Зачем нужны филологи, психологи, антропологи и прочие «ологи»? Вопрос не из лёгких.
Барачное (от слова «барак») мышление упорно не соглашается признать интеллектуальную деятельность трудом, а, следовательно, признать за ней и какую-либо пользу. Труд — это если есть мозоли и мускульное утомление. Тогда и отдых проходит не иначе, как с выплеском энергии, которую по-хорошему стоило бы накапливать. Хохот, топот, пляски, драки, порванный баян. Так живут и мыслят многие. Тихий труд и незаметный отдых вызывают в людях определённой породы целую гамму чувств — от ненависти до подозрений. Например, тот тип человека, который увековечен А. Платоновым, без особой метафизики и тоски по идеалу жить не может. Его герои — сплошь и рядом люди, столь заинтересованные в разгадке мироздания, что им легче умереть, отвернувшись к стенке, чем перестать думать и всматриваться в жизнь.
Герои Платонова «не могут дальше трудиться и ступать по дороге, не зная точного устройства мира и того, куда надо стремиться» («Котлован»). Герою не спится оттого, что «для сна нужен покой ума, доверчивость к жизни и прощение прожитого горя», он томится мыслью, «полезен ли он в мире, или без него всё благополучно обойдётся». Подобному томлению души без правды любой Сартр обзавидуется. Но стоит сказать платоновскому герою, что Христос воскрес из мёртвых, что Он смертью смерть попрал, как тут же услышишь: «Васька, заряжай! Делай контру навылет! Прежний режим возвращается!»
У атеизма ведь своя метафизика, своя идеология и свои мистические глубины. Сатанинские глубины. Это мирочувствие интуитивно враждебно всякому иному опыту, пережитому сердцем и явленному в слове. Опыт Церкви рождает светочей, подробных Серафиму Саровскому. А опыт безбожной метафизики влечёт миллионы людей в смрадную яму, над которой в виде эпитафии можно написать:
Здесь лежит Маруськино тело.
Замуж не вышла (говорят — не хотела).
Сделала 22 аборта.
К старости была похожа на чёрта.
Или:
Умерла в бараке. 47 лет.
Детей нет.
Работала в мужском туалете.
Зачем жила на свете?
Можно спросить тех, кому за сорок или около того: вы таких Марусек видели? Видели, пожалуй, и не одну. «Одну шестую суши» одно время наводняли сотни тысяч таких Марусек, одетых в фуфайки, пивших без просыпу и не узнававших на улице тех, кто с ними вчера рядом спал. Они и нынче не перевелись, эти люди не литературного, а подлинного дна. И это не потому, что они, пардон, рожей не вышли, что звёзды так расположились или судьба к ним была немилостива, а потому, что безбожная идеология рождает полный жизненный крах. Люди, наученные мыслить горбато, иначе как горбато жизнь свою прожить не могут.
Горбатое мышление было вбито, как сваи в вечную мерзлоту, в мозги среднего советского человека. Эти сваи до сих пор торчат из мозгов даже тех, кто никогда не был комсомольцем. Образ мышления менять трудно. Люди ни за что так упорно не цепляются, как за привычку ложно мыслить. Они, даже воцерковляясь, молясь, исповедуясь, продолжают бурчать: «Зачем нам все эти филологи, психологи, антропологи и прочие “ологи”?». Они продолжают объяснять мир при помощи такой категории, как «тайные враги». Этих обскурантов и раскрывателей всемирных заговоров жизнь не учит ничему; связь между зверинцем барака и примитивным мышлением для них не очевидна.
На этом фоне резко выделяются редкие персонажи с очками на носу и галстуком на шее. Это те, кто любил Моцарта вопреки казарменной идеологии коммунизма. Те, кто учил иностранные языки (классические — в особенности), чтобы поработать в качестве почтовой лошадки и привезти на родину пару-тройку до сих пор не переведенных, но важных книг.
Например, Аверинцев. Будучи переводчиком, он затем, в силу специфики переводимых текстов, перерастает в мыслителя, толкователя и объяснителя, в культуролога, поводыря в дебрях написанного и понятого за многие столетия. Таких людей хорошо бы исчислять сотнями, но их — жалкие единицы.
Кому нужны подобные труды? В первую очередь тем, кто любит и изучает Божие Слово. А кто эти любители и изучатели? Уж верно, христиане, которых у нас много миллионов. Но массового изучения Слова Божия что-то не наблюдается. Соответственно, и труд переводчиков, толкователей и пояснителей не очень востребован. Рождается робкий вопрос: неужели христиане не любят Слово, не разбирают его с любовью, не научены заныривать в смысловую глубину? Да, не любят, не научены, не заныривают. «Мы, — говорят, — читаем акафисты и спасаемся в простоте». Многие, даже усердно молясь, продолжают мыслить идеологемами, ищут врагов, тревожатся о конечных судьбах мира, пренебрегая самыми необходимыми вещами, без которых жизнь рассыпается. Пролетарская ненависть к человеку в очках, к человеку, свободно читающему на нескольких языках и не согласному «бить жидов», уживается в душах таких людей с Символом веры, затверженным наизусть. Непостижимо.
Возможно, отношение к Западу является самым больным нервом русской жизни. Это либо полное преклонение и порабощение, либо полное отрицание и бегство. Но пленение и восторг оборачиваются катастрофой, а бегство с отрицанием наказывают за самозваное юродство. Ключ к российской истории здесь. Надо бы свободнее и умнее относиться к Западу, не впадая в крайности обожествлений и проклятий. Отец Георгий Флоровский в числе главных задач Православной Церкви назвал и «свободную встречу с Западом». Православие (спасибо ему за эти слова) — это не только предание, требующее охранения, но и задача, требующая раскрытия и реализации. Церковь одновременно дана и задана, говорит он в книге «Пути русского богословия».
Если Церковь только дана, то хранит её человек-начётчик, традиционалист. Но если она не просто дана, а и задана, то ей нужен ещё и человек-творец, нужен неторопливый подвижник, кабинетный любитель книжного мёда, знаток минувшего и предзритель будущего. Им может быть и иконописец, и экзегет. И переводчик. Филология рождает богословие. Любовь к языку и слову способна привести человека в библейский виноградник, где каждый листик — буква, а каждая ягода — смысл. Христос благоволил в Откровении назвать Себя именами крайних букв греческого алфавита — Альфой и Омегой — давая понять, что весь мир есть гармоничное целое, подобное азбуке. И всё это целое содержится в Слове Божием.
Я садился писать об Аверинцеве, но вот никак не могу говорить собственно о нём. И душа мыслит, и рука пишет всё о вопросах общих, о проблематике, разлитой в воздухе. Аверинцев был переводчиком, а ещё — председателем Российского библейского общества. Он любил Слово и хорошо знал его (если только такие речевые обороты уместны в отношении Слова), он переводил псалмы и настаивал на вслушивании в энергичную и отрывистую динамику еврейской молитвенной речи. Там, где мы тянем слова, состоящие из множества слогов, где сочиняем предложения со сложным составом, семит выдыхает отрывистые фразы — как крик о помощи, как заклинание, как выстрел. Это кому-то нужно и важно? Конечно. Но главное, чтобы это было важно и нужно как можно большему числу молящихся людей. Ведь не зря мы не переводим слово «аминь», а читаем и произносим его в архаичном и бесценном виде. Не зря и короткое «еффафа» сохранено в тексте Евангелия вместе с переводом — «отверзись» (Мк. 7, 34). Всё важно, каждый слог нужен. Слово Божие бездонно, оно греет, питает и открывает глаза. Это не изысканное удовольствие избранных интеллектуалов, а пища для всех. В данном случае интеллектуальный поиск одного человека — это указание пути для многих.
А ещё Аверинцев был председателем Международного мандельштамовского общества. И это говорит не столько о поэтических предпочтениях, сколько об общем характере деятельности. Одним из главных мотивов творчества Мандельштама в частности и акмеистов вообще была так называемая тоска по мировой культуре. Словом «акмэ» греки называли тот период в жизни человека, когда его творческие способности раскрываются полностью и достигают предельных вершин. В этом смысле София Константинополя — это акмэ православного храмового зодчества. Такое же акмэ — Нотр-Дам и Кёльнский собор, о которых Мандельштам писал стихотворения. «Зернохранилища вселенского добра и риги Нового Завета». Пусть это — акмэ молитв на ином языке и воплощение духовных дерзаний, отличных от тех, что мы признаем родными. Но это всё равно — акмэ. Так же, как сложившаяся великая литература есть цветущее явление раскрывшейся души того или иного народа.
На эти горы стоит восходить. Альпинисты поднимаются на опасные и неприступные вершины, не довольствуясь холмами и сопками. Альпинисты культуры взбираются на головокружительную творческую высоту, чтоб «христианства пить холодный горный воздух». Стоящий на вершине человек смотрит во всю ширь. То, что в низинах и на плоскости скрывается от глаз, с высоты открывается в деталях, словно на топографической карте. И разве мы не поднимаемся на вершины, когда, к примеру, изучаем историю и одним взглядом охватываем огромные периоды времени и путаную картину человеческих судеб? Туда, в горы, нас уводят молитва, и книги, и музыка, без которых жизнь человека подобна жизни крота. Но горы эти — разной высоты, и там, где один разбивает лагерь и готовится к дальнейшим восхождениям, другой уже дрожит от холода и страха и хочет поскорей спуститься в долину.
Ребёнок растёт, питаясь. Народы растут и достигают ожидаемой Богом зрелости, думая и свершая. Они неизбежно ошибаются, но если делают из ошибок выводы, движение продолжается. Движению сопутствует, в виде неизбежного компонента, умный труд. И нужно любить умных тружеников, по мере сил вникая в их работы или хотя бы издалека благословляя их сложную и труднопостижимую деятельность.
Наша «родовая» любовь к теме Страшного Суда отчасти объясняется тем, что вопросы накапливаются, жизнь усложняется, а привычки думать — нет. Многим хочется, чтобы история кончилась прямо сегодня, чтобы мир обломился, рассыпался, рухнул в тартарары. Так умственная лень и влюблённость в невежество плодят ложную эсхатологию, преждевременное бегство в область «конечных судеб». А ведь жизнь живёт не нашим умом. Она зависит от Бога. И значит, нужно продолжать жить, читать книги, разговаривать с людьми, вникая в то, как они терпят нестерпимое и жуют невкусное.
Представителю подлинного конца времён должен быть одновременно и понятен, и интересен любой человек минувших эпох. Я подчеркиваю слово «любой». Коль уж мы дотопали (если дотопали) до вершины с именем «конец света», то нам должны быть видны сверху все прожитые столетия. Ведь в наши дни рождается и растёт то, что едва зачиналось в минувшие годы и века. Наша дальнозоркость — не от нашего высокого роста. Мы, словно карлики в известной поговорке, сидим на плечах гигантов, сидим на плечах столетий, и видим дальше самих гигантов.
Аверинцев, может, вовсе никакой не гигант, но он тот, кто с открытыми глазами сидит на плечах гигантов и громко говорит о том, что видит с этой завидной точки обзора. Удивительно то, что рядом с ним можно усесться хоть сегодня. Места хватит.