув в глубине чешуей.

Жалко невероятно! И стыдно перед учителем. Старшинов непреклонен:

— Подсекай еще одну. Учись!

В конце концов я упускаю еще три щуки и уже наотрез отказываюсь портить рыбалку.

Подсекает Старшинов — и в лодку шлепается семикилограммовая хищница, «младшая сестрица крокодила», как написал поэт Борис Корнилов.

Старшинова иногда спрашивали:

— Вы, наверное, ловите рыбу и стихи сочиняете?

— Нет! Я, когда ловлю, отдыхаю и головой. Просто наслаждаюсь тишиной.

Рыбалка для него — отдельный мир, сказочный, заповедный. Он даже не брился, когда отдавался этой страсти.

И все же нет-нет, да обращался к литературной жизни:

— Вот думают некоторые, что Некрасов — это что-то хрестоматийно-простенькое. А ведь у него Блок учился! «Помнишь Бозио? Чванный Петрополь не жалел для нее ничего. Но напрасно ты кутала в соболь соловьиное горло свое». Это же поздний Блок — по звуку, по интонациям.

Старшинов, как и Некрасов, любил играть в карты. Некрасов был заядлым ружейным охотником, Старшинов — рыболовом. Я думаю, Старшинов и как редактор приглядывался к опыту Некрасова. Николай Константинович, при том, что он был традиционалистом, не терпел модернистских вывертов, был терпим к поэтам, далеким ему по стилю, по художественному мировоззрению.

Он очень любил Леонида Мартынова, ценил творчество Ивана Жданова. Он открыл мне Николая Глазкова, Анатолия Чикова.

Его размышления о литературе отличались необычайной взвешенностью, отстоенностью, выверенностью.

Я поначалу не понимал, почему он жалеет Евтушенко. Евгений Александрович вроде бы в жалости не нуждался: огромные тиражи, миллионные аудитории, известнейшие песни. Нет ли здесь какой-то позы или, прости меня Боже, зависти?

— Он так запутался, столько написал лишнего!

И ведь правда! Сейчас это очевидно.

Старшинов увлеченно бросался в литературную борьбу. Известно его противостояние с Цыбиным. Образовался кружок цыбинцев и старшиновцев. Что-то вроде гвардейцев кардинала и мушкетеров.

Про себя я называл Старшинова «дедом Тревилем». Эта борьба началась не с расхождения во взглядах на поэзию. Старшинов придавал огромное значение личным качествам писателя, не прощал мелкие, подленькие поступки, ловкачество. Другие грехи мог простить.

Однажды в Центральном доме литераторов я увидел цыбинцев, сидящих за одним столиком и славословящих Учителя. Мне захотелось их осадить. Я подсел к ним и предложил:

— Назовите хоть несколько строчек вашего Учителя.

В ответ — смущение и гробовое молчание, а потом — возмущение. Ясно было, что объединяли их интересы, далекие от высокой поэзии. А мы стихи Старшинова знали наизусть.

…Я иногда смотрел на Старшинова — и он мне казался человеком не только нашего времени. Он и правда связал, можно сказать, целые эпохи. Он воевал с пулеметом «максим» — с чапаевским пулеметом! Он был знаком с возлюбленной Маяковского! Он помнил горькие плоды коллективизации. Я знал людей старше его, но необыкновенная старшиновская памятливость на людей и события словно бы увеличивала его возраст, уводила его корни глубоко-глубоко.

Он полемизировал с Аксаковым о тонкостях рыбной ловли, как с современником, он ставил в пример вечно странствующего Пушкина молодым поэтам, проводившим лучшие годы в чаду цэдээловского буфета.

Работоспособность его была удивительной. Он отвечал, по-моему, на все письма.

Римма Казакова призналась мне:

— Я бы тебе не стала отвечать, если бы не пример Старшинова (я в семнадцать лет послал Казаковой четыре стихотворения и записку, которая ей не понравилась несколько жалобным тоном. — Н. Д.).

Спал Николай Константинович в среднем четыре часа в сутки! У него была способность оставлять светлую память о себе при жизни. Помню, мы с женой приехали на Медведицу без него, и я припоминал каждое его слово, каждый шаг.

Сейчас, когда уже прошли годы после смерти Николая Константиновича, Володя Бровцин, сын хозяйки Дома рыбака, бродит по берегу Медведицы, как по старшиновскому музею, бормоча его стихи, вспоминая каждый жест, каждое слово.

Счастливая судьба!

2004 г.

Григорий КАЛЮЖНЫЙ Рота Старшинова

Калюжный Григорий Петрович, поэт. Родился в 1947 году в г. Макеевка Донецкой обл. Окончил Кировоградскую школу высшей летной подготовки. Долгое время работал штурманом гражданской авиации на внутренних и международных авиалиниях. Автор поэтических сборников «Разбег» (1976), «Грозы» (1982), «На встречных курсах» (1986), «Зона ожидания» (1989), «Открой поэта» (1991). Живет в Москве.

…………………..

Впервые я увидел Николая Константиновича Старшинова весной 1974 года на литературном празднике в Кутаиси. В ряду маститых поэтов он торопливо, чуть ли не скороговоркой, прочел свое стихотворение: «Я был когда-то ротным запевалой…» Вероятно, на этом и закончилось бы мое с ним знакомство, но вечером того же дня для «подающих надежды дарований» был организован конкурс одного, обязательно короткого, стихотворения. Я прочел стих, воплотивший настроения моего послевоенного детства:

Мне безымянная приснилась высота.

Гудят шмели, ромашки расцветают,

Я — лейтенант. Моя душа — чиста,

Со всех сторон нас молча окружают.

. . . . . . . . . .

Мне повезло: вокруг меня бойцы

Годятся мне по возрасту в отцы.

Идет по кругу щепоть самосада,

Они спокойны. Им речей — не надо.

Не надо им о долге повторять,

Перечислять тяжелые утраты…

Ничем нас у России не отнять.

Спасибо ей, что мы ее солдаты.

Председателем конкурсной комиссии был известный грузинский писатель Нодар Думбадзе, поначалу встретивший выступление молодого ленинградского пиита весьма приветливо. Однако по мере моего чтения его лицо почему-то стало резко мрачнеть, а на заключительные строки он и вовсе отреагировал откровенно враждебным взглядом. Почему?! После конкурса я с немалым удивлением узнал от местных литераторов, что прочитал верноподданнические стихи, которых-де русские поэты (Пушкин, Лермонтов, Есенин) никогда не писали. Моих возражений они не принимали. Свидетелем нашего спора оказался Старшинов. Видя мою затравленную отстраненность от всех участников торжества, он подошел ко мне и с почти озорной веселостью посоветовал не расстраиваться, а, наоборот, радоваться тому, что на меня не навесили ярлык шовиниста. Стыдно признаться, но я не понимал значения слова «шовинист» и попросил его объяснить. Старшинов внимательно, как бы испытующе посмотрел на меня и вдруг так расхохотался, что к нам стали подходить, думая, что мы травим анекдоты.

Тогда же, в Кутаиси, он попросил у меня подборку стихотворений и тут же устроил их разбор. Особенно заинтересовал его опубликованный в журнале «Аврора» незадолго до этого «Сом». Похвалив его, он никак не мог согласиться с некоторыми неточностями приемов ловли сома на удочку. Я возражал: «Вы поймите, Николай Константинович, я не о соме писал, а о себе — десятилетнем подростке, который никаких рыболовных наставлений не читал, пользовался исключительно слухами. Вы говорите, что сом на подмасленное тесто не ловится, но ведь у меня он и не клюет на эту наживку». «А потом, — не сдавался Старшинов, — у вас годовалый сом, размером дай Бог с ладошку, и вдруг «шатает берега»?! Кто в это поверит?» Я объяснял, что в стихотворении описана не реальность, а состояние мальчика, проведшего на берегу лесной реки, в одиночку, не одну ночь среди пугающих шорохов и звуков, там ведь и гадюки водились, было страшно, а у страха глаза велики, вот и сом показался огромным!..

Я вернулся в Ленинград в полной уверенности, что убедил своего неожиданного доброжелателя из числа московских литературных тузов. На этом наши отношения со Старшиновым по моей вине прервались. Дело в том, что обстановка в 205-м летном отряде, где я работал в то время штурманом самолета ТУ-104, была чрезвычайно напряженной, и не только из-за нехватки штурманов. Годом ранее, впервые в истории «Аэрофлота», был совершен вооруженный захват авиалайнера как раз из нашего отряда. За ним последовала целая серия захватов. Один из них (Сухумский) памятен мне тем, что в нем, как нам доложили на разборе полетов, участвовал сын известного писателя Думбадзе… Никаких сообщений в печати об этих трагедиях не было. Их замалчивание объясняли нежеланием травмировать психику пассажиров. Нас же, летчиков гражданской авиации, изначально отобранных по признаку антистрессовой психики, это, естественно, не касалось, но мы давали подписку о неразглашении. Наряду с этим выявилась еще одна трагедия, о сокрытий которой я подписку не давал. Она имела прямое отношение к моему сближению со Старшиновым в дальнейшем. Так совпало, что тогда же громкий и очень авторитетный в Ленинграде писатель Федор Александрович Абрамов, защитник деревенской России, в запале публично призвал меня сосчитать сверху, сколько погибает в России сел и деревень. Сличая наличие населенных пунктов с полетной картой 1947 года больше для очистки совести, нежели всерьез, я неожиданно пришел к ошеломляющему выводу, что они ежегодно гибнут не десятками, не сотнями, а тысячами! В печати же вообще об этом не говорилось. Мои попытки хоть как-то осветить эту тему тоже не имели успеха. Я стал доказывать, что мы живем в аварийном мире, где никто ни за что не отвечает. В ответ меня обвиняли в провоцировании паники, ибо «стремительное сокращение сельских поселений в условиях научно-технического прогресса — явление всемирное, вполне закономерное, нормальное» и т. д. Подобные обвинения были отнюдь не безобидными, поскольку тот, кто выступал против нормальных явлений, естественно, попадал в разряд ненормальных. Меня вполне могли списать с борта на землю с известным диагнозом. Стремясь защитить себя от подобной перспективы, я подал заявление о приеме в Союз писателей, но, несмотря на солидные рекомендации, мою кандидатуру отклонили. Было отчего затосковать. И вдруг от Старшинова пришло письмо. Он писал:


«Дорогой Григорий!

Антологию я собрал полностью, а все-таки работа над ней продолжается.

Я возвращаюсь к Вашему «Сому». Рыбаки надо мной смеются, и действительно, даже по рыболовному справочнику, который мне пришлось открыть, сом лишь на пятом году жизни достигает 1000 гр. (1 кг) веса. А у Вас «годовалый сом» уже вовсю обрывает лески (у него в губе три (!) «оборванных крюка»), а потом, когда Вы его отпускаете, он идет по речной протоке, «шатая берега»! Глыба! А в годовалом соме, дай Бог, 200 гр. Дальше — «подмаслив тесто», Вы ловите сома. Но он на тесто никогда не берет. Ему нужны рыба, лягушка, кишки птиц, мясо — словом, животная насадка, а не растительная.

Я предупреждаю Вас — лучше уберите срочно это тесто и сделайте возраст сома неопределенным. Иначе, когда будет читать редколлегия (а в нее входят два старых рыболова С. В. Смирнов и В. В. Дементьев) и сделает свои замечания (а тогда уже будет поздно исправлять), я даже не смогу им ничего возразить, ибо они будут правы. Придется «Сома» снимать, а без него Вы будете выглядеть очень худо… И вообще в подобных случаях точность не мешает. Ведь стихи будут читать и еще сотни людей, понимающих в рыбалке, и будут смеяться над нашим неведением… Зачем?

Всего Вам доброго.

Н. Старшинов 2/V—78 г.»


Я был обрадован, что Старшинов не только не забыл обо мне, но даже хлопотал о моем присутствии в анатологии! С другой стороны, меня огорчили его замечания, почти дословно совпадающие с прежними. В ответном письме я отказался внести предлагаемые правки и решил, что после этого он уже наверняка поставит на мне крест.

Летом того же 1978 года я был переведен в Москву и стал летать за рубеж. Прощаясь, мой командир по-отечески посоветовал мне не торопиться афишировать свои наблюдения по наличию селений «у них» и у нас. Я понял, что меня отстояли ленинградские летчики. И это в то время, когда среди перебежчиков за границу деятели от искусства были не редкостью! Постепенно, во время полетов на Запад, выяснилось, что там сельские поселения, несмотря на «планетарность научно-технического прогресса», никуда не исчезают. Так расстаяли все мои сомнения в том, что стремительное сокращение сел и деревень в России имеет запланированный характер. Нужно было бить в колокола! Однако меня в Москве не только печатать, но даже и выслушать толком не хотели. Однажды я заявился в журнал «Юность», где зав. отделом поэзии был Натан Злотников. Он-то и отфутболил меня к Старшинову: мол, сельские трели аккурат по его части. А к нему как раз мне идти меньше всего и хотелось. Ведь ни одной строчки из моих стихов он так и не опубликовал. Что же навязываться?

Однако в издательство «Молодая гвардия» я все-таки пошел, поскольку в нем имелись и другие издания. И там, у самого входа, нос к носу столкнулся со Старшиновым. Он пригласил к себе. Когда мы вошли в редакцию возглавляемого им альманаха «Поэзия», я невольно попятился — так много было там народа. «И все они к вам?!» — «Ко мне», — весело ответил Старшинов. «Ну, тогда я пошел». — «Почему?» — искренне удивился он. «Как почему? У вас тут как минимум сто человек — целая рота!» — «Ничего, будете сто первым», — сказал он с улыбкой, в то же время подталкивая меня в свой кабинет как бы вне очереди. Не успел Старшинов усадить меня, как в дверь буквально ввалилось несколько человек и он вполне естественно переключился на них. Только они ушли, вошли новые. Константинович молча развел руками — мол, подожди, и до тебя очередь дойдет. Но она все не доходила. Несколько раз он давал мне стихи своих посетителей и спрашивал мнение. Это были довольно беспомощные опусы, однако Старшинов, против моего ожидания, так никого и не отфутболил. Более того, он сидел в кабинете до тех пор, пока не переговорил с каждым, включая меня. Я говорил ему о гибели деревень второпях, поскольку было уже довольно поздно. К тому же его заместитель Геннадий Красников опаздывал на электричку, и я не решился даже заикнуться о своих стихах. На прощание, уже в метро, Старшинов сказал мне: «Не пропадайте, приходите…» — «Как же приходить, если у вас уже и без меня не менее ста поэтов имеется». Он ответил как и в первый раз: «Ничего, будете сто первым». Теперь эти его слова прозвучали для меня как вызов.

Как-то я купил книгу Старшинова. Там было такое стихотворение:

Зловещим заревом объятый,

Грохочет дымный небосвод.

Мои товарищи — солдаты

Идут вперед за взводом взвод.

Далее рассказывалось, как идущая на передовую пехота встретила разбросанные на земле деньги, но никто за ними даже не нагнулся:

Все жарче вспышки полыхают.

Все тяжелее пушки бьют…

Здесь ничего не покупают

И ничего не продают.

Это стихотворение было настолько созвучно моему тогдашнему настроению, что у меня тут же родился ответ на недавний вызов Старшинова:

Быть может, я поэт сто первый…

Все ж не без юмора Творца

В наш век вошел обычай скверный

Вести в итоге счет с конца.

. . . . . . . . . .

И вот решил в честь командиров

Я покорить Парнас московский.

Прощай, Володенька Барилов.

Прощай, Рязанов, и Стрелковский.

Не для торгашеских аршинов

Я вас оставил до поры —

В надежде, что поэт Старшинов

Заметит и меня с горы.

И скажет: «Не в строю шагает

И много на себя берет,

Но ничего не покупает

И ничего не продает…»

Его реакция была неожиданной: «Гриша! Какая гора?! Я сижу в такой помойной яме среди графоманских рукописей, боюсь, так и помру в ней!» Я увидел перед собой безмерно уставшего, одиноко несущего свой крест Константиновича. Оставив свою рукопись, я ушел от него в большом смятении. Спустя две недели мне позвонил Геннадий Красников: «Срочно приходите вычитывать гранки». — «Какие гранки?» — не поверил я своим ушам. «Вашей поэмы «Метель». Вообще-то мы в альманахе поэмы принципиально не печатаем, но для вас решили сделать исключение». Той же весной 1982 года вышла в издательстве «Современник» моя книга стихов «Грозы» с предисловием Старшинова. Он писал: «Чувство ответственности за человека, за свою судьбу и за судьбы других проходит через многие его стихи. Этим чувством пронизана и маленькая поэма «Метель», в которой есть такие значительные строки, написанные на борту самолета:

Когда ж невольно на мгновенье

На землю опускал я взор,

Картина виделась мне та же:

Земля — корабль, что бури ждет,

И только чувство экипажа

Ее от гибели спасет».

Это предисловие окрылило меня и вместе с тем заставило поволноваться. Ведь штрих о том, что строки из поэмы были написаны мною в самолете, мог стать серьезным поводом для служебного разбирательства: не стихотворствую ли я во время полета? Но мои опасения не оправдались. Однако и разрываться между двумя работами — летной и литературной — с каждым годом становилось все тяжелее. Когда я ушел из авиации, «рота Старшинова» стала для меня единственной в своем роде школой поэтического общения, где можно было и спорить, и высказывать наболевшее. Старшинов и его неизменный помощник Красников были душой такого общения. Благодаря им любые, даже самые острые баталии, чаще всего заканчивались миролюбиво. Нужно сказать, что двери альманаха были всегда открыты для поэтов всех направлений, и, разумеется, в нем случались стихийные бои сторон. Как-то я доказывал, что мы, живя в аварийном мире, должны стремиться к чистоте эфира, к немедленной ответственности и т. д. Меня тут же обвинили в том, что я посягаю на свободу личности. Даже мой близкий друг объявил мне, что я все свожу к самому себе, к своему мировоззрению. «Николай Константинович, и вы так думаете?» Старшинов ответил мгновенно: «Я думаю, Гриша, что настоящий поэт обязательно всё сводит к себе и это всё пропускает через свое сердце. Вопрос только в том, как он это всё и во имя чего выражает. Я думаю, что без этого качества поэт вообще невозможен. И Пушкин ведь всё сводил к себе, и Лермонтов, и Блок, и Есенин. Не всем одинаково удалось это, конечно. Мне вот по моей редакторской должности приходится читать сотни рукописей способных молодых поэтов, но, увы, круг их интересов очень ограничен. Больше устаешь не от количества прочитанного, а от мелкотемья…»

Я не без смущения подумал тогда, что как личность он мне почти не известен. И только ли мне одному? Поэтому когда осенью 1984 года он предложил мне съездить с ним на рыбалку, я согласился при условии, что мы возьмем с собой фотографа Вячеслава Карева. Ведь через два месяца Старшинову исполнялось 60 лет, и мне пришло в голову опубликовать с ним беседу к этой дате. На рыболовной базе, что на реке Медведице, нам со Старшиновым отвели отдельную комнату, где после дороги мы мгновенно уснули. Среди ночи я проснулся и при свете луны увидел сидевшего на кровати в согнутом положении Константиновича. Он разматывал с ноги, чуть выше щиколотки, потемневший от крови бинт. «Что с вами?!» — испугался я. «Ерунда, — сказал он, заметно смущаясь оттого, что разбудил меня, — осколки от немецкой гранаты выходят». И действительно, включив свет, мне удалось извлечь пинцетом осколочек железа размером с помидорное семечко. Утром, проснувшись в полной уверенности, что рыбалка сорвалась, я с удивлением узнал, что Константинович уже удит с Володей Бровциным в лодке на лесной речке Пудице, притоке Медведицы. К обеду рыбаки вернулись. Володя нес удочки, за ним прихрамывал сияющий Старшинов. Он буквально преобразился, на лице — восторг, хотя, насколько я помню, восхитительного улова не было.

Это счастливое преображение он сам замечательно выразил в ранее написанном стихотворении «Ах, лесная речка Пудица — родниковая вода…», посвященном, кстати, Володе Бровцину и Саше Замятину, с которыми я имел немалое удовольствие общаться. Разговор же с самим Константиновичем, из-за его полного ухода в рыбалку, состоялся уже в Москве. Однако эту беседу с ним ни к юбилею, ни после так и не опубликовали. Включаю ее в свои воспоминания как документ того времени.

«— Я родился в Москве, а вырос в деревне Рахманово под Загорском (ныне Сергиев Посад. — Г. К.). Почти круглые сутки находился на чистом воздухе в лесу на реке. Травы и деревья знал хорошо. Меня ведь лесовиком звали в деревне. Ребята деревенские сидят на завалинках, а я убегу в лес, рыбу ловлю. Все детство на природе. А природа, она облагораживает человека, все самое красивое с ней связано, все самое здоровое. Ты вот сказал, что меня не берет никакая душевная коррозия. Видимо, с малых лет я получил какой-то большой заряд оптимизма, которого, вот видишь, до шестидесяти лет хватает. Хотя у меня было время и разочароваться во всем, и стать пессимистом, потому что по ходу моей жизни было так, что и люди, которым я помогал, подлости потом мне делали, и сам я не так жил, как хотелось бы в идеале… Но был такой заряд с детства. Может быть, природа, может быть, большая семья. В нашей семье восемь детей было.

— Вы хотите сказать, что пессимизм и эгоизм зарождаются там, где ребенок растет одиноким в семье?

— По-моему, это убожество, когда ребенок растет в семье один. Он ведь сразу формируется как эгоист. Его пичкают. Ему одному все внимание. Он никогда ни с кем ничем не делится. А пессимизм — это оторванность, это одиночество. Одинокий ребенок ни чувства брата, ни чувства сестры не знает. А большая семья большой жизненный заряд дает. Она дает чувство семьи… Русский национальный характер всегда отличался цельностью. Сострадание и сопереживание неотъемлемые наши черты. Это неспроста. Испокон века у нас крепкие семьи были, 3–4 ребенка считалось только-только, а нормально, так 5–6, хотя и 12, и 14 было. Потом, раз большая семья, то, конечно, и трудности материальные. А их надо преодолевать. И человек как-то к этому с малых лет приспосабливается.

— То есть в большой семье появляется напряжение каких-то неизбежных преодолений?

— Ну да, преодолений — неизбалованность, участливое отношение друг к другу. А когда один ребенок растет, мне кажется, это противоестественно. В природе нет такого. Все в природе растут большими семьями: цветы, птицы, деревья, травы, рыбы… Мало что растет в одиночку. Настоящий строевой лес вырастает, так сказать, в коллективе. Одинокая сосна, например, всегда крючковатая, всегда разлапистая. А в строевом лесу ей мешают соседние сосны, и она тянется к солнцу, вверх и вырастает стройной. Одинокое дерево, хотя оно, может быть, и крепкое, для строительства не годится. Так и зажравшийся человек, которому все соки отдавали, только для себя их и использовал.

— Николай Константинович, у вас есть такие строки: «Река вошла в болото ржавое. И больше не было реки». То есть мысль ваша такова — с одной стороны, будь в коллективе, а с другой — не теряй самого себя. В природе вы все время прослеживаете чисто человеческое.

— Ну да. Природа ведь всегда идет параллельно с человеческой судьбой. Как только река остановилась или остановлена плотиной, так вода сразу и зацветает. Или возьмем деревенский колодец, пока из него много воды берут, вода в нем свежая, родниковая. И наоборот, если мало им пользуются, вода в нем значительно хуже. Во время войны, когда через деревни проходили части, все вычерпывали из колодца, все выскребали до дна — ведром глотка воды не наберешь. Зато потом там такая хорошая вода была. А когда вода застаивается, естественно, туда и всякие жуки падают, она разлагаться начинает. И с человеком точно так же, если он замкнулся на себе, душа его застаивается. Человек живет общением.

— Судя по вашим стихам, и не только с людьми. Я имею в виду рыбную ловлю.

— Я считаю, что она мне много дает. Из-за нее мне приходится много ездить. Рыбалка — это действительно моя любовь, с которой вся жизнь прошла. Эта моя страсть вспыхнула с поимки щуки в пятилетием возрасте.

— Я побывал с вами на рыбалке несколько раз и заметил, что для вас как бы не существует граней, вы и в городе свой, и в деревне. А ваши стихи о рыбах наводят меня на мысль, что вы и в подводном царстве не чужой. Читая, например, ваше стихотворение «Линь», кажется, что вы вместе с линем поднимали со дна пузыри, прежде, чем написали его.

— Это удивительная рыба — линь. Как-то он особняком стоит. Многие рыбы — плотва, окунь, лещ — стаями ходят. А линь индивидуалист большой. Он живет в одиночку, во-первых; во-вторых, он спит почти две трети жизни, своеобразный водяной Обломов. Где-то в мае пробуждается и уже в августе — сентябре засыпает, зарывается в ил. В-третьих, его не берет никакая хищная рыба почему-то. В связи с этим даже легенда есть: линя, мол, не глотает хищная рыба потому, что она от него лечится, трется об него, и эта его слизь (а он весь в слизи такой) залечивает хищным рыбам раны. Это муть, конечно, ерунда. Щука и полечится, и сожрет. Тут причина в чем-то другом. И потом, линь очень трудно ловится на удочку. Вот у меня, в частности, случай был, я после чего стихи-то написал. Дело было в Литве. Смотрю, поплавок зудит мелко-мелко, как будто ветром его знобит. Это потому что линь не заглатывает червяка, как другие рыбы, — ran и все!. Он сосет его за кончик. И здесь не поймешь, когда его подсечь. Ну, думаю, буду до победного конца сидеть… Вдруг — раз! Зуд поплавка закончился. Вытаскиваю — он дососал этого червяка прямо по крючок и бросил, глупый. Ну, думаю, сейчас. Заправляю свежего червяка. Опять поплавок зазудел. Подсекаю. Эх! Пусто. Закидываю… Опять поплавок позудел и перестал…

— Так и не поймали?

— Нет, вот слушай. За несколько часов он меня буквально извел. Я и за ракиту прятался, и на траву ложился, чтобы он меня не видел. И, может, он бы меня весь день морочил, но мне повезло. Видимо, при определенных метеорологических условиях у него аппетит и решительность пробуждаются. Откуда-то облачко набежало, и несколько капель дождя упало на озеро. И вдруг мой поплавок — вж-ж-и-и! Я — раз! Чувствую, моя удочка вот-вот сломается. Еле выволок. Вот такой вот гигант! Он же красавец бронзового цвета! Ты видел линей? У них разные оттенки. Такие маленькие глазки у него, и он не резкий, но очень упрямый, упрется и тащит как бык. Вот после этого случая я и написал стих. А вообще-то, если бы было время, я бы написал книгу о рыбах даже не с точки зрения рыболова, а о их нравах. В частности, о щуке я хотел бы чуть ли не целую книгу написать.

— Николай Константинович, вы не обмолвились, говоря о рыбьих нравах? Нравы у людей, а у рыб повадки.

— Это, может быть, смешно, но если меня сравнивать с рыбами (и сам я иногда себя с рыбами сравниваю), так вот, если бы я был рыбой, то какой? Плотвой, окунем, щукой? Видимо, я был бы налимом! Почему? Потому что я чувствую себя гораздо лучше, когда прохладно, когда непогодь. А когда жарко, я сонный, не то чтобы ленивый, но мне трудно все делать. И налим такой же. Когда лето, когда жарко, он вялый, беспомощный спит под корягой. Его тогда хищники хватают. Но стоит похолодать, когда все рыбы, наоборот, становятся вялыми, сонными, тогда у него самая энергия, самый аппетит. Буран, снег метет, вихри, темная ночь страшная (по ночам особенно вся рыба подавлена), и тут он ходит, а днем он опять-таки отдыхает. А я тоже по ночам до пяти часов утра работаю, так что, видимо, я к налимам примыкаю…

— Это, конечно, шутка, но в ней чувствуется нешуточная потребность в одиночестве, знакомая каждому поэту.

— Честно говоря, я даже не люблю с кем-то рядом ловить. Очень редко кого я в это время терплю, потому что хочу быть один.

— То есть рыбалка для вас полное выключение?

— Да, полное. Я люблю один сидеть в лодке или на берегу где-нибудь, чтобы никто меня не видел…

— По-моему, рыбалка это предлог. Многие ваши стихи населены и цветами. Вот:

В этих ложбинах, ольхой поросших,

Каждая малость ласкает взгляд.

К таволге льнет мышиный горошек,

И горделиво глядит гравилат.

В этих ложбинах души не чая,

Вижу я, как на бугре, вдали

Розовым пламенем иван-чая

Рвется наружу огонь земли.

В этих любимых моих ложбинах,

Где и всего-то — пырей да осот,

Сердце взлетает до ястребиных,

Синих и чистых своих высот.

Это стихотворение завораживает, особенно строка: «И горделиво глядит гравилат». Правда, я не знаю, что такое гравилат.

— Гравилат — это дикий цветок. Обычно он растет в тени, у кустов, на опушке леса. Он растет на тонком, очень изящном стебле. Цветок у него темно-багрового цвета, как пучок такой, из пучка лепесточки торчат. Он не то чтобы редкий цветок, но встречается не часто.

— Я заметил, что вас тянет в места глухие, ничем не выдающиеся на первый взгляд.

— Действительно, я почему-то люблю неприметные утолки, ничего там нет особенного, вот ольха и все. Незаметное такое местечко, а душевный всплеск рождается. Я написал об этом: «И посыплются милости с неба, и окатит меня синевой, и проглянет земля из-под снега прошлогодней пожухлой травой. И засветятся кочки болота бархатистою зеленью мха…» Я очень люблю всякие мхи, люблю по мховым болотам бродить: ягель, лишайник, кукушкин лен… Мне очень нравятся эти растения. Есть в названиях растений какая-то магия — колокольчик, лютики, гравилат…

— Наверное, вы бы не знали всех этих названий, не пожив в деревне?

— Ну, конечно, конечно, какой там гравилат. Городские удивляются, откуда я знаю всякие травы, названия цветов? Для них это просто цветок, а как его по имени-отчеству величают, им неведомо, Трава, цветок — вот и все. Между тем почти все растения целебные, ими все живое исцеляется.

— Николай Константинович, мне кажется, живой язык тоже лечит, особенно деревенский. Нет ли здесь ниточки?

— Ниточка тут есть. Поскольку сельские жители ближе к природе, то и язык у них более живой. Горожанин о неуродившейся ржи скажет, например, что рожь редкая, колоски далеко отстоят друг от друга или что-нибудь в этом роде, а деревенская бабка говорит: «От колоса до колоса не слыхать голоса». Это значит плохая рожь, не уродилась.

— Многие поэты часто ставили себя над природой или против своей воли оказывались вне ее. Как вы себя мыслите в этом плане?

— Конечно, я себя мыслю частью природы. Частью, которой я себя все больше чувствую.

— И никогда не чувствовали себя царем природы?

— A-а?! Нет, никогда… (Смеется).

— Это не случайный вопрос. Маяковский в зрелом возрасте с гордостью признавался, вот дословно: «После электричества совершенно бросил интересоваться природой. Неусовершенствованная вещь». Ведь это сказано большим поэтом.

— Маяковский — большой поэт, но его фигура при всем при том трагическая, хотя бы потому, что он наступал на горло собственной песне. И еще время было такое, когда вся ставка была на технику, а с природой вообще не считались. Многие тогда были заражены сознанием того, что природа несовершенна, ее хотели усмирить, укротить и так далее. Я считаю, что это ужасно. Я уже писал об этом: «Видно, чего-то мы перемудрили, стали чего-то не понимать. Все покоряли тебя — не покорили, как же такое — родную мать!..»

— Значит, трагизм Маяковского и в том, что он отстранился от природы, считая ее неусовершенствованной вещью?

— И в этом. В природе все совершенно и разумно… Скажем, я ловлю рыбу. В одном углу озера ловится окунь, и в другом ловится окунь, между ними двести метров, а они окрашены по-разному, как будто из разных водоемов, почему? Оказывается, в одной части озера дно темнее, а буквально в двухстах метрах дно песчаное, светлое. Там, где темное дно, окунь гораздо темнее, чем там, где светлое. То есть природа — это какой-то гениальный организм, который мгновенно реагирует на малейшие отклонения. Все живое она регулирует. Окунь как бы входит в сам организм природы, и она защищает его, как себя.

— Может ли поэт, не имея чувства природы, иметь цельное чувство родины, чувство связи времен?

— Мне кажется, эти чувства как-то соединены в одно целое и друг без друга быть не могут. Природа и родина даже корень один имеют. Конечно, человек, не чувствующий природы, лишен в какой-то мере части чувства родины.

— Известно, что наш народ самый читающий в мире. Вместе с тем, и это не только мое мнение, именно поэзии у нас не уделяется должного внимания. О текущих проблемах и новинках кино мы узнаем из еженедельной телевизионной передачи «Кинопанорама». Эстрада и спорт не сходят с экрана телевизора. А поэзию, ее насущные проблемы телевидение фактически не освещает, если, конечно, не считать передачу «Вокруг смеха».

— Честно говоря, меня всегда это удивляло… Разумеется, хорошо, что у нас развивается спорт, и дай Бог, чтобы он процветал. И все-таки спорт, исключая шахматы, — это в основном работа мышц, а поэзия — это в чистом виде работа души, чувств, ума. Конечно, ее в печати так не освещают. Дай Бог, чтобы в Литературной газете в месяц раз или два появилась статья о поэзии, о литературе.

— Николай Константинович, поэзия тоже представляет нашу страну с главной ее стороны, с духовной. Если она завяла, то, кажется, нужно бить тревогу; если она процветает, то почему вокруг нее тишина?

— Я не скажу, чтобы у нас сейчас был расцвет поэзии, но и упадка в ней нет. Несмотря на то, что за последние десять — двенадцать лет мы потеряли таких первоклассных поэтов, как Исаковский, Твардовский, Тихонов, Симонов, Мартынов, Смеляков, Луконин, Орлов, Антокольский… Все равно у нас есть, на мой взгляд, достаточно большая группа поэтов, которые и интересны, и полезны широкому зрителю и читателю. Я думаю, что их недостаточно пропагандируют. Поэзия тоже нуждается в пропаганде, тем более что сегодня средства пропаганды настолько сильны, что они могут забить что угодно. Ведь книжка поэта выходит тиражом десять — двадцать тысяч экземпляров. Это двадцать тысяч читателей максимум. А телевизор смотрят сразу восемьдесят — сто миллионов в день.

— И последний вопрос. Какие качества вы цените в поэте?

— В идеале поэт должен соответствовать тому, что он пишет. Ни один к одному, ни абсолютной копией, конечно, но в основных чертах должен соответствовать».


Получив от ворот поворот в отношении публикации этой беседы со Старшиновым, я решил не сдаваться и подготовил к наступавшему 40-летию Победы в Великой Отечественной войне новую беседу с ним. Все повторилось — ее тоже не опубликовали. Здесь я привожу только те фрагменты из нее, которые существенно дополняют прежние.

«— Вырос в многодетной семье… Отец настаивал — учитесь, ничего, худо-бедно живем, но пока я жив, учитесь! Еще в Первую мировую отец был военным писарем. Поэтому к нему в Москве обращались незаконно обиженные земляки-односельчане, и он множество писем, просьб и жалоб написал. Сначала Ягоде, а затем Ежову. Не знаю, почему его не арестовали… Был он страшно наивным и набожным. Водил меня в церковь. Но перед самой войной, когда слег от инсульта, потребовал продать иконостас и ризы, которые у нас имелись, и на вырученные деньги купить мне гармонь, а себе — портрет Сталина. На этот портрет он по утрам вместо иконы молился и благодарил вождя за то, что он выучил восьмерых его детей… Это было и смешно, и трагично, но это было…

— Тем не менее у вас, кажется, нет стихов, воспевающих Сталина?

— У меня долго не выходила первая книжка, мне просто условие поставили, что она не пойдет в набор до тех пор, пока не будет стихов о Сталине. Это сегодня трудно понять, но тогда это требование имело силу закона. Не сразу, как-то само собой написалось стихотворение о родине, где были такие строки: «К Сталину со всех земель планеты письма благодарные летят». В общем-то это было правдой, ведь фашизм был побежден при нем. Как только эти строки появились, книжка тут же пошла в набор и вышла в 1951 году в издательстве «Молодая гвардия».

— Вашему поколению выпало много пережить. Но вот один юный неформал публично заявил: от нашего героического прошлого тошнит. Что же получается, поколение отцов все без исключения виновато, иначе какое же оно поколение?! Что вы на это скажете?

— Ну, оплевать все и всех легче, чем разобраться… Вот ко мне из бюро добрых услуг на своей машине приезжал страшно практичный молодой человек. Он мне просверливал дырки в стене и похваливал мою библиотеку. Я вижу, в книгах он разбирается, спрашиваю: «А вы что окончили?» — «Я медицинский окончил». Я говорю: «А как же так?!» А он мне говорит: «А какой же дурак сегодня будет работать за 140 рублей, ощупывать, ослушивать умирающих потных стариков и старух… Я здесь имею дело с кирпичом и зарабатываю 150 рэ в три дня. Сейчас, если ты не лопух, можно жить вот так!» Для него, хотя он и давал клятву Гиппократа, не важно, каким способом выколачивать свои 50 рублей в день. Он, конечно, тоже может предъявить претензии к моему поколению, но я их не могу принять. Мы были бескорыстными. К тому же что я мог видеть мальчишкой? В школе мы только и делала, что глаза в учебниках вытыкали то Блюхеру, то Тухачевскому, то Егорову, как врагам народа. А в шестнадцать лет моих началась война, тут уже не до разборов было.

— Да, но среди обвинителей вашего поколения могут быть и вполне бескорыстные люди… Один студент сказал пожилой женщине: «Мы хотим, чтобы вы скорее ушли, с вами умрет и ваше былое!..» Это могло быть сказано вполне бескорыстным человеком.

— В известной пословице два смысла — сын за отца не только не отвечает, но как бы автоматически и право судить отца имеет. На самом деле это право должно быть выстрадано личным опытом… Много бед на землю принесено бескорыстными людьми от неведения. Помнишь, благими намерениями дорога в ад стелется. Проще всего поставить на нас крест и сказать: вы нас погубили, а значит, вы подлое поколение…

— Николай Константинович, сегодня обвиняется не только ваше поколение. В печати появляются мысли «о невменяемости» нашего народа, о его «дурости»… Вот в шестом номере журнала «Нева» за 1989 год одна поэтесса пишет: «Снова нэп. Торгаши-барыши. Вот чем ты обернулась, свобода… И чего было ждать от народа, Для которого все хороши…» И дальше: «Нет, Россию никто не спасет, Ей не вырежешь дурость, как гланды…»

— Это, конечно, очень серьезное обвинение всего народа в дури, в тупости, для которого все хороши. Я не знаю, кто она, эта поэтесса, молодая или старая, но эти строчки написаны ею не от зрелого ума. Во-первых, нэп в свое время накормил страну, дал ей возможность прийти в себя. Во-вторых, хотя по сути дела наш народ коварством и хитростью и был поставлен на колени, но не таким уж был он рабом — «для которого все хороши». В частности, об этом говорят частушки, в которых есть и характер, и боль, и озорство, и юмор. Так, из моей деревни Рахманово дед получил восемь лет за частушку:

Ой, калина, калина,

Нос большой у Сталина,

Больше, чем у Рыкова

И у Петра Великова!

Здесь нет благословения тирану. Я говорю не о тех частушках, которые нам подсовывали, о счастливой колхозной жизни, а о гонимых печатью, вроде этой:

Птицеферма, птицеферма,

Птицеферма строится.

А колхозник видит яйца,

Когда в бане моется!

Эта частушка намного нравственней тех журналов и телепередач, которые пропагандируют по западному образцу открытым текстом секс. На этом фоне наш народ чуть ли не кастратом выглядит. Между тем он всегда очень трезво смотрел на эти вещи. Вот еще дореволюционная частушка:

У моей милашки ляжки —

Сорок восемь десятин.

Без порток, в одной рубашке

Обрабатывал один!

Это сказано о пашне. Что-то богатырское, былинное, идущее от Микулы Селяниновича слышится в этих строках. И я не вижу в них никакой похабщины. Насколько это здоровее и физически, и морально, чем все эти телевизионные воркования или вопли певцов-извращенцев, чьи евнушечьи голоса, звучащие ежедневно с экрана телевизора, выдают их с головой… Вот еще частушка, ее не найдешь ни в одном сборнике:

Перед мальчиками

Хожу пальчиками.

Перед зрелыми людьми

Хожу белыми грудьми.

Частушка способна передать не только озорство, но и удивительное целомудрие народа, его несказанную нежность или неизбывную печаль…»


Беседы со Старшиновым, обыкновенно возникавшие по зову моей души, внутренне сроднили меня с ним. И я, конечно, переживал, что их не публиковали. Сам же он ни словом, ни намеком интереса к судьбе оных не проявлял, хотя и сетовал на непролазное непонимание со стороны редакторов и критики. Например, он говорил, что в «Рыболове» из стихотворения «Линь» изъяли следующую строфу:

И темнеет, и снова светает,

И мое испитое лицо

Все щетиной густой обрастает,

Как травой-камышом озерцо…

«Почему изъяли? Потому что решили, будто «испитое лицо» означает пропитое, от пьянки идет! А одна дуреха-критик меня облаяла, мол, как можно входить с таким «испитым лицом» в поэзию?! С испитым как раз можно. Слово «испитой» означает исхудалый, изнуренный, тощий. Вот и лицо Дон-Кихота в романе испитое, то есть оно изможденное, изнуренное жизнью, заботами. А она решила, что у меня лицо в стихотворении пропитое. Разница же между этими словами огромная. Они имеют абсолютно противоположное значение». Тут Николай Константинович без всякого преувеличения прочел мне целый курс о случаях употребления слова «испитой» в русской литературе. Причем его примеры, и прозаические, и поэтические, лились как из рога изобилия, что было для него нетипично. Имея глубочайшие языковые познания, он специально их не выявлял. Вообще своей скромностью и деликатностью, как и отзывчивостью, он решительно превосходил всех своих собратьев по писательскому союзу, о чем красноречиво говорит огромное число литераторов, по собственной воле ставших под его крыло. И каждого он не обошел своим отеческим или дружеским вниманием. Подтверждением такого внимания может служить следующее письмо:

«10. IX.85

Дорогой Гриша!

Получил сегодня твое письмо — спасибо за память!

Письмо небольшое, но информация в нем интересная и разнообразная (я получил в один день и письмо от Гены Касмынина, и когда сложил ваши два письма, получается уже картина сельской и вашей жизни!).

Я-то думаю, что поездка эта будет для вас очень полезна. Россию надо знать не по газетам. А вы побывали уже в нескольких уголках ее и более или менее северных (Молоко-во) и более или менее южных (Моршанск). И народ посмотрели, и условия жизни, и вам есть что с чем сравнить.

Я же сижу в Пицунде уже две недели, почти не вылезаю из своей трехкомнатной «конуры» с видом одновременно и на море (оно в 100 метрах), и на горы (они в километре), и на озеро (оно в двухстах метрах). Когда устаю работать, выхожу на балкон, час загораю и любуюсь, как на озере играет форель. Она ежеминутно выпрыгивает из воды и летит, как птица, над водой с десяток метров иногда.

Я здесь довольно много сделал для себя (в моих масштабах): почти дописал поэму (в ней будет строк 500) и три стихотворения. Правда, за 12 дней всего 3 раза искупался.

Видимо, темпы работы моей замедлятся (я даже на рыбалку ни разу не сходил, хотя меня приглашали и удочки давали — я своих не взял специально, чтобы не отвлекаться), а темпы отдыха возрастут.

Гриша, будь здоров, привет семье, а я, если все будет в норме, приеду (прилечу на аэробусе) вечером 22 сентября. 23 уже зайду в изд-во.

Обнимаю.

Н. Старшинов

Написал 6 страниц выступления на выборах в бюро поэтов, которые будут 9 октября… Приеду — покажу».


Из подобных писем, а их должно быть немало, проглядывает не только его хлопотливая, поэтическая душа, но складывается и картина литературных отношений, которые он сам же и создавал. По своей обязательности Старшинов состоял в переписке чуть ли не со всем легионом своих авторов. Они были для него многочисленной «родней по вдохновенью». Бывало, скажешь ему: ну что вы, Николай Константинович, возитесь с таким-то, у него не стихи, а сплошная вода?» Он тут же отодвигал все свои дела и начинал выражать несогласие, либо цитируя наизусть запавшие в душу строки, либо выхватывая из кипы папок одному ему известную рукопись: «Вот Краснопевцев, чуть ли не пешком добирался до Москвы из своей умирающей деревни, ночевал в скирдах — читай». Читаю:

Чьи-то смуглые длинные ноги

Растревожат вдоль улиц собак.

Кто-то едет вдали по дороге

И доехать не может никак.

«Да, это замечательно». Старшинов не просто радовался такому ответу, он торжествовал, как ребенок. Не могу припомнить, кто бы еще был так счастлив, найдя удавшиеся строки у другого поэта. Сам поэт, он любил поэзию во всех ее истинных проявлениях.

Июль 2005 г.

Николай КАРПОВ «Учитель, перед именем твоим…»

Карпов Николай Николаевич, поэт, прозаик. Родился в 1932 году в г. Рославле Смоленской обл. Девятилетним мальчиком был вывезен из оккупированного Рославля в Германию и в 1941–1945 годах находился в лагере. Окончил геофизический факультет МГУ. Работал в научных экспедициях на Кольском полуострове, в Забайкалье, горах Путорана. Преподавал в Московском заочном пединституте. Автор книг стихотворений «Северный базар», «Черничная поляна», «Растения заговорили», «Как умеют любить сердца» и знаменитой туристической песни «Едкий дым создает уют…». Ближайший ученик Старшинова. Живет в Москве.

…………………..

В течение многих лет, начиная с 1972 года, я по душевной потребности вел дневники. В этих разношерстных дневниках о быте и бытии чаще других имен упоминается по разным поводам мой покойный Учитель — поэт Николай Константинович Старшинов, с которым я был знаком еще с 1955 года, когда он вел литобъединение при МГУ на Ленинских горах, и не расставался, и постоянно общался вплоть до его безвременной кончины 6 февраля 1998 года. Я счастлив, что судьба подарила мне такого Учителя, и свидетельствую, что ни одно мое более-менее крупное литературное начинание не обошлось без его доброго и взыскательного участия. С его благословения выходили все мои книги стихов, а мой дебют как прозаика в начале девяностых тоже подвигнут им. И первая публикация в 1956 году в «Юности», оказавшаяся столь удачной — стихотворение «У костра» стало популярной песней, поющейся и посейчас под названием «Пять ребят», — тоже состоялась благодаря ему, его умению увидеть в «опытах в стихах» начинающего автора то, что будет непременно востребовано. Могу сказать также, что и сейчас, когда Учителя уже нет среди нас, я буду продолжать свое ученичество до бесконечности — у меня остались его пометки на полях моих книг, письма от него, а в памяти хранятся сотни встреч и бесед с ним и, конечно же, его стихи.

Просмотрев в своих дневниках все записи, касающиеся Николая Константиновича, я вижу со стыдом, что они эгоистичны, в них речь идет главным образом о том, что я получил от него — как, когда и чем поддержал он меня на моем пути к любимой литературной работе. И в этом смысле я в неоплатном долгу у своего покойного Учителя. Но тем не менее решаюсь все-таки предложить фрагменты своих дневников читателю, ибо даже такие, какие есть, они рисуют облик Учителя, вернее, показывают его спасительную роль в судьбе одного из его учеников, которых у него десятки, если не сотни — ведь его работу в единственном в СССР альманахе «Поэзия» можно без натяжки назвать руководством «Всесоюзным заочным литературным объединением». А что касается отбора выдержек из дневников для публикации, то вначале казалось, что некоторые, как бы дежурные записи, вроде памяток «позвонить Н.К.С.» или «договориться с Колей о совместном походе в Книжную лавку», следует исключить. Но потом пришло решение предложить абсолютно все, хотя бы потому, что для меня, автора этих дневников, каждое воспоминание об Учителе дорого, и я полагаю, не только мне. Его личность, его роль в литературе последнего пятидесятилетия настолько велики и неосознанны еще, что нельзя упускать из поля зрения ни одного штриха к его портрету. Возможно, этот мой труд пригодится кому-то, кто обязательно напишет книгу об Учителе — человеке светлом и уникальном.

Из дневников 1973–1998 годов

14.01.75. Какой поворот всей жизни! Пришла вчера телеграмма от Коли Старшинова с просьбой срочно позвонить. Звоню — он предлагает мне перейти к нему на постоянную работу в альманах «Поэзия».


24.10.77. Сейчас собираюсь готовить подборку для «Юности». Посоветовался с Колей — не будет ли большим нахальством с моей стороны обратиться туда на том основании, что впервые печатался там, а сейчас у меня выходит первая книга, и он сказал мне в шутку, что это «нахальство средней руки»…


07.03.78. Вчера был в своей «литературной среде» — МГ (издательство «Молодая гвардия». — С. Щ.), 6-й этаж: Коля Старшинов, Таня Чалова-Яшина, а вместо Саши Щуплова — Володя Костров… Говорили о многом, но — о главном… О судьбах поэтов, о предназначении поэта, в конечном итоге — о совести…


05.09.78. Вчера у Коли Старшинова в МГ читал его статью «Личность поэта». Там есть противопоставление «спешащих за модой» и «ограниченных»… Это не что иное, как люди, для которых литература — судьба и литература — профессия. Последние пишут «как надо», «как ждут» и могут быть трусами, воспевающими смелость. А у первых таких проблем не встает — о чем писать. Они пишут жизнь…


13.11.78. С радостью и любовью слушал передачу радиостанции «Юность», целиком посвященную Коле Старшинову. Это для меня торжество справедливости — долгожданное. Он заслуживает большего, и будет ему большая слава, только бы не повторился почти десятилетний период мрака в его жизни… Дай-то Бог!


31.01.79. День «литературной среды»… С утра поехал в МГ и пробыл там весь день до вечера. Время прошло в беседах и чаепитии. Познакомился с поэтессой Ладой Одинцовой… Нашли с ней общий язык, разговорившись о Чижевском… И тут в который раз потряс меня мой любимый Коля Старшинов. Сначала он, наблюдая нашу увлеченную беседу, по своему обыкновению что-то прибеднился — вот, мол, о чем говорят, о каких высоких материях, а потом с невинным видом достал тетрадь стихов Чижевского, о чем я вовсе не знал, не знал, что Чижевский писал еще и стихи… И собирается Коля давать подборку в альманахе. Вот так! На этой изданной тетради чьей-то злой рукой написано о Чижевском подло и низко. Там и слова, что он лжеученый, что он сумел «пролезть» в Академию наук, и много другой пакости. Видимо, это было то время, когда Чижевский был репрессирован… Вернулся домой я уставшим, но чуточку более богатым…


09.12.79. Вечером поехал на творческий вечер Коли Старшинова — и какой заряд бодрости, радости, веры я получил! Он как поэт явно недооценен, и сегодня ему воздали должное все выступавшие, все, читавшие его и свои стихи. Жалею, что мне не хватило смелости выступить, но в следующий раз сделаю это обязательно! Сегодня словно все, что мы знали о Старшинове, сложилось воедино, осветилось добротой и стало видно, какой это Поэт! Это было торжество поэзии народной в самом глубоком и незамутненном смысле слова, торжество верности и бескорыстности, торжество поэтической правды. И я почувствовал себя счастливым, что судьба свела меня двадцать два года назад с этим Человеком.


16.02.80…Что-то мои последние стихи не находят положительной оценки у Коли Старшинова. Меня это огорчает и тревожит. Вот сейчас из большой подборки выделил только «Светит месяц» и «Григ». С ироническими чуть получше — там «Поэты и пародисты», «Баронесса» и «Признание». Но все с оговорками и доработками. Надо, значит, работать!


30.03.80. Перед глазами стоят лица наших с Колей Старшиновым и Галей Рой «семинаристов». В основном это, видимо, хорошие люди, не из той современной саранчи, что все пожирает на своем пути. Вот скромная библиотекарша из Торжка Таня Большакова. Она окончила Литинститут, но это не придало ей уверенности в себе, в своих силах. А стихи у нее — хотя их и мало — настоящие. Таких людей надо поддерживать хотя бы для того, чтобы не возобладали в литературе иные — нахальные, пробивные, бесталанные… (Примечание: речь здесь идет о семинаре в Калинине, где я помогал Старшинову вести этот семинар.)


04.05.80. Целый час «работал» по телефону с Колей Старшиновым над составлением книги «Поэма о России» для издательства «Советская Россия». «Проработали» и согласовали, какие стихи брать у Ярослава Смелякова, Александра Трифоновича Твардовского и Николая Рубцова. Их после разговора с Геной Красниковым можно будет перепечатывать в свободное время и на уставшую душу. Работа эта тяжелая (составление), но очень для меня полезная. Я ведь плохо знаю стихи своих старших современников и даже сверстников. Поднаберусь от Коли опыта и вкуса. Сам уже обнаружил воочию, что начал работу слишком нетребовательно и «наотбирал» слишком много. Надо построже подходить, чтобы не отнимать у Коли много времени полуночными разговорами. У него его и так мало…


16.04.81. С утра, точнее, ближе к обеду поехал в МГ на встречу с Колей Старшиновым. Он взял на себя труд и прочел всю рукопись моей новой книги и сделал много замечаний. Тревожится, хочет, чтобы к 50-летию у меня была хорошая книга. Теперь у меня три дня на исправления и доделки. Управлюсь ли за это время? Если нет — тогда сдавать в производство будем в мае, а не в апреле. Попробую уложиться и начну сегодня — посмотрю еще раз все замечания и что-то, может быть, выправлю прямо сейчас. А потом три дня разумной работы — и, как знать, может быть, и удастся… Помогал мне и Гена Красников — посмотрел целую пачку новых стихотворений и помог отобрать для показа Старшинову. Что-то он скажет? Завтра договорились созвониться… На душе тревожно…


16.05.81. Вчера поздно вечером, где-то в двенадцатом часу, позвонил Коля Старшинов. Он возвратился с десятидневной рыбалки. Немного отдохнул, подышал воздухом. Долго говорили, и я «выложил» ему все новости, какие только знал. Он рассказал, что прошлой ночью они видели в небе светящуюся трапецию со светящимся шаром и звездой в лучах, скрещивающихся в вышине, и длилось это видение не менее двух часов. Поскольку он давно уже, к счастью, не пьет, видение действительно значит было. Но что оно означает? Сигнал непознанного или отголоски современной обстановки в мире, когда нужно гнать и гнать и испытывать новые виды защиты от грубых угроз в наш адрес? Так или иначе, это видение будоражит воображение и вносит какую-то свежесть и тайну в наше устоявшееся, однообразное бытие…


04.06.81. Одна из немногих, если не единственная радость в моей жизни — это поездки в Книжную Лавку. И сегодня я договорился с Колей Старшиновым и вместе съездили туда и привезли много хороших книг, в том числе для детей сказки Гофмана.


12.08.81. Итог сегодняшней поездки — положительные и резко отрицательные эмоции. Положительные — из Книжной лавки, где купил Брюсова, Тихонова и кое-что еще, а отрицательные — возмущение от статьи Цыбина в «Литера-турке». Это просто подонство так писать о благородной работе Коли Старшинова в поэзии и о его талантливых учениках — Коле Дмитриеве и Гене Касмынине…


02.09.81…Съездил за книгами неудачно, но зато пообщался со Старшиновым. Все-таки светлый он человек! И в то же время — «ерш», у которого душа держится в глазах. Когда-нибудь поймут и оценят, как много он сделал для нашей поэзии своим бескорыстным наставничеством и «собирательством талантов».


05.10.81. Вернулся Коля Старшинов из Карелии — радостный, отдохнувший и с клюквой… Я всегда радуюсь, когда он немного отвлекается и приводит себя в боевой вид — «перематывает обмотки» и «вперед»…


04.12.81. С утра поехал отвез Коле бумагу, купленную для него в Литфонде, посидел с ним и с Эммой за чаем, проводил его в «Современник» (он возил туда «Дорогу к читателю»)…(Вечером) поговорил по телефону с Колей. У него все в порядке — он успел сделать все свои дела, и главное, «Дорога к читателю» попала в славные добрые руки. Обрадовал он и меня — сдал в «Детгиз» рукопись сборника, где есть и мои стихи…


18.12.81. Собирались сегодня ехать на традиционную вечеринку по случаю дня рождения Коли Старшинова, но он заболел и будет дома, видимо, ближайшие дня три. Такие вот невеселые новости…


19.12.81. День рождения Коли Старшинова. Ездили к нему, напросившись еще вчера, и просидели более двух часов. Попил с ними чаю, а с Эммой Антоновной выпили по рюмочке за здоровье Коли. Подарками моими он, кажется, остался доволен — и стихами, и «прибором для одновременного составительства 4-х книг стихотворений» (деревянный стакан с нарезанными закладками разного цвета). Слушал, как он говорит по телефону и как полезны эти разговоры тем, с кем он говорит, и как они его отвлекают от его работы. Просто поразительно, как он в этой круговерти дел и разговоров успевает и сам еще что-то писать! А может быть, ему эта атмосфера нужна так же, как мне преобладающий покой с эмоциональными встрясками редких встреч? Наверное, здесь что-то близкое к истине…


09.02.82. Утром звонил мне Коля Старшинов и обрадовал доброй вестью: завтра в самой «Правде» будет рецензия Станислава Кунаева на «Молодые голоса» (сборник молодых поэтов, составленный Старшиновым. — С. Щ.). И почувствовал я, как дорожит он признанием своего труда, который он вложил в эти голоса! И это естественно и как-то даже трогательно. Нужно будет завтра купить в киоске несколько экземпляров газеты, чтобы подарить Коле «про запас».


03.04.82…Вот и повидался с Колей и купил в Лавке хорошие книги. Коля как-то мудро говорил о женщинах, об их тяжелом житье, о тяге к духовному и тайне сердца старинной. И лицо его было добрым и светлым.


16.06.82. Звонил только что Коля Старшинов. Он во Внукове[3] сидит, правит свою прозу для «Современника». У него радостная весть — его выдвинули на Гос. премию им. Горького. Дай Бог, чтобы ему дали — это будет только справедливо!


26.10.97. Друзья мои болеют. Николай Константинович лежит уже третий месяц после тяжелого инсульта. Но появилась надежда, что постепенно встанет на ноги и даже будет работать. Лежит, и тоже очень долго, Натан Злотников, и тоже с инсультом. И я ничем, кроме добрых слов сочувствия, помочь им не могу. Как это ни горько. Может быть, только договорюсь, если в этом будет необходимость, со знакомым опытным невропатологом, чтобы она посмотрела их и дала советы. Кажется, она специализируется именно на инсультах. Хотя бы так помочь им обоим.


09.01.98. Тяжелый, мрачный вечер. Коле Старшинову очень плохо — он в коме. Сегодня у него были многие врачи и сказали, что продлится это бессознательное состояние 4–5 дней, а потом прояснится. Дай Бог ему одолеть недуг и пойти на поправку.


10.01.98. Вечером, отрешившись от всего, уединился и слушал концерт по радио «Орфей», посвященный памяти Великого Русского Композитора — Георгия Васильевича Свиридова, ушедшего от нас 6 февраля. В первом отделении исполнялись музыкальные иллюстрации к повести Александра Сергеевича Пушкина «Метель». Я слушал и плакал, вспоминая, что сейчас, в эти минуты, недвижно лежит мой друг и Учитель Коля Старшинов и борется со Смертью…


13.01.98. Ровно в 16.00 позвонил Старшиновым, и Рута сказала, что Коля вышел из комы — открывает глаза и что-то бормочет. Слава Богу! Теперь Жора Зайцев и Володя Костров хлопочут, чтобы поместить его в тот же военный госпиталь, где он лежал по возвращении из своего «поместья». Сначала его положат, видимо, в реанимацию, чтобы определить, какие участки головного мозга у него поражены теперь, помимо пораженных ранее. Перевозить его сейчас уже можно. Так что надежда наша воскресает понемногу. Как бы хорошо, если бы он поднялся хотя бы до состояния, когда смог бы ходить по дому и выходить на улицу в свой Протопоповский переулок!


07.02.98. Только что постучалась ко мне медсестра (Н. Н. Карпов лежал в больнице. — С. Щ.) и передала, что на мое имя пришла телеграмма о кончине моего Учителя Николая Константиновича. Умер он вчера. Панихида в ЦДЛ будет во вторник. Поеду проститься. А если хватит сил — должно хватить! — то и на кладбище, к месту последнего его успокоения…

Какое совпадение! И мой родной отец Николай Константинович Карпов, и отец духовный, опекавший меня с 1955 года до последних дней, прожили примерно одинаковое время — около 73 лет, и скончались оба зимой, тоже почти в одно и то же время — один 08.01.54 г., другой 06.02.98 г. Мое физическое сиротство было облегчено Николаем Константиновичем Старшиновым в течение всей жизни, до сего дня… И что еще крепче иных уз привязывает меня к нему: последняя его журнальная публикация в «Домашней энциклопедии» совпала и с моей публикацией там же. Мало того, там опубликована впервые фотография, где мы с ним стоим на Кузнецком Мосту лет 15 тому назад — здоровые и веселые. А в книге своей «Что было, то было…» очень может быть, что последним дополнением стало его доброе слово обо мне и моих иронических стихах.


08.02.98. Надо привыкать к совершенно иной жизни — без Коли. Без его постоянной с 1955 года поддержки, без его советов, которые всегда были во благо мне и моей работе литературной. Теперь я его встречу только там, и не знаю, долго ли осталось до этой встречи. Кажется, я окончательно собрался с силами и завтра поеду, чтобы проститься с ним. Проводить его на кладбище и видеть, как гроб опускают в мерзлую землю, сил моих физических и психических не хватит. В среду надеюсь вернуться сюда, но работать до конца срока вряд ли смогу. Буду просто приходить в себя после этого удара судьбы. И набираться сил, чтобы продолжить в меру своих способностей общее дело.


11.02.98. Вот и проводили мы Колю в последний путь. Пишу «мы», потому что нас было очень много — тех, кого он не то что вырастил, а выпестовал в альманахе «Поэзия», в Литинституте, а раньше всего — в «Юности» пятидесятых. Панихида прошла по-людски. Люди, разрозненные дикой жизнью, в условиях геноцида, встречались, обнимались, целовались, шли к гробу, стояли — смотрели в последний раз в лицо Учителя, клали цветы, выходили в рекреацию и говорили о нем и о литературе, о российской словесности.


26.02.98. Со смертью Коли Старшинова я лишился духовной защиты. Это на первый взгляд. Но если вдуматься, то ничуть не лишился, ибо в памяти моей множество бесед с ним, его пометки на полях моих рукописей и книг, факты его участия в судьбе моих произведений и, наконец, — его стихи, в которых я всегда найду поддержку и опору. Светлый он человек был и останется, пока живы мы, его ученики и последователи, борцы, в меру отпущенных способностей и сил, за литературу нравственную.


12.03.98. Каждое утро просыпаюсь с надеждами, а ложусь спать разочарованный самим собой — сделать удается мало. Видно, иссякла во мне к этому времени «поэтическая энергия», которую открыл и описал в своей книге «Памятный урок» мой Учитель Николай Константинович Старшинов. Жизнь после его ухода от нас будет совсем иной — сиротливой. Стать таким, каким был он, нельзя, таким можно только быть. А это от Бога… Слишком я суетлив и слишком уж тщательно стараюсь все предвидеть и предопределить. А не надо всего этого — надо жить так, как жил мой друг и Учитель Коля Старшинов. Он постоянно что-то делал, и дел у него было много, — так много, что казалось, никак не успеть. А он все-таки успевал. И успевал еще и всех нас, своих учеников, обихаживать, приободрять, ненавязчиво учить. И как мало мы все ему вернули! Но кое-что все же вернули: он радовался нашим удачам, даже небольшим.


29.03.98. Пустота, образовавшаяся после смерти Коли Старшинова, разрастается. Теперь уж не позвонишь, не поговоришь с ним, не посоветуешься. Как много и щедро делился он со мной всем, что имел! А я? Интересно, принес ли я ему какую-то радость, облегчил ли когда-нибудь жизнь? Наверное, все-таки да. Ведь есть что-то из написанного мной, удостоившееся его похвалы. Мои удачи были его радостью. Какая щедрая душа помещалась в его сухощавом теле!.. Ищу, с кем сравнить его среди литераторов, и не нахожу.

Владимир КОСТРОВ Русский поэт

Костров Владимир Андреевич, поэт, переводчик, публицист. Родился в 1935 году в д. Власихе Костромской обл. Окончил химический факультет Московского университета (1958), Высшие литературные курсы (1963). Работал инженером на заводе в Загорске, журналистом в журналах «Техника — молодежи», «Смена», «Новый мир». Первая книга в коллективном сборнике «Общежитие» вышла в 1961-м. Затем выходили сборники стихов «Первый снег», «Кострома — Россия», «Нечаянная радость», «Избранное», «Открылось взору» и др. Автор слов ряда известных песен. Лауреат Государственной премии России. Один из первых учеников и ближайший друг Николая Старшинова. Живет в Москве.

…………………..

Пожалуй, в октябре 1955 года я, начинающий стихотворец, писавший песни для студенческих капустников и стенгазетные фельетоны, впервые пришел на занятия в литературное объединение МГУ им. Ломоносова, что на Ленинских горах.

Спустя десятилетие после войны страна явно оживала, строились высотки, студийцы теперь отдавали дань новой моде — на химиках, физиках, юристах, биологах защитные и темные цвета Москвошвея сменялись цветными свитерами, пестрели ковбойки и даже шейные платки, клёши и полуклёши отступали перед отутюженными и заутюженными брючками.

Что-то менялось и в молодых душах и стремилось выплеснуться в стихах, песнях, веселых и дерзких капустниках.

В одной из аудиторий главного здания нас приветливо встретил удивительно молодой, улыбающийся, невысокий, смуглый, какой-то ладный и очень красивый человек.

— Давайте знакомиться. Я Николай Старшинов. Веду отдел поэзии в журнале «Юность».

В нашем пестром собрании он выглядел несколько простовато, был одет опрятно, но без вызова, говорил и читал негромко, держался скорее товарищем, может быть, с некоторой лукавой сердечностью. Не сразу как-то поверилось, что Николай Константинович прошел войну, был тяжело ранен, окончил Литинститут, издал несколько книг и поэм, был мужем уже обретающей широкую известность Юлии Владимировны Друниной.

Стихи его вначале не производили оглушающего впечатления, казались нам несколько уравновешенными, излишне зависящими от сюжета. И если как в человека я влюбился в него сразу и навсегда, то стихи его овладевали мною постепенно, через второе, третье, четвертое прочтение. В них для внимательного читателя живет и поныне неувядающая красота сообразности и соразмерности, они по-народному лукаво-простодушны и порою завершаются почти библейскими обобщениями.

Даже в бесконечно богатой русской стихотворной поэзии Николай Старшинов, по мнению друзей и товарищей, давал пример почти полного слияния автора и лирического героя. Сюжеты стихов возникали из личной жизни, почти всегда в них присутствует конкретный пейзаж, где каждая травинка названа по имени, а иногда и становится героем сочинения, веселого и сочувственного, как то происходит в «Оде ваньке-мокрому». Стихотворение это есть литературный портрет или памятник русскому простонародью.

И то правда, не только «яйцеголовые» имеют право на свою поэзию, часто избыточно переполненную культурными и понятийными привлечениями. Высокая простота, внятность, владение всем масштабом живого языка и для гениев были главнее конспирологической переусложненности.

Пожалуй, самый крупный знаток и собиратель нашей озорной частушки, сам Николай Старшинов всегда осуждал публикаторов самодельного «матерного рококо».

В своих стихах он больше этик, чем эстетик, и, согласно христианской традиции, понимал иерархию между частным и общим, преходящим и вечным. «Отвязанный» в лексике литератор вызывал у него отвращение.

Николай Константинович Старшинов — выдающийся воспитатель и издатель целого поколения молодых поэтов, прошедших через публикации в журнале «Юность», бесчисленные всероссийские и всесоюзные семинары, через редактируемый им альманах «Поэзия», через его мастер-классы в Литературном институте.

Свою известность и любовь читателя он заработал честными трудами в разных жанрах: поэзии, прозе, драматургии, книгах воспоминаний, критических статьях и доброжелательных предисловиях.

С ним дружили и его творчество ценили Ярослав Смеляков, Леонид Мартынов, Александр Прокофьев, Сергей Марков, не отдававшие даром своего внимания.

И еще он любил Родину и людей до самоотречения.

По творческому своему поведению, по человеческому существу своему Николай Константинович, мой дорогой Коля, отвечал и отвечает простому и высокому определению «Русский поэт». О каждом ли из нас сможет сказать так благодарный будущий читатель?

Геннадий КРАСНИКОВ Беседы с Учителем

Красников Геннадий Николаевич, поэт, эссеист, драматург. Родился в 1951 году в г. Новотроицке Оренбургской обл. С четырнадцати лет работал электриком, корреспондентом районной газеты. Окончил факультет журналистики МГУ. Много лет редактировал альманах «Поэзия» издательства «Молодая гвардия». Автор сборников стихотворений «Птичьи светофоры», «Пока вы любите…», «Крик», «Не убий!..», «Голые глаза», книги литературных эссе «Роковая зацепка за жизнь, или В поисках утраченного Неба». Живет в Москве.

…………………..

— Николай Константинович, как в наше время спасти себя, свою душу, можно ли «отключить» грубые инстинкты самосохранения, а ввести в действие духовные силы, сохранить себя на высоте «образа и подобия» Творца?

— О сохранении человека как «образа и подобия» Творца русская литература беспокоилась во все времена. Об этом в XIX веке болел душою и Николай Семенович Лесков, задумавший написать целую книгу о людях «праведных». Эпиграфом к ней были взяты слова: «Без трех праведников несть граду стояния». Лесков так объяснял свой замысел: «Как, — думал я, — неужто в самом деле ни в моей, ни в его, ни в чьей русской душе не видать ничего, кроме дряни? Неужто все доброе и хорошее, что когда-либо заметил художественный глаз других писателей, — одна выдумка и вздор? Это не только грустно, но и страшно. Если без трех праведных, по народному верованию, не стоит ни один город, то как же устоять целой земле с одной дрянью, которая живет в моей и твоей душе, читатель?»

— А вы знаете в сегодняшней нашей смутной жизни «трех праведных», или уже не устоять земле нашей?

— Пусть это не покажется странным, но действительно знаю, и не трех, а гораздо больше, хотя их меньше, чем хотелось бы и чем это требуется теперь. Вот живет в Новомосковске Тульской области Глеб Иванович Паншин (умер в 2003 году. — Г. К.), талантливый писатель, неравнодушный человек. На одном энтузиазме, вопреки обстоятельствам, он построил в городе спортивный техникум с залами европейского уровня, в которых проводятся международные соревнования. Когда произошел экономический обвал и практически недоступными для людей оказались литературные журналы, он организовал в Тульской области общероссийский литературный журнал «Поле Куликово», который редактирует уже несколько лет, вытаскивая его буквально на нервах, зубами, на себе развозя пачки его номеров по всем областям, чтобы хоть как-то поддержать издание…

— Как я знаю, Глеб Паншин — тяжело больной человек, а на такое подвижничество и не всякий здоровый отважится… Но ведь это — единственный пример.

— Почему же? Вот в Тверской области, в деревне, рядом со мной живет известный скульптор Николай Силис, тот самый, которого когда-то Хрущев обругал на известной выставке в Манеже. На весь мир известный человек, он скромно живет в своем домике, не обращая внимания на трудности быта, на неустроенность, но зато на собственные средства восстановил и отреставрировал местную церковь, построенную еще в XVII веке. Чтобы сохранить нерестилище на местной реке, опять же за свой счет и по собственному проекту соорудил плотину. Районным руководителям при нем не «разгуляться» — он грудью встанет на защиту природы… А русский писатель Иван Васильев, ныне покойный, который в своем нижегородском селе построил военно-художественный музей! Нет, есть, есть «праведные» люди в нашем Отечестве, настоящие подвижники. Правда, в жизни они отнюдь не святые, могут и выпить, и выругаться, если надо, но оттого-то они и «не выдуманные», а настоящие, живые… Причем каждый из них мог бы жить весьма обеспеченно, работая лишь на себя, на свой карман; все для этого у них есть. Но такая жизнь им не по душе.

— Однако литературе, наверное, сейчас не до героев и подвижников, — она, как и вся страна, тоже переживает период безвременья?..

— Я бы так не сказал. Во-первых, что меня радует, так это то, что интерес к литературе сохранился, особенно в провинции, которая сейчас даже в большей степени становится средоточием культуры России. Как-то мы с Владимиром Крупиным, Владимиром Костровым, Семеном Шуртаковым, Владимиром Ситниковым проехали по Нижегородской и Кировской областям, выступали в городских, районных библиотеках, в леспромхозах — и всюду полные залы. Приходили учителя, школьники, студенты, рабочие, задавали массу вопросов. Причем чувствуется, что люди читают, следят за литературным процессом, знают новинки. Кстати, о положительных героях: разве работники наших библиотек — не герои? Ведь люди в некоторых местах месяцами не получают зарплаты, у них нет денег на приобретение новых книг, но все они ежедневно идут на работу и трудятся там практически на голом энтузиазме, потому что любят свое дело… Не забуду, как прекрасно встречали нас в поселке Шаранге Нижегородской области. Заведующая районной библиотекой Мария Ивановна Комарова просто очаровала нас. У нее прекрасный читальный зал, вместе с коллегами она занимается созданием энциклопедии по истории родного края. Нас познакомили с видеофильмом об этих местах. В том же помещении краеведческий музей. На стендах в библиотеке — экспозиция работ местной художественной школы: рисунки, резьба по дереву… Это настоящий центр культуры и человеческого общения, остров спасения от одичания, к которому нас, к сожалению, толкают телевидение и пресса.

— Значит, герой нашей литературы и должен быть таким, как Мария Комарова или Глеб Паншин?

— Во всяком случае, этот герой не похож на положительного персонажа западной литературы. Ведь кто на Западе «герой»? Тот, кто знает путь к преуспеянию, человек, умеющий делать «бизнес». В «Утраченных иллюзиях» Бальзака герой стремится завоевать положение в свете, не брезгуя никакими средствами, даже ролью альфонса…

— В нашей литературе тоже есть образчики так называемых деловых людей…

— …и это, как правило, прохиндеи типа Остапа Бендера. Почему нас не могут понять на Западе те, кто к этому стремится, внимательно вчитываясь в русскую прозу XIX века? Потому что для нас «положительное» — это именно тяготение к праведности. Вот почему сытые, обеспеченные дворяне шли против своего класса, они не могли видеть несправедливость, чувствовали боль униженных и оскорбленных. Как писал Владимир Костров, «дворяне шли в народ, а мы назад в дворяне…».

— Но ведь в истории недавней нашей литературы есть, мягко говоря, не самые лучшие страницы с так называемыми положительными героями — бригадиры, отказывающиеся от премии, «кавалеры Золотой звезды». Они были дальше от жизни, чем небо от земли…

— Конечно, когда литературой начинают руководить с помощью директив, неизбежно появляется то, что критика называла «бесконфликтностью» в литературе и искусстве. Если конфликт и допускался, то лишь «хорошего с отличным», что просто анекдотично. Но это не значит, что в нашей литературе не было по-настоящему положительного. Я, например, очень ценю прозу Константина Воробьева. В его рассказе «Друг мой Момич», или в другом варианте «Тетка Егориха» и героя-то нет никакого. Но есть просто хороший человек, деревенский житель, от которого исходят доброта, юмор, мудрость… Разве этого мало? Замечательной я считаю повесть того же Воробьева «Убиты под Москвой», и опять его герои — без громких слов, без пафоса и патетики — потрясают своей человечностью, праведностью, если хотите, неказенным патриотизмом. А ведь критика ругала автора за то, что он якобы сгущает краски, деморализует читателя. Мне же верится, что если герой повести перенес такие трагические испытания, если он прошел такие круги ада, то и у меня, грешного и слабого, на все хватит сил. Доброта и человечность в трагических обстоятельствах укрепляют эту веру.

— А в вашем творчестве есть «герои»?

— Честно скажу, что мне очень хотелось написать о хорошем человеке, не герое, конечно, но о ком-то очень достойном. Так появилась у меня поэма «О старом холостяке Адаме», о человеке, от которого не ждешь хамства, корысти. Считаю, что и героиня моей поэмы, написанной в частушечном ритме, «Семеновна» — достойная женщина. Она работящая, одна подняла на своих плечах ребят, одним словом, положительный человек из народа, может быть, в традициях некрасовских героев, его крестьянок… Хотя не все мои читатели согласны с таким мнением. Мне приходилось на выступлениях слышать, что вот, мол, она у вас и гулящая, и язычок у нее с перцем, и от выпивки не откажется. Но я ведь не собирался писать икону, я писал о живом человеке. И вообще я все больше убеждаюсь, глядя на то, что творится вокруг, что именно в народе, в народной среде сохранился еще этот тип положительного человека, далекого от безобразной драчки за деньги, за власть, за шикарные лимузины…

— Будем надеяться, что среди этих людей и сегодня есть наши былинные Святогоры, Ильи Муромцы, Микулы Селяниновичи, которые поднимут страну, защитят ее, спасут ее душу… Но, быть может, очень достойно по теперешним временам быть вдали от суеты и шума. Допустим, сидеть, как вы, Николай Константинович, от весны до поздней осени целыми днями на берегу реки с удочкой в руке — и думать в одиночестве о вечности, о той же доброте, о времени и о себе?..

— А что, ведь это своего рода отдушина. Многим современным деятелям, возомнившим себя героями, можно было бы посоветовать такую психотерапию. К тому же надо помнить, что еще древние говорили: время, проведенное на рыбалке, человеку не засчитывается. Так что есть шанс продлить жизнь и себе, и тем, кому мы ее обычно портим. В природу, как известно, уходили не самые худшие люди, у нас — Аксаков, Пришвин, Соколов-Микитов, Паустовский, на Западе — Генри Торо, Ралф Эмерсон…

— Николай Константинович, более пятидесяти лет прошло после окончания самой страшной войны, но по-прежнему продолжают появляться все новые и новые книги о Великой Отечественной — и проза, и поэзия. Как вы думаете, может, уже и не стоит вспоминать трагическое прошлое, пора остановиться и не травить душу людям новых поколений?

— Вообще-то это, конечно, уникальный случай в истории. Ведь если после войны 1812 года о тех событиях и писали, то очень недолго. Были стихи у Жуковского, у Пушкина, знаменитое лермонтовское «Бородино», стихи участника той войны Дениса Давыдова, но все романом Льва Толстого и завершилось. А здесь уже более пятидесяти лет тема остается неисчерпаемой, как народное горе, как великая трагедия XX века. И все пишут: и военное поколение, и дети войны, и уже несколько послевоенных поколений писателей. Удивительная в народе память… Искусственно это не остановить, пока есть душевная потребность осмысливать прошедшее. Думаю, что в этом — нравственный инстинкт самосохранения от повторения подобной трагедии…

— Николай Константинович, ощущаете ли вы себя крайним, старшим среди нынешних литераторов? Не по возрасту и здоровью, а по опыту, ответственности, когда нет стариков (как во МХАТе) — Твардовского, Ахматовой, Смелякова, Пастернака, Заболоцкого?..

— У меня хорошие отношения со всеми в нашем поколении, врагов нет, но я всегда чувствовал себя моложе, потому что дружил с теми, кто шел вслед, со следующими поколениями поэтов, и сейчас мой круг общения моложе меня. Поэтому границы времени для меня никогда не были разделяющими на патриархов, учителей, с одной стороны, и неразумных учеников — с другой. Я не чувствую противоречий в отношениях поколений.

— Зная ваше во многом критическое отношение к событиям, изменившим современную историю, хотелось бы спросить: вы чувствуете себя вписавшимся в эту — хорошую или не самую лучшую — реальность?

— Не вписался и никогда не впишусь. Я другой человек. Когда одна журналистка обратилась ко мне: «Здравствуйте, господин Старшинов!» — я обалдел. Я не чувствую себя господином, только вспоминаю частушку:

Раньше мы хлебали щи —

Были мы товарищи,

А как кончилась еда —

Все мы стали господа…

В этом времени не чувствуешь, что тебе уютно… Идешь по улицам — вывески, вывески на иностранных языках… Как писал Есенин: «В своей стране я словно иностранец…» Потом шпыняют нашу страну, давят на нас, ставят идиотские условия: иначе не будем помогать. Да что мы, нищие — стоять с протянутой рукой? Такого никогда не было. И есть в этом непонимание нашими политиками души и характера народа, в которых ведь не только долготерпение таится, но и обостренное чувство собственного достоинства…

— Когда-то Евгений Винокуров, ныне покойный, говорил мне, что вернувшиеся с войны фронтовики очень много пили, как он выразился, «до темного помутнения», — Сергей Наровчатов, Алексей Недогонов, Марк Соболь, Твардовский, сам Винокуров…

— Но ведь большинство не спились — Дудин, Львов, Субботин, Орлов… Хотя пили тогда много, не меньше, чем сейчас.

— С чем это было связано — с «отходом» от потрясений войны?

— У кого-то могла быть и предрасположенность, а у кого-то и чувство вины… Я часто думаю о Твардовском — замечательном русском поэте, очень сложном человеке. Он ведь недаром написал знаменитое стихотворение «Я знаю, никакой моей вины…», заканчивающееся словами «но всё же, всё же, всё же…». Ему, конечно, не давало покоя его поведение по отношению к своим раскулаченным родителям, от которых он в свое время едва не отрекся. Но, как совестливый человек, потом всю жизнь мучился, раскаивался.

— Признайтесь, а вы сами отдали дань этому привычному нашему российскому пристрастию?

— Отдал, я и не скрываю, что пил лет пятнадцать наглухо, пил с утра до вечера, а запои длились по два, по три месяца… Но я думаю, что сейчас это несчастье приняло катастрофические масштабы. Я вот живу летом в Тверской области, в прошлом году в деревне в тридцать дворов шесть убийств произошло на почве пьянки.

— У вас двадцатичетырехлетний стаж трезвой жизни. Скажите, как избавиться от этого российского горя?

— Я ведь первое время, когда пил, становился веселым, добродушным, песни пел, был обязательным человеком. Потом я заметил, как происходит перерождение: появилась раздражительность, я стал лезть в драки, стал скандальным, куда-то подевалась обязательность. Даже пообещав зайти к больной матери, забыл обо всем за выпивкой, меня разыскали, когда она уже умерла. До сих пор чувство вины не дает мне покоя… Деградацию и крах нужно останавливать. Но друзья-собутыльники повсюду разыщут, уговорят. Нужна была изоляция. Так я и оказался в одной палате с Вилем Липатовым, который пять раз лечился и все бесполезно. Я же принял твердое решение. И это самое главное. Мне даже лекарства не потребовались, только изоляция от пьяного окружения. Кстати, это было «кремлевское отделение» с очень смешным названием: не назовешь ведь его «алкоголическим», потому оно для прикрытия официально обозначалось как «отделение по исправлению дефектов речи»… Немало там артистов, писателей, художников «исправляло дефекты речи», хоть не было там ни одного шепелявого, картавого, ни одного заики…

— Вы считаете, ваше поколение все-таки рассказало полную правду о войне или нужно, чтобы прошло время, — как после 1812 года, когда «Войну и мир» написал Лев Толстой, человек другого поколения?

— Во-первых, Толстой сам понюхал пороху, правда, в Крымскую, а не в Отечественную, но он знал, что это такое. Во-вторых, вот я в числе других фронтовиков получил ко Дню Победы поздравление от Ельцина, где он несколько раз пишет: «Простите нас, что мы не можем создать вам хорошие условия», а потом идут слова о том, что, мол, ни наша литература, ни наше искусство не отразили всех тех трудностей, которые были на войне… Это несправедливо и даже оскорбительно. У нас были прекрасные писатели, которые «отразили». Я не знаю ничего сильнее повести Константина Воробьева «Убиты под Москвой»! Я человек не сентиментальный, но до сих пор, когда перечитываю, у меня слезы выступают. Там потрясающая правда рассказана. Или «На войне как на войне» Виктора Курочкина, «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, «Сашка» Вячеслава Кондратьева… — замечательные книги. Или взять антологию военной поэзии. Там прекрасные стихи — и Наровчатова, и Дудина, и Межирова, и многих, многих других. Правда, Лермонтов написал «Бородино», гениальную вещь, не будучи участником войны. Но это исключение из правил.

— В вашей семье было восемь детей, и все выросли очень приличными людьми: один из ваших братьев был начфином кремлевского гарнизона, другой — заведовал кафедрой тоннелестроения и мостостроения, третий — командир крейсера, замначальника штаба Балтийского флота, сестра — инженер, кандидат наук… При том, что у вашей матери не было ни одного класса образования. А сегодняшние родители не знают, что и с одним-то ребенком делать…

— Вот с одним-то как раз и труднее всего, потому что он растет эгоистом, на него обращено все внимание. Так же и дерево, когда растет одно в поле, вырастает кривым, все сучки из него лезут, куда хотят. Из него не получится ни мачты, ни бревна для избы, оно сучкастое, ломаное. А среди других деревьев в лесу оно вынуждено тянуться кверху, быть стройным. Так и здесь. Мы помогали друг другу. И плюс удивительный природный такт матери: она всегда была за лад в доме, за примирение, за то, чтобы снисходительней быть к другим, уметь прощать.

— У вас ведь с Юлией Друниной, вашей первой женой, сразу после войны появилась дочь Лена, и это при той бедности, неустроенности, послевоенной усталости. Сегодня тоже много неустроенности у молодых, говорят, из-за этого упала рождаемость, люди не хотят заводить детей, пока все не придет в норму…

— Вообще после войны была вспышка рождаемости. Это можно даже по статистическим справочникам проверить. Никто ничего не планировал — мы были молодые, безалаберные, думали, вот война окончилась и значит все прекрасно!.. Любовь была, а планирования не было.

— Вы так относились друг к другу, что даже ходили всегда по-детсадовски — взявшись за руки…

— Меня тут неприятно удивило, что Таня Кузовлева после смерти Юли написала в газете «Культура», будто бы Друнина после войны неудачно вышла замуж. Во-первых, есть всегда что-то недостойное в копании в чужой жизни. Во-вторых, кто ей говорил, что — неудачно? На нас все удивлялись постоянно, насколько мы спаянные, влюбленные, и даже когда мы разошлись, лет десять еще не верили многие, что мы могли расстаться…

— А не анекдот ли разговоры о том, что, когда Друнина ушла к Каплеру, Алексей Яковлевич звонил вам, чтобы посоветоваться, как воспитывать Лену, вашу дочь?

— Он даже со мной встречался, жаловался, что не знает, что делать, поскольку она его не слушается. Я сказал, что поговорю с ней, но он просил, чтобы ей ничего не было известно. Мы, конечно, говорили с Леной, но у нее характер друнинский — несгибаемый, так что трудности оставались…

— В последние годы, незадолго до своего трагического ухода, Друнина частенько звонила в альманах «Поэзия», где мы с вами вместе работали, и подолгу разговаривала с вами, даже и наведывалась к нам в редакцию. Помню, мы немножко над вами подтрунивали: а не начать ли вам все сначала?

— Конечно, у нас отношения были хорошие. Мы друг друга простили. Мы, к примеру, свадьбу свою не обмывали, а вот когда развелись, пошли после суда в ресторан, очень тепло посидели, вспомнили все хорошее. Но желания к возврату у меня никогда не было, мы слишком далеко ушли друг от друга. Хотя, как мне потом стало известно, в годы ее одиночества она оставалась уверенной, что могла бы меня вернуть, если бы только пожелала…

— У Друниной и Лены были неплохие отношения с вашей замечательной новой семьей и дочерью Рутой…

— Моя новая жена Эмма ненамного старше Лены, и когда я женился, я их познакомил, а потом предложил поехать на природу. Мы две недели провели в деревне на Оке, рыбу ловили, грибы собирали, они подружились, и у них всегда хорошие отношения были…

— Вы собрали одну из самых крупных в нашей стране коллекций озорных, так сказать, неподцензурных частушек…

— …Не только озорных. А то создается слишком однобокое представление о моей коллекции.

— За эти годы вы выпустили несколько сборников частушек. Станислав Говорухин обвинил вас в прессе, что вы развращаете народ непристойным фольклором. Помню, при мне ругал вас за то же и Василий Белов, он даже доказывал, что вы всё сами сочиняете, возводите поклеп на народ, который таких частушек, дескать, не знает и не поет.

— Ну, сейчас Белов немного смягчился и не считает меня развратителем, потому что я ему показал частушки, над которыми он даже посмеялся, убедившись в истинно фольклорном их происхождении. Меня огорчает, что все набросились, в том числе и Говорухин, на самые соленые: вот, мол, похабщина. Но ведь там и без мата есть гениальные частушки, никто об этом доброго слова не скажет. Их ведь тоже десятилетиями не печатали, и они могли бы пропасть. Я получил около восьмисот писем, и почти во всех одна мысль: «Ваши частушки помогают нам выжить в это трудное, смутное время». Правда, один старичок из Твери написал: «Что ты, старый хрен, на старости лет в эротику полез?..»[4]

— Николай Константинович, не от частушки ли ваш собственный оптимизм? В отличие от других у нас в России как бы отсутствовала философия оптимизма, философия счастья. А вот в вашем творчестве (и в жизни) есть чувство радости, чувство гармонии восприятия жизни. Это и есть народное, фольклорное видение мира и себя в нем?

— Конечно, в частушке есть все: и нежнейшие чувства, и трагедия, но главное — юмор, это очень здоровый жанр. И еще все-таки сильное влияние большой нашей семьи. Мы все вместе росли, было ощущение, что так будет вечно. В этой коллективной сплоченности рождалось ощущение природной могучей силы жизни, оптимизма. Но идеалом личности для меня всегда остается Пушкин — более цельной, гармоничной натуры я не знаю во всей мировой литературе.

— Когда-то книга «Как закалялась сталь» была учебником жизни. Но ведь закаленная сталь по всем законам физики — негибкая, ломкая, и ломается она с отдачей, больно раня окружающих людей, близких. Не потому ли такие мужественные люди, фронтовики, как Вячеслав Кондратьев, как ваша первая жена — поэтесса Юлия Друнина — ушли из жизни сами в эти последние годы? Может быть, не столь закаленные смогли приспособиться к новым обстоятельствам, их слабость оказалась их силой? А вот ушедшие показали, что гнуться они не могут, и уходят они не от слабости, а от мужества?

— А я и считаю, что Друнина ушла не от слабоволия. Она не могла перевернуться, измениться и потому осталась самой себе верна. Так же, видимо, как и Кондратьев.

— Одно из лучших стихотворений о войне, вошедшее во все антологии, это ваше стихотворение «Ракет зеленые огни…», где есть строки: «Никто не крикнул: «За Россию!..», /А шли и гибли за нее». Для меня это стихи о подлинном и глубинном патриотизме. Сейчас очень много кричащих о России, за Россию, но мало понимающих суть России, суть ее истории, ее оригинальность, отличную от всех других стран…

— Да, и слева, и справа, со всех сторон слышны крики. Это становится спекуляцией. О любви к Родине узнают по делам, а не по словам. Как сказано две тысячи лет назад: по плодам их судите о дереве…

— У вас так много стихов о любви, посвященных женщинам, что по этой лирической летописи, пожалуй, можно было бы составить «донжуанский» список поэта Старшинова или, правильнее сказать, его лирического героя. А сейчас вы пишете о любви?

— Вообще-то можно что-то такое проследить, это точно… А так… года два я не писал ничего лирического…

— Не было вдохновения?

— Не было… А если и было о любви, то только хохмаческое… Но это же не лирика.

1998 г.

Нина КРАСНОВА

Краснова Нина Петровна, поэт. Родилась в 1950 году в г. Рязани. Работала пионервожатой, литсотрудником в газете. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Руководила литобъединением «Рязанские родники». Автор поэтических книг «Разбег», «Такие красные цветы», «Плач по рекам», «Цветы запоздалые» и др. Живет в Москве.

…………………..

«Ненаглядный наш цветок…»

Моя самая первая встреча с поэтом Николаем Старшиновым, положившая начало нашему с ним знакомству и нашей с ним дружбе до гроба, получилась веселой и комичной. И произошла она в лифте издательства «Молодая гвардия» в мае 1973 года. Я тогда была студенткой первого курса Литературного института и решила отвезти в альманах «Поэзия» свои стихи, которых у меня нигде «никто не брал» и не печатал.

Зашла в лифт. А вместе со мной туда зашли двое «пассажиров» — двое мужчин: один с бородой, осанистый, плотный, солидного вида, а другой без бороды, несолидного вида, щупленький, в сереньком костюмчике, серый воробей с носом грача. Он спросил меня:

— Вам, девушка, на какой этаж?..

— На пятый (вахтерша сказала мне, что редакция альманаха находится там).

Он нажал кнопку с цифрой 5. И, пока мы поднимались вверх, успел взять у меня «блицинтервью»:

— Вы поэтесса?

— Да (и как он угадал это?).

— И хорошие стихи пишете?

— Хорошие! — с вызовом ответила я.

— А кому они нравятся (кроме вас)?..

— Всем!

— Кому — всем? Маме?..

— Маме, но не только маме…

— А кому еще? Мужу?..

— Мужу, но не только мужу, а… всем моим друзьям и родным.

— Ну а кому еще?..

— …Долматовскому (моему творческому руководителю, в семинаре у которого я занималась в Литературном институте).

— …Хм… А кому еще?..

— Солоухину (который рекомендовал меня в Литературный институт)!

— А может, вы с нами поедете? На шестой этаж? — переглядываясь со своим напарником, спросил он.

Я была девушка строгих правил, не какая-нибудь девица легкого поведения, и избегала легких знакомств с посторонними мужчинами. И я сказала:

— Не! Мне с вами не надо!..

И вышла из лифта на пятом этаже. Но альманах, как выяснилось вскоре, находился тогда не на пятом, а на шестом (вахтерша меня дезориентировала). И я поднялась туда по лестнице и открыла дверь с вывеской «Альманах «Поэзия»… и… увидела там, в кабинете… И кого же я там увидела?! Двух своих соседей по лифту! И растерялась, и сконфузилась, и сказала:

— Ой… здравствуйте! Я сюда пришла, и вы — тут…

И не могла не засмеяться. И засмеялась. И они оба засмеялись. И сказали, и один, и другой:

— Все же вы к нам пришли…

И один из них — который с бородой — был Вадим Кузнецов (тогда заведующий редакцией поэзии издательства «Молодая гвардия»), а другой — который без бороды, несолидного вида — был не кто иной, как Николай Старшинов. Я отдала ему свою папку со стихами. А через неделю он сказал мне по телефону, что мои стихи ему понравились и что он напечатает их в тринадцатом номере альманаха «Поэзия» (в чертовой дюжине). Сказал — и напечатал, целых пять стихотворений… Без всякой волокиты. И потом он всю жизнь печатал меня — не только в альманахе «Поэзия», а везде, где только мог: и во всех коллективных сборниках и антологиях, в том числе в самых престижных, которые он составлял, и в разных журналах и календарях…

Никто не печатал меня, сколько он! Бывало, сижу я в своей «косопузой» Рязани, ничего знать не знаю, а смотрю, то там то сям в центральных изданиях мои стихи появляются, да еще и гонорары за них мне с неба сыплются (которых сейчас я не получаю уже много лет и о которых забыла, что это такое). И, бывало, сижу я и гадаю: как мои стихи попали туда-то и сюда-то? я их туда не возила, не носила… кто их туда сунул и протолкнул? А это, оказывается, он, Николай Старшинов, обо мне позаботился. Он был как добрый волшебник, который делал для тебя доброе дело и никогда не хвалился этим и не говорил тебе: «Вот я для тебя чего сделал! Ты теперь по гроб жизни не расплатишься со мной за это!» И главное — не для одной меня он столько всего доброго делал, а для всех молодых (и вообще для всех) поэтов, которых считал талантливыми, с божьей искрой. Среди них Александр Бобров, Николай Дмитриев, Геннадий Касмынин, Ольга Ермолаева, Мария Аввакумова, Александр Щуплов, Геннадий Красников, Сергей Мнацаканян, Татьяна Максименко, Геннадий Калашников, Нина Стручкова… и много кто еще… Ирина Семенова из Орла, Михаил Зайцев из Волгограда…

У Анатолия Чикова есть стихотворение про журавля, который летит в небе и несет на себе разных маленьких птичек, помогает им лететь. Николай Старшинов и был этим самым (не воробьем!) журавлем, который всю жизнь помогал маленьким птичкам, молодым поэтам, нес их на себе, держал их у себя под крылом и за пазухой, заботился о них, опекал их, помогал им вырасти, опериться, обрести свой голос, свою физиономию, свой стиль и почерк, набрать силу, взлететь, подняться, достичь самых высоких своих высот, пробиться в литературу через все препятствия, выйти на своих читателей… И потом, когда они уже становились сами с усами, он все равно продолжал курировать их.

Я была одной из этих птичек и всегда чувствовала его теплое внимание и его деликатную любовь ко мне.

Я переписывалась с ним. Я посылала ему из Рязани в Москву частушки с «картинками» для пополнения его уникальнейшей и богатейшей коллекции. А когда приезжала в Москву по своим литературным делам, то шла в альманах «Поэзия», к Старшинову, как к себе домой. И когда бы ни пришла туда, всегда он сидел там в окружении своих птенцов, скромный генералиссимус молодой гвардии поэтов (который называл себя «гвардии рядовым»), и рассказывал нам разные истории и байки из литературной жизни (обкатывал на нас устно свои будущие мемуары, как я теперь понимаю), читал наизусть стихи русских и зарубежных поэтов (Некрасова, Случевского, Цветаеву, Беранже, Бёрнса, Верлена, Элюара и т. д.), незаметно просвещая нас, темных и невежественных, поднатаскивая нас в поэзии и приобщая к высокой культуре. Читал он наизусть и поэтов нашего времени — Евгения Евтушенко, Леонида Мартынова, Ярослава Смелякова, вплоть до самых молодых, и традиционалистов, и авангардистов. Он был как живая антология, перед которой, если выражаться фигурально, даже «Строфы века» — мелкая брошюрка. И, конечно, он много шутил, смеялся и пел частушки с «картинками», а иногда и арии из опер (на трезвую голову, негромким лирическим баритонцем), а иногда и песни на свои стихи и свою самую любимую из них — «Все твердят, что ты хорошая…» на музыку Анатолия Шамардина. Он гордился этой песней, считал ее исключительно удачной и сожалел, что она не «раскручена» и не звучит по радио и что люди не знают ее:

Все твердят, что ты хорошая,

Что и сам я неплохой.

Вьется реченька, поросшая

Камышами да ольхой.

А на самой на середочке

Просветленная вода.

Мне бы тут с тобой на лодочке

Плыть неведомо куда…

А когда он шел в столовую обедать с сотрудниками редакции, то всегда прихватывал меня с собой, за компанию, и кормил меня, гостью из Рязани, вольную художницу, вкусными блюдами, которые по сравнению с моими вольными хлебами, на которых я сидела, казались мне прямо царскими: суп-солянка с диковинными для меня маслинами и оливками, дефицитная тогда гречневая каша с сосиской или с ромштексом, салат из свежих огурцов и помидоров… чай с миндальным пирожным… и целый стакан сметаны… и еще что-нибудь…

Я говорила ему:

— Николай Константинович, вы хотите, чтобы я стала толстой? Чтобы я приблизилась к вашему женскому идеалу и соответствовала ему по всей форме, по всем параметрам?..

Он улыбался.

Я говорила ему:

— Николай Константинович, вы целыми днями сидите в редакции, занимаетесь своими авторами, посетителями… да еще ведете в Литературном институте семинар, занимаетесь студентами… Вы читаете и рецензируете горы чужих рукописей, в том числе и графоманские, про которые вы сказали в одном своем стихотворении, что они вам «опостылели»… «Опостылели эти бумаги! Неужели я в них утону?..» А когда же вы свои стихи пишете и свою прозу?

— Ночью. Я сова, сыч, работаю ночью. Ложусь спать в четыре часа утра…

— Но значит — вы все время недосыпаете…

— Я привык к этому (в окопах, на фронте), я старый солдат…

Николай Старшинов был с виду хрупкий, «из трех лучин собранной», если говорить языком моей матушки, а работал и тянул свою упряжку, как ломовая лошадь, не щадя и не жалея себя и своих сил. И большую часть своих сил он тратил не на себя, а на людей. И никогда не отмахивался от них и от их проблем. А от своих друзей с их проблемами — и подавно.

Когда в период рыночных реформ я без всяких средств к существованию переехала из Рязани в Москву и билась здесь как рыба об лед, стараясь удержаться на плаву и остаться поэтессой и свободной художницей, и не знала, где и как выпустить новую книгу стихов, если уже не за государственный счет, то хотя бы за «свой», которого у меня не было, то есть за счет «инвесторов», если не спонсоров, по минимальной цене — занять у кого-нибудь денег и выпустить книгу, а потом продать ее и расплатиться с долгами и сделать самой себе какой-то навар, какой-то гонорар и выкарабкаться из своей экономической ямы, он показал мне дорожку в фирму «РОЙ», к издательнице Галине Вячеславовне Рой, благодетельнице; бедных поэтов, у которой он выпустил том литературных мемуаров «Лица, лики и личины», а потом и еще один. То есть он послал меня не на три буквы, а туда, где сам печатался, где его привечали. И дал мне в долг (а не в долг я их у него и не взяла бы) 500 тысяч рублей (в старой номинации, 1994 года, то есть 100 долларов) на книгу (добавил их к тем, что я подзаняла у других своих друзей). Сказал:

— У меня сейчас у самого лишних денег нет (все, что он заработал и накопил за жизнь, у него слопала инфляция 1991 года. — Н. К.)… Мне надо свой тираж выкупать и продавать его и набирать деньги на новую книгу… Но надо же тебе помочь…

Не сказал: «А пускай кто-нибудь еще тебе поможет. Я не могу».

А сказал: «Но надо же тебе помочь». То есть: «Но как же я могу тебе не помочь?»

У него оказалась легкая рука (и всегда она была у него на меня легкая)… И я неожиданно быстро (неожиданно и для него, и для самой себя) вернула ему его деньги, с учетом инфляции, как и всем другим своим друзьям, когда продала часть своего тиража. Но думаю, что если бы я и не вернула их ему (хотя этого не могло быть, раз я взяла их в долг и обещала вернуть, под свое честное слово), если бы я прогорела на своем «бизнесе», он никогда не спросил бы их у меня, такой он был добрый и совестливый человек. Кстати сказать, многие пользовались и злоупотребляли этим и брали у него деньги «с концами», без отдачи.

И когда я потом продавала свои книги, «Интим» и «Семейную неидиллию» (в основном «на площадях и улицах столицы»), а он — свои, «Лица, лики и личины» (в основном на литературных вечерах в Москве, в Арзамасе, в Обнинске, в Твери и т. д.), мы перезванивались с ним, как друзья по несчастью, и обменивались опытом в новой для нас обоих профессии реализаторов своей продукции. Время от времени наши пути пересекались, то в редакциях, то на литературных вечерах в ЦДЛ и ЦДРИ[5], куда он меня приглашал.

У него открылась на ноге старая фронтовая рана, язва, и никак не залечивалась. И в последние годы он, подсогнувшийся под всеми грузами, лежавшими на его плечах, постаревший (хотя всю жизнь был «моложавым») и совсем поседевший, ходил с палочкой, как лесовичок, с можжевеловой клюшкой, про которую я сочинила частушку:

А я хожу, хожу,

Хожу с Колюшечкой,

А Колюшечка

Ходит с клюшечкой.

…Самая последняя моя встреча с Николаем Старшиновым, когда он был еще на ногах, хотя и с «клюшечкой», произошла в издательстве «Молодая гвардия», в коридоре около редакции дочерней «Звонницы», в июле 1997 года, и получилась веселой и комичной, как и самая первая встреча. Николай Константинович сидел в широком кресле, тоненький, не толще своей «клюшечки», в окружении людей, сотрудников издательства и своих учеников. Я показала ему только что вышедший в фирме «РОЙ» номер возрожденного альманаха «Истоки» с его и моими частушками и с моими стихами, адресованными ему. И мы стали вместе листать альманах. И я сказала:

— Дайте я хоть посижу с вами рядышком. Давно с вами не сидела…

Он, дурачась, уступил мне часть своего кресла, подвинулся влево. Я пристроилась на сиденье рядом с ним. И сказала:

— Какие мы с вами компактные! В одном кресле умещаемся, на одной доске…

— Да, только я занимаю одну треть кресла, а ты — две… — сказал Николай Константинович, намекая на то, что он похудел, а я (наконец-то) потолстела.

А потом я узнала, что он поехал в Тверскую область, в деревню, к себе на дачу, на озеро, куда ездил каждое лето, отдохнуть от «шума городского», от суеты, от бумаг, проветрить мозги, половить рыбу, и там, на рыбалке, прямо в лодке, когда он ловил очередного «язя» для своих стихов, а поймал крупную рыбину, щуку, его настиг и свалил инсульт. И потом я видела Николая Константиновича уже прикованным к постели, парализованным, когда навещала его в госпитале и у него дома (с разрешения его жены Эммы и дочки Руты, двух его ангелов-хранителей)… Держался он, надо сказать, очень мужественно, как настоящий боец, как стойкий оловянный солдатик, хотя испытывал адские физические муки. Он не жаловался на них, а просто констатировал их наличие как факт:

— Я был на войне. У меня были серьезные ранения. Я всякие боли знал, но таких, какие у меня сейчас бывают, я даже представить себе не мог…

К его физическим болям примешивались и моральные… за судьбу (да не прозвучит это дежурно или напыщенно) России, которую он защищал, отстаивал с оружием в руках и которая так «изменилась» за годы (если бы только в лучшую сторону), что «даже сыну не узнать», и за судьбу поэзии (и «Поэзии»), которой он отдал жизнь, и за судьбу своих учеников.

— Генка… Касмынин… в больнице… — говорил он не очень послушным, немного костяным, анестезированным языком. — У Генки рак, а он об этом не догадывается… или догадывается… Как он, Генка?.. — спрашивал Николай Константинович.

И я не говорила ему, что Генки уже нет, что Генка уже ушел «в мир иной». Я молчала как рыба, чтобы не расстроить и не убить, не доконать его. Только сказала:

— Да я давно Генку не видела, года два… Да вы лучше о себе думайте, Колюлечка Константинович[6]. Что вы всё о других? И говорите поменьше. Силы свои экономьте, не расходуйте их зря. Вам пока не надо много говорить…

— А ты-то как на своих вольных хлебах… в такое время… — не унимался он, переходил с Генки на меня. — Тяжело тебе…

Мне тяжело! А ему, лежащему на смертном одре, с его болями и муками, не тяжело?!

Он даже пробовал шутить, по традиции. Когда я прощалась с ним у его постели последний раз, перед Новым годом, на День Николы, и еще не знала, что уже никогда не увижу его живым, он взял мою руку и долго, долго, долго и как-то замедленно жал и тряс ее и спрашивал у меня между паузами:

— Много у меня еще сил-то? Много у меня сил?..

— У-у, скока много… Колюля Константинович… Вы скоро подниметесь… Только не торопитесь с этим. Лежите пока. Отдыхайте пока. Восстанавливайте свои силы и новых сил набирайтесь. До свидания. Я к вам еще приду…

Приду… на его похороны… И это будет самая последняя моя с ним встреча на этом свете. 10 февраля 1998 года.

…Я раньше боялась мертвых. Но Николай Старшинов был в гробу какой-то такой весь трогательный, «просветленный» и милый, как воспетый им ванька-мокрый, «ненаглядный наш цветок», и прямо как живой, и опять «моложавый», хотя и иссушенный болезнью.

Для меня он и останется живым — и в моих воспоминаниях о нем, и во всех его книгах, которые нам еще предстоит оценить, как они того заслуживают, и которые он, слава Богу, успел не только написать, но и «в дело произвести», напечатать.

«Да утешатся плачущие», — сказал на панихиде по «усопшему Николаю» Старшинову священник в церкви Вознесения у Никитских ворот. Я пока утешаюсь только тем, что из-за своего безденежья (а «безденежье — оно как бездорожье») я не поехала в начале февраля в Рязань, в гости к своим родным и к матушке своей и смогла проводить своего учителя в последний путь и бросить в его могилу горсть земли. И еще я утешаюсь тем, что ему сейчас — «в мире ином», наверное, не тяжелее, чем было здесь, особенно в последние годы, месяцы и дни своей жизни, и что он увидится там с теми своими друзьями, которые ушли туда раньше него, и что душа его будет прилетать на землю и что на земле есть кому беречь память о нем и любить его, и в XX веке, до конца которого осталось два года, и в XXI веке…

15 февраля 1998 года,

9-й день после смерти Николая Старшинова,

г. Москва

Стихотворение про язя

Старшинов был «закоренелым, старым рыбаком» «с полувековым стажем», как он сам писал о себе в своей книге «Моя любовь и страсть — рыбалка». Он считался лучшим рыбаком среди поэтов и лучшим поэтом среди рыбаков и всегда говорил об этом с улыбкой и гордостью.

У него было много стихов о рыбах и рыбалке — наверное, как ни у кого из поэтов. И было одно такое универсальное стихотворение, как говорится, на все случаи жизни, которое он читал почти на всех литературных вечерах и праздниках, в которых он участвовал. Это стихотворение про язя, 1970 года, оно называется «И в этой холодной избе…».

Лирический герой стихотворения, то есть сам автор, уезжает из города в село на рыбалку, чтобы уйти от каких-то своих проблем, которые у него накопились, от близких ему людей, которые его чем-то обидели, и от любимой женщины, которая его чем-то обидела, развеяться душой и почувствовать себя свободным и независимым. Приходит после рыбалки в «холодную избу» на краю села, скидывает с себя «одежду сырую», разводит «в печурке огонь», варит уху и пирует в одиночестве. И испытывает состояние радости и счастья, но какое-то такое печальноватое, с примесью печали, и ложится в «ледяную кровать и, как мальчик обиженный, плачет». И старается внушить себе, что у него все в жизни хорошо и что ему всегда везло в жизни по принципу «все хорошо, прекрасная маркиза… Все хорошо, за исключеньем пустяка»:

О, как же мне в жизни везет! —

Так сладко я думал когда-то.

А может, и правда везло,

И нечего портить чернила?

Ну ладно, болел тяжело,

Ну ладно, жена изменила.

(«Жену» в своем стихотворении он потом благородно заменил на «любовь», чтобы не бросать тень на своих жен. — Н. К.)

Ну ладно, порой и друзья

Ко мне относились прохладно.

Ну ладно, жил в бедности я,

Подумаешь, тоже мне, ладно!

Нельзя убиваться, нельзя,

Размазывать трудности эти…

Зато…

И вот тут-то наступает кульминация стихотворения:

Зато я какого язя

Сегодня поймал на рассвете…

Язь как бы перевешивает все неудачи, которые были у героя в жизни, становится панацеей от всех бед и неприятностей!

А три красноперки в придачу?!

Старшинов подкидывает на чашу весов к язю еще и «трех красноперок в придачу», чтобы чаша хорошего в его жизни окончательно перевесила, перетянула чашу плохого. В этом «язе» и «трех красноперках» — весь Старшинов, который старался сохранить в себе оптимизм при всех обстоятельствах жизни, в самые печальные моменты, и умел бороться со своими плохими настроениями и мыслями. Потому что он прошел школу солдата и был бойцом, а не просто рыбаком и поэтом.

Он был убежден, что рыбалка продляет человеку жизнь и помогает ему легче переносить все плохое в жизни и не впадать в уныние и заряжает его той силой, которая нужна для этого.

И вот где бы ни выступал Старшинов, он везде читал свое стихотворение про язя.

Допустим, приезжает он в Михайловское на Пушкинский праздник. Выходит на сцену, на берегу Сороти, и говорит в микрофон примерно следующее:

— Здесь, в этих местах, жил великий русский поэт Пушкин и писал свои замечательные стихи. Какая красивая здесь природа, здесь нельзя было не писать стихов… И здесь есть река Сороть, вон она, я знаю, что она экологически чистая, в отличие от других рек нашего времени, и я знаю, что в ней водится рыба, форель, которая водится только в чистой воде. А я — заядлый рыбак, люблю ловить рыбу. И поэтому я сейчас прочитаю вам стихотворение про язя…

Или, допустим, приезжает он в Константиново на Есенинский праздник. Выходит на сцену, на берегу Оки, и говорит в микрофон примерно следующее:

— Здесь, в этих местах, жил великий русский поэт Есенин и писал свои замечательные стихи. Какая красивая здесь природа, здесь нельзя было не писать стихов… И, кстати, здесь есть река Ока, вон она… Она, наверное, еще довольно чистая, и в ней, конечно, еще водится рыба. А я — заядлый рыбак, люблю ловить рыбу. И поэтому я сейчас прочитаю стихотворение про язя…

Или, допустим, приезжает он в Карабиху на Некрасовский праздник. Выходит на сцену, на берегу Волги, и говорит в микрофон примерно следующее:

— Здесь, в этих местах, жил великий русский поэт Некрасов и писал свои замечательные стихи. Какая красивая здесь природа, здесь нельзя было не писать стихов. И здесь есть река Волга, про которую Некрасов писал: «О, Волга, колыбель моя, любил ли кто тебя, как я?». Вон она… И хотя она уже довольно загрязненная, отравленная промышленными стоками, но здесь, наверное, еще водится рыба? А я — заядлый рыбак, люблю ловить рыбу. И поэтому сейчас я прочитаю стихотворение про язя…

Или, допустим, приезжает он в какой-то колхоз. Выходит на сцену клуба или красного уголка и говорит:

— Я люблю деревню. «Я не родной, приемный сын деревни, / Но я люблю ее, как любят мать…» У вас тут такая красивая природа, такие красивые места, еще не испорченные цивилизацией. И своя речка, наверное, есть или хотя бы свое озеро, свой пруд, а там — рыба. А я — заядлый, закоренелый рыбак, люблю ловить рыбу. И поэтому я сейчас прочитаю стихотворение про язя…

Читал Старшинов на литературных вечерах и праздниках и другие свои стихи, в обязательную программу своих выступлений он включал «Оду ваньке-мокрому», «Я был когда-то ротным запевалой…», «В музее чертей», «На выставке собак»… Но стихотворение про язя у него было самое универсальное…

12 мая 2004 г.,

Москва, Перово

Частушки с «картинками»

Однажды, в студенческую зимнюю пору, а вернее в постстуденческую весеннюю пору, когда я приехала из Рязани в Москву, чтобы пробежаться по редакциям, и когда я по традиции забежала в свой любимый альманах «Поэзия», Николай Константинович Старшинов в присутствии Саши Щуплова и Гены Красникова и других сотрудников редакции сказал мне:

— Нина, ты живешь в Рязани. У вас там, наверное, люди еще поют частушки? И ты, наверное, знаешь много народных и рязанских частушек?

— Да, — сказала я.

— А я собираю частушки, — сказал он. — И ты могла бы присылать их мне.

— Ладно… — сказала я. — У меня и мама знает много частушек, она у меня из села, я записываю их за ней. Я буду присылать их вам.

— Только учти… я собираю в основном частушки с «картинками»… — предупредил он меня.

— С «картинками» — это значит с иллюстрациями, с рисунками?

— С матом, с яркими интимными сюжетами и сценами… — объяснил он. И сильно озадачил меня этим.

— У меня в коллекции уже больше пяти тысяч таких частушек. Такие-то ты знаешь?

Я растерялась:

— Я их знаю, конечно… Но никогда не пою такие… Стесняюсь. И моя мама их знает, но тоже никогда не поет такие… Стесняется.

— А я именно такие больше всего люблю и собираю. Когда у меня плохое настроение, они помогают мне разогнать его. Ничто так не помогает разогнать плохое настроение, как частушки с «картинками»… Я пою их под гармошку. Правда, самые вольные — только в узком кругу друзей…Ну-ка, прочитай мне какую-нибудь из таких частушек, которой я, может быть, не знаю.

Саша Щуплов и Гена Красников наблюдали за мной каждый из своего угла и каждый со своей улыбкой, как два Люцифера.

Ни читать, ни тем более петь я ничего не стала, постеснялась. Я просто взяла и написала на листочке бумаги одну из таких частушек и, вся краснея, как красная девица, и потупливая глазки, протянула этот листочек своему учителю…

— Такой частушки у меня в моей коллекции нет! — воскликнул Николай Константинович. — Вот такие мне и нужны!

Дома я сказала своей матушке:

— Мам, Старшинов, оказывается, собирает частушки… Он просит меня, чтобы я присылала их ему в Москву…

— Ну что же, посылай, раз просит, — одобрительно сказала матушка. — Я тебе их много надиктую…

— Но он собирает не какие-нибудь, а с «картинками», с матом… — пояснила я.

— Какой же он безобразник! И какой же бесстыдник! — ужаснулась моя целомудренная матушка, которая родила семерых детей и жила очень тяжелой жизнью, но никогда не употребляла в своей речи ничего нецензурного, даже в сердцах. — Я-то думала, он серьезный, солидный человек… Поэт, фронтовик, главный редактор альманаха, учитель нового поколения поэтов… А он такой безобразник! И такой бесстыдник! И не стесняется просить тебя об этом… девочку… которая ему в дочки годится…

— Но я обещала присылать ему частушки… Он интересуется ими как лингвист, как филолог, как фольклорист….

Матушка подумала-подумала (на это у нее ушел не один день) и в конце концов сказала:

— Ну ладно… раз ты обещала… Что же делать, раз обещала… Посылай ему такие частушки, которые ему нужны, раз обещала… Но из «песен» слова не выкидывай, не порть частушки… Только вместо некоторых букв ставь точки…

Так я и стала делать. Так я и стала помогать Старшинову собирать частушки. И моя матушка мне активно помогала, и моя старшая сестра Татьяна, которая тогда работала на чайфабрике, она стала приносить мне оттуда частушки, которые слышала от сотрудниц фабрики, простых баб, многие из которых были деревенского происхождения. И некоторые рязанские литераторы мне иногда помогали, подбрасывали порцию народных шедевров — поэт с касимовскими корнями Валерий Авдеев, поэт с шацкими корнями Анатолий Сенин и сам директор Рязанского бюро пропаганды художественной литературы, писатель с ухоловскими корнями Анатолий Овчинников.

Я отпечатывала частушки Старшинову на машинке, на бумаге для заметок, на стандартных листочках небольшого формата, и посылала их ему по почте, как правило, к праздникам: к Мужскому дню, к Женскому дню, к 1 Мая, к Дню рыбака, к 7 Ноября, к дню рождения, к Николину дню, к Новому году. Редактор издательства «Молодая гвардия» Татьяна Чалова, страстная поклонница Старшинова, говорила мне, что он очень радуется им, когда получает их, и целыми днями распевает их в редакции и хвалится всем, что вот Нина Краснова прислала ему частушки из Рязани.

Но иногда мои запасы исчерпывались, оскудевали, а мне очень уж хотелось сделать Старшинову приятное. И тогда я начинала переделывать некоторые скромные народные частушки на нескромные, вставлять туда свои «веселые картинки» с глаголами, существительными, прилагательными и наречиями, которых нет в словарях и учебниках русского языка. И, входя в озорное настроение и в азарт и играя словами и рифмами, как дитя погремушками, и заражаясь «дурным примером», который заразителен, принималась сочинять свои авторские частушки…

И пополняла ими коллекцию Старшинова, а значит и сокровищницу русского эротического фольклора. И за годы и годы у меня под влиянием Старшинова насочинялось и насобиралось так много своих авторских частушек с «картинками», что Старшинов схватился за голову и сказал мне однажды:

— Ты уж даже меня превзошла в этом. Ученица превзошла своего учителя. Ты смотри, будь с этим поосторожнее, не перебарщивай… А то люди перестанут видеть в тебе серьезную поэтессу и будут видеть только частушечницу да еще и матершинницу, хотя в жизни ты и не ругаешься матом, и вообще ты девушка скромная и поэтесса очень серьезная.

Между прочим, я никогда не слышала, чтобы Старшинов в жизни ругался матом. Он никогда не употреблял его ни при женщинах, ни при мужчинах, ни в редакции, даже в самой свободной атмосфере, в самом тесном дружеском кругу, ни где-нибудь еще. По крайней мере при мне. Он был очень целомудренный человек в лучшем смысле этого слова, и очень деликатный, и внутренне интеллигентный.

Не раз мы со Старшиновым вместе выступали на вечерах частушки. Один раз — даже в Большом зале ЦДЛ, а один раз — по Всесоюзному радио. Вместе с двумя другими заядлыми частушечниками — Виктором Боковым и Александром Бобровым. И пели частушки из наших коллекций — и под гармошку, и под балалайку, и под гитару, и а капелла, без музыки, всухую, потрясая наших слушателей, которые аплодировали нам, отбивая себе ладоши.

* * *

Всякий раз, когда я приезжала из Рязани в Москву по своим литературным делам и забегала в издательство «Молодая гвардия», на Сущевскую, 21, — в редакцию альманаха «Поэзия», «на минуточку», чтобы увидеться и пообщаться с Николаем Константиновичем Старшиновым и его заместителем Геной Красниковым и показать им свои новые стихи или узнать о судьбе своих «старых» стихов, которые я привозила им несколько месяцев назад, а заодно увидеться и пообщаться и с другими сотрудниками издательства — Татьяной Чаловой, Татьяной Бахваловой, Вадимом Кузнецовым, а потом и его преемником Георгием Зайцевым, кабинеты которых находились по соседству с «Поэзией», — я проводила там почти целый день. Побыть там «минуточку» и уйти оттуда, чтобы бежать в другие редакции, у меня не получалось. Я попадала в такую родную компанию, в такую родную стихию, в которой чувствовала себя как рыба в воде и из которой не так-то просто было уйти, да из которой и не хотелось уходить. Мне было приятно и интересно находиться там. Потому что все там относились ко мне так добро и встречали меня так радостно, будто только и ждали, когда я прикачу в Москву из своей «косопузой» Рязани, из своего медвежьего угла, из своего затворничества, и объявлюсь в «Поэзии». Когда бы я ни пришла туда, там были и другие «молодые» авторы, то Саша Бобров, то Коля Дмитриев, то Таня Максименко, то Гена Касмынин, то Гена Калашников, то Николай Карпов, то Сережа Мнацаканян, то Олег Хлебников, то волгоградский поэт Миша Зайцев, то кто-нибудь еще, каждый раз — в разных сочетаниях, мои товарищи по перу, с которыми я печаталась в одних и тех же номерах и с которыми подолгу не виделась и не общалась, живя в Рязани. Приходили туда и «маститые»: Владимир Костров, Лариса Васильева, Леонард Лавлинский… Альманах «Поэзия» был местом встреч, знакомств и закрепления знакомств его авторов друг с другом.

Старшинов беседовал с нами о литературе, о поэзии… Он не мучил нас научными лекциями на эти темы, а разговаривал с нами обо всем этом по-домашнему… Как бы даже так, между делом… Допустим, он листает при тебе рукопись какого-нибудь автора и тут же начинает читать какие-то его строчки и говорит:

— По-моему, тут что-то есть, а?

Или дает тебе посмотреть чье-то стихотворение:

— Посмотри, прочитай это… Это мне прислал один поэт из (Тамбова, Калинина, Орла и т. д.)…

И начинает рассказывать, что это за поэт…

Или, допустим, звонит он при тебе кому-нибудь по телефону, Константину Ваншенкину, Евгению Винокурову или Евгению Евтушенко, разговаривает с ним, а потом начинает рассказывать тебе что-то об этом поэте, какую-нибудь историю, связанную с ним, и читать наизусть его стихи.

В редакции «Поэзии» был ритуал — пить чай в конце рабочего дня, примерно с четырех до шести часов. С конфетами, карамелью, шоколадом, пончиками, пирожками, ватрушками, миндальными пирожными, бутербродами с сыром и (или) с колбасой, которые Старшинов покупал в столовой издательства специально для этого. А кое-что и сами авторы приносили в редакцию. Он журил их за это, а они все равно приносили. Я, как правило, привозила с собой из Рязани набор индийского чая, зная, что Старшинов не пьет вина и водки (раньше пил, а потом бросил пить, кажется, в 1970 году), и как бы поощряя это.

Старшинов и Красников не отпускали меня домой, пока я не попью с ними чаю. Не то чтобы они насильно держали-удерживали меня за руки и за ноги, но они как-то так строили программу дня, что я не могла уйти из редакции, не попивши с ними чаю.

Мы с Таней Бахваловой или с кем-то из «женских авторов», как сказал бы сейчас Виктор Ерофеев, вытаскивали из углового шкафа, служившего буфетом, разносортные, некомплектные чашки, блюдца, ложечки и сервировали широкий журнальный столик. А около столика ставили кресла и стулья, кружком, по количеству присутствующих.

Старшинов садился в кресло у стены и окна, как вождь племени, он и был вождем младого племени поэтов. Мы — все присутствующие в редакции — садились на другие места, кому какие достанутся. И начинали свое «чаепитие» не «в Мытищах». И при этом вели разные литературные тары-бары-растабары, в свободной форме. Во главе со Старшиновым, который был душой нашего безалкогольного «застолья».

Часто это заканчивалось тем, что Старшинов пел частушки из своей коллекции, наиболее скромные из них:

Эх, кум Пронька,

Гармонь тронь-ка,

А я, кума Фенька,

Попляшу маленько.

И другие частушки он пел, покруче и попикантнее, которые я присылала ему из Рязани по почте и таким образом помогала собирать ему его коллекцию. Например, такие, старинные, солотчинские:

Ох, тительная,

Удивительная,

Удивила ты мене

На постели у себе.

Или:

Мене мать ругая,

И отец ругая.

За что же ругая? —

Растет пуза другая.

Он не просто пел, но и комментировал их, и анализировал как стихи, объяснял присутствующим, чем хороша та или иная частушка, рассматривал ее при всех, при плафоновом освещении, как какой-нибудь камешек-самоцвет, малахит или сердолик, и показывал ее нам разными гранями. Повернет ее одной гранью — и частушка сияет одним цветом и светом, а повернет другой — и она сияет совсем другим цветом и светом.

Потом мы шли к метро, на станцию «Новослободская», как «цыгане шумною толпою», и спускались по лесенке-чудесенке вниз, в зал с волшебно-яркими коринскими витражами, и там расставались…

13–15 мая 2004 г.,

Москва

Владимир КРУПИН Незаменимые есть

Крупин Владимир Николаевич, прозаик. Родился в 1941 году в с. Кильмезь Кировской обл. Окончил Московский областной педагогический институт. Работал редактором на Центральном телевидении, в различных литературно-художественных издательствах, главным редактором журнала «Москва» (1989–1992). С 1994 года преподает в Московской духовной академии, с 1998 года главный редактор православного журнала «Благодатный огонь». Автор более двадцати книг. Широкую известность получили его повести «Живая вода», «Сороковой день», «Прощай, Россия, встретимся в раю», «Великорецкая купель», «Как только, так сразу», «Крестный ход», роман «Спасение погибших». Живет в Москве.

…………………..

Никоим образом я не посягаю на звание друга Николая Старшинова, но то, что долгие годы мы были хорошими знакомыми, ездили вместе, выступали, это было. И я благодарен судьбе, подарившей мне товарищество с таким человеком. Вот привычно говорят, что незаменимых людей нет. А кем можно заменить Николая Константиновича? И думать, и перебирать в уме фамилии бесполезно — он был один такой, будут ли еще такие, Бог весть.

Вспоминаю, как первый раз его увидел. Это было мероприятие в Центральном доме литераторов — отмечалось 20-летие Победы, то есть сорок лет назад. Нам, старшекурсникам литфака, дали пригласительные. Видеть знаменитостей, тех, кого мы «изучали», было душеподъемно. Константин Симонов выступал, Сергей Смирнов, Сергей Наровчатов, Эдуард Асадов, сидела — и все обращали на нее внимание — красавица Юлия Друнина.

Но вот объявили Николая Старшинова. Худенький, говорящий негромко, почти без жестов, без декламации, он запомнился мне особенно. Вспоминал одно сражение, когда он со своим пулеметом держал врага до прихода подкрепления: «И вот, может быть, то, что я не позволил фашистам топтать русскую землю, не пустил их к столице, это и есть главное событие моей жизни». Запомнились и его стихи, особенно о запевале: «Я был когда-то ротным запевалой, / Да и теперь, случается, пою». И вот это, теперь хрестоматийное, когда солдаты идут походом, свершая подвиг спасения Отечества, а под ногами рассыпаны деньги. И никто не наклоняется их поднять: «Здесь ничего не покупают / И ничего не продают».

Конечно, с тех пор я всегда радовался стихам Старшинова и однажды был поражен, прочтя в биографической справке, что он москвич. Вот те на, а я-то был уверен, что он из самой что ни на есть глубинной России. Вот это и есть свершение выражения: кровь от крови и плоть от плоти, в Николае Константиновиче сказались поколения русских людей, строивших державу, крепивших ее мощь, сельские деды и прадеды, деревенская родня, его трогательная любовь к матери.

В поездках Николай был необычайно, я бы сказал, нужен. Его терпимость к дорожным неудобствам, его юмор, сердечность, неприхотливость делали его душой любой бригады. Я даже замечал, что наши капризные «классики», с завышенной самооценкой, избегали ездить со Старшиновым: очень уж они заметны были со своими претензиями на фоне великой порядочности большого поэта.

Помню, в Нижегородской области, в райцентре Шаран-га (кстати, бывшем вятском) нас снимало демократическое телевидение Нижнего Новгорода. В нашей бригаде пьющих не было. Это важно сказать вот для чего: нас принимали очень душевно, нанесли домашней стряпни, солений-варений, весь стол был уставлен напитками. Телевидение нас мучило, особенно Николая Константиновича. Его просили и стихи читать, и на гармошке играть. Хозяева уже не выдержали, просили за стол, ибо уже вносили чашу со свеже-сваренными пельменями. Усадили и телевизионщиков, вот именно они-то в основном и боролись с нашествием разноградусного питья.

На следующее утро смотрим информацию о нашем пребывании. И что же видим? Николай наяривает на гармони, мы за столом, крупным планом бутылки, закуски, опять наши довольные смеющиеся лица. И комментарий: «Хорошо московским поэтам и прозаикам на Нижегородской земле». Мы — Владимир Костров, я, грешный, и особенно Семен Шуртаков — справедливо возмутились. Один Николай смеялся:

— Бросьте, ребята. Пусть их. Это их так Немцов воспитал. Но теперь у нас безвыходное положение: народ уверен, что мы пьем, нельзя обманывать народ, тащите пару ящиков!

Конечно, он, убежденный трезвенник, шутил.

Когда справляли его юбилей, то одно перечисление пришедших в зал его знаменитых учеников заняло много времени. Сколько же душевных и физических сил отдал им наставник! Как он радовался успехам своих подопечных, одного Николая Дмитриева взять! А как он поддерживал и продвигал Прасолова, Жукова, Чикова, Коротаева, Романова, Благова, Решетова, Домовитова, Сухарева… несть числа!

Мы часто говорили, и он любил рассказывать о детстве, о матери, о бабушке:

— Сейчас вернули название Протопоповского переулка, именно здесь я родился, именно здесь, волею судьбы, живу. Был у нас двухэтажный барак на шесть семей. У нас семья большая, пять братьев у меня было, две сестры. Родители малограмотные, а вся подшивка «Нивы», приложение к ней, то есть вся русская классика была в доме. Стихи читали, собравшись. С детства я помнил и знал наизусть Державина, Пушкина, Лермонтова, Алексея Константиновича Толстого, Кольцова, Никитина, Сурикова, а зарубежников! Беранже: «Как яблочко румян, шатаюсь я беспечно. Не то чтоб очень пьян, но весел бесконечно». Гейне: «Но если моих не похвалишь стихов, то развод неминуем!». Читал стихи деревенским мальчишкам. Я каждое лето жил около Сергиева Посада у бабушки, в деревне Рахманово. Там и к рыбалке привык на всю жизнь. «Зато я такого язя сегодня поймал на рассвете!» Меня иногда мальчишки дразнили: «Дачник, дачник!» Вообще изо всех обид в жизни эта была самая обидная. Я чуть не плакал, кричал: «Я не дачник, я тут живу, тут моя бабушка живет!» Очень Блока любил: «Я пригвожден к трактирной стойке…» Мы тогда очень следили за международным положением. Я был мальчишка, четырнадцать лет, немцы вошли в Париж. Сдали им Париж. Я, взяв размер у Блока, написал:

Пускай в опасности Египет,

Я предсказаний не стерплю.

Но мной стакан не первый выпит,

И я в хмелю! И я в хмелю!

Я здесь — не дальше и не ближе.

Пивная — дом, скамья — кровать.

И о поруганном Париже

Не буду больше горевать.

А? Четырнадцать лет. А свой дом, свой переулок я называл потом московским полудеревенским. Меня Вера Инбер весьма критиковала, что я в Москве воспеваю не новостройки, а что-то отыскиваю полудеревенское.

Ходил Николай с палочкой. Мало кто знал, что у него перебиты кости ног, рана всю жизнь сочилась кровью, и он испытывал муки стеснения, когда не было совсем условий ее перебинтовать.

Великий ум, великая душа! Нет, раба Божьего Николая Старшинова никто не заменит. Помяни его, Господи, во царствии Твоем.

Александр ЩУПЛОВ «Так жили поэты…»

Щуплов Александр Николаевич (1949–2006), поэт, прозаик, критик. Родился в Москве. Окончил историко-филологический факультет Московского педагогического института. Служил в рядах Советской армии. В семидесятые годы работал в альманахе «Поэзия» издательства «Молодая гвардия». Автор книг стихов «Первая лыжня», «Серебряная изнанка», «Переходный возраст», «Повторение непройденного», «Исполнение желаний» и др. Жил в Москве.

…………………..

Говорят, женитьба — замена одной ошибки в жизни на другую. У Старшинова такой ротации ошибок не было. Женщины обожали Старшинова. Неудивительно, что в радиус действия обаяния Николая Константиновича попала и прошедшая фронт и обладавшая прочным, волевым характером Юлия Друнина. За каждой женщиной, достигшей успеха, стоит мужчина, который ее поддерживает, а за ним, в свою очередь, стоят женщины, которые поддерживали его. Женщины всегда поддерживали Старшинова. Его ауре никто из них не мог сопротивляться. Одна-две частушки, какая-то байка про рыбалку — и вот уже на Старшинова глядят широко распахнутые влюбленные глаза.

С Юлией Друниной они разошлись честно и чисто: «Сразу после развода, — рассказывал Николай Константинович, — пошли в ресторан ЦДЛ и отметили развод…» Затем, когда Юлия Владимировна вышла замуж за Алексея Каплера, Старшинов написал чудесное четверостишие. Неоднократно любил его цитировать.

— Сделайте его стихотворением! — советовал я.

— Не продолжается…

И все-таки, кажется, стихотворение было дописано. А для меня оно так и осталось прекрасным четверостишием. Вот оно:

Жизнь моя теперь совсем ясна.

Вышел я на ясную дорогу.

Дочка вышла замуж. И жена

тоже вышла замуж, слава Богу!

Зависть — не самая добрая черта в человеке (если не брать творческую ее ипостась). Конечно же, Старшинов завидовал Юлии Владимировне… точнее, глагол «завидовать» не выражал той сложности отношения его к своей так и не ушедшей любви. Все было сложнее и проще. Во всяком случае, когда Юлия Друнина получила Госпремию, Старшинов мимолетом заметил: «Юля дала с премии Ленке (дочери Старшинова и Друниной. — С. Щ.) деньги на машину». Помолчал. Потом добавил: «Я тоже дал!» Подтекст нес в себе какое-то простодушное детское хвастовство, замешанное на нежном чувстве отцовства: мол, мы и без премий можем помочь!

Вообще отношения Старшинова со слабым полом строились на исключительно благородной основе. В общем-то из представительниц слабого пола ему судьба предоставляла женщин с сильным характером. Вспомним трагическое завершение судьбы Юлии Друниной! Сам же Николай Константинович любил рассказывать о том, как его жена Эмма — белокурая и сногсшибательно красивая литовка — однажды осадила Смелякова: сидели на бережку на рыбалке. У Смелякова, как назло, не клюет. Зато Эмма, которая-то и червяка боялась сама насадить на крючок, вытаскивает одну за другой рыбку! Смеляков сидел, пыхтел-пыхтел про себя, потом не выдержал: «Я, известный поэт, и не могу поймать рыбу! А тут какая-то девчонка тащит из-под носа…» «Если бы Эмма промолчала, — суммировал Николай Константинович итог общения Эммы с классиком, — Смеляков бы относился к ней как к рядовой девчонке, подтверждающей его характеристику». Но не такие были женщины, которых выбирал в жизни Старшинов и которые выбирали в жизни Старшинова. «Чего ты сказал? — заерепенилась Эмма. — Чего ты сказал? Вот сейчас поддам ногой — упадешь в воду, руки не подам!» И Ярослав Васильевич Смеляков замолчал. Нашла коса на камень!

А когда одна сотрудница стала относиться к Николаю Константиновичу с особенной нежностью, Старшинов простодушно посоветовался со мной:

— Может, мне какой-нибудь плохой поступок совершить? Например, булочку в магазине украсть?

— Не стоит, Николай Константинович! Женщины любят жалеть — закормят булочками!

* * *

Блаженность сегодняшнего дня — здравомыслие завтрашнего! В стенах издательства Старшинова звали «Боженькой». Да он и в самом деле был таким боженькой — помогал неимоверно всем и вся. Особенно любил таких же удивительных и светлых людей, коими полна Русь исстари. Конечно, они оказывались поэтами — будь то Новелла Матвеева, или Анатолий Чиков, или Татьяна Сыришева, или Николай Глазков… Глазков был задушевной любовью Старшинова. Его стихи пробивались для альманаха «Поэзия» сквозь все заслоны главной редакции и «несуществующей» цензуры — все-таки издательство было комсомольское! Какой радостью светился Старшинов, когда мы возвращались после очередной битвы в главной редакции «Молодой гвардии» за стихи (не без кукиша в кармане!) Николая Глазкова. Да и только ли Глазкова?! Но Николай Иванович Глазков был нашим кумиром. Помнится его очередной визит в альманах: уши оттопырены, как у царицы Нефертити. Борода всклокочена. Глаза — угли протопопа Аввакума. По пятам идет слава и эхо глазковских четверостиший, бронзовевших на глазах. Мы наизусть знали его непечатавшиеся стихи. Да и как было не знать, если Старшинов на дню по десять раз читал их и нам, и посетителям — вперемежку с частушками, разумеется!

Мне говорят, что «Окна ТАСС»

моих стихов полезнее.

Полезен также унитаз,

но это не поэзия!

Или:

Люблю грозу в конце июня,

когда идет физкульт-парад

и мрачно мокнет на трибуне

правительственный аппарат.

Пошли мы с Николаем Ивановичем и Старшиновым в издательскую столовую. Николай Константинович глядел на Глазкова влюбленными глазами. За обедом Глазков рассказал нам о своих успехах в плавании. Если бы ему довелось соревноваться с Мао Цзэдуном в заплывах, убеждал нас Глазков, он бы обогнал великого кормчего. Рассказ сопровождался приемом щей. Сперва Глазков вынул из тарелки вилкой всю капустку с морковкой, а потом выпил пустую жидкость. За компотом он рассказал о съемках «Андрея Рублева», где играл летающего мужика: умудрился упасть в какую-то лужу и сломать ногу…

* * *

Кстати, публикации стихов, подобных глазковским, в глухую пору застоя было делом нешуточным и обоюдоострым, как бритва — та самая, чья плавающая головка, согласно сегодняшней телерекламе, «в точности повторяет контуры вашего лица». Споры в редакции альманаха «Поэзия» кипели нешуточные. Во-первых, спорили оба редактора друг с другом — мы со Старшиновым никак не могли присудить пальму первенства в русской поэзии. Я на дух не переносил Некрасова и противопоставлял ему Ахматову, Старшинов (кстати, знакомый с Ахматовой в бытность свою заведующим отделом поэзии журнала «Юность») отдавал предпочтение Цветаевой. В спорах рождалась истина. Такой истиной стала публикация сразу двенадцати (!) неизвестных стихотворений Цветаевой, включая одно, раскритикованное самим Горьким (со строкой: «Я любовь узнаю по боли всего тела вдоль…»).

* * *

Говорят, счастье — это когда имеешь собственное мнение по обоюдному согласию. В этом смысле Старшинов был счастливым человеком. Его собственное мнение выражалось всегда мягко, а порой и просто заменялось молчанием. Но это молчание было отнюдь не знаком согласия! Когда дело доходило до драки, он был принципиален и не отступал ни на йоту. Так появились в альманахе «Поэзия» стихи метафорика и просто отличного поэта Ивана Жданова, включая знаменитую «Птичку»:

Когда умирает птица,

в ней плачет усталая пуля,

которая тоже хотела

всего-то летать, как птица…

В общем-то на одном из московских совещаний молодых писателей сцепились Ваня Жданов и руководитель «молодогвардейского» семинара Вадим Кузнецов. Ванька полез на рожон — громя всех, кто ему не нравился. А не нравились ему редакторы и издатели, которые его редактировали, но не издавали.

— А все-таки мы тебя напечатаем! — вдруг сказал Кузнецов, наш милый и непредсказуемый — всегда с вывертом на каблуках, в холеной бороде — Вадим Петрович.

— Не верю! — хорохорился Ванька.

— А все равно напечатаем!

Под это дело мы со Старшиновым сразу и предложили в альманах «Поэзия» подборку Жданова. В триста с лишним строк! Пол-авторского листа! И это в то время, когда продвинутая «Юность» (впрочем, такого эпитета тогда еще не было) напечатала у Вани всего-то два стиха. По-моему, даже предисловие заказали Давиду Кугультинову. Тот воспел Ваню в русском слове — и стихи вышли.

Так были напечатаны и две молодые и вспыльчивые статьи Владимира Вигилянского (сейчас он служит в церкви Святой Татьяны при МГУ) о Евтушенко и Вознесенском. Николай Константинович подбирался к реабилитации Николая Гумилёва: как-то услышав по радио выступления патриарха поэтического цеха Николая Тихонова, где проскользнули два-три неплохих слова о Гумилёве (Тихонов ходил в юности в учениках Николая Степановича), Старшинов пытался получить у Тихонова разрешение на публикацию этих двух-трех слов — в качестве предисловия к публикации в альманахе Гумилёва. Не получил!

Если Старшинов влюблялся в поэта — это было на всю жизнь. Колю Дмитриева, как он мне однажды говорил во время чаепития, он ставил выше Рубцова — рядом с Твардовским.

* * *

О работе Старшинова с молодыми поэтами можно (и будут!) писать книги и диссертации. Все мы вышли из старшиновской шинели — и поколение Олега Дмитриева, Владимира Кострова, Евгения Храмова, Владимира Павлинова, Дмитрия Сухарева… И следующее, наше, поколение — Николая Дмитриева, Геннадия Касмынина, Владимира Урусова, Геннадия Красникова, Галины Безруковой, Ольги Ермолаевой, Юрия Полякова, Нины Красновой, Татьяны Веселовой… Семинары проходили задорно, весело, шумно. «Филологические мальчики» не приветствовались (кажется, из таких в старшиновской «тусовке» оказался только я). Нестандартные ситуации подстерегали на каждом углу.

Вспоминается семинар молодых поэтов во внуковском Доме творчества. Поэты разбрелись по номерам своих руководителей, где и проходили семинары. Молодой поэт Володя Ведякин (основатель «смурреализма») попал в семинар к Николаю Константиновичу. Однажды утром, перед семинаром он обнаружил в номере своего руководителя огуречный лосьон, который и употребил в качестве опохмелки. На вопрос Старшинова: «Володя, почему именно лосьон?» — ответил: «Сразу и выпил, и огурчиком закусил!»

В другом семинаре руководитель Владимир Николаевич Соколов обозревал нас, набившихся к нему в комнату, лежа на постели. Слушал стихи, покачивал головой и пил чай — из чайничка (после мы узнали истинное содержание этого сосуда с крышечкой). Потом затянул алешковский «Окурочек» и пригласил подпевать. После каждого куплета поднимал голову и спрашивал нас, семинаристов:

— Кто знает следующий куплет?

В ответ — безмолвие. Выручил Миша Молчанов: допел с руководителем.

Вечером рассказал о ситуации Старшинову. Тот смеется:

— Видел бы Вадим Кожинов своего «тихого лирика» и продолжателя святого дела Фета!

* * *

Николай Старшинов жил в стране, где любят ушами и слуховым аппаратом, где свой крест несут, как ахинею, где светлое будущее могут обещать либо коммунисты, либо священники, где писатели так растворяются в своем творчестве, что могут обходиться без самих себя, где не в своей тарелке всегда вкуснее и где, естественно, самая эрогенная зона — бумажник! А еще он жил в стране, где принимают на грудь, а все равно море — по колено! Это сейчас мы уяснили всей страной, что патриотизм начинается там, где кончается выпивка, и кончается там, где начинаются налоги. А в те годы…

О подвигах Старшинова ходили легенды. Его неоднократно лишали права посещения Дома литераторов — за злоупотребление исконной русской традицией. Администратор Дома литераторов Шапиро был в шоке от некоторых поступков Николая Константиновича. Однажды он захотел изгнать Старшинова из рая, сиречь из ЦДЛ, но Старшинов запел на весь наш «гадюжник»… «Интернационал».

— Прекратите петь! — кричал Шапиро.

— Вам не нравится эта песня? — осведомился Старшинов. Шапиро глотнул сгущающийся воздух…

Другой раз он примчался в «расписной» кабак с намерением пресечь пение Старшинова. Снова не удалось — Николай Константинович пел в дуэте… с самим Ворошиловым.

Олег Дмитриев вспоминал, как группа поэтов завалилась в Дом кино, заложила за воротник. Естественно, начались выяснения отношений (термина «разборки» еще не существовало, как и термина «тусовки»). На улице выяснения отношений продолжались. Старшинов бросался в самую гущу событий. Его выталкивали за демаркационную линию драки, но он снова с упорством лез в битву. Выбежал администратор Дома кино. Он сразу отметил недремлющим оком энергичного Старшинова.

— Гражданин, прекратите драку! — вопил администратор. Старшинов продолжал участвовать в гуще событий.

— Ну, смотрите, — пригрозил администратор, — можете продолжать драться, но в кино вам больше не работать!

— С тех пор я не работаю больше в кино, — завершал за Олега Дмитриева грустную историю Старшинов.

А потом в Ленинграде случилась клиническая смерть Старшинова. Его вытащили с того света. Врач сказал:

— Еще раз выпьете хоть сто грамм…

— Да я прошел войну, — захорохорился Николай Константинович.

— Я сказал, еще сто грамм — и конец! — повторил врач.

И Старшинов завязал. (По моим сведениям, это произошло немного позднее. — С. Щ.) Даже «Байкал» не брал в рот. Зато каждый год в летний день его «завяза» в альманахе «Поэзия» собирались поэты — молодые и классики — и дружно праздновали это событие. Николай Константинович смирно пил «Буратино» и по просьбе общества рассказывал, что же он все-таки успел увидеть во время клинической смерти «там» — на том свете.

* * *

В России каждая Василиса — Премудрая.

Каждый Иванушка — Дурачок.

Произведем рокировочку — и рассыпалась загадочная русская душа!

Цельность натуры Николая Старшинова, его органичная вписанность в квадратуру суматошной жизни делали его магнитическим центром советского социума разной величины. Помогали анекдоты, частушки, байки. Они выпускали пар, устанавливали мосты в некоммуникабельной, а то и насквозь стукаческой среде, позволяли высказывать свое мнение не впрямую, а обиняком, метафорически.

Россия знала о «частушечной» страсти Старшинова, и все неизвестные частушки смело приписывала ему. Частушки спасали. Сборник частушек Старшинова переплели ребята из СЭВ (Совета Экономической Взаимопомощи) в светлый ситчик в голубой — почти незабудки! — цветочек. Всего несколько экземпляров. Потом книжку вывезли в Скандинавию, кто-то издал ее по-пиратски на чужбине. Потом вышел в Лондоне Словарь русского мата. В ней одна частушка отсылала к прозе Виктора Астафьева. Частушка была старшиновская. Когда-то он спел ее Виктору Петровичу — и тот живехонько поставил частушку в свою прозу. Вот она, эта частушка:

Катя кофий попивала

и с Прокофием гуляла.

Катя, Катя, Катенька,

отчего брюхатенька?

То ли от кофия,

то ли от Прокофия?

Как собирались частушки? Однажды в Переяславле после выступления вокруг Старшинова собрались девочки-ткачихи. Стали петь частушки. Николай Константинович посадил за стол секретаря комсомольской организации с алым румянцем во все щеки. Казалось, разорвалась банка с малиновым вареньем и эпицентр взрыва пришелся на самые ямочки на щеках. Да и было от чего краснеть. Старшинов дал комсомольскому секретарю тетрадку и велел записывать частушки, которые ткачихи в фартучках тут же и пели:

Я купила колбасу

и в карман положила.

А она такая б….

меня растревожила…

«Растревожила…» — аккуратно выводила в тетрадке комсомольский секретарь. Было видно, что частушки для Старшинова она записывала с большим удовольствием, чем вела протокол комсомольского собрания.

* * *

«— Хотите, я вас посмешу? — спросила нас литовская поэтесса Виолета Пальчинскайте, — рассказывал Старшинов (дело было в Вильнюсе, куда приехали русские поэты, переводившие литовцев). — В Вильнюсе открыли новый мост, — начинает Виолета свой анекдот. — Идут по мосту американец, русский и литовец. По легенде, чтобы мост стоял на века, надо, проходя по нему первый раз, бросить в воду самое ценное, что у тебя есть. Американец покопался в карманах и бросил в реку золотую зажигалку. Русский раздобыл грязный носовой платок. А литовец сказал: «Самое дорогое, что у меня есть, — мой старший русский брат. Но не могу же я его бросить в воду?!» — И Виолета захохотала», — заканчивал рассказ Старшинов.

Вот так насмешила!

* * *

Полжизни Старшинов проводил на телефоне, обсуждались проекты, читались стихи. Прозвониться Николаю Константиновичу было невозможно.

Звонит в альманах Олег Дмитриев:

— Ребята, никак не могу дозвониться Старшинову — все утро занят телефон. Если он вам в редакцию позвонит, прочитайте ему четверостишие.

Следом шло собственно двустишие:

Уж легче мне у……. в чистом поле,

чем дозвониться Старшинову Коле.

Споры в альманахе стояли с утра до вечера. Конечно, спорили о стихах. Однажды поутру, после веселого вечера в Доме литераторов, звоню Старшинову:

— Николай Константинович, мне вчера в «гадюжнике» такого молодого поэта представили. Откуда-то из-под Рязани. По-моему, гениальный! Я взял у него стихи для альманаха.

— Читай!

Начинаю читать — одно стихотворение, второе… На третьем из трубки летит изящный матерок:

— Что за графомания?!

Отвечаю по книге, которая у меня перед глазами: Сергей Есенин, огоньковское собрание сочинений, четвертый том!

Так завершился наш спор, был ли Есенин мастером стиха. Правда, никто никого не убедил. И споры продолжались с утроенной энергией.

* * *

Искусство — ремень на штанах общества, независимо от толщины задницы. В пору нашей молодости все телодвижения критиков сводились к поддергиванию этого ремня. Хотелось большего. И изобрел я литературное движение — «социалистический сентиментализм». Чем хуже «смурреализма» Володи Ведякина или метафоризма Вани Жданова?! Стал агитировать в ряды. Старшинов спел в ответ очередную частушку. Кажется, такую:

Запевай, моя родная.

Мне не запевается.

На……. я с платформы —

рот не разевается.

В редакцию зашел Владимир Соколов. Старшинов указал глазами на Владимира Николаевича: мол, вот тебе готовый «соцсентименталист»!

— Владимир Николаевич, — вежливо подступился я. — Как вы относитесь к тому, чтобы стать лидером… нет, знаменем нашего движения — «социалистического сентиментализма»?

Соколов вытаращил грустные глаза:

— На фиг-на фиг, Саша. Пишите к себе Щипачева!

* * *

Приятнее всего жить вчерашним днем с завтрашней модой. Семидесятые годы позволяли это проделывать с лихвой. Инициируя бум Николая Рубцова, Вадим Кожинов 282 организовал в Малом зале Дома литераторов вечер памяти вологодского поэта. Пришли друзья, сокурсники, единомышленники — с разных берегов. Мы со Старшиновым и Таней Чаловой примостились в последних рядах зала (помнится, Таня в то время уже готовила в «Молодой гвардии» первую объемную книгу Рубцова «Подорожник»). Выступает Евгений Евтушенко. Блестяще! Воспоминания идут в ногу с четкими крамольными формулами. Шаг в шаг!

— Если ко мне в Доме литераторов кто-нибудь подходил сзади, — говорил Евтушенко, — и закрывал глаза ладошками, как это делают дети в игре, я знал — Коля Рубцов…

— Интересно, — размышляла вслух Таня, — как мог Рубцов закрыть глаза Евгению Александровичу ладошками — он был в два раза его ниже.

Старшинов прокомментировал:

— А Евгений Александрович, зная, что подходит Рубцов, предусмотрительно пригнулся…

* * *

…Как жаль, что во всякой живой воде смысл выпадает в мертвый осадок…

Загрузка...