— России нужно как можно быстрее и с наименьшими потерями выйти из войны, — без эмоций, даже не повернув головы, сообщил генерал-адъютант барон Вревский командующему русскими войсками в Севастополе, генералу от артиллерии, и также генерал-адъютанту, князю Горчакову.
Князь, остановившись, едва заметно склонил голову набок и посмотрел на собеседника, как бы спрашивая, правильно ли он понял? Свита, следующая за ними в почтительном отдалении, так же остановилась, не смея тревожить именитых сановников.
— Успех наших войск при отражении штурма бесспорен, но возможности продолжать войну у Империи нет, — продолжил Вревский, говоря всё так же безэмоционально, как бы подчёркивая этим, что это не его личное мнение.
— Его Императорское Величество считает, что гарнизон обречён, — веско добавил барон и замолчал, дав своему собеседнику возможность обдумать информацию и собраться с мыслями.
Князь, сняв пенсне, тщательно его протёр, не говоря ни слова, снова водрузил на переносицу, кивнув наконец, приглашая продолжить разговор.
— Пополнения, — всё так же сухо продолжил барон, не глядя на собеседника, — не могут переломить ситуацию, и Севастополь необходимо сдать.
— Я уже отвечал Государю, — чуть помедлив, начал говорить Горчаков, — что полностью согласен с мнением Его Императорского Величества о безнадёжности сопротивления, но считаю, что мирные переговоры нужно начинать сейчас, пока наши войска ещё стоят в городе, и исход войны ещё не решён.
— Из Брюсселя поступили сведения, — сухо парировал барон, — о посылке французами подкрепления в двадцать четыре тысячи человек, а так же есть сведения о предложении союзников двинуться к Перекопу, тем самым отрезая Крым от России. События такого рода могут привести к куда как более тяжким для нас последствиям.
— Поэтому… — барон выдержал паузу в лучших театральных традициях, — Его Величество считает, что лучше вывести войска в поле и дать решительное сражение, попытавшись разбить врага и снять осаду с Севастополя.
— Время и место, — продолжил барон чуть погодя, — Государь предлагает выбрать вам…
Медленно кивнув, Горчаков не проронил ни слова. Объяснять опытному царедворцу разницу между «Считает» и «Приказал», не нужно…
… и вкупе с предложением выбора и места это значит, что Его Величество, не оставив, по сути, командующему выбора, перекладывает на него всю ответственность.
Давление со стороны Двора на командующего, а вернее, на всех командующих, сменяющих один другого, давнее, тяжкое… и в то же время почти неуловимое. Оно сформировано из мнений, намёков, оговорок и тому подобных вещей, с помощью которых умный человек, не чуждый интриг, избегает ответственности, получая при этом все возможные выгоды.
— Если ваша… — выделил голосом барон, — попытка не удастся, можно будет со спокойной совестью сказать, что сделано всё, что в человеческих силах, и отдать город, начав мирные переговоры.
— Я… вас понял, Павел Александрович, — сказал наконец Горчаков.
Позже, вернувшись к себе, командующий вынул из бюро[i] письма, хотя и знает их едва ли не наизусть, и, разложив, принялся думать, составляя пасьянс из мнений, намёков, собственной карьеры и тысяч человеческих судеб.
Воля императора, пусть даже выраженная без чеканных формулировок, без «Предписываю» и «Повелеваю», давит…
… а ещё давит обида — потому, что это император хочет обменять жизни солдат на газетные заголовки о героизме, которые очень вряд ли дадут значимый эффект на мирных переговорах, но позволят переключить общественное мнение в собственно Российской Империи!
Общество недавно ещё, подпитываясь сведениями из официальных сводок, верило, что в Севастополе куётся Победа. Шок от поражения, от того, что и сводки, и пресса им, оказывается, лгали, нуждается одновременно в громоотводе, и в героике.
В громких, пусть и печальных фанфарах, в Наших Героях, не вернувшихся с полей, в скорбных письмах о том, что кто-то из близких героически…
… да, последнее обязательно! При отражении штурма, при атаке, ярко, славно, громко!
Не писать же, в самом деле, о холере, о болезнях, вызванных голодом, о…
Нет, разумеется, и Горчаков, как никто, понимал Императора! Да и фрондером он никогда не был, но…
Встав, он сделал несколько шагов, подходя к окну, и, заложив руки за спину, встал, не видя перед собой ничего.
… может быть, и в самом деле, выполнить… нет, не приказ, но «пожелание» Государя максимально в лоб[ii], показывая тем самым не фронду, но неприятие уготованной ему роли.
А солдаты…
О них командующий даже не задумался, потому что — Эпоха…
… а они — всего лишь цифры.
Одетый, согласно Уставу, в длинную, не по росту, неуместную яростным крымским летом шинель, придерживая на плече ружьё и чувствуя, как солёный пот разъедает не зажившие ещё рубцы от шпицрутенов (снова!), Ванька шёл в неровном строю, шагая по бездорожью давно разбитыми сапогами с истёртыми подошвами, с каждым шагом погружаясь в самую что ни на есть безнадёгу, чувствуя себя так, будто марширует прямым ходом в болото. Хотя…
… уж лучше бы в болото! Шансов больше.
Уж что-что, а «Федюхины высоты» и «Чёрная речка» попаданец, пусть и без особых подробностей, помнил — благо, ЕГЭ для него было совсем недавно. Да и какие там подробности…
Лучше всего эту битву описал, наверное, Лев Николаевич.
' — На Федюхины высоты нас пришло всего три роты, а пошли — полки!'
Вспомним о будущем классике великой русской литературы, попаданец стиснул зубы, сдерживая ругательства. Его он недолюбливал ещё с младшей школы, с нелепого, на его взгляд, сахаринного, нравоучительного и дрянного «Филиппка». Потом был знаменитый дуб на много страниц, и сноски на французском, и всё это толстовство с непротивлением, которое, наверное, можно было бы уважать…
Но босоногий граф не думал отпускать своих крепостных на волю, вполне уверенно эксплуатировал их на барщине, не стеснялся получать выкупные платежи, и вроде как, в молодости был охоч до крестьянок[iii]. Да и отношения его с супругой, мягко говоря, не образец для подражания. В общем, сложный человек, хотя и да, классик…
Несмотря на «Войну и мир», на «Анну Каренину» и всё то, что Толстой сделал, или вернее — сделает для русской литературы, попаданец его не то чтобы ненавидит его… пока. Очень может быть, от ненависти к барину, к представителю «белой кости», ненавистного офицерского корпуса, его отделяют только не написанные ещё Толстым великие произведения.
Ну в самом деле… это даже не «благие намерения» флотских дедов с их напрочь перекорёженным службой сознанием. Бытие ополченцем, на грани, а порой и за гранью возможного, воспринималось ими как благодеяние. Да и то… и понял уже их, а простить — никак не получается, да наверное, и не хочется.
К человеку образованному, умному, знающему фронт не понаслышке и со всех сторон, требований больше.
А так… шёл по Бастиону нетрезвый Лев Николаевич с такими же подвыпившими товарищами, и кто-то из них, ткнув в Ваньку пальцем, сказал что-то о геройском порыве, зуавах…
' — Замечательный стрелок, призовой! — подхватил малознакомый молоденький прапорщик из недавнего пополнения, едва ли сильно старше самого ополченца, — Скажу вам, Лев Николаевич, такому стрелку и среди Лейб-Гвардейских Егерей место бы нашлось!
— Так хорош? — качнувшись на нетрезвых ногах, поинтересовался Лев Николаевич, бросив мутный взгляд на вытянувшегося перед ними ополченца, старательно, не мигая, пялящегося в пространство.
— Вполне! — икнув, важно ответствовал прапорщик, — Да и фланкирует, скажу я вам, очень недурственно…
Он сказал ещё несколько слов о зуавах и о том, какой Ванька молодец, и что здесь, на Бастионе, на Язоновском Редуте, он киснет без настоящего дела, и господа офицеры удалились куда-то. Ванька, выдохнув облегчённо, забыл о них, и как выяснилось — зря!'
Пьяный разговор так и остался бы без последствий, но…
… причиной того, что ополченец топает сейчас в солдатском строю, стал именно Лев Николаевич! Именно он подошёл потом к командиру, и, нимало не интересуясь Ванькиным мнением, добился прикомандирования к войскам, идущим сейчас на штурм Федюхиных высот.
Добился откомандирования… и похоже, забыл, когда проспался. А он, Ванька, топает сейчас в строю, и очень может быть — на смерть.
— Па-адтянись! — прозвучала продублированная унтерами команда, и маршевые колонны, прежде рыхлые, начали туго стягиваться, приближаясь к болотистым берегам Чёрной речки, где их уже ждали перекидные переправы, наведённые сапёрами под огнём противника.
Мысли из Ванькиной головы вымело, как метлой… остался только ужас, да вбитое шпицрутенами слепое, бездумное повиновение командам. Он, ощущая себя частью единого квазиживого механизма, ускорил шаг, чувствуя плечи, локти и спины солдат, запах мужицкого пота и сумасшедшее биение сотен сердец, готовых сейчас выпрыгнуть из костяных клеток.
— Вперёд, братцы! — надорвался голосом какой-то офицер, — Ур-раа!
— Ур-раа! — послушно исторгли сотни глоток, и сотни ног затопали по переправе, идя на ядра, на картечь, на пули, на смерть…
В глаза плеснуло красным, бегущий впереди солдат, уже мертвый, не сразу упал, влекомый остальными вперёд, а несколькими секундами позже его, чтоб не мешал, столкнули в речку.
Ванька бежал со всеми, стараясь не сбиться с шага, пробежать наконец эту Долину Смерти, добраться до тех, кто стреляет в них, и прекратить этот ужас, эти смерти…
Чугунное ядро, врезавшись в бегущих впереди, сделало из людей обрубки, и, мячиком отрикошетив от настила, зацепило ещё несколько человек.
— Вперёд! — орут офицеры вразнобой, — Шире шаг, сукины дети!
… и сукины дети рвут жилы, и наконец, первые русские солдаты ступили на вражеский берег, и все они — полегли.
Но по их телам, по окровавленным камням, уже бегут другие… сукины дети.
Рты распялены в крике, в попытке ухватить раскалённый воздух, вокруг беспрестанный гул, в Небе повисли обрывки молитв, божбы, проклятий, просьб о помощи, приказов поспешать, и разумеется «Ур-ра!»
В дело наконец вступила русская артиллерия, и…
… вот где сукины дети! Они могут стрелять только снизу, с неудобных позиций, и, чёрт подери, решительно непонятно, для кого они более опасны — для французов с сардинцами, или всё-таки для своих⁈
— Ку-уда⁈ — унтер, дьявол, возникает как из-под земли, и, бешено щеря зубы, пинками поднимает Ваньку из маленькой, но такой уютной ложбинки…
… а он не помнит, как в ней оказался!
— Пристрелю, сукин сын! — и ведь не шутит… хотя вернее всего, заколет штыком.
— Ура… — сипел попаданец, зигзагом забегая наверх, оскальзываясь на камнях, на крови, а местами и на телах солдат.
Чего он боится больше — французов с сардинцами впереди, или унтера сзади, Ванька, наверное, и не смог бы ответить. Но он упорно бежал, а скорее, карабкался вперёд, все свои силы сосредоточив только на том, чтобы не упасть, а куда он бежит и зачем…
Почти добежав и почти не видя рядом с собой солдат, присел за валуном, оставленным неприятелем перед своими позициями невесть из каких соображений, и попытался если не собраться с мыслями, то хотя бы перевести дух. Быстро оглядевшись и увидев, что русские солдаты отступают назад, и бегут, устилая своими телами склоны Федюхиных высот, он, высунувшись, выстрелил куда-то в сторону вражеских позиций и кинулся вниз.
На бегу он, никак не анализируя это, увидел, что русские артиллерийские резервы ещё только сползают с Мекензиевой горы, и никак не могут успеть к битве. Но думать… все ресурсы мозга сейчас сосредоточены на том, чтобы не упасть, пока он несётся вниз огромными прыжками, ежесекундно ожидая, что вот сейчас вражеская пуля или картечь ударит его в спину, выгибая и бросая на каменистую землю уже мёртвым.
— Соберись, братцы, соберись! — кричит какой-то напрочь незнакомый поручик, — Собьём неприятеля с высоты! Ну, давайте, братцы! Не отступаем!
Внизу, под ядрами, под пулями штуцеров, командиры снова собирают людей в колонны и цепи, и снова…
— Строй держать, сукины дети! — орёт унтер, — Строй!
Ядра врезаются в солдат за разом, сбивая эти человеческие кегли, ломая их, отрывая руки, ноги, головы…
— Строй… — хрипит унтер с оторванной рукой, уже мёртвый, но ещё не осознающий это, и всё ещё ведущий солдат в атаку, — Строй держать, сукины дети…
Ванька пробежал мимо него, не задерживаясь, и, присев в низенькой ложбинке, бездумно вскинул винтовку к плечу, выцеливая чью-то голову в кепи возле вражеских пушек. Выстрел… и кепи пропало, а ополченец, пригнувшись от выстрелов из винтовок и картечи, лихорадочно перезаряжает оружие.
Человеческий вал тем временем захлестнул вражеские позиции, где завязалась ожесточённая схватка. Ванька, добежав, не стал сходу вступать в бой, а выцелил сперва рослого вражеского офицера и плавно нажал на спусковой крючок, а секундой позже, так и не увидев, упал ли офицер, он отбил сильнейший выпад штыком. Извернувшись, выгнулся луком и метнул себя, винтовку и штык в противника, держа её одной лишь правой рукой. Штык вошел едва ли не всю длину, и Ванька поспешил одёрнуть винтовку назад.
Вокруг него самые ожесточённые схватки, вспухают дымные следы выстрелов, лязгают штыки и тесаки, катаются по земле противники, пуская в ход руки, ноги, зубы и всё, что только подвернётся под руки. Осознать, что происходит в этом кровавом, ежесекундно меняющемся калейдоскопе, попаданец даже не пытается, сосредоточившись исключительно на выживании, и это, чёрт подери, необыкновенно сложно!
В его голове засели обрывки схваток, он наседал на кого-то, норовя вонзить штык, отбивался от двух рослых сардинцев, бил прикладом в висок упавшего артиллериста и оскальзывался на камнях, крови трупах, не иначе как чудом оставаясь в живых.
Когда и почему они побежали назад, Ванька, хоть убей (!) не смог бы сказать. Просто в один момент он осознал, что бежит со всеми вниз, вокруг совсем незнакомые солдаты, и…
… вот он уже внизу, хватает потрескавшейся глоткой сухой и колючий воздух.
— Соберись, соберись, братцы! — размахивая лёгкой саблей, надрывным фальцетом кричит какой-то важный немолодой офицер в окровавленном мундире, без головного убора и с совершенно безумными глазами, — Соберись!
— В строй, в строй… — Ваньку подпихнули, пропихнули и поставили в чужой строй, к совершенно незнакомым солдатам.
— Братцы! — снова взвился в небо фальцет важного офицера, — Не посрамим!
Речь его, составленная из громких, трескучих, плохо связанных между собой фраз, перемежается выстрелами пушек и всем тем невообразимым и страшным шумом, который царит на поле боя.
— Кагул! — взмахивает саблей офицер, и рокот орудий сказал всё за него.
— … славные традиции наших предков…
… — чудо-богатыри! Ур-раа!
— Ур-раа! — послушно отозвались чудо богатыри, вылепленные по страшному николаевскому рецепту «Вот тебе три мужика, сделай из них одного солдата».
— Ур-раа! — редкими цепями солдаты пошли в атаку на хорошо подготовленные позиции противника, умирать согласно присяге.
— Ура-а… — сорвано сипит Ванька, сжимая винтовку и ковыляя вперёд. Едкий пот заливает глаза, ноги давно сбиты, глотка потрескалась, в голове — звенящая ужасом пустота, и обречённость, и желание, чтоб всё это наконец закончилось…
… как угодно!
В бегущего впереди солдата попала картечь, ломая тело, отбрасывая его назад, вырывая куски мяса и выбивая кровь прямо на попаданца, забрызгав его, и без того давно уже нечистого, с ног до головы. Но Ванька настолько устал, настолько отупел от беспрестанного ужаса, что даже не дрогнул от этой крохотной песчинки, упавшей в песочных часах, отмеривающих его утекающее психическое здоровье.
— Ура-а… — просипел он, не думая ни о чём, переваливаясь вслед за остальными на французские укрепления. Почти тут же, заученным движением отбив неловкий выпад артиллерийского тесака, он коротко выбросил вперёд винтовку, вонзая, и тут же выдёргивая штык в обтянутый линялым мундиром впалый живот.
Всё так же, не думая, он вскинул винтовку к плечу, стреляя во французского капрала, наседающего на одного из русских солдат, и…
… в него врезался кто-то сбоку и чуть сзади, и кому досталась пуля, он уже не увидел. А француз, остро пахнущий луком, потом и чесноком, норовит вцепиться в горло, рыча как дикий зверь, и пытаясь не то задушить, не то натурально загрызть ошеломлённого паденьем ополченца.
Ванька всё же вывернулся в партере, перехватив руку на колено и тут же, не раздумывая, ломая и проворачивая её. Секундой позже, выхватив нож, он вонзил его в висок бессознательно обмякшего противника и вскочил, подбирая винтовку.
… и вовремя!
В то же мгновение ему пришлось отбиваться от желающих его убить, а он всё никак не мог нормально развернуться на мешающихся под ногами человеческих трупах. Но, припав на колено на чей-то распоротый живот, он пропустил слишком размашистый выпад над своей головой и коротко кольнул противника в пах, проворачивая штык.
Секундой позже он, рванувшись вперёд, толкнул отчаянно визжащего француза на его товарища, и, вскочив наконец на ноги, заколол и второго.
А через укрепления уже переваливала редкая, но яростная волна русских солдат. Озверевшие, готовые менять свои жизни на вражеские, лезущие брюхом на штыки, они на какое-то время отбросили противника назад.
Ванька, не теряя времени, стоя на одном колене на чьём-то ещё тёплом животе, перезарядил винтовку…
… и человеческая волна покатилась назад, подхватывая его за собой.
Он бежал, не думая ни о чём, кроме того, что за спиной остался Ужас, и что его свинцовые посланцы, недобро воя, то и дело пролетают мимо, насмерть пятная то одного, то другого русского солдата. Несколько раз он упал, и, сбавив наконец свой безумный бег, начал смотреть по сторонам, выбирая низинки и лощинки, оставшиеся на склонах валуны, а иногда и человеческие тела, наваленные одно на другое.
Эта страшная игра в смертельные пятнашки завела его куда-то в сторону от основных русских войск, так что ополченец, немного успокоившись, присел, а потом и лёг в низкой сухой прогалине, переводя дух. Горло за это время потрескалось так, что дышать, даже минуту спустя, больно.
Отдышавшись немного, попаданец, постоянно озираясь, на подгибающихся от слабости ногах побрёл к своим, не сильно, впрочем, торопясь. К этому времени кровь на нём засохла, и одежда, да и сам он, покрылись кровавой коростой, стягивающей кожу и связывающей движения.
— Братец… — услышал он, — братец, помоги!
Не рассуждая, Ванька пошёл в сторону низенькой лощинки.
— Братец… — лихорадочно повторил обрадовавшийся его поручик Левицкий, с кое-как перевязанной ногой, отчаянно захромавший навстречу, — помоги! Выведи к своим, а я уж…
— Боже… — хрипло каркнул попаданец, и, рассмеявшись безумно, вскинул винтовку к плечу, вгоняя свинцовую пулю в лицо офицера — так, как много раз мечтал…
Выстрел! — и лицо поручика будто разорвалось изнутри, и он стал медленно падать…
… а Ванька, вцепившись в него глазами, не мигая, старательно впитывает всё увиденное, и с него луковичными слоями стала оползать всякая наносная дрянь, всё быстрее и быстрее…
— Спасибо! — искренно, и даже, наверное, истово, сказал он, веруя как никогда, и Веря, что это — Божий промысел.
Оглянувшись, попаданец увидел изумлённого француза, наблюдающего за этой сценой, и, с ошеломившей его самого скоростью, в несколько мгновений оказался рядом и заколол того.
После этого, не то чтобы ожив, а скорее осознав себя и своё положение, он огляделся, но ни русских, ни французов поблизости не было. Поборов сперва желание плюнуть на труп поручика, а потом обыскать его, чтобы такой вот мародёркой хоть отчасти скомпенсировать всё, что пережил по милости Его Благородия, он, не забывая укрываться от пуль и картечи в складках местности, короткими перебежками заспешил к своим.
Отступающие русские войска густо толпятся на разбитых переправах, ожидая своей очереди перейти на тот берег и умирая под вражеским обстрелом. Офицеры и унтера мечутся среди них, пытаясь удержать войска от паники, щедро раздавая зуботычины прямо сейчас и обещая шпицрутены — потом…
… и в это же предложение они самым противоестественным образом вплетают мольбы, обещания наград, слова молитвы и мат.
— Стоять! — звучит над переправами, — Стоять, сукины дети!
Отступление прикрывает артиллерия, не дающая французам подобраться поближе, подкатить орудия на расстояние картечного выстрела. Но, прикрывая переправу от вражеской картечи, русская артиллерия ничего не может противопоставить ни ядрам, падающим сверху в порядки отступающих войск, ни тем более вражеским стрелкам, многие из которых, спустившись ниже и затаившись в укрытиях, выбивают солдат из нарезного оружия, находясь при этом в полной безопасности.
Страшная, кровавая, безумная охота… и люди на переправе падают почти ежесекундно, мешая живым уходить на другой берег.
Ванька, не желая стоять под пулями и ядрами, кинулся в воду как был, и, отменный пловец в обоих своих ипостасях, вскоре добрался до противоположного берега, и вот там-то, в топкой грязи, едва не увяз, пока не выбрался наконец на сухое место.
— Экий чёрт! — встретили его появление артиллеристы, — Страшон!
— Главное, — назидательно заметил немолодой унтер, весь пропитанный пороховой гарью, — винтовку не потерял.
— Н-да… — хмыкнул подошедший немолодой подпоручик, выслужившийся, очевидно, из кантонистов, о чём говорил и возраст, и специфические черты лица, более привычные в местах осёдлости, — как из ада! Впрочем, да…
— Какого полка? — переменил он тон, разом превратившись из добродушного, в общем, человека, в винтик Военной Машины, лязгающей при каждом движении.
— Ополченец, Ваше Благородие! — вытянувшись, отрапортовал Ванька, — Прикреплён к пехотному Владимирскому полку, состою на Четвёртом Бастионе. На Язоновском Редуте!
— Эко… — удивился офицер, — редкая птица залетела на нашу батарею! Из горожан, что ли? Из севастопольцев?
— Никак нет, Ваше Благородие! Из дворовых людей Его Благородия поручика Баранова, Ильи Аркадьевича!
— Благородия… — с ноткой глумления над покойным протянул офицер, даже и не скрывая, собственно, эту нотку, — как же, слышал.
Впрочем, тему эту развивать он не стал, и, ещё раз остро и въедливо оглядев Ваньку, выцепил глазами унтера и дёрнул подбородком в сторону ополченца. Унтер, старый служака, понял командира без слов, и, ухватив попаданца за рукав, потянул в сторону орудий.
— Давай-ка, милай, впрягайся в помочи, — чуточку ёрнически, но, впрочем, вполне добродушно, велел он, — До свово полка ты пока добегишь, он уже к месту расположения подойдёт, а нам тут, сам видишь, свободные руки во как нужны!
Ванька дёрнулся было, заозиравшись по сторонам, но… а куда он денется? Рассказывать, что свободных рук вокруг многие тысячи, это можно в другое время и в другой обстановке…
— Воды дайте, что ли, — сердито насупившись, попросил он, смиряясь с неизбежным. Попить дали, а потом…
— Огонь! — и батарея выплёвывает ядра в сторону противника, окутываясь едким, разъедающим лёгкие, пороховым дымом.
Страха нет. Он весь — до копеечки, до грошика, растрачен в атаке укреплений, выплеснут свинцом в лицо Его Благородия, оставшегося лежать под жарким южным солнцем, а остатки страха смыты водой Чёрной речки.
Есть только опаска остаться калекой, потерять здоровье…
… и жгучее, разъедающее желание… а вернее понимание того, что, расплатившись за долги свинцовой пулей в лицо, он не отдал их сполна! Векселя такого рода лежат, сохраняемые десятилетиями, предъявляясь потомкам, которые не понимают, а вернее — не хотят понимать, а их-то за что⁈
Но это будет, если вообще будет, когда-нибудь потом, а сейчас он, Ванька, надеется только, что поручика Левицкого найдут не сразу, и что вороны, черви и всякая другая дрянь, питающаяся падалью, как следуют поживятся к этому времени дворянским мясом. Благо, падаль отборная!
И нет, его не совестно, вот ни капельки… Нет ощущения, что это противоречит законам Евангелия или совести, или…
… ну вот совсем нет. Око за око, чёрт вас всех возьми! Око за око!
Разбитые русские войска всё идут и идут мимо…
… и это какой-то парад наоборот! Марш проигравших, идущих с погасшими глазами, смотрящими не перед собой, а под ноги или куда-то в пространство, тоскливо и безнадёжно.
Оборванные, грязные, окровавленные… но какие ни есть, а свои. Защитники.
Почти все ранены, даже если этого и не видно. Если каким-то чудом удалось избежать ран от штыков и пуль, то есть ушибы от падений, и стёртые ноги, и сорванные к чёртовой матери глотки, и…
… а пока они идут в маршевых колоннах назад, а ядра французской артиллерии пусть несколько реже, но всё ещё собирают свою кровавую дань, проделывая подчас целые просеки в этом лесу стальных штыков.
Союзные войска, сделав было попытку преследовать отступающих русских, быстро попятились назад под огнём русской артиллерии, решив не тратить свои войска ради того, чтобы поставить в уже выигранной битве особо жирную точку.
— Ну всё, отходим, — отмахнувшись от пролетевшей мимо пули, как от мухи, — приказал наконец подпоручик, и артиллеристы принялись весьма быстро сворачивать своё хозяйство под огнём противника.
Вражеские вольтижеры, фузилеры и егеря, подобравшись к самому берегу, выцеливают артиллеристов, пользуясь превосходством как в численности, так и в вооружении. Особенно усердствуют сардинцы, подоспевшие к финалу битвы и норовящие сыграть в ней заключительные, и, по возможности, впечатляющие аккорды.
Ванька, вместе с егерями и штуцерниками, прикрывающими отход артиллерии, отступает одним из последних. Его, как подмастерье оружейного мастера и не то чтобы прославленного, но всё ж таки известного стрелка, выдвинули в самый арьергард.
Стрелял он как в тире, не испытывая ни малейшего страха, и только, может быть, самую толику азарта. Страх смерти, страх быть убитым или искалеченным, пропал, и хотя где-то глубоко внутри себя попаданец осознаёт, что это ненормально, но это где-то там… очень глубоко.
А пока он стреляет, и принимает заряженные ружья, и снова стреляет… и нередко, к слову, попадает. От этого ли, или по другим причинам, на нём сосредоточили огонь многие… и пожалуй, слишком многие стрелки.
Но…
… он задерживает дыхание, выцеливает противника и стреляет, слыша, как сворачиваются за спиной артиллеристы. Упал, убитый, один из солдат, заряжавший ему винтовки, но на его место встал другой, и винтовка, мокрая от крови, ткнулась в требовательно подставленную руку попаданца.
Выстрел…
… а за спиной уже скрипят колёса последних орудий, и несколькими минутами позже вслед за ними ушёл и Ванька. Не оглядываясь.
Вскоре он догнал артиллерийский обоз, стягивающийся в одну нитку, и пошёл рядом, держась за телегу и шагая на ногах, ослабевших едва ли не сразу, как только организм переварил выплеск адреналина. Ноги слабые, подкашивающиеся, глаза закрываются на ходу, но тело при всём том лёгкое-лёгкое… ещё чуть, и не то взлетит, не то упадёт на землю бездыханным.
Но на телегах, на лафетах орудий, повсюду, где только можно разместиться — раненые и убитые… не солдаты, разумеется, но офицеров, по возможности, подобрали с поля боя.
Обоз тянется медленно, неспешно, так что Ванька прошёл потихонечку вперёд, разыскивая «свою» батарею.
Это какая ни есть, а поддержка в случае чего, а может быть, и защита от произвола унтеров или офицеров, решивших отыграть дурное настроение на безответном ополченце.
В одной из повозок он заметил знакомое лицо грубой лепки, и долго шёл рядом, вглядываясь в того, кто уже не будет никогда классиком Русской Литературы, оставшись навсегда первым русским военкором. Не больше… но и не меньше, но тоже — слава, и тоже — история.
Чего было больше в этом жадном и странном внимании к убитому Толстому, Ванька, наверное, и сам не смог бы сказать. Сожаление и злорадство смешались таким причудливым образом, что разобраться…
— Да ну его, — буркнул попаданец, и, оторвавшись наконец от телеги, пошёл вперёд, стараясь выбросить из головы мысли о судьбах литературы.
Это всё-таки не его мир…
… теперь уже — точно!
[i] Бюро́(фр. bureau, от лат. burra — мохнатое одеяло[1]) — письменный стол, оснащённый надстройкой над столешницей с полками и ящиками, расположенной над частью её поверхности, и крышкой, закрывающей рабочую зону.
[ii] Сохранились письма от Александра Второго командующему Горчакову. В них он не приказывает, а «просит» и «высказывает своё мнение», давит на командующего, буквально выгоняя его в поле.
Обида Горчакова, его «фронда» и мысли только отчасти авторский произвол.
Именно Горчаков, под давлением Петербурга, настоял на атаке вражеских войск, большинство старших офицеров (не считая присланного из Петербурга Вревского) были против (хотя некоторые просто отмолчались), считая вылазки такого рода бессмысленными. Горчаков же и настоял на атаке Федюхиных Высот, хотя это был, пожалуй, самый неудачный маршрут для атаки из возможных.
[iii] Автор в курсе, что Толстой в молодости и к старости, это очень разные люди, но ГГ молод, горяч и обижен на Льва Николаевича.