Насекомые (22 августа 2012г.)

Пчелка хороша. Плоды ее сладки для гортани и бедняка, и простолюдина. Муравей хорош. У него нет начальника, но он сам зарабатывает хлеб свой, о чем подробно пишет автор Притч. Вот муха плоха. Настолько плоха, что «король мух» — «Баал зебуб» — есть имя диавола. В привычном для нас произношении это имя звучит как Вельзевул. Так насекомые входят в мир религиозных понятий, и мы вынуждены о них говорить и думать.

Религиозный уровень жизни есть высший уровень жизни. Если насекомые присутствуют в религиозном сознании, то они присутствуют и в поэтическом сознании, хотя сами не очень поэтичны. Стрекоза и Муравей нам известны с детства. Известна Муха-Цокотуха и спасший ее от паука Комарик. Наше мышление мифологично. Комарикам и стрекозам там всегда найдется место, и значение их будет аллегорично. Но в новейшее время насекомые стали входить в поэзию как таковую, причем — всерьез, а если даже и в шутку, то с улыбкой сумасшедшего с бритвой.

Всерьез героем не басни, но стихотворения насекомое стало с легкой руки Достоевского. Рука у него легкая, но раны вскрывает тяжелые и неудобь исцельные. Его капитан Лебядкин пишет стишки про таракана, под которым мы разумеем самого лирического героя — человека, в жизни окончательно потерявшегося и вряд ли найтись могущего.

Жил на свете таракан,

Таракан от детства,

И потом попал в стакан,

Полный мухоедства.

Серьезный труд требует серьезного толкования. Капитан сам и толкует свое творение. «То есть когда летом, — заторопился капитан, ужасно махая руками, с раздражительным нетерпением автора, которому мешают читать, — когда летом в стакан налезут мухи, то происходит мухоедство, — всякий дурак поймет, не перебивайте, не перебивайте, вы увидите, вы увидите». И он продолжил:

Место занял таракан,

Мухи возроптали.

«Полон очень наш стакан», —

К Юпитеру закричали.

Но пока у них шел крик,

Подошел Никифор,

Бла-го-роднейший старик…

Там дальше у него не было окончено. Ясно было только, что старик Никифор выплескивает «всю эту комедию», то есть таракана и мух вместе, в лохань. Такая печальная эсхатология венчает в узел завязанную драму тараканьего бытия. Смешно, не правда ли? Но и немножко страшно.

Почему страшно? Насекомые маленькие, вместе они, правда, неистребимы, но зато поодиночке беззащитны. Совсем как люди. Но если посмотреть на них в увеличительное стекло, то действительно станет страшно.

«Я видел однажды, как подрались муха и клоп. Это было так страшно, что я выбежал на улицу и убежал черт знает куда», — писал Хармс. Обэриуты вообще были близки к капитану Лебядкину. Они чувствовали, что человек мельчает и что личность управляется законами масс. Они чувствовали, что история будет безучастно топтать обезличенные массы людей. И что самим им придется сгинуть в этой беспощадной круговерти, где палачи похожи на немигающих насекомых с «коленками назад».

Один из обэриутов — Олейников — в образе таракана предвосхитил репрессии с пытками и расстрелами. Его жертва прямо перекочевала в литературу XX века из тетрадок капитана Лебядкина. Но это уже не ерничество, а подлинный кошмар.

Написано за три года до расстрела самого автора. Прошу внимания:

Таракан сидит в стакане.

Ножку рыжую сосет.

Он попался.

Он в капкане

И теперь он казни ждет.

Ожидая казни, существо наблюдает за вивисекторами с ножами и топорами. Эти люди будут таракана мучить:

И стоит над ним лохматый Вивисектор удалой,

Безобразный, волосатый,

Со щипцами и пилой.

Подлинная жертва, конечно, не насекомое. Это — лирический герой, который чаще всего есть сам автор, то есть человек. Точно так же человек — герой кафковского «Превращения», проснувшийся однажды в мерзком виде насекомого. Не правда ли, XX век щедро пропитан интуициями родства человека и насекомого и общей трагичности их судьбы, которая, в случае человека, есть еще и фарс. Кровавый, но фарс.

Таракан к стеклу прижался

И глядит, едва дыша

Он бы смерти не боялся,

Если б знал, что есть душа.

Но наука доказала,

Что душа не существует,

Что печенка, кости, сало —

Вот что душу образует.

Есть всего лишь сочлененья,

А потом соединенья.

Против выводов науки

Невозможно устоять.

Таракан, сжимая руки,

Приготовился страдать.

О, прочтите, прошу вас, прочтите до конца эту короткую стихотворную, полупридурковатую, грубо срифмованную повесть о насекомом, в котором сердце чует что-то более родное и близкое, нежели просто домашнего паразита. Прочтите о том, как:

Его косточки сухие

Будет дождик поливать,

Его глазки голубые

Будет курица клевать.

В некотором смысле это — единственный род поэзии, которой достоин человек, убежденный в том, что кроме «печенки, костей и сала» ничего больше в человеке нет. Удивляться ли, что судьба такого человека (человечества) строится по модели: «По вере твоей да будет тебе»?

Теперь от «чисто литературы» перейдем чисто к жизни. В конце 40 — начале 50-х годов прошлого века увидели свет так называемые «Отчеты Кинси». Это был своеобразный прорыв в области изучения человеческой сексуальности. Отчеты носили специфические названия: «Половое поведение самца человека» и «Половое поведение самки человека». Публикации этих работ и их широчайшее распространение могут рассматриваться (да и рассматриваются) в качестве катализатора движения, со временем получившего название «сексуальной революции». Фрейд поведал миру о подавленных желаниях, о наличии в психике неких тайников, где хранятся, запертые ключом культурных табу, непреображенные сексуальные переживания. Кинси поступил иначе и совершил иное. Он взял голую человеческую сексуальность, пристально рассмотрел и описал ее в доступных ему пределах и… расчеловечил человека. Мы и начинали со стишков Лебядкина, то есть с Достоевского, и заканчивать вынуждены будем им. Митя Карамазов восторженно говорит Алеше: «Насекомым сладострастье. Ангел Богу предстоит». Дескать, пусть молятся те, кто к этому предназначен, а я — насекомое. Мой удел — сладострастье. Вот таким болезненно сладострастным насекомым и предстает человек в работах доктора Кинси. Теперь добавим, что научную шлифовку и ученую степень доктор Кинси получил, занимаясь изучением. насекомых.

Род занятий ложится сеткой и трафаретом на сознание человека. Кто работает в посудомойном цеху, для того весь мир только то и делает, что ест, пьет и что-то недоеденное оставляет в тарелке. Юристы и врачи, сказал классик, развращаются быстрее всех, поскольку имеют дело: одни — с болезнями плоти, другие — с болезнями социума. Ну и «кто в армии служил, тот в цирке не смеется». То, что нам кажется опытом объективным, есть лишь взгляд на улицу из зарешеченного окна — из окна нашей внутренней тюрьмы. И изучая насекомых, вполне естественно и на человека посмотреть под особым углом зрения. Под этим углом зрения вся наша жизнь будет лишь слюноточивой историей о том, как паучок «нашу муху в уголок поволок». Только если у Чуковского есть место и благородству комарика, и чаю с кренделями, и свадьбе, то у энтомолога будет только сухой язык цифр о том, какое же это гадкое насекомое — человек.

Человека нельзя изучать как насекомое. И как примата его изучать нельзя. Его надо изучать только как человека, иначе выводы рискуют иметь некоторые погрешности, незаметные глазу обывателя, но полностью извращающие конечные выводы эксперимента.

Ни химия, ни физика, ни биология не видят человека, не замечают его и, соответственно, не имеют дела с ним, хотя о нем и рассуждают. В результате «человеколюбивая» наука делает некую вивисекцию с «топорами и пилами», как над оным олейниковским тараканом. В XX веке такие вивисекции производились над целыми народами. И все с умным видом, да для всеобщего блага, да ради преодоления предрассудков.

Видно правильно написано:

Кому велено чирикать — Не мурлыкайте!

Кому велено мурлыкать — Не чирикайте!

Не бывать вороне коровою,

Не летать лягушатам под облаком!

Вот так полезешь в «чистую науку», а получится у тебя в качестве вывода либо тотальный разврат, либо массовое кровопролитие. Или то и другое разом. Потом подойдет Никифор — бла-го-роднейший старик, ну и.

Кстати, не зря стишок у Достоевского не дописан. История ведь еще не кончилась.

Загрузка...