Старость, старение — возраст успеха, знания, правды, изнанки ее, изгнания — это тема, на которую можно говорить, только лишь ощутив ее жало, проникающее в себя. Я думаю, что по внутреннему ощущению мне уже немножко можно говорить об этом. Я чувствую, как это явление приближается, и мне кажется, отношение к нему — это мерило очень многого.
Мерилом доброты общества, его практической христианизации является его отношение к людям с врожденными пороками и физическими недостатками, людям преклонного возраста, людям, потерявшим работоспособность — всем тем, которые беспомощны. Отношение к ним — это мера нашего практического христианства.
Наличие пандуса в каждом подъезде говорит о том, христианская эта страна или нет, больше, чем количество церквей, видных над городом с высоты птичьего полета.
Классическое общество, в котором мы не живем, предполагает наличие живой и не прерванной связи между поколениями, в которой каждый нужен каждому. Жизнь должна представлять собой гармоническое единство нескольких поколений, живущих рядом или вместе. У каждого человека должны быть отец и мать, это очевидная вещь, сегодня ставшая редкостью. У каждого человека должны быть братья и сестры — это тоже очевидная вещь, которая сегодня тоже стала редкостью.
Уже сказав это, можно расплакаться и перестать дальше говорить, потому что если отец и мать, братья и сестры у каждого человека отсутствуют (у человека есть только мама, у человека нет ни брата, ни сестры, или вообще он вырос в детском доме) — то это конец света. О чем дальше говорить? Дальше можно только реанимировать ситуацию.
Вот эти «отец и мать, братья и сестры» предполагают наличие отца и матери у твоего отца и твоей матери — то есть бабушки и дедушки с обеих сторон — и вырастание этого дерева вглубь, в глубину корней. Дерево должно быть действительно цветущим и раскинувшим ветви.
Такое гармоничное существование должно обеспечить человеку большую степень психического здоровья, он как нитка в ткань вшит в плотность бытия, и он ощущает справа и слева от себя не чуждые плечи. Нитки того же качества и материала, родная теплота окружает его справа и слева, спереди и сзади в плотной ткани жизни.
Сегодня — индивидуализм. Сегодня человек подчеркнуто индивидуален, как лейбницевская монада, человек живет как заключенный одиночной камеры, то есть ему идеал — тюрьма с камерой для какого-нибудь Брейвика: вот его гальюн, вот его мягкая постель, вот его компьютер без выхода в интернет, вот его телевизор, вот его душевая, вот его меню трехразового питания. И некоторые, не шутя, говорят: «Ничего себе! Я бы тоже посидел в такой тюрьме». То, что зеки наши, которые сидят массово по тюрьмам, хотели бы поменять свои бараки на камеру Брейвика — это сто процентов.
Но и простые люди тоже.
Как герой О’Генри в «Нью-йоркских рассказах» все время порывается что-то украсть, чтобы сесть в тюрьму и не замерзнуть на лавке, потому что газетами можно укрываться только летом.
Вот современный идеал современного человека: накормили, тепло, лег поспать, посмотрел по телевизору, как поет Дженнифер Лопес — а чего еще надо? Надо-то чего? Вполне хорошая жизнь одноклеточного существа.
Эта психологическая тюрьма, в которой мы находимся, не дает человеку места для понимания другого человека. Мы панически боимся смерти и боимся старости — как вестника смерти, как ее гонца. В лице посла мы чтим покамест не пришедшего царя. Царя, принесшего нам послание. В лице старости мы должны проявить уважение к будущей смерти. Мы должны отдать уважение слабости.
Современный человек вполне идолопоклонствует, когда стремится к тому, чтобы быть полезным, незаменимым, вечно активным, вечно здоровым, белозубо улыбающимся. И независимо от того, застрелишься ты сегодня вечером или завтра утром, сегодня утром ты еще должен улыбаться.
Это отвратительно. Эти фотографии, которые нам представляют личные дела по американскому образцу — белозубые улыбки фарфоровыми зубами, фальшиво светящиеся глаза, при том, что у каждого свой скелет в шкафу. Это стандарт жизни совершенно сумасшедшего человека. Это изгнание из жизни слезы, грусти, морщин на лбу, той благословенной слабости, при которой тебе трудно залезть в ванну. Понимаете, что такое старик? Это состояние, при котором тебе залезть в ванну тяжело! И небезопасно из нее вылезти — на кафельный пол мокрыми ногами ступить.
Старость — это подвиг. То, что делалось легко, вдруг превращается в то, что делать тяжело. Об этом говорит Экклезиаст в последней главе своей прекрасной книги Проповедника: «В тот день, когда задрожат стерегущие дом и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось (т. е. зубы выпадут — прот. А. Т.); и помрачатся смотрящие в окно (глаза ослабеют); и запираться будут двери на улицу; когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха и замолкнут дщери пения; и высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль, и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы; — доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем» (Еккл. 12:3-6).
Благословенная слабость давно стоит за спиной человека, но подбирается к нему внезапно. Первое прикосновение к плечу ее руки — это священный момент узнавания того, что ты слаб, многое не сделал и уже многое, между прочим, не сделаешь. И тебе нужно спасаться смирением — не догонянием того, что ты не догнал, не спешкой с высунутым языком за тем, что ты не успел (удовольствия, свершения). Ты начинаешь понимать, что спасается человек не подвигами, а смирением. Подвиги порождает само смирение, и им спасается человек. Это понимание естественно дается человеку с приближением старости.
С точки зрения аскетической, старость удивительна. Она восполняет отсутствие подвигов. Нет поста — а уже и не надо. Нет поклонов земных (или есть один в неделю, совершенный с великим трудом) — а больше и не надо. Зато еще ум живет, и сердце бьется, и глубокая, подлинная вера наступила. В смертный час мне нужно будет проявить настоящую веру и драться молча.
С точки зрения аскетизма и христианской догматики, старость — это благословение. Многие не дожили. Дожить до старости для христианина — это значит получить благословение, потому что ты вошел в пору, когда от тебя отнялись подвиги и сама жизнь стала подвигом. Она трудна. Она тяжела. Она пугает. Она утомила уже, но ее еще не готов бросить. Это совершенно поразительное состояние.
Если жизнь прожита правильно, то ты должен дожить ее, чувствуя вокруг себя крепкие руки тех, кому ты был нужен, пока был молодым и сильным.
Если жизнь прожита неправильно, то ты находишься в некоей пустоте, и тогда — катастрофа. Боюсь даже об этом думать и говорить, потому что помимо моей воли язык выскажет что-нибудь катастрофическое.
В западном мире человек сознательно стремится к старости быть обеспеченным. Такова социальная политика. Атеистически мыслящий человек хорошо продумал свое будущее на старость. В этом ему плюс и в этом же ему и минус. Он не хочет чувствовать приближение бесполезности. Он хочет и у него достаточно средств, чтобы путешествовать на старости, вести максимально активный образ жизни, чтобы сменой декораций, хохотульками, вкусной едой, путешествиями, доступными удовольствиями скрасить свое уже беспомощное существование. Медицина и туризм должны создать вокруг него иллюзию земного рая.
Это хорошо для неверующего человека. Для верующего это тоже приятно. Но это — оттягивание трагедии. Это то, что у Кафки в «Процессе» описывается как замедление процесса. Все адвокаты, берущиеся за однозначно проигрышное дело Йозефа К. обещают ему лишь затянуть процесс. Он все равно подсудимый, и его казнят.
Это оттягивание встречи с палачом (старость — это приглашение на казнь) — встречи взглядом глаза в глаза в последнюю секунду с тем, кто тебе вынесет приговор. Об этом нельзя думать без страха.
С точки зрения экзистенциальной, с точки зрения глубокой и качественной жизни сердца, старость — это страшное чудо. Великий подарок и жуткая ответственность. Это проверка того, как прожита молодость. Это вообще экзамен на вшивость человека.
Нужно очень много мужества, чтобы постареть. Гораздо больше, чем пойти в атаку. Не так много мужества нужно, чтобы прыгнуть с парашютом, сколько нужно терпения и подлинного — не одноактного, а жизненного мужества, чтобы стареть, приближаясь к порогу.
Необходимой мерой внутренней ценности человека является его полезность для людей. Старик может быть полезен опытом. Старик знает то, что еще долго не узнает молодой человек, и режим классической правильной жизни должен предполагать внимание молодых к старикам и желание стариков поделиться подлинным, накопленным, отслоенным, уже зафиксированным опытом, который вполне сложился в их сознании. Это очень серьезная задача.
Одним словом, благословен тот, кто вовремя постарел.
Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя увял…
Сегодня многим это не дается. Многие пресекаются силком смерти в таком юном и свежем возрасте, что о какой-то готовности к вечной жизни говорить даже не приходится. Люди бездарно тратят свою жизнь, сжигают ее в наркотическом угаре, в беззаконных удовольствиях, разбиваются на сверхпредельных скоростях на папиных машинах, рискуют собой в совершенно ненужных вещах — не на войне, не в трудовых подвигах, а, например, в каких-то экстремальных видах спорта: прыгают с тарзанки головой вниз и разбиваются в лепешку. Как-то совершенно по-дурацки живут и по-дурацки умирают. И не всем Бог дает старость.
А тем, кому Он ее дарит, должен принять ее с благодарностью, с комком в горле, как первую ласточку грядущей вечной весны. Должен приготовиться скрепить свое сердце мужеством, чтобы дожить свою жизнь до конца и перешагнуть с верой границу, отделяющую эту жизнь от той.
Степень любви к нам в старости — мера христианизации нашего общества. Из кровного интереса люди старше сорока лет должны отдать все свои таланты, знания и силы христианизации общества. Потому что общество, порвавшее связи с христианскими корнями, с христианским мировоззрением, с Евангелием, с состраданием и жертвенностью — не будет никого жалеть и ценить. Ничего ему не будет нужно, кроме сиюминутных удовольствий и сегодняшнего жлобского практического интереса. И никто не будет нужен. Это общество может докатиться до языческого мировоззрения, при котором стариков нечего кормить и нечего лечить. Их нужно тихо убивать. Идея эвтаназии уже существует. Нечего на аппарате держать, нечего операции делать — укол дали, и уезжай к праотцам.
Общество, практически рвущее связь с христианским миром — это общество людоедское. Людоед может быть голым, с набедренной повязкой, а может быть в смокинге и бабочке — он от этого не поменяет свою природу. Старикам в таком обществе не место. Старики будут хорохориться, надевать шортики, улыбаться теми же фарфоровыми улыбками, пытаться путешествовать в экзотические страны — но от того, что они никому не нужны, их не избавит никто.
Только в христианском обществе, где есть место идеям сострадания, жалости, трепетного отношения к смерти, желания послужить тому, кто слабее тебя, и послушать того, кто мудрее тебя
— старик будет нужен, полезен и важен. Он будет нужен как дедушка или бабушка при наличии внуков, как воспитатель, подсказчик, рассказчик, хранитель сказок и легенд, носитель опыта прожитых поколений. Он будет важен как учитель молитвы для младших поколений. Он будет важен как живое напоминание о той толще истории, которая за спиной у каждого из нас.
Только в глубоком и красивом мире, в котором люди теплы и умны, старику есть место на почетных правах в виде аксакала. А в целлулоидном мире гаджетов и интертейнмента старику место в крематории, просто об этом не принято говорить. Покамест мы ему позволяем поехать на Мальдивы, но в принципе он никому не нужен — ни самому себе, ни молодым, которые о стариках не думают.
Поэтому все, кто старше сорока, должны до пролития крови, если надо, до запекания крови под ногтями, трудиться над тем, чтобы общество наше стало христианским в той части, в которой оно является полностью не христианским, и чтобы оно осталось христианским в той части, в которой оно все еще христианское. Если этого не будет — то не ждет ничего радостного ни нас в старости, ни наших внуков. Потому что внуки без дедушек и бабушек — это тоже несчастные лейбницевские монады, обреченные на тихое сумасшествие и недоживание до старости.