Почему немецкие машины названы в честь людей, а наши — в честь городов и рек? Как вышло, что японцам и англичанам удалось создать цивилизацию, а нам — нет? Ограничения — мешают или помогают? Как жить дальше «лихим людям в чистом поле»? Размышляет протоиерей Андрей Ткачев.
Географический простор Чаадаев называл «существенным элементом нашего политического величия и истинной причиной нашего умственного бессилия» (Фил. письма). Это выстраданные слова, которые, впрочем, не обязаны быть стопроцентной правдой. Все-таки за географической широтой скрывается некий внутренний опыт, быть может, свободы, отваги, молитвы ночью под звездами и других качеств, которым негде развернуться внутри городских стен.
Но недаром ведь даже у Победоносцева вырвалось о России: «дикое темное поле, и среди него гуляет лихой человек». Это, по сути, предисловие к имевшим появиться со временем романам Андрея Платонова. У того часто лихой человек с ужасно перепутанными мыслями и тоской под сердцем идет куда-то, а над ним летят в сером небе рваные облака, и больше никого нет.
О том, что география у нас важнее личности говорили многие.
…Зане в театре задник Важнее, чем актер Простор важней, чем всадник
Но вот доказательство, сколь сокрытое в быту, столь же и неопровержимое — марки машин у нас и у «них».
Крайслер, Форд, Виллис, Бьюик — это имена собственные. Вернее — фамилии. Мерседес — имя собственное. Мало того — автомобиль создан в честь Девы Марии Милосердной (Maria de las Mercedes). Потом к слову Мерседес присоединилась фамилия компаньона — Бенц.
Майбах — тоже фамилия. Исключения есть, вроде Понтиака, который — «город». Но исключения редки, и в целом видна тенденция, мощная, как закон, или правило — господствует имя собственное, увековечивающее изобретателя, или инвестора, или кого-то третьего.
До чего же контрастирует наша родная традиция, дающая автомобилям тоже имена собственные, но не человеческие, а географические! Жигули, Волга, Ока, Запорожец, Москвич. Исключения были, но лучше бы их не было. Я имею в виду ЗИС (завод имени Сталина) и прочие «радости» известной эпохи. Вот вам жизнь, а не книга. Вернее — книга о жизни.
Подозреваю, что природа в нашем понимании более достойна любви, а значит и увековечивания, чем человек. Человек лжив, мелок, грязен, подл. А природа величава, проста, широка, свободна. «Словно Волга вольная течет» И это правда, но такая правда, которая толкает человека к бегству и экстенсивному росту. Рост же цивилизации полностью противоположен.
Цивилизация растет вглубь и на малых просторах. Ей нужны внешние ограничители в виде стен, законов, сословных привилегий и жаркой борьбы с этими привилегиями. Богатство цивилизации идет вглубь: пространство ограничивается стенами, внутри стен взводится храм, внутри храма отделяется святое святых. Внутри святого святых — алтарь. Подлинная точка, вокруг строится город. Все самое важное стремится спрятаться, умалиться, стать пятнышком, точкой.
В точках же, на малом пространстве и творится самое важное. Келья монаха, библиотека, кабинет ученого, лаборатория, мозг ученого, глаз переписчика, место соприкосновения пера с бумагой. Все это — малые пространства цивилизации, подобные матке, утробе. В этих тесных пространствах зреет семя.
Иногда стесненность задана изначала, например, островным положением страны, как у Англии или Японии. И в этой отделенности зреет уникальная и мощная культурная традиция, затем распространяющаяся на весь мир. Впрочем, одной географической отделенности не хватает, потому что, скажем, Мадагаскар — это остров, но никакой культуры, сопоставимой с японской, он не создал.
Но там, где внутренний рост происходит, часто люди стоят на месте или очень мало перемещаются в пространстве. Так столпник стоит на месте, и только увеличивает высоту столпа. Причем в случае с Симеоном рост столпа был ответом на голос Господа: «Глубже копай!»
Кто копает глубоко, тот и растет высоко, а не растекается кляксой.
Мы стихийны, широки и не оформлены. Но и Западный индивидуализм вовсе не безобиден, не бел и не пушист. Он бывает часто эгоистичен, циничен, демоничен. В конце концов, он полностью может скатиться в этот цивилизационный «низ». Но это именно искушения растущего и развивающегося духа. Могущий стать Ангелом, может стать и бесом, а вот теленку ни того, ни другого не дано.
Западный мир есть «стремление населить внешний мир идеями, ценностями и образами. Стремление, которое уже столько веков составляет мучение и счастье Запада. Оно ввергнуло его народы в лабиринт истории, где они блуждают до сих пор» (Мандельштам. «Чаадаев»).
Это очень плотный мир, где «готическая хвоя не пропускает другого света, кроме света идеи» (там же). Туда, на Запад поехал Чаадаев, которого опять пора перечитывать. Пора! Он поехал туда, где «все необходимость, где каждый камень, покрытый патиной времени, дремлет, замурованный в своде» (там же).
Мандельштам сравнивает Чаадаева с Данте. На флорентийца показывали пальцем и заговорщически шептали: «Он там был!». Имели в виду: «Он был в Аду». Людям чудилось, что плащ Данте опален и даже пахнет серой!
И на Чаадаева показывали пальцем, произнося те же слова, но имея в виду Запад. «Он там был!». Главное, что не просто был, а вернулся. До него многие русские, начиная с времен Бориса Годунова, уезжая на Запад, либо не возвращались вовсе, либо возвращались законченными поклонниками Запада, даже — идолопоклонниками. Чаадаев же вкусил «бессмертной весны неумирающего Рима» и нашел дорогу обратно. Он не стал тем духовным эмигрантом, который «телом здесь, а душа осталась там».
Он говорит нам о свободе. Не о той уличной девке, которую тискают да пользуют все политики от диктаторов до проходимцев, а о внутренней свободе человека, как существа нравственного.
Уметь задавать правильные вопросы — значит расчищать место для будущего строительства. Может быть даже — копать котлован под фундамент. Не задаем правильные вопросы — живем в норах под соломой. Задаем вопросы — строим храм или больницу. Можем, правда, строить и Вавилонскую башню. Но мы помним это. Не всякий котлован — котлован под фундамент будущего храма. Это искушение свободой, и грех с добродетелью живут только там, где есть реализованная свобода.
Задавать вопросы не значит быть еретиком. Мы часто в истории дурно пользовались словом «еретик». Еретиком могли считать того, кто бреет бороду или не моется в бане. Так и на Западе поступали. Жанну сожгли в частности и за то, что носила брюки. Но (sic!) если еретиком называть человека за мелочь, к существу веры не относящуюся, тогда и «правоверным», «православным» человека будут называть за вещи к существу веры не относящиеся. Это неизбежно.
В такой дикой атмосфере мы и живем привычно. Побрился — еретик. Правильно перекрестился — православный. И ежели мысли подобные охватят большие пространства, то тогда только держись. Мысль заснет под страхом окрика и обвинения в ереси! А если не заснет, тогда носитель мысли будет объявлен сумасшедшим. Теперь понимаете, почему на Руси так много было юродивых, то есть добровольных ради Христа сумасшедших? Они сами себя заранее записывали в юроды, чтобы не дожидаться крика сверху: «Такого-то — в смирительный дом!»
Но мы обязаны думать и перечитывать книжки. Нужная книга на Руси это всегда взрыв. И лучше, право, такие взрывы, чем взрывы террористических бомб.
«Отцы и дети» Тургенева взбудоражили общество. «Бесы» Достоевского заставили революционеров умолкнуть на время. «Крейцерова соната» Толстого возбудила шепот в гостиных. Но ранее всех взрыв произвели «Философические письма» Чаадаева. Их стоит опять перечитывать. С них начинает свое исследование богословской мысли в России Флоровский. С ними полемизирует Пушкин. Их не обходит стороной Бердяев. И Мандельштам тоже говорит об этой книге.
«Есть великая славянская мечта о прекращении истории в западном значении слова. Это — мечта о всеобщем духовном разоружении, после которого наступит некоторое состояние, именуемое „миром“. Еще недавно сам Толстой обращался к человечеству с призывом прекратить лживую и ненужную комедию истории и начать „просто“ жить.
Церковь, государство, право исчезают из сознания, как нелепые химеры, которыми человек из нечего делать, по глупости, населил „простой“, „Божий“ мир. И, наконец, остаются наедине, без докучных посредников, двое — человек и вселенная:
«Против неба, на земле Жил старик в одном селе.»
Так пишет Мандельштам. И мы смотрим на привычные знаки нашего бытия: разоружение, химеры, мир.
А стихотворная цитата! Узнаете? Ведь перед нами — Платоновский герой, он же — «лихой человек» Победоносцева. Небо, земля и человек. Никакой мысли. Никакой цивилизации.
До чего же едина внутренняя история на больших временных пространствах! Впору считать ее заколдованным кругом. Но это не круг. А если и круг, то он разомкнут.
«Мысль Чаадаева — строгий отвес к традиционному русскому мышлению. Он бежал, как от чумы, этого бесформенного рая».